Заключительные замечания. Механика и мистика 8 страница



Не вызывает сомнений, что в нынешнем состоянии вещей разум должен выступать как единственный императив, что интерес человечества состоит в придании моральным понятиям собственного авторитета и внутренней силы, наконец, что моральная активность в цивилизованном обществе главным образом рациональна. Иначе откуда бы мы знали, что надо делать в каждом отдельном случае? Существуют глубинные силы, одна — сила импульса, другая — притяжения; мы не можем прямо обращаться к ним всякий раз, когда требуется принять решение. Это значило бы чаще всего, что нам предстоит бесполезно вновь проделывать работу, которую общество в целом, с одной стороны, элита человечества, с другой — уже проделали за нас. Эта работа имела своим результатом формулирование правил и проектирование идеала; жить морально — значит следовать этим правилам, сообразовываться с этим идеалом. Только так можно уверенно оставаться в полном согласии с самим собой; лишь рациональное устойчиво. Только так можно сравнить между собой различные линии поведения; только так можно оценить их моральную ценность. Это вещь настолько очевидная, что мы едва указали на нее; мы ее почти постоянно подразумевали. Но из-за этого наше изложение оставалось схематичным и могло показаться недостаточным. В самом деле, в интеллектуальной плоскости все требования морали взаимопроникают в понятиях, из которых каждое, как лейбницевская монада, в большей или меньшей степени представляет все остальные. Над или под этой плоскостью мы находим силы, каждая из которых, взятая отдельно, соответствует лишь одной части, что было нанесено на интеллектуальную плоскость. Поскольку это неудобство примененного нами метода неоспоримо, как, впрочем, и неизбежно; поскольку мы видим, что этот метод навязан необходимостью, и в то же время мы чувствуем, что его применение не может не вызвать возражений, мы считаем нужным в заключение вновь охарактеризовать и еще раз определить этот метод; для этого нам придется повториться в некоторых пунктах, почти в тех же терминах, о чем мы уже имели случай сказать.

Человеческое общество, члены которого были бы связаны между собой подобно клеткам организма или, что почти то же самое, подобно муравьям одного муравейника, никогда не существовало, но группировки первобытного человечества несомненно ближе к ним, чем наши современные. Природа, делая из человека общественное животное, пожелала возникновения этой узкой солидарности, ослабляя ее, однако, в той мере, в какой это было необходимо для того, чтобы индивид развил, в интересах того же общества, ум, которым она его снабдила. Таково было утверждение, которым мы ограничились в первой части нашего изложения. Оно имеет сомнительную ценность для любой моральной философии, которая без обсуждения принимает веру в наследственность приобретенных признаков; человек в таком случае мог бы теперь рождаться с тенденциями, весьма отличными от тех, которые были свойственны его отдаленным предкам. Но мы придерживаемся опыта, а он демонстрирует нам, что наследственная передача приобретенной привычки — исключение (если предположить, что она вообще имеет место), а не факт, достаточно регулярно и часто повторяющийся, чтобы надолго определить глубинное изменение природного предрасположения. Каким бы радикальным ни было тогда различие между цивилизованным человеком и первобытным, оно связано исключительно с тем, что ребенок накопил со времени первого пробуждения его сознания; все достижения человечества за столетия цивилизации находятся здесь, рядом с ним, складированные в преподаваемой ему науке, в традиции, в институтах, в обычаях, в синтаксисе и словаре языка, на котором он учится говорить, и даже в жестикуляции окружающих его людей. Это тот толстый слой чернозема, который покрывает сегодня голую скалу первобытной природы. Хотя этот слой и может представлять медленно накапливавшиеся следствия бесконечно разнообразных причин, тем не менее он должен был перенять общую конфигурацию поверхности, на которой он расположен. Короче говоря, обязанность, которую мы находим в глубине нашего сознания и которая на самом деле, как указывает само слово, связывает нас с другими членами общества[16], — это связь того же рода, что и та, которая объединяет между собой муравьев одного муравейника или клетки одного организма. Это форма, которую указанная связь приняла бы в глазах муравья, ставшего умным, как человек, или же органической клетки, ставшей такой же самостоятельной в своих движениях, как умный муравей. Я говорю, разумеется, об обязанности, рассматриваемой как эта простая форма, без материи; она есть то, что неустранимо, и всегда, даже и теперь, присутствует в нашей моральной природе. Очевидно, что материя, которая помещается в эту форму, у существа, наделенного умом, становится все более умной и интегрированной, по мере того как цивилизация движется вперед и непрерывно возникает новая материя, причем не обязательно по прямому призыву этой формы, но и под логическим давлением умственной материи, которая в нее уже внедрилась. И мы уже видели также, как материя, которая, собственно, сделана, чтобы отливаться в различную форму, которая даже весьма опосредованно уже создается не потребностью социального сохранения, а стремлением индивидуального сознания, принимает эту форму, располагаясь, как и остальная часть морали, в интеллектуальной плоскости. Но каждый раз, когда мы возвращаемся к тому, что, собственно, повелительно в обязанности, и даже тогда, когда мы находим в ней все, что ум внедрил в нее для ее обогащения, все, что разум поместил вокруг нее для ее обоснования, мы сталкиваемся с этой фундаментальной структурой. Так обстоит дело с чистой обязанностью.

В то же время мистическое общество, которое охватывает человечество в целом и, вдохновленное общей волей, движется к непрерывно обновляемому творению более полного человечества, очевидно, также не осуществится в будущем, как в прошлом не существовали человеческие общества с органическим функционированием, подобные обществам животных. Чистое стремление есть такой же идеальный предел, как и голая обязанность. Не менее верно и то, что именно мистические души вовлекали и продолжают еще вовлекать в свое движение цивилизованные общества. Воспоминание о том, кем они были, что они сделали, отложилось в памяти человечества. Каждый из нас может оживить его, особенно если он приблизит его к продолжающему жить в нем образу личности, которая принимала участие в этой мистике и излучала ее вокруг себя. Даже если мы не вызываем в сознании ту или иную великую личность, мы знаем, что можем ее вызвать; таким образом, она воздействует на нас потенциальным притяжением. Даже если мы не интересуемся личностями, сохраняется общая формула нравственности, которую принимает сегодня цивилизованное человечество; эта формула включает две вещи: систему приказов, продиктованных безличными социальными требованиями, и совокупность призывов, брошенных в сознание каждого из нас личностями, представляющими все лучшее в человечестве. Своеобразие и фундаментальность обязанности, привязанной к приказу, состоит в том, что она субинтеллектуальна. Действенность призыва связана с силой эмоции, которая была некогда вызвана, которая еще существует или сможет существовать; эта эмоция, именно потому, что она безгранично разрешима в идеях, есть больше чем идея; она суперинтеллектуальна. Обе силы, действуя в различных участках души, проецируются на промежуточной плоскости, плоскости ума. Отныне они будут заменены своими проекциями. Последние смешиваются и проникают друг в друга. Отсюда следует перемещение приказов и призывов в понятия чистого разума. Справедливость, таким образом, непрерывно расширяется посредством милосердия; милосердие все более принимает форму простой справедливости; элементы нравственности становятся однородными, сопоставимыми и почти соизмеримыми между собой; моральные проблемы выражаются точно и решаются методично. Человечество призвано разместиться на определенном уровне: более высоком, чем общество животных, где обязанность — лишь сила инстинкта, но менее высоком, чем собрание богов, 90 Об интеллектуализме где все — творческий порыв. Рассматривая в этом случае проявления таким образом организованной моральной жизни, мы найдем их вполне взаимосвязанными и, следовательно, способными сводиться к принципам. Моральная жизнь будет жизнью рациональной.

Все согласятся в этом пункте. Но из того, что мы констатируем рациональный характер морального поведения, не следует, что мораль имеет истоки или даже основание в чистом разуме. Важный вопрос состоит в том, чтобы узнать, почему мы «обязаны» в тех случаях, когда отнюдь не достаточно поддаться нашим склонностям, чтобы выполнить свой долг.

Пусть в этих случаях говорит разум, я согласен; но если он высказывался исключительно от своего собственного имени, если он делал нечто иное, нежели рационально формулировал действие некоторых находящихся за ним сил, то как будет он бороться против страсти или личного интереса? Философ, думающий, что разум самодостаточен, и стремящийся это доказать, преуспевает в своем доказательстве только в том случае, если вновь вводит эти силы, не говоря об этом; впрочем, они вернулись без его ведома, тайком. В самом деле, рассмотрим его доказательство. Оно облечено в две формы, сообразно тому, берет он пустой разум или оставляет ему материю, сообразно тому, видит он в моральной обязанности чистую и простую необходимость оставаться в согласии с самим собой или приглашение логически преследовать определенную цель. Рассмотрим эти две формы поочередно. Когда Кант говорит нам, что вклад должен быть возвращен потому, что если хранитель вклада его присвоит, это уже не будет вкладом, то он явно играет словами[17]. Возможно, он понимает под «вкладом» материальный факт вручения некоей денежной суммы в руки друга, например, с предупреждением, что впоследствии ее потребуют обратно. Но этот материальный факт сам по себе, только с этим предупреждением, будет иметь следствием побудить хранителя суммы вернуть ее, если он в ней не нуждается, и просто-напросто присвоить ее, если у него трудности с деньгами: обе процедуры оказываются одинаково уместными с того момента, когда слово «вклад» вызывает в сознании лишь материальный образ, не сопровождаемый моральными понятиями. Или же моральные соображения здесь присутствуют: представление о том, что вклад был «доверен», а доверие «не должно» предаваться; представление о том, что хранитель вклада «обязался», что он «дал слово»; представление о том, что даже если он ничего не сказал, он связан подразумеваемым «договором»; представление о том, что существует «право» собственности и т. п. Тогда в самом деле человек будет противоречить сам себе, принимая вклад и отказываясь его вернуть; вклад не будет больше вкладом; философ сможет сказать, что здесь аморальное есть иррациональное. Но дело в том, что слово «вклад» будет взято вместе с тем значением, которое оно имеет в человеческой группе, где существуют собственно моральные идеи, соглашения и обязанности; моральная обязанность уже не будет сводиться к бессодержательной необходимости не противоречить себе, поскольку противоречие состоит здесь просто в том, что отбрасывается, будучи вначале принятой, моральная обязанность, которая тем самым оказывается ранее уже существующей. — Но оставим в стороне эти тонкости. Претензия на то, чтобы основать мораль на уважении к логике, смогла родиться у философов и ученых, привыкших поклоняться логике в умозрительной области и склонных, таким образом, думать, что во всякой области и для всего человечества в целом логика навязывается в качестве высшей власти. Но из того факта, что наука должна уважать логику вещей и логику вообще, если она хочет преуспеть в своих исследованиях, из того, что таков интерес ученого как ученого, невозможно сделать вывод об обязанности для нас всегда вносить логику в наше поведение, как будто таков интерес человека вообще или даже ученого как человека.

Наше восхищение перед умозрительной функцией духа может быть огромным; но когда философы утверждают, что ее достаточно для того, чтобы заставить замолчать эгоизм и страсть, они обнаруживают — и мы должны их с этим поздравить, — что у самих себя они никогда не слышали, как громко звучат голоса эгоизма и страсти. Таково положение с моралью, которая видит свою основу в разуме, рассматриваемом как чистая форма, лишенная материи. — Прежде чем рассмотреть ту мораль, которая присоединяет к Этой форме материю, заметим, что очень часто придерживаются первой, думая, что приходят ко второй. Так поступают философы, объясняющие моральную обязанность силой, с которой навязывается идея Блага. Если они берут эту идею в организованном обществе, где человеческие действия уже классифицированы по их большей или меньшей способности поддерживать социальную связь и продвигать вперед человечество и где преимущественно определенные силы производят эту связь и обеспечивают это продвижение, то несомненно смогут сказать, что деятельность тем более моральна, чем более она согласуется с благом; и они смогут добавить также, что благо воспринимается как обязательное. Но дело в том, что благо будет просто рубрикой, в которую условливаются помещать действия, представляющие ту или иную склонность и на которые решаются под влиянием указанных нами сил импульса и притяжения. Представление об иерархии этих различных видов поведения, следовательно, об их соотносительной ценности, а с другой стороны, квазинеобходимость, с которой они навязываются, стало быть, предшествуют идее Блага, возникающей лишь задним числом, чтобы снабдить их ярлыком или названием; последняя сама по себе не могла бы служить их классификации, тем более их навязыванию. Если же, наоборот, хотят, чтобы идея Блага была источником всякой обязанности и всякого стремления и чтобы она служила также отнесению человеческих действий к определенному рангу, нужно было бы сказать нам, по какому знаку можно понять, что поведение ей соответствует; стало быть, нужно было бы определить нам Благо. А мы не видим, как можно было бы его определить, не постулируя некую иерархию существ или по крайней мере действий, большее или меньшее возвышение тех и других; но если эта иерархия существует сама по себе, бесполезно обращаться к идее Блага, чтобы ее установить. К тому же мы не видим, почему эта иерархия должна поддерживаться, почему мы обязаны уважать ее. В ее пользу можно выдвинуть лишь эстетические соображения, сославшись на то, что такое-то поведение «прекраснее», чем другое, что оно помещает нас более или менее высоко в ряду существ; но что можно было бы ответить человеку, объявившему, что превыше всего он ставит соображения собственного интереса? Приглядываясь внимательнее, мы увидим, что эта мораль никогда не была самодостаточной. Она просто прибавлялась, как художественное дополнение, к обязанностям, которые существовали до нее и делали ее возможной.

Когда греческие философы приписывают выдающееся достоинство чистой идее Блага и, шире, созерцательной жизни, они говорят для элиты, которая образуется внутри общества и с самого начала принимает социальную жизнь как нечто само собой разумеющееся. Было сказано, что эта мораль не говорила о долге, не знала обязанности в том виде, как мы ее понимаем. Верно, что она не говорила о ней, но именно потому, что рассматривала ее как нечто само собой разумеющееся. Считалось, что философ, как и все, вначале выполнял долг, тот, который предписывал ему полис. Тогда только появлялась мораль, призванная украсить его жизнь, трактуя ее как произведение искусства. Короче говоря, завершая сказанное, отметим, что не может быть речи о том, чтобы основывать мораль на культе разума. — Теперь остается, как говорилось выше, рассмотреть, может ли она базироваться на разуме, если последний предоставляет для нашей деятельности определенную цель, согласующуюся с разумом, но прибавляющуюся к нему, цель, которую разум научает нас методично преследовать. Легко, однако, увидеть, что никакая цель — даже двойная цель, которую мы указали, даже двойная забота о поддержании социальной связи и продвижении человечества вперед — не будет навязываться обязательным образом, если будет просто предлагаться разумом. Если известные силы, реально действующие и действенно давящие на нашу волю, находятся на своем месте, разум может и должен вмешаться, чтобы скоординировать их результаты, но он не сможет соперничать с этими силами, поскольку можно всегда разумно рассуждать с ним, противопоставлять его разумным доводам другие разумные доводы или даже просто отказаться от обсуждения и ответить чем-то вроде «sic volo, sic jubeo»[18]. По правде говоря, мораль, которая думает основать обязанность на чисто рациональных соображениях, как мы уже отмечали и как мы еще повторим, сама о том не ведая, всегда вновь вводит силы иного порядка. Именно поэтому она добивается успеха с такой легкостью. Подлинная обязанность уже присутствует там, и то, что разум к ней прибавит, естественно, примет обязательный характер. Общество вместе с тем, что его поддерживает и что толкает его вперед, уже там; вот почему разум сможет принять в качестве принципа морали какую-нибудь из целей, которые преследует человек в обществе. Конструируя вполне связную систему средств, предназначенных для осуществления этой цели, разум как-нибудь подыщет мораль, в том виде, как ее понимает обыденное сознание, в том виде, как человечество вообще ее практически применяет или хочет применять. Дело в том, что каждая из этих целей, будучи извлечена разумом из общества, социализирована и тем самым чревата всеми другими целями, которые там могут быть найдены.

Таким образом, даже если выдвигать в качестве принципа морали личный интерес, будет нетрудно сконструировать разумную мораль, достаточно сходную с моралью обыденной, как это доказывает относительный успех утилитаристской морали. В самом деле, эгоизм для человека, живущего в обществе, включает в себя самолюбие, потребность в том, чтобы его хвалили, и т. п.; так что чистый личный интерес стал почти неуловимым, настолько в него входит общий интерес, настолько трудно отделить их друг от друга. Подумайте, сколько почтительности к другому содержится в том, что называют самолюбием, и даже в ревности и зависти! Тот, кто захотел бы осуществлять в жизни абсолютный эгоизм, должен был бы замкнуться в самом себе и не беспокоиться больше о ближнем, ревнуя его или завидуя ему. Какая-то симпатия входит в эти формы ненависти, и сами пороки человека, живущего в обществе, включают в себя некоторую Добродетель; все они наполнены тщеславием, а тщеславие означает прежде всего общественную черту. Тем более можно вывести мораль из таких чувств, как честь, симпатия или жалость. Каждая из этих тенденций у человека, живущего в обществе, нагружена тем, что в нее поместила социальная мораль; и следовало бы освободить ее от этого содержимого с риском свести ее к самой малости, чтобы не допустить логической ошибки, объясняя этой тенденцией мораль. Легкость, с ко- 96 Об интеллектуализме торой сочиняются теории такого рода, должна была бы вызвать у нас подозрения: если самые разнообразные цели могут таким образом превращаться философами в моральные цели, то весьма вероятно — поскольку они еще не обрели философский камень, — что они в самом начале поместили золото внутрь своего горнила. Также очевидно, что ни одна из этих теорий не объясняет обязанность; мы можем быть вынуждены применять определенные средства, если хотим осуществить ту или иную цель; но если мы предпочитаем отказаться от цели, то как навязать нам средства? Тем не менее, принимая какую-нибудь из этих целей в качестве принципа морали, философы извлекли из нее системы максим, которые, не доходя до формы императивов, достаточно приближаются к ним, чтобы можно было ими довольствоваться. Причина этого вполне проста. Они рассматривали осуществление этих целей, отметим еще раз, в обществе, где существуют решающие давления и дополнительные, продолжающие их стремления. Давление и притяжение, определяя друг друга, приводят к какой-то из этих систем максим, поскольку каждая из них направлена на осуществление какой-нибудь цели, являющейся одновременно индивидуальной и социальной.


Дата добавления: 2019-07-15; просмотров: 84; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!