Змееборческий мотив в творчестве Пушкина
В своем творчестве к змееборческому мотиву Пушкин обращался, несколько раз.
В пьесе "Борис Годунов" (1825г.) важны мотивы, проходящие как бы между прочим. В середине драмы есть сцена 13, "Ночь. Сад. Фонтан". Здесь происходит объяснение Самозванца с Мариной Мнишек. Сцена завершается словами Самозванца:
Нет — легче мне сражаться с Годуновым
Или хитрить с придворным езуитом,
Чем с женщиной - черт с ними; мочи нет.
И путает, и вьется, и ползет,
Скользит из рук, шипит, грозит и жалит.
Змея! змея! — Недаром я дрожал.
Она меня чуть-чуть не погубила.
Но решено: заутра двину рать.[41]
В этот момент Григорий Отрепьев предстает в виде своеобразного змееборца.
Исследователь С. Сендерович, говорит о том, что в поддержку этой пока еще мало разработанной гипотезы можно добавить, что Пушкин мог сознавать народное сближение имен Георгий и Григорий, а также сходство - иконных образов (стоящих фигур) Стратилатов Георгия Победоносца и Димитрия Солунского, покровителя царевича Димитрия. Таким образом, «православное сознание, задающее индивиду его тип в образе тезоименитого святого, позволяет Самозванцу, знакомому с практикой перемены имени, отождествить себя с законным самодержцем путем мифологического, фольклорного присвоения имени».[42]
Воплощением результатов историософских размышлений всей жизни Пушкина явилась его, последняя поэма "Медный всадник" (1833г.) Посвященная размышлениям о русской истории, она сосредоточена на образе Петра I. Однако в центре поэмы не собственно Петр, а памятник Петру — это заявлено названием поэмы. Медный Всадник является в поэме Пушкина символом. Рисунки в рукописях поэмы свидетельствуют о том, что поэт был зачарован образом Медного Всадника не менее чем герой его поэмы. Он даже интересовался историей памятника.
|
|
В поэме начисто отсутствует упоминание о змее. Но Петр не только предстает в поэме как "Кумир на бронзовом коне", безумный Евгений бросает ему фразу, в которой называет его чудотворный. "Чудотворный" сказано саркастически. Это определение означает не только, что чудо не удалось, но "кумир", - названный строителем чудотворным, — это указание на кощунственную подмену священного профанным. Здесь речь идет не о Петре, а о статуе, здесь образ профанный предстает как самозванец, вытеснивший образ чудотворца.
Рассуждая на эту тему, исследователь С. Сендерович говорит о том, что то странное обстоятельство, что змей в поэме не упоминается, может быть, частично объяснено характером пушкинского мышления. Рукописи поэмы представляют еще один аспект этой особенности пушкинского сознания.[43] В рукописи есть великолепный рисунок, на котором памятник изображен в удивительной трансформации: прекрасно узнаются подножие, конь, змей под его ногами; отсутствует одна деталь: всадник. Его нет на этом изображении, но его присутствие легко прочитывается. Смысл этого удивительного рисунка может быть понят в связи с текстом поэмы — как его дополнение. Петр – не змееборец, он воин, защищающий свою страну от любой опасности.
|
|
Мотив змееборчества у Пушкина имеет место, несомненно, но в его точном отношении к Георгию Победоносцу ограничен намеками не на много более отчетливыми, чем у Фальконе. Петр на вздыбленном коне, топчущий змею, не может не напоминать о св. Георгии.
Образ Георгия Победоносца в рассказах Чехова
Об обращении А.П.Чехова к фольклору в научных исследованиях говорилось крайне редко, более того, авторы некоторых их них подчеркивали проблематичность самой постановки вопроса – Чехов и фольклор.
Н.И.Кравцов в учебно-методическом пособии «Русская проза второй половины XIX века и народное творчество»[44] также отмечал особенность чеховского фольклоризма, говоря о том, что, несмотря на то, что Чехов редко использует фольклор, он все своеобразно использует народнопоэтический материал.
|
|
Раскрытию «библейского» подтекста посвящены статьи профессора Йельского университета Р.Л.Джексона. То, что Чехов был человеком нерелигиозным, признается большинством западных исследователей, и в работах Р.Л.Джексона речь идет не о религиозности Чехова, а об обращении к моральной символике и поэтической образности Библии. Ни у кого не вызывает сомнения, что Чехов с детства ориентировался в церковных текстах, это замечает Чудаков А. П. в своем труде «Мир Чехова: Возникновение и утверждение»[45]
Сложность и многозначность подтекста в чеховских рассказах, соединение в них христианской мифологии и фольклорных мотивов раскрывает американский ученый С.Сендерович в статье «Чудо Георгия о змие: история одержимости Чехова одним образом».[46] Главная мысль Сендеровича заключается в том, что в творчестве Чехова можно выделить несколько групп (семейств) произведений, которые объединяет не общая тема, а родство второго глубинного символического плана, почти недоступного, неуловимого, если эти произведения рассматривать в отдельности. Сендерович исследует ряд произведений, которые он называет георгиевскими. К этому ряду автор относит 12 произведений, написанных за десятилетие с 1882 г. по 1891 г. («Зеленая коса», «Корреспондент», «Цветы запоздалые», «Припадок», «Егерь», «Циник», «Тайный советник», «На пути», «Каштанка», «Степь», «Леший», «Дуэль»).
|
|
С.Сендерович отмечает, что мотив чуда Георгия о Змие по-разному включается в текст произведений Чехова:
1. Упоминание образа (иконы) Георгия Победоносца («На пути»).
2. Разработка ситуации (сюжета) («Зеленая коса»).
3. Использование имени святого в ситуации чуда («Тайный советник», «Степь»).
Но почти во всех случаях происходит метаморфоза Чуда, его пародийная инверсия.
В чеховском рассказе "На святках", в первом же предложении — "«Чего писать?» — спросил Егор и умокнул перо" [47]— манифестируется особый "георгиевский культурный комплекс" как особая смысловая парадигма. По мнению С. Сендеровича, за трансформацией образа Георгия Победоносца, приведшей к его декадансу стоит "деградация сознания, причастного"[48] этому мотиву. Хотя исследователь рассматривает рассказ "На святках" чрезвычайно бегло, для обоснования идеи "деградации" образа Георгия Победоносца это произведение имеет особое значение: его истолкованием завершается основная часть монографии ученого.
Необходимо согласиться с С. Сендеровичем в том, что уже упоминание имени героя чрезвычайно существенно. Ведь представление о Егоре только как олицетворении пошлости ("Это была сама пошлость, грубая, надменная, непобедимая..."[49]) слишком поверхностно, чтобы относить его к сфере авторского сознания. Между тем, в открывающем текст предложении присутствует не только заданная именем героя неявная отсылка к образу святого Георгия, но и некоторые иные его атрибуты. Так, упоминаемое в этой фразе "перо" — это сублимированный художественный аналог копья святого, которое разит змия. Более отчетливо данная аллюзия проступает в последующем изображении чеховского героя: "Егор сидел за столом и держал перо в руке".[50]Существенно, что эта фраза представляет собой первый собственно визуальный "кадр". "Солдатский" лексический пласт, преобладающий во внешне бессмысленных фразах его письма Ефимье, также отсылает к христианскому прообразу Георгия–воина, причем он проявляет себя не только в письменной, но и в устной речи: "Есть. Стреляй дальше".[51] Тем самым записываемая "пером" Егора речь осмысливается в качестве действительного оружия, которым можно поразить врага. Соответственно конь Георгия Победоносца "превращается" в табурет Егора. При этом сохранены некоторые особенности посадки именно конного воина: "Он сидел на табурете, раскинув широко ноги..."[52] Если Егор — это недолжный (профанный) Георгий Победоносец, то зять Андрей Хрисанфыч, перенесший Ефимью из родного деревенского топоса в чужой для нее "водяной" мир, столь же профанный аналог змия, стерегущего свою жертву, "одолеть" которого и пытается своим письмом Егор. Характерно, что этот персонаж имеет некоторые "змеиные" атрибуты. Так, сапоги, которые "блестели как-то особенно", могут быть истолкованы как блестящая чешуя змия. В том же семантическом "змеином" поле значений может быть прочитано и финальное вытягивание персонажа в одну линию: "Андрей Хрисанфыч вытянулся, руки по швам..."[53]
Существенно, что старики добровольно отдают единственную дочь - "мученицу", однако затем они не только сравнивают себя с сиротами, но и ее отъезд в иное пространство осмысливается как похороны: эта детализация актуализирует жертвоприношение, свершаемое царственным персонажем "Чуда святого Георгия о змие"[54]. В этой связи очень характерен мистический ужас Ефимьи перед своим хтоническим супругом, вряд ли объяснимый вне выявления православного кода рассказа: "Она его очень боялась, ах, как боялась! Трепетала, приходила в ужас от его шагов, от его взгляда, не смела, сказать при нем ни одного слова".[55] Василиса же, находясь в пространственной картине этого произведения в противоположном архетипическом поле, также обнажает этимологию своего имени и одновременно участвует в организации второго плана рассказа: она "царица", лишившаяся дочери — подобно царю из "Чуда святого Георгия о змие".
Буквально все в этом произведении как будто подготавливает читателя к мысли о невозможности чуда в прозаическом мире. Однако чудо, тем не менее, происходит: родительское благословение доходит до Ефимьи, которая "дрожащим голосом прочла первые строки. Прочла и уж больше не могла; для нее было довольно и этих строк, она залилась слезами..."[56] Исследователь В. И. Тюпа в работе «Художественность Чеховского рассказа»[57] указывает на центральное событие рассказа: "абсурдное письмо, которое никак не могло осуществить соединение душ, тем не менее, выполняет свою миссию". Если анекдотичность рассказа легко обнаруживается на поверхностном уровне его содержания, то притчевое начало таится в глубинах православного подтекста произведения.
Благодаря этим работам, открывается неведомый Чехов, укорененный в русской народной религиозной традиции. Исследователь выделяет образ Георгия Победоносца как одну из доминантных формул для русского христианского сознания, ставшую "радикалом" отечественной культуры.
Дата добавления: 2019-07-15; просмотров: 141; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!