Заключительные замечания. Механика и мистика 26 страница



Отметим прежде всего, что человек был создан для жизни в очень небольших обществах. Обычно признается, что такими и были первобытные общества. Но надо добавить, что древнее состояние души сохраняется, скрытое под слоем привычек, без которых не было бы цивилизации. Подавленное, немощное, оно тем не менее остается в глубинах сознания. Хотя оно и не доходит до осуществления действий, оно проявляется в словах. В большом государстве управление отдельными общинами может удовлетворять всех; но где то правительство, которое управляемые решатся объявить хорошим? Они сочтут, что достаточно похвалят его, если скажут, что оно наименее скверное из всех и только в этом смысле лучшее. Дело в том, что недовольство в данном случае является прирожденным. Заметим, что искусство управлять большим народом — единственное, для которого не существует техники подготовки, эффективного образования, особенно если речь идет о самых высоких должностях. Чрезвычайная редкость политических деятелей сколько- нибудь значительного масштаба связана с тем, что они ежеминутно и в деталях должны решать проблемы, которые стали неразрешимыми вследствие увеличения размеров общества. Посмотрите на историю великих современных наций: вы найдете в них множество великих ученых, великих художников, великих солдат, великих специалистов в любой области — но сколько найдете вы великих государственных деятелей?

Природа, предопределившая возникновение малых обществ, оставила, однако, возможность для их увеличения, ибо она предопределила также войну или по крайней мере создала для человека жизненные условия, делавшие войну неизбежной. Ведь угроза войны может побудить несколько малых обществ объединиться для отражения общей опасности. Правда, эти союзы редко бывают долговечными. Во всяком случае, они в конце концов. образуют соединение обществ, величина которого того же порядка, что и у каждого из них. Война — источник возникновения империй скорее в другом смысле. Они родились из завоевания. Даже если вначале война не была направлена на завоевание, именно завоеванием она завершается, поскольку победитель считает удобным присвоить себе земли побежденного и даже их население с тем, чтобы извлечь пользу из их труда. Так сформировались когда-то великие азиатские империи. Все они распались под влиянием разнообразных причин, в сущности же потому, что были слишком большими, чтобы быть жизнеспособными. Когда победитель предоставляет покоренным народам видимость независимости, соединение бывает более длительным; свидетельство тому — Римская империя. Но то, что первоначальный инстинкт сохраняется, что он оказывает дезинтегрирующее воздействие, не вызывает сомнений. Достаточно дать событиям развиваться своим ходом, чтобы политическая постройка рухнула. Именно так феодальная система возникла в различных странах, вследствие различных событий, в различных условиях; общим было лишь уничтожение силы, препятствовавшей распаду общества; только распад произошел сам собой. Если великие нации смогли прочно сложиться в Новое время, то это потому, что принуждение — связующая сила, действующая извне и сверху на целое, — мало-помалу уступило место принципу единения, идущему из глубины каждого из соединившихся элементарных обществ, то есть из самого средоточия сил дезинтеграции, которым должно оказываться непрерывное сопротивление. Этим принципом, единственным, способным нейтрализовать тенденцию к распаду, является патриотизм. Уже древние его хорошо знали; они боготворили отечество, и именно тогда уже поэт сказал, что сладко умереть за него[73]. Но от этой привязанности к своему городу-государству, к группе, еще находящейся под защитой бога, помогающего ей в битвах, еще далеко до патриотизма, который является столь же военной, сколь и мирной добродетелью, который может слегка скрашиваться мистикой и не примешивает к своей религии никакого расчета, который охватывает большую страну и поднимает нацию, который привлекает к себе все лучшее в душах, наконец, который медленно, благоговейно формировался вместе с воспоминаниями и надеждами, с поэзией и любовью, с любым проявлением моральной красоты в мире, подобно тому как мед образуется из цветов. Необходимо было столь возвышенное чувство, имитирующее мистическое состояние, чтобы преодолеть такое глубоко укорененное чувство, как племенной эгоизм.

Итак, каков же образ правления в обществе, только что вышедшем из рук природы? Возможно, что человечество действительно начало с семейных групп, рассеянных и изолированных. Но это были лишь эмбриональные общества, и философ также не должен искать в них главные тенденции социальной жизни, как натуралист не может узнавать о свойствах биологического вида, обращаясь только к эмбриону. Необходимо рассматривать общество в то время, когда оно является завершенным, то есть способным защищаться, и, следовательно, когда оно организовано для войны, каким бы малым оно ни было. Каким же будет в этом точном смысле его естественный образ правления? Если бы не было профанацией применение греческих слов по отношению к варварству, мы могли бы сказать, что он является монархическим или олигархическим, вероятно, и тем и другим одновременно. Эти формы правления смешаны в рудиментарном состоянии: необходим вождь, и не существует общины без привилегированных лиц, которые заимствуют у вождя часть его престижа, или наделяют его им, или, точнее, которые вместе с вождем черпают этот престиж из какой-нибудь сверхъестественной силы. С одной стороны, абсолютна власть, с другой — абсолютно подчинение. Мы много раз говорили, что человеческие общества и общества перепончатокрылых занимают крайние точки двух основных линий биологической эволюции. Упаси нас Бог уподоблять их друг другу! Ведь человек наделен умом и свободой. Но нужно постоянно помнить, что социальная жизнь была включена в структурный план человека как вида так же, как и в план пчелы, что она носила необходимый характер, что природа не могла положиться исключительно на наши свободные воли, что поэтому она должна была сделать так, чтобы один или немногие командовали, а остальные подчинялись. В мире насекомых разнообразие социальной функции привязано к различию в строении; существует «полиморфизм». Скажем ли мы в таком случае, что в человеческих обществах существует «диморфизм», но уже не физический и психический одновременно, как у насекомых, но только психический? Именно так мы и думаем, но при условии понимания того, что этот диморфизм не разделяет людей на две неизменные категории, когда одни рождаются руководителями, а другие — подчиненными. Ошибка Ницше состояла в том, что он верил в разделение такого рода: с одной стороны, «рабы», с другой — «господа». Истина заключается в том, что диморфизм чаще всего делает из каждого из нас одновременно вождя, обладающего инстинктом управления, и подданного, готового к подчинению, хотя вторая тенденция побеждает до такой степени, что только она и видна у большинства людей. Он сравним с диморфизмом у животных в том отношении, что предполагает две структуры, две неделимые системы качеств (некоторые из них оказываются недостатками в глазах моралиста): мы выбираем ту или другую систему не частями и постепенно, как происходит, когда речь идет о приобретении привычек, а одним махом, калейдоскопическим образом, так, как это, вероятно, происходит с естественным диморфизмом, целиком сравнимым с диморфизмом эмбриона, который имеет выбор между двумя полами.

Именно это мы ясно видим во время революции. Простые граждане, ранее смиренные и покорные, однажды утром просыпаются с притязанием на то, чтобы вести за собой людей. Калейдоскоп, который был неподвижным, совершил резкий поворот, и произошла метаморфоза. Результат иногда бывает благоприятным: открываются великие люди действия, которые сами себя раньше не знали. Но, как правило, он скверный. Среди честных и добрых людей внезапно возникает личность низменная, жестокая, личность несостоявшегося вождя. И здесь проявляется характерная черта «политического животного», каковым является человек.

На самом деле мы не дойдем до утверждения, что одно из свойств дремлющего внутри нас вождя — это жестокость. Но несомненно, что природа, которая губит индивидов и одновременно рождает биологические виды, должна была захотеть безжалостного вождя, если она предусмотрела существование вождей. Вся история свидетельствует об этом. Ужасные бойни и казни совершались по приказам людей, которые действовали совершенно хладнокровно и сами оставили нам об этом повествование, запечатленное в камне. Могут сказать, что это происходило в очень далекие времена. Но если и изменилась форма, если христианство положило конец некоторым преступлениям или по крайней мере до- билось, чтобы ими не похвалялись, убийство слишком часто остается ratio ultima, если не prima[74] политики. Безусловно, это чудовищно, но за это природа несет такую же ответственность, как и человек. Природа на самом деле не имеет в своем распоряжении ни тюремного заключения, ни ссылки; она признает лишь смертный приговор. Да позволительно нам будет привести здесь одно воспоминание. Нам пришлось как-то увидеть нескольких видных иностранцев; они приехали издалека, но были одеты как мы, говорили как мы, по-французски; приветливые и любезные, они прогуливались среди нас. Немного времени спустя мы узнали из газеты, что, вернувшись в свою страну, один из них, принадлежащий к иной партии, нежели другой, отправил его на виселицу, использовав при этом весь аппарат правосудия. Сделал он это просто для того, чтобы избавиться от мешавшего ему противника. Рассказ сопровождался фотографией виселицы. Корректного вида светский человек, наполовину обнаженный, раскачивался на глазах толпы. Ужасное зрелище! Это были «цивилизованные» люди, но изначальный политический инстинкт взорвал в них цивилизацию, чтобы пропустить природу. Люди, которые считают, что наказание должно строго соответствовать преступлению, когда имеют дело с виновным, тут же готовы предать смерти невиновного, когда речь идет о политических соображениях. Так рабочие пчелы убивают самцов, когда считают, что улей в них больше не нуждается.

Оставим, однако, в стороне нрав «вождя» и рассмотрим соответствующие чувства управляющих и управляемых. Эти чувства проявятся более четко там, где линия демаркации будет более видимой, в обществе уже значительном по размеру, но выросшем без радикального изменения «естественного общества». Правящий класс, в который мы включаем короля, если он имеется, может рекрутироваться в ходе истории различными методами; но всегда он считает себя принадлежащим к высшей расе. В этом нет ничего удивительного. Что могло бы удивить нас еще больше, если бы мы уже не знали о диморфизме общественного человека, так это то, что сам народ убежден в этом врожденном превосходстве. Несомненно, олигархия старается насаждать чувство этого превосходства. Если она обязана своим происхождением войне, она будет верить и заставлять верить в свои прирожденные военные добродетели, передаваемые от отца к сыну. Она сохраняет, впрочем, реальное превосходство силы благодаря навязываемой ею дисциплине и мерам, принимаемым ею для того, чтобы помешать низшему классу организоваться в свою очередь. Опыт, однако, должен был бы показать в данном случае управляемым, что управляющие — такие же люди, как они. Но инстинкт сопротивляется. Он начинает уступать только тогда, когда сам высший класс его к этому побуждает. Либо он делает это невольно, благодаря очевидной неспособности или столь кричащим злоупотреблениям, что теряет имеющуюся у него веру. Либо побуждение является произвольным, когда те или иные его члены поворачивают против него, часто из-за личного честолюбия, иногда из чувства справедливости: склонившись на сторону низшего класса, они рассеивают тем самым иллюзию, которую поддерживала дистанция между классами. Именно так дворяне сотрудничали с революцией 1789 года, которая уничтожила привилегии от рождения. Вообще инициатива в атаках против неравенства — обоснованного или необоснованного — явилась скорее сверху, из сферы лучше обеспеченных, а не снизу, как можно было бы ожидать, если бы действовали только классовые интересы. Так, именно буржуа, а не рабочие сыграли ведущую роль в революциях 1830 и 1848 годов, направленных (особенно вторая) против привилегий, связанных с богатством. Позднее именно представители образованного класса потребовали образования для всех. Истина заключается в том, что если аристократия верит в свое прирожденное превосходство естественно, религиозно, то уважение, которое она внушает, не менее религиозно, не менее естественно.

Легко понять, таким образом, что человечество пришло к демократии только очень поздно (ибо такие демократии, как античные города-государства, построенные на рабстве, освобожденные благодаря этой фундаментальной несправедливости от наиболее значительных и мучительных проблем, были ложными демократиями). Из всех политических концепций она является в сущности самой удаленной от природы; она единственная, по крайней мере в намерении, выходит далеко за пределы условий жизни «закрытого общества». Она приписывает человеку нерушимые права. Эти права, чтобы оставаться неприкосновенными, требуют от всех непоколебимой преданности долгу.

Поэтому в качестве своего предмета она берет идеального человека, уважающего других как самого себя, приверженного обязанностям, которые он считает абсолютными, столь полно совпадающего с этим абсолютом, что уже нельзя сказать, долг ли дарует права или право навязывает долг. Гражданин, определенный таким образом, является одновременно «законодателем^ и подданным», если выражаться подобно Канту[75]. Вся совокупность граждан, то есть народ, стало быть, обладает суверенитетом. Такова теоретическая демократия. Она провозглашает свободу, требует равенства и примиряет этих двух враждебных друг другу родственников, напоминая им, что они родственники, и помещая выше всего братство. Если рассмотреть республиканские лозунги под этим углом зрения, то можно обнаружить, что третий из них снимает столь часто отмечаемое противоречие между двумя другими и что братство является главным; это позволяет сказать, что демократия является евангелической по своей сути, и ее движущая сила — любовь. Ее эмоциональные истоки можно найти в душе Руссо, философские принципы — в творчестве Канта, религиозную основу — и у Канта, и у Руссо; известно, чем Кант обязан своему пиетизму, а Руссо — общему влиянию протестантизма и католицизма. Американская Декларация независимости (1776), послужившая образцом для Декларации прав человека 1791 года, на самом деле содержала в себе пуританские мотивы: «Мы считаем очевидным…, что все люди одарены своим Создателем некоторыми неотчуждаемыми правами…» и т. д. Возражения, вызванные неопределенностью формулы демократии, вытекают из того, что не был признан ее изначально религиозный характер. Как можно требовать точного определения свободы и равенства, когда будущее должно оставаться открытым для любого прогресса, особенно для творения новых условий, в которых станут возможны формы свободы и равенства, сегодня неосуществимые, возможно даже непостижимые? Можно лишь наметить общие рамки, они будут все больше наполняться конкретным содержанием, если там будет присутствовать братство. Ата, et fac quod vis[76]. Формулой общества недемократического, которое захотело бы, чтобы его лозунги точно, слово в слово, соответствовали лозунгам демократии, было бы: «Авторитарность, иерархия, неподвижность». Такова, стало быть, сущность демократии. Само собой разумеется, что в ней следует видеть просто идеал или, точнее, направление, в котором надо двигаться человечеству. Вначале это главным образом как бы проникающий в мир протест. Каждая фраза Декларации прав человека — это вызов, брошенный какому-то злоупотреблению. Речь шла о том, чтобы покончить с нестерпимыми страданиями. Подводя итог рассмотрению жалоб, представленных в наказах Генеральных штатов, Эмиль Фаге где-то написал, что Революция была совершена не ради свободы и равенства, а просто «потому, что люди околевали с голоду». Если предположить, что это именно так, то надо было бы объяснить, почему начиная с определенного момента люди не захотели больше «околевать с голоду». Тем не менее если Революция сформулировала то, что должно было быть, то это было сделано для того, чтобы устранить то, что было. Но бывает, что намерение, с которым идея была выдвинута, остается незримо связанным с ней, как со стрелой — направление ее движения. Демократические формулы, вначале высказанные в протестующей мысли, ощущались уже при их зарождении. Их находят удобными для того, чтобы препятствовать, отвергать, ниспровергать; труднее извлекать из них позитивное указание на то, что надо делать. Главное, они, будучи абсолютными и квазиевангелическими, применимы только в том случае, если перемещаются в понятия чисто относительной нравственности или, точнее, общей пользы; а перемещение это всегда рискует вызвать искривление в направлении частных интересов. Но бессмысленно перечислять возражения, выдвигавшиеся против демократии, и существующие ответы на них. Мы просто хотели показать в демократическом настрое души великое усилие в направлении, противоположном направлению природы.

Таким образом, мы отметили некоторые черты естественного общества. Они связаны между собой и придают ему облик, который можно легко истолковать. Внутренняя замкнутость, сплоченность, иерархия, абсолютная власть вождя — все это означает дисциплину, военный дух. Захотела ли природа такого явления, как война? Повторим еще раз, что природа ничего не хотела, если понимать под хотением способность принимать особые решения. Но она не может создать животный вид, не очерчивая приблизительно склонности и движения, вытекающие из его структуры и являющиеся продолжениями этой структуры. Именно в этом смысле она их захотела. Она наделила человека умом, производящим орудия. Вместо того чтобы снабдить его инструментами, как она это сделала для множества животных видов, она предпочла, чтобы он их конструировал сам. Человек между тем необходимо является собственником своих инструментов, по крайней мере пока он ими пользуется. Но, поскольку они отделены от него, они могут быть у него отняты; взять их готовыми легче, чем их сделать. Главное, они должны воздействовать на материю, служить орудиями охоты или рыбной ловли, например. Группа, членом которой человек является, может остановить свой выбор на лесном участке, озере, реке; в свою очередь и другая группа может посчитать для себя более удобным обосноваться в этом месте, чем в другом.

Поэтому надо драться. Мы говорим об участке леса, в котором охотятся, об озере, в котором ловят рыбу; точно так же может идти речь об обрабатываемых землях, похищаемых женщинах, уводимых рабах. Точно так же сделанное оправдывается самыми разнообразными доводами. Но какую вещь берут и какой мотив приводят, несущественно: источник войны — собственность, индивидуальная или коллективная, а поскольку человечество предрасположено к собственности своей структурой, война является естественной. Воинственный инстинкт так силен, что он проявляется первым, когда мы соскребаем слой цивилизации, чтобы обнаружить слой природы. Известно, как любят драться маленькие мальчики. Они получают при этом удары. Но они испытывают удовлетворение от того, что наносят их. Справедливо было сказано, что игры ребенка — это подготовительные упражнения, к которым природа призывает его с целью выполнения задачи, возложенной на взрослого человека. Но можно пойти дальше и увидеть подготовительные упражнения или игры в большинстве войн, за- свидетельствованных в истории. Когда мы видим ничтожность мотивов, вызвавших значительное их число, вспоминаются дуэлянты из «Марион Делорм»[77], которые убивали друг друга «ни за что, из удовольствия, или же ирландец, которого цитирует лорд Брайс[78] и который не мог видеть двух людей, обменивающихся кулачными ударами на улице, чтобы не задать вопрос: «Это частное дело или можно вмешаться?» С другой стороны, если поставить рядом со случайными стычками решающие войны, которые привели к уничтожению какого-нибудь народа, то становится понятно, что последние составляли смысл существования первых; потребовался инстинкт войны, а поскольку он существовал для жестоких войн, которые можно назвать естественными, то бесчисленное множество случайных войн происходило просто, чтобы оружие не заржавело. — Вспомним теперь о восторженном возбуждении народов в начале войны! Несомненно, здесь присутствует защитная реакция против страха, автоматическое стимулирование храбрости. Но здесь присутствует также ощущение того, что мы созданы для жизни, связанной с риском и приключениями, как если бы мир был лишь передышкой между двумя войнами. Восторженное возбуждение быстро угасает, ибо страдания слишком велики. Но если оставить в стороне последнюю войну, ужасы которой превзошли все, что только можно было вообразить, то любопытно видеть, как страдания войны быстро забываются во время мира. Утверждают, что у женщины существуют специальные механизмы забывания боли, связанной с родами: слишком отчетливое воспоминание препятствовало бы ее желанию рожать вновь. Некий механизм подобного рода, по-видимому, действительно функционирует применительно к ужасам войны, особенно у молодых народов. — В этом отношении природа приняла еще и другие меры предосторожности. Она поместила между иностранцами и нами завесу, искусно сотканную из невежества, предубеждений и предрассудков. Нет ничего удивительного в том, что мы не знаем страну, в которой никогда не были. Но тот факт, что, не зная ее, мы о ней судим и почти всегда в неблагоприятном свете, требует объяснения. Всякий, кто, побывав за пределами своей страны, хотел затем приобщить соотечественников к тому, что мы называем иностранной «ментальностью», мог констатировать у них инстинктивное сопротивление. Сопротивление не является более сильным, если речь идет о более далекой стране. Совсем наоборот, оно изменяется скорее обратно пропорционально расстоянию. Те, с кем больше всего шансов встретиться, — это как раз те, кого меньше всего хотят знать. Природа не могла бы действовать иначе для того, чтобы сделать из всякого иностранца потенциального врага, ибо если прекрасное знание друг друга не означает непременно симпатию, то по крайней мере оно исключает ненависть.


Дата добавления: 2019-07-15; просмотров: 96; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!