В частоколе нерасшифрованных слов и невоплощенных мыслей



 

Но ведь речь только начинается отдельными словами; слова складываются в фразы, фразы в целые отрывки, в повествования, передачу сложной мысли. А как связать ее, эту общую мысль, если для понимания каждого слова нужно время, если смысл его приходит не сразу, если только что понятое слово тут же забывается, как только он переходит ко второму, если мысль тоже вдруг исчезает куда-то из памяти.

И слушая то, что ему говорят, включив радиопередачу, пытаясь разобраться в содержании целого рассказа, он оказывается в частоколе отдельных образов, не связанных друг с другом, разбитых на куски, требующих расшифровки и так и остающихся нерасшифрованными… «Когда я слушаю хотя бы короткую речь даже своей матери, я не успеваю схватить и понять в речи что-то главное. Я хватаюсь за первое или за последнее слово и пробую осознать это слово, забывая про все остальные слова…

Вот я сижу в зале, слушаю рассказы и постановки приезжих артистов. Вот рассказчик рассказывает что-то, все смеются чему-то. Я тоже смеюсь, глядя, что все смеются, хотя я совсем ничего не понял, что говорил рассказчик, я только тогда искренне засмеялся, когда артист закачался и упал, представляя себя пьяным. А так я не в силах в речах людей схватить сразу то, что они говорят, и не в силах упомнить то, что они говорили в речи словесной…

Когда мне говорят что-нибудь люди или же, например, я слушаю радио, то я большей частью слышу и слушаю разговор, говор людей, радио, но не всё могу понять из этих разговоров и не понимаю больше половины. Я большей частью слышу слова, которые представляют собою тоже «белые пятна». Это значит, что из речи людей я успеваю схватывать только несколько слов и подолгу начинаю осознавать значения этих слов, а как только я осознаю значения одного, двух, трех слов, остальные слова исчезают бесследно в потоках речи.

Вот, например, я слышу слово «катастрофа», и я начинаю переспрашивать человека, затем начинаю думать, что же означает это слово «катастрофа», и я думаю над этим словом, думаю… и вдруг я вспоминаю значение этого слова, а именно: поезд свалился под откос. А пока я вспоминал значение слова «катастрофа», прошло тоже определенное время.

Это стало обычным явлением в моей поврежденной памяти…

Когда я слушаю радиопередачу, мне кажется, что я понимаю, что говорится в передаче, только все быстро забывается из передачи прямо на ходу. Но когда станешь обращать внимание на переданное слово, то оказывается, что я не припомню назначение данного слова или долго вспоминаю, что оно значит, или вовсе забыл (или начинаю забывать) назначение данного слова. Конечно, слушать радиопередачу легче и покойнее, нежели читать книгу по буквам, по слогам, с раздраженным зрением. Зато при слушании радио я не в силах остановить его, чтобы подумать о том о сем. И от слушания радиопередачи после ранения у меня ничего не остается в памяти. При чтении же газеты, книги я могу остановиться, перечитывать те или другие слова, фразы, понятия. И от чтения тоже быстро всё забывается, но всё же что-то важное и общее из прочитанного некоторое время удерживается в памяти лучше, чем при слушании радиопередачи. Но зато само чтение становится все мучительнее для меня год от года».

Вот ему несколько раз читается отрывок, в котором нарочно нагромождены сложные соотношения вещей: «Справа и слева от дома росли высокие деревья редкого вида с большими плодами, скрытыми под листьями и похожими на еловые шишки. Повсюду были развешаны фонарики, изготовленные из цветной бумаги в виде веселых рожиц со ртами до ушей, отражающиеся в пруду, по которому плавали четыре белых лебедя».

Что у него остается после первого, второго, третьего чтения?

Частокол слов и образов, разорванные куски фраз. Что-то про деревья, что-то про лебедей, что-то про зеркало. Отрывок читается снова и снова, а разобщенные куски не выстраиваются в стройную систему, отрывок так и не превращается в стройное целое, над отрывком приходится вести упорную работу, как будто перед ним лежит клинопись, значение каждого элемента которой, подумав, можно установить, но весь текст остается неясным и требует длительной расшифровки.

«Нет… не уловлю ничего… тут что-то говорится о том… Это… сейчас… трудно сказать… про фонарики… и про лебедя в пруду… и слева и справа… вроде леса… лебеди… и фонарики..

Тут… слева и справа… имеются… эти… деревья… и плоды… и еще фонарики… и плавающие лебеди… и дом… и возле этого дома… фруктовые деревья… они напоминают еловые шишки… и еще… фонарики… и еще пруд… и плавающие лебеди… и около них рожицы… ну… фонарики… а между фонариков… цветные бумажки… нет, не пойму!»

Это действительно частокол нерасшифрованных образов.

Он пытается посещать кружки, он пробует учиться. Но и тут перед ним возникают непреодолимые трудности.

«Я слушаю речь учительницы, и мне кажутся понятны ее слова, вернее, они мне кажутся знакомыми, но когда начинаешь вслушиваться в каждое слово и даже останавливаться на отдельном слове, то я не припомню смысл слова, его образ… А речь идет, слова бегут, бегут и исчезают куда-то на ходу из памяти, и их не припомнишь ни за что. А вот О. П. подходит ко мне и спрашивает, что мы делали на прошлом занятии. Я долго молчу. Несколько дней я читал эту главу, кое-что записал наиболее важное из этой главы и вчера прочитал свою запись по этой главе. А вот сейчас надо бы пробежать глазами свою запись, а вот прочесть свои слова, свое же написанное мне очень тяжело (а чужой почерк и вовсе плохо понимаю), так как я читаю буквы очень медленно и уж, конечно, пробежать свою же запись мне невозможно, тем более что руководитель кружка спрашивает и ждет от меня ответа. Наконец я вспомнил что-то из вчерашнего и начал говорить что-то общее несколькими словами. Но мысль я так и не мог передать».

И конечно, все это не ограничивается трудностями понимания. Ему тяжело — нет, просто невозможно — не только расшифровать плавно текущую речь докладчика и за потоком фраз увидеть их логический смысл; ему не только тяжело слушать чужую связную речь, он не способен и сам сформулировать мысль, дать связное высказывание. Всплывают отрывочные слова, они роятся, как пчелы, перебивают и тормозят друг друга, они забываются на ходу, и мысль не превращается в речь, то, что он хочет передать, остается невысказанным.

И он не может пойти в учреждение, сформулировать просьбу, не может выступить на кружке, задать вопрос, рассказать, хотя бы совсем кратко, то, что ему так хочется передать.

«Когда я пытаюсь обращаться в какое-нибудь учреждение по какому-нибудь вопросу, то я целый день только и думаю, что и как я это скажу. Я долго боюсь заходить в кабинет из боязни, что не вспомню нужное слово, или пару, или тройку слов для беседы, так как слова, нужные для моей мысли, быстро, на ходу забываются, и я жду нужных слов, которые то появятся, то исчезнут…

А пока я подбирал слова, нужные для моей речи, еще в коридоре, в комнате же начальника я забывал все эти слова. Начальник смотрит на меня и спрашивает: «Что тебе нужно?» А я, как нарочно, не могу припомнить, что я хотел говорить, все слова разбежались из памяти. И с головой что-то стало нехорошо — ничего не вспомню…

Я пришел в клуб. Слушаю лекцию. По окончании лектор просит задавать вопросы. Я тоже решаюсь задать вопрос. В это время я чувствовал себя более нормальным, то есть голова болела и шумела слабее. Лектор просит меня назвать вопрос. Я слышу это, но почему-то не могу говорить, не могу сказать ни одного слова, ни одной буквы, и моя речь словно захлопнулась, закрылась на какой-то непонятный ключ. Весь зал смотрит на меня, ждет, что я скажу… и я почему-то не могу не только говорить, но и не могу произнести ни одного звука, хотя я в этот раз не был взволнован, был спокоен. Видя, что я или забыл, что нужно говорить, или подумав, что я полупьян, соседи по стульям сказали: «Ну садись тогда». И я сел на стул. Но лектор, видя, что никто ничего не говорит, снова сказал мне: «Ну, какой вопрос вы хотели задать?»»

То же происходит тогда, когда он сам, наедине с собой, когда ему нужно написать то, что он задумал… Но здесь и легче, и труднее: легче потому, что то, что он написал на бумаге, остается и к нему можно снова возвратиться; труднее потому, что, пока он это делает, мысль исчезает и он снова должен искать ее.

«Вот пришла в голову мысль, образ, я начинаю вспоминать слова для этой мысли; вот я уже начинаю писать слова — одно, другое и… вдруг я забыл свою мысль, которая только-то теплилась, забыл, что я хотел дальше писать; я смотрю на написанные уже два слова, но не вспомню, какую же мысль я хотел вложить в эти слова, которые только что начал писать. И моя мысль пропала, сколько бы я ни пытался ее вспомнить.

Вот возникает мысль, хорошая мысль, я начинаю брать в руки карандаш — и… мысль уже пропала, исчезла из моей памяти, и она уже не вернется в этот день, а может быть, и на следующий день, а если даже и вернется в какой-нибудь день, то я ее уж не узнаю, и она уже потеряет для меня смысл, потому, что я уже пишу дальше другие мысли и слова».

Какой же титанический труд он должен был потратить, чтобы все-таки, несмотря ни на что, написать свою повесть, описать то, что с ним произошло…

Значит, он живет не только в частоколе нерасшифрованных образов — он живет в мире невоплощенных мыслей, в мире невысказанных слов.

 

В мире грамматических форм

 

 

(отступление третье)

 

Ему было трудно понять речь товарищей, смысл рассказа, содержание доклада. Еще труднее было разобраться в мысли, излагаемой в тексте.

В этом ему мешало трудное узнавание слов, то, что значение слова исчезало из памяти, как только он переходил к другому; понимание затруднялось тем, что слова говорящего так быстро сменялись одно другим, что он не успевал схватить скрывающийся за ним смысл, что ему не хватало времени на это.

Но только ли в этом были трудности, делавшие понимание речи таким мучительным?

Нет, вероятно, далеко не только в этом…

Мы уже говорили, что одно из основных его затруднений в понимании развернутой речи заключалось в том, что он не мог сразу схватить ее содержание, обозреть все, что было в высказывании, как единое целое, уложить его в одну схему, выделив основной смысл. А ведь именно это делаем мы, схватывая содержание рассказа!

Сначала это делается не сразу и требует большой работы. Вспомним, как трудится школьник, а потом студент над усвоением сложного текста! Постепенно этот длительный процесс свертывается, вырабатываются навыки быстрого понимания, и под конец — как быстро, казалось бы сразу, без всякой видимой работы — мы начинаем схватывать содержание доклада или мысль текста.

Но не всяким изложением овладеть легко. Путь от развернутой речи к лежащей за нею мысли может быть сложным, извилистым, полным неразличимых сразу препятствий. Хорошо, если рассказ течет просто и плавно, если он состоит из простых фраз, последовательно, шаг за шагом развивающих повествование: стояла теплая погода, он подошел к озеру, сел в лодку, взял весла, как приятно плыть к дальнему берегу… Ну а если изложение извилисто, если фразы сложны, если к основному, главному предложению присоединено придаточное, если мысль должна все время возвращаться к пройденному, сличать продолжение с началом, все время удерживая единую нить, которая то исчезает, то появляется снова?

Языковеды хорошо знают карту этих препятствий и располагают надежными лоциями в этом извилистом плавании. Они различают «дистантные предложения», где мысль прерывается отступлениями, и противопоставляют их «контактным», текущим плавно, без таких отступлений. «Гора, на которой стоял старый дом с красной черепичной крышей, была высока и покрыта серым мхом…» Кто? Гора? Крыша? И как серый мох относится к красной черепице?.. Нет, в этом «дистантном» предложении, где подлежащее «гора» отделено целым десятком слов придаточного предложения от сказуемого «была высока», — в нем еще надо разобраться, понять его не так легко.

И еще труднее странные речевые фигуры, которые называют инверсиями. Так ли легко можно схватить смысл фразы: «Нет основания не верить этому сообщению»: ему нельзя верить — или нужно?! «Не опоздай я на поезд — я не встретил бы вас…» Опоздал он на поезд или нет? Встретил он его или не встретил?.. Или: «Я не привык не подчиняться правилам». Кто сказал это? Строптивый бунтарь? Или послушный ученик? «Не привык!», «Не подчиняться!» Казалось бы, всё так резко, так вызывающе! А теперь подумайте, и смысл окажется обратным. Все это шутки грамматических инверсий! А те случаи, когда порядок слов не совпадает с порядком мыслей? «Я прочитал газету; потом позавтракал». Всё просто… А попытайтесь сказать это по-другому, в одной фразе: «Я позавтракал, после того как прочитал газету». Не правда ли, как затрудняет понимание этот оборот, где последовательность слов расходится с последовательностью событий и где связка «после того как» заставляет все перевертывать? Грамматические инверсии, эти формулы-перевертыши, снова сыграли свою плохую шутку.

А сложные падежные окончания, создающие прочную и строго расчлененную связь между предметами, подчиняющие один образ другому и образующие скелет логической системы? Мы уже привыкли к ним и быстро схватываем их значение. Но так ли это легко? «На ветке дерева гнездо птицы». Это не просто перечисление: вот ветка, вот дерево, вот гнездо, вот птица! Здесь все выстроено в строгий порядок, и эти пять слов создают один образ с четко соотнесенными друг с другом частями. А те более сложные падежные окончания, которые выражают отвлеченные отношения вещей? «Кусок хлеба» — это просто. А «брат отца»? Это ни то, ни другое, не «брат» и не «отец»; это нечто третье — дядя, о котором в этом выражении не было никакой речи. А «отец брата»? Ну это, конечно, ставит каждого в тупик: простите, да ведь это тот же отец? Отец моего брата — он и мне приходится отцом! Для того чтобы понять эти сложные отношения, в которых слово, стоящее в родительном падеже, выражает вовсе не предмет, а его качество, свойство. Брат отца — это отцовский брат. Нужно проделать целую сложную работу: отвлечься от наглядного значения слова «брат», мысленно изменить порядок слов (ведь прилагательное, обозначающее свойства, всегда стоит в русском языке не на последнем, а на первом месте), только после этого загадка «атрибутивного родительного» проясняется.

И только для нас, усвоивших логические узоры языка и стоящих на плечах многовековой культуры, этот процесс расшифровки такой конструкции протекает свернуто, малозаметно, просто. А ведь еще в записях XV–XVI веков люди не писали «дети бояр», а использовали гораздо более простую форму «бояре — дети» и вместо «земли Прокопия» обязательно использовали более развернутую и неуклюжую форму «этого Прокопия — его земля», давая этими вставками внешние ориентиры, помогающие обойти трудности такой сложной грамматической структуры. И вместо «убояшеся силы рати (войска) ахейцев» было написано: «убояшеся силы и рати ахейской».

Нет, сложные обороты речи, которые вошли в наш быт и которыми мы пользуемся, не замечая их сложности, — это коды, созданные многими столетиями, и мы легко применяем их только потому, что полностью овладели сложнейшей оркестровкой языка, который стал основным средством нашего общения.

А целая семья других средств выразить отношения — предлоги, союзы: под, над, справа, слева, вместе, несмотря на, вследствие… Мы так привыкли к ним, что применяем их, не задумываясь. «Корзинка под столом», «крест над кругом», «книга справа от ручки»… А ведь всего двести лет назад связь этих частиц с вещественными словами, обозначавшими предметы, выступала с полной отчетливостью: недаром в это время «под» означал ее конкретный «низ» («под» печи), а слова «справа», «слева», «спереди», «сзади», «вместо» писались иначе: «с права», «с лева», «с переди», «с зади», «в место», так что их конкретное значение «правое», «левое», «перед», «зад», «место» выступало с совершенной прозрачностью.

А сравнительные формы: «слон больше мухи» или «муха больше слона»? Это мы схватываем сразу! Ну, конечно же, вторая неправильна! «Весна перед летом» или «лето перед весной»? И это ясно. А вот: «Солнце освещается Землей» или «Земля освещается Солнцем»? Об этом еще нужно подумать: ведь в русском языке активный член предложения всегда стоит на первом месте и логическое подлежащее обычно совпадает с грамматическим, а тут в первой фразе это правило нарушено злой шуткой логической «инверсии», которую требует конструкция страдательного залога!

Нет, язык, которым мы владеем с такой легкостью, на самом деле представляет сложнейшую систему кодов, которые сложились за долгую цепь столетий и которыми еще нужно овладеть. И это все совершенно необходимо для того, чтобы ясно понять сложное высказывание.

Падежные окончания, предлоги и союзы — все эти сложнейшие коды языка стали тончайшими и надежными инструментами для мышления; история трудилась многие столетия, чтобы дать их каждому владеющему языком человеку.

А что нужно от самого человека, чтобы успешно пользоваться ими? В основном одно: умение хранить их в памяти и способность быстро и сразу, одновременно обозревать те отношения, в которые они ставят отдельные слова и вызываемые ими образы! Одновременно? Но именно эта возможность одновременного («симультанного») обозрения сложных систем (будь то пространственное расположение предметов или мысленное сопоставление элементов) была недоступна нашему герою. Разрушенные у него отделы коры головного мозга были как раз теми мозговыми аппаратами, необходимое участие которых только и могло обеспечить возможность превращать обозреваемое в одновременно обозримое, «возможность симультанного синтеза отдельных частей в единое целое», как любят говорить неврологи.

Вот почему выведение из нормальной работы тех участков мозговой коры, о которых мы уже говорили раньше, не только было причиной нарушения ориентировки во внешнем пространстве, но и вызывало непреодолимые затруднения в операциях сложными кодами, использование которых становилось невозможным, если больной сразу же не мог схватить обозначаемого ими соотношения вещей, охватить своим внутренним взором всю систему связей и отношений, которые обозначены этой системой кодов.

«Брат отца»… и «отец брата»… Ну да, ясно, и там и здесь есть «брат», и там и здесь есть «отец»… Ну а что же дальше? В каких отношениях они стоят друг к другу? Что означает каждая из этих грамматических конструкций? Нет, это трудно сказать. Как будто они одинаковы, а вместе с тем и нет. И никак не удается пробиться от поверхности слов в глубины значений. Или вот еще: «круг под квадратом» и «квадрат под кругом». И снова это странное переживание — как будто это одно и то же, ведь все три слова есть и там и тут, — и вместе с тем, наверное, это что-то разное.

«Муха больше слона» или «слон больше мухи»… Что же верно и что неправильно?! Нет, положительно с этим невозможно справиться…

Мы ставили с нашим больным тысячи экспериментов, переделывая на разный лад грамматические конструкции. Многие часы на протяжении многих лет были отданы тому, чтобы выяснить, какие именно коды языка стали недоступными для этого пораженного мозга и какие продолжали оставаться сохранными.

Лингвистика стала важным орудием для психологического исследования, но и сам больной оказался столь же важным орудием для познания различий в строении отдельных грамматических структур.

И снова, и снова мы приходили к выводу, ставшему под конец самоочевидным.

Есть два типа грамматических структур. Одни из них остаются сохранными. Это те, в которых порядок слов соответствует порядку мыслей, где сами грамматические структуры не превращаются в сложные коды, вносящие свои, новые принципы в организацию мысли. «Наступила зима. Стало холодно. Пошел снег. Замерз пруд. Дети катаются на коньках». В этом нет ничего трудного. Но и, казалось бы, более сложные отрывки остаются доступными. «Отец и мать ушли в театр, а дома остались старая няня и дети». И это понимается без труда. Порядок мыслей и порядок слов здесь совпадают, сочетания слов рождают простую последовательность образов.

А вот другая фраза. В ней столько же слов, она такая же по длине, но разобраться в ней трудно. «В школу, где училась Дуня, с фабрики пришла работница, чтобы сделать доклад». Что это? Кто же сделал доклад? Дуня? Работница? А где училась Дуня? И кто пришел с фабрики? И куда?!

Сложная грамматическая конструкция дает совершенно однозначный ответ на все эти вопросы. Но разбитый мозг оказывается не в состоянии объединить, синтезировать отдельные кусочки, входящие в это предложение, соотнести их друг с другом, разместить их в единое целое, сделать всю конструкцию обозримой. И она так и остается не понятной для больного, который делает мучительные усилия, чтобы разобраться в ней, усилия, которые так и остаются безуспешными. И вот еще: «На ветке дерева гнездо птицы». Это предложение из детского букваря кажется сначала таким простым. А на самом деле — нет, это совсем не так. Все слова кажутся здесь такими отдельными — «ветка», «дерево», «птица», «гнездо»… Мы уже говорили об этом. А как разместить их, объединить в одну стройную систему?

 

Лабиринт грамматики

 

Грамматические формы так сложны. Как их усвоить? Наш герой стоит перед новыми трудностями. И в дневнике появляются новые записи. Они начинаются с первых месяцев нашего знакомства, с тех дней, когда он только поступил в восстановительный госпиталь, с того времени, когда только-только начались занятия с ним. Они продолжаются на протяжении всех двадцати пяти лет, все снова и снова появляясь на страницах его повести. Эти страницы написаны с особенно острыми переживаниями. В них отражены все судорожные попытки овладеть тем, что все время ускользало от него и что оставалось по-прежнему недоступным, несмотря на все его мучительные попытки. И скоро это стало центральным для его переживаний, тем фокусом, в котором отражались все бессильные попытки его поврежденного мозга.

«Ко мне подходит профессор и спрашивает: «Скажите мне, Лева, что видите вы на этой картинке?» Я вижу картинку, на которой нарисованы женщина и маленькая девочка. Я, конечно, ответил профессору, хоть и не сразу, что это женщина, а это… девочка. Тогда профессор говорит: «Это мама, а это дочка!» Странное дело, я перестал понимать в этих двух словах настоящий смысл слов, настоящее назначение этих слов. Я, наверное, растерянно смотрел на эту картину. Тогда профессор спросил: «Что означает «мамина дочка?» Здесь один человек или два в этих словах?» Не понимал я этой картины. Я понимал, что такое «мама», что такое «дочка», а вот слова «мамина дочка» я не мог понять по-настоящему. Профессор просил меня отвечать, как сумею. И я старался показывать два пальца, то есть что там есть в этих двух словах и мама, и дочка. А профессор снова говорит: «А что такое «дочкина мама»?» И я опять, долго думая и ничего не придумывая, показывал на две фигурки, то есть что там есть и мать, и дочка. И в словах «мамина дочка» и «дочкина мама» мне слышалось одно и то же. И я говорил часто профессору, что это одно и то же…

То же самое получалось на другой день с картинкой и понятиями такими, когда он сказал, указывая на картинку: «Это хозяин, это собака. Скажи: что значит «хозяин собаки»?» И я опять долго думал, что значат эти слова, и, наконец, сказал, что это тоже похоже на «мамину дочку», то есть здесь тоже есть и «хозяин» и «собака», и опять показываю два пальца. Затем он спрашивает меня: «Покажи: где здесь «собака хозяина»»? И я опять подумал, подумал и сказал, что это все равно, что «хозяин собаки» и что «собака хозяина»… я плохо понимаю эти два понятия, лишь чувствую, что эти два слова как-то тесно друг с другом связаны, но как — не понимаю совсем.

А еще: «слон больше мухи» и «муха больше слона»…

Я понимал только, что «муха» маленькая, а «слон» большой, но разобраться в этих словах и ответить на вопрос, муха меньше слона или больше, я почему-то не мог. Главная же беда была в том, что я не мог понять, к чему относится слово «меньше» (или «больше») — к мухе или к слону…

Я, конечно, по-прежнему знаю, что такое слон и что такое муха, знаю, кто из них большой, кто из них маленький, но вот связать в словах и понять, к кому же принадлежат слова «меньше» или «больше» — то ли к слону, то ли к мухе? А тут еще колебания и в разбитом мозгу, и в поле зрения. И мне приходится подолгу думать и гадать, как же мне правильно сказать об этих словах: «Слон меньше мухи или больше?» До сих пор существуют мои колебания в мозгу, и что в этих понятиях «меньше и больше» — на это я подчас бессилен ответить…

Мне кажется всегда почему-то, что муха меньше слона, это значит, что слон сам маленький, а муха — больше. Но когда я спрашивал часто больных, как правильно, то они говорят, что муха меньше слона, это слон большой, а муха маленькая. И я не раз пытался запомнить это понятие в одном направлении. Но когда со мной начинает беседовать профессор, а он начинает говорить по-разному. То вот так: «Муха меньше слона или больше?», «Муха больше слона или меньше?» То вот так: «Слон меньше мухи или больше?» Я думаю, думаю над этими словами, путаюсь, путаюсь, разбираюсь, разбираюсь… а в голове такой колоброд происходит, и голова сильнее болит. И я волей-неволей вынужден делать теперь ошибки и без конца нахожусь в непонимании…

Меня часто спрашивает А. Р. или О. П. так: «Нарисуй круг над крестом. Что будет внизу, что будет наверху?» И я сразу же теряюсь, не в состоянии почему-то сразу ответить, долго размышляю, думаю и не могу понять, как же будет правильно, то ли так, то ли эдак…

И я то отказываюсь отвечать, то пробую отвечать наобум, хотя сам по себе после ранения не могу почему-то понять этой вещи, где должен находиться круг — вверху или внизу. Тем более что эти три слова можно переставить и так: «крест над кругом». Они звучат так же одинаково и похоже, но О. П. говорит, что «круг над крестом» и «крест над кругом» — вещи разные.

О. П. мне все время объясняет, что слово «над» — это значит «выше», а слово «под» — значит «ниже». Но в словах «круг над крестом» я никак не могу понять, к чему относится слово «над» — к кругу или к кресту. Тогда она мне так говорит: «Что значит: круг над крестом?» Над этим понятием тоже приходится думать, размышлять и все равно не приходить ни к чему. Не могу я почему-то понять эти вещи, только могу напутать — и ничего больше, потому что смысл этих вещей до меня никак не доходит…

Я уже начал запоминать и осознавать значения слов «ниже» и «выше». «Лампочка выше кровати» или «кровать ниже лампочки». Но все равно почему-то в голове моей происходит какая-то путаница и неразбериха даже и здесь: то отвечаешь правильно, то неправильно. А вот тут в словах «над» и «под» осознать и запомнить их значения и связать их с вещами «круг» и «крест» я почему-то не мог и не могу вовсе и до сих пор. Много таких вещей с понятиями я не в силах осознать и запомнить сразу, не в силах охватить их в речи, в памяти…

Я сначала почему-то никак не мог понять смысл слова «одолжила», к кому их отнести — к Соне или к Варе, кто кому должен. Мне легче понять такие слова: Соня дала 100 рублей Варе, или Варя дала Соне 100 рублей. «Что такое: Иван одолжил у Сергея 30 рублей. Кто получил деньги в долг?»

А вот профессор говорит мне, открывая свой альбом с различными картинками и показывая мне на картинку с цветными кошками: «Правильно ли я так скажу или нет: черная кошка меньше белой, но больше красной?» В этих словах мне очень трудно разобраться, к тому же этих слов очень много (кошка черная, кошка белая, кошка красная, и все эти кошки то побольше, то поменьше, то еще меньше), а я теперь от ранения могу сравнить и понять только одно слово, одно его понятие. А тут очень много понятий разнообразных, и много от этого путаницы. Я вижу на рисунке большую черную кошку, потом вижу белую кошку поменьше, потом вижу красную кошку — самую маленькую. Глазами я их понимаю и по размеру, и по росту. Но вот я никак не могу их сравнить друг с другом в понятиях «меньше» и «больше», не могу их понять, к кому отнести меньше, к кому отнести больше, эти слова — то ли к левой стороне, то ли к правой стороне?

Меня тревожат без конца невспоминания слова ли, образа ли, понятия ли, непонимания связок в понятиях. А тут еще непонимание разных вещей в людской речи и в памяти, как «Муха меньше слона или больше?» или «Слон меньше мухи или больше?» Сколько я ни стараюсь — я до сих пор не в силах понять и осознать сразу связки в этих словах, не в силах припомнить и осознать, к кому же отнести связки — к первому или второму (муха, слон). После ранения хотя и со страшным трудом, но я снова запомнил все буквы русского алфавита. А вот запомнить слова-связки («меньше — больше») я сразу почему-то не могу и долго думаю, как же правильнее надо ответить на поставленный хотя бы и самим собой вопрос. От перемещения слов смысл связки в понятиях резко меняется. Почему я всегда бываю бессилен отвечать на такие, кажется, самые простые понятия, как «муха меньше слона или больше?», хотя я и сам знаю, что такое слон и что такое муха? А таких понятий с их перемещениями слов — тысячи. И моя сегодняшняя память пока что бессильна (вспомнить, и сравнить, и понять, и осознать). Безусловно, если до меня не сразу доходит такое простое понятие «муха меньше слона или больше?», то еще хуже не доходят, недопонимаются сразу слова-понятия «круг над треугольником или под треугольником?». А ведь есть понятия еще во много раз сложнее указанных понятий, которых много тысяч. И их невозможно после ранения схватить и осознать, тем более быстро и одновременно. И мне приходится и до сих пор думать и осознавать очень медленно только одно какое-нибудь понятие, колеблясь из стороны в сторону, ища настоящую правоту в понятиях того или другого смысла.

…Я вдруг припоминаю про понятия «муха меньше слона» или «муха больше слона». Берусь думать над ними, как они должны правильно пониматься и как неправильно. От перестановки слов в этих понятиях изменяется смысл понятия. Мне же они кажутся на первый взгляд одинаковыми, словно ничего не изменяется от перестановки этих слов. А подольше подумать, замечаешь, что от перестановки слов изменяется смысл указанных четырех слов (слон, муха, меньше, больше). Но мой мозг, моя память после ранения и до сих пор не в силах сразу схватить, к кому отнести слово «меньше» (или «больше») — к слону или мухе? Перестановок даже в этих четырех словах очень много. И я всегда подолгу думаю над этими понятиями. Я, конечно, давно запомнил такие слова, как «муха меньше слона» — это правильное понятие, а «муха больше слона» — это неправильное понятие, это мне уже ясно, это я знаю, а над всеми остальными перестановками слов я по-прежнему подолгу думаю. Это, конечно, не буквы, которые после ранения я сызнова запоминал, которые не изменяются, а остаются теми же, хотя и до сих пор не сразу вспоминаются из головы. Ну а слова-понятия, которые от перемещения изменяются в обратную сторону? А такие еще насмешливые слова «муха больше слона» бывают тоже правильными, и над ними тоже приходится еще больше думать. А сколько таких бесчисленных понятий в людской речи и мыслях? И в моей голове бесконечная путаница».

Уже очень скоро стало ясным, что невозможность понять сложные коды языка, схватить смысл, скрытый за логико-грамматическими структурами, — центральный факт его заболевания, одно из главных проявлений дефектной работы тех систем мозга, которые были поражены у нашего больного.

Он понял это сам и, услышав от врачей это слово, обозначил свою болезнь термином «умственная афазия», описав его с точностью, достойной опытного исследователя, и уложив все переживаемые трудности в одну общую картину.

«Когда человек тяжело ранен в голову или когда человек тяжело болен от какой-то мозговой болезни, то он перестает понимать или осознавать различные слова и понятия слов, а заодно не может вспомнить те или другие слова, необходимые для его речи или мышления, или, наоборот, не может вспомнить образ вещи, предмета, когда он услышал или уже знает слово.

От ранения или болезни человек также перестает ориентироваться в пространстве, не сразу улавливает звуки, откуда они происходят, человек колеблется, шатается из стороны в сторону; никогда точно не попадает, к примеру, молотком по гвоздю (много раз промахнется, пока забьет один гвоздь к загородке или сараю), от ранения и болезни человек все забывает и ничего не может помнить. Таковы последствия ранения головы. Все это я называю «умственная афазия»… Под словами «умственная афазия» я понимаю все то, отчего я не могу сразу вспомнить или сказать нужное слово, или припомнить образ, когда услышал слово, или когда долго не могу понять слово-понятие в связках других слов, которых тоже бесконечно много в нашем русском языке. Вот теперь, вспоминая о прошедшем, когда меня после ранения врачи назначали в разные госпиталя, я сознаю это, и так я понимаю мое несчастье».

Он хорошо понимал глубину постигшей его катастрофы и пришел к выводу, что он должен снова овладеть утерянным, должен во что бы то ни стало восстановить то, что раньше давалось ему так легко и что теперь было разбито.

Так началась борьба за мысль, борьба за ясное сознание, борьба за понимание непонятного.

Им руководили, ему были даны опытные психологи-учителя, руководительницы — сначала одна, потом другая, третья.

Вместе с ним разрабатывались десятки приемов, находились вспомогательные опоры, составлялись алгоритмы поведения…

«Брат отца», «брат моего отца». Основное — «брат», а брат кого? Моего отца… «Круг под крестом». Это круг… он под чем? «Под крестом…», «-ом», это значит, что крест сверху — надо перевернуть… «Слон больше мухи…» Значит, этот слон больше, он большой… больше кого? Мухи… этой маленькой мухи…»

Казалось бы, простая и такая быстрая, «свернутая» операция заменялась длинной цепью рассуждений, опирающихся на вспомогательные средства и превращающихся в долгую, развернутую, использующую внешние костыли работу.

И он стал усваивать значение сложных грамматических конструкций, но только путем таких развернутых рассуждений, на которые он опирался, но смысл каждого из которых он так и не мог схватить.

Это была титаническая борьба, с надеждами и мучительными разочарованиями, с медленными успехами, с муками неудач…

И так шли годы, а способность сразу понять смысл сложной грамматической структуры так и не восстанавливалась.

«Уже идет пятый год с тех пор, как я сделался «афазиком» и не понимаю таких простых понятий, вроде «мамина дочка» и «дочкина мама», «хозяин собаки» и «собака хозяина», «муха меньше или больше слона», «крест над или под кругом» и масса других понятий вроде этих.

Я понимаю, конечно, что значит «мама», «дочка», «собака», «хозяин», «муха», «слон». Но мне никак было не понять, когда говорили «мамина дочка» или «дочкина мама». Я понимал одно — звучание слов «мама», «дочка», я знал, что эти два слова как-то связаны друг с другом, походили друг на друга, а как они походили, как они связаны — я не знал.

Не могу понять, почему я до сего времени не в состоянии осознать таких простых (по моему мнению) вещей, о каких я только что упомянул. Мне очень тяжело от этого, что до меня все еще не «доходят» названные понятия, которые даже ребенок сразу понимает, не задумываясь!»

Прошли десять лет, потом пятнадцать, двадцать… Двадцать шесть лет мучительного труда, но и теперь «мамина дочка», «брат отца» остаются для него нерасшифрованными криптограммами, а различение выражений «слон больше мухи» и «муха больше слона» — таких похожих, но, наверное, все-таки различных — продолжает быть задачей, к решению которой он и сейчас может подойти только путем длинных, мучительных выкладок, так и не приводящих к появлению чувства уверенности.

 

«…Я потерял все знания…»

 

Все эти трудности, все эти тупики, с которыми он сталкивался при понимании грамматических структур, кодирующих связи и отношения, были самыми яркими проявлениями его дефекта: в них, как в фокусе, отражались все недостатки в работе пораженных аппаратов мозга.

Но и это было еще не всё, за этим скрывался еще более грозный дефект: он потерял все знания. Знания, приобретенные им за многие годы обучения…

То, чему мы учились в школе, а затем и дальше, получая специальное образование, откладывается у нас в виде стройных логических систем. Невозможно «запомнить» математику, как невозможно и «запомнить» «Капитал» Маркса. Их можно изучать, понять, а значит, уложить в известные системы, которые хранятся в нашей памяти свернутыми, обозримыми, а затем с такой легкостью снова развертываются и восстанавливаются. Можно «забыть» математику или теорию наследственности; но как просто «забытое» вспоминается, как только мы начинаем освежать в нашей памяти прежние знания и восстанавливать, казалось бы, «забытую» систему.

Знания хранятся в нашей памяти вовсе не так, как товары на складе или книги в библиотеке. Они хранятся в виде свернутых кодов и тех сокращенных схем, по которым общая система восстанавливается так легко.

Вот именно этого-то и не было у нашего героя, у которого ранение разрушило как раз те участки мозговой коры, которые необходимы, чтобы делать обозреваемое обозримым и превращать последовательно поступающую информацию в свернутые, «симультанно» схватываемые схемы.

Он обнаружил это, как только попытался восстановить в памяти то, что приобрел за годы учения в школе и институте.

И здесь он пережил чувство катастрофы. Ничего… Ну совсем ничего… Отдельные обрывки, в которых лишь сохранилось ощущение, что это понятие относится к той или иной области… И ничего больше! Никаких знаний, никакой системы. Прошлое было разрушено!

«До ранения я очень легко все понимал, что мне говорили люди, легко учился и мог учиться любым наукам, и легко их понимал, после же ранения я забыл все науки, исчезли все мои знания, исчезла вся моя образованность, пропало всё…

Ничего не держится в памяти, и даже каждое слово в процессе чтения уже после третьего слова забывается, так же как и в слове забываются буквы, которые я прочел только что…

Я помню, что учился в школе, что кончил десятилетку на «отлично», что учился в Тульском механическом институте, что кончил три курса, что учился в химическом училище, досрочно окончил его в начале войны, что был на Западном фронте, что был ранен в голову в 1943 году при прорыве обороны немцев в Смоленщине и не смог после этого вернуться в строй. А вот я не помню, что я делал, чему я учился, каким наукам обучался, какие были предметы. Я всё забыл. Я хотя и знаю, что изучал немецкий язык в школе — шесть лет изучал его, — но я теперь не помню ни одного слова, ни одной буквы; я помню, что учил английский язык в институте три года подряд, но теперь не знаю ни одной буквы, ни одного слова. Я забыл эти языки совсем, как будто никогда не изучал, не знал, не произносил. Я также вспоминаю разные слова: «стереометрия», «тригонометрия», «химия», «алгебра» и другие, но я не могу их понимать, что они означают, эти слова…

От учения в средней школе у меня ничего не осталось, кроме одних слов (или вывесок), названий, как-то: физика, химия, астрономия, тригонометрия, немецкий язык, английский язык, сельское хозяйство, музыка и т. д. и т. п., которые утратили свой смысл, оставив в каждом слове чувство знакомости, не более…

Глагол, местоимение, наречие. Я слышу эти слова, которые мне кажутся знакомыми, и в то же время я почему-то перестал их понимать и помнить. Я слышу это слово… Стой! Это же относится к грамматике, это слово — глагол. И больше об этом слове я не имею ничего сказать… А через полминуты слово «глагол» я начинаю забывать… и вмиг забыл. Но запомнить, понять грамматику, геометрию я так до сих пор не в состоянии, причина — разрушение памяти и удаление части мозгового вещества…

Я иногда беру в руки какой-нибудь учебник — геометрию, или физику, или грамматику, но через несколько минут отхожу от него или с досадой бросаю его, так как я не понимаю ни физики, ни геометрии и разбираться в них не под силу — не запоминается ничего из этих школьных учебников средней школы. И вдобавок от этих занятий усиливается головная боль, и даже от одного взгляда на учебник я начинаю нервничать, раздражаться, и какая-то нестерпимая усталость, отвращение ко всему охватывает меня».

С ним пытались вести занятия; он делал мучительные попытки восстановить хоть что-нибудь из утерянных знаний, он просиживал часами над самой простой задачкой или теоремой, значение которой он раньше схватывал на лету… Бесплодно! Никаких результатов.

«По геометрии со мной занимается М. Б. — молодой человек, недавно окончивший философский факультет. Сначала он начал со мной толковать о геометрических понятиях по учебнику средней школы; что такое точка, линия, плоскость, поверхность, затем начал толковать о теоремах. И странное дело. С одной стороны, я помню, что знал хорошо эти понятия — теоремы по геометрии, а с другой стороны, я не знаю ни одного понятия, ни одной теоремы — всё забыл. Я забыл даже, что значит плоскость, линия, поверхность, и, хотя М. Б. по нескольку раз объяснял эти понятия, я все равно не мог их понять и запомнить. Мне даже неудобно было чувствовать себя таким непонятливым, бестолковым. И я большей частью старался поддакивать ему, будто понимаю уже, что он говорил, хотя, по совести сказать, я ничего не понимал и не понимаю в его объяснениях, а причиной было несхватывание самого слова и понимание его. И я больше мог опираться на картинку — рисунок, чертеж. А без картинки никакое «словесное» до меня не доходило и не доходит. Я все стараюсь сверить с картинкой надписанной, например: —это точка;-это линия; □ — это плоскость и т. д., а объяснить или дать определение, что такое точка, линия, плоскость, я не мог и не могу, сколько бы я ни перечитывал эти понятия. Странно и самому, а в голове какой-то туман, боль, резь в глазах, и я сам прямо пьяный в натуральном смысле слова. Мне невозможно почему-то понять слова «поверхность», «окружность» и всякие, даже плоскостные линии, формы. И если я понимаю все же что-нибудь, то я могу понимать только рисунком, чертежом, говоримое и даже написанное я не понимал и не понимаю. Я никак не могу понять «угол», «угловой градус», «дуговой градус». До меня никак не доходят эти понятия. Мне легко понимается что-нибудь наглядное, плоскостное, но не понимается что-нибудь объемное, подвижное, где нужно что-то представлять, перемещать, соображать. Но я понимаю, хотя с трудом, площадь прямоугольника, так как я уже понимаю длину в сантиметрах, а в квадрате — это кв. см, а вот градусы угловые и дуговые мне никак не удается понимать и связать их с чем-нибудь ощутимым, наглядным, вроде площади Земли.

Мы занимались вместе с М. Б. даже теоремами. Вот, например, мы с ним разбирали такую теорему: «Внешний угол треугольника больше каждого внутреннего угла, не смежного с этим внутренним». Но первое время я вообще не мог понимать эти названия (смежный угол, внутренний, внешний) и определения, а потом начал понимать их, глядя на рисунки линий чертежа-рисунка. Но теоремы вытекают одна из другой, нужно вспоминать или заново запоминать их, а это для меня почему-то невозможно! Ведь мне нужно сравнить и припомнить слова «меньше» — «больше», то;есть где нужно понимать слова «меньше» и «больше» в этой теореме. Я уже понимаю, что значит меньше, что значит больше по количеству, но когда эти слова стоят в промежутках, то мне трудно понимать их, так как я не могу отнести слово «больше» к определенному понятию: то ли это слово «больше» отнесется к ранее сказанным словам, то ли к позже сказанным словам. И мне нужно на что-то опереться, и я начинаю опираться на понятие «слон больше мухи». А уж потом я, кажется, пойму, к чему относится слово «больше». А когда я в конце концов пойму с титаническим трудом теорему, а потом перейду дальше и начну понимать другую теорему, то первую теорему я уже забыл и не понимаю ее.

А на самом деле мне приходится без конца копаться в определениях слов и понятий каждый раз, когда с ними сталкиваюсь. В конце концов я бы, наверное, запомнил эти теоремы и понятия слов вот этих, из этой теоремы, в течение месяца или двух при ежедневной тренировке их, но преподаватель идет дальше, преподносит новую теорему, новые понятия, новые определения, а через несколько дней еще следующую теорему, и я не в состоянии запомнить ни теоремы, ни их слова и определения, ни их понятия, и от занятий ничего не остается, никакого следа. Так оно и выходит: если нужно что-нибудь запомнить, хотя бы одну теорему вот эту, то нужно запомнить ее в течение одного или двух месяцев, чтобы они вошли в память, при условии, если я ничем не буду заниматься. Да и то эта теорема с понятиями войдет в состав памяти так же, как и другие слова, которыми я теперь общаюсь, — вот такой «афазической» памятью. Но если я не буду эту теорему вспоминать изредка, то она тоже забудется совсем, как забылись и не вспоминаются все другие теоремы. Вот и выходит, что я уже никогда не запомню и не пойму ни геометрию, ни грамматику, ни физику, ни любую другую науку, раз такая стала память и раз такая у меня стала голова. Это просто страшная вещь, случившаяся в моей жизни. Странная безмозглая какая-то болезнь в моей голове — исчезающая на глазах память, непонимание окружающего, непонимание теорем».

Может быть, так обстоит дело только со сложными системами наук — геометрией, физикой, грамматикой?

Ну а что, если мы упростим задачу, если мы перейдем к простому счету — к программе первого, второго, третьего класса? Может быть, здесь будет легче?

Но и тут нас ждут разочарования. Оказывается, уложить простую систему чисел так же трудно, как усвоить сложные научные понятия.

«От ранения я полностью забыл счет и не знал вначале ни одной цифры (так же, как и не знал ни одной буквы). И опять я сидел рядом с учительницей, полуулыбаясь ей, надеясь, что скоро проснусь от этого странного и страшного сна, что не может быть, чтобы я не умел говорить, читать, считать. И я долго смотрю на цифру и что-то вспоминаю или жду какое-то время. Наконец я вспомню про начальную цифру — один (1), и тогда я по цифровому алфавиту перебираю потихоньку: «один, два, три, четыре, пять, шесть, семь… семь!» — громко говорю я, глядя в упор на цифру 7. А иногда бываю не в силах сказать, а сколько же будет хотя бы… шестью шесть — тридцать шесть, или сорок шесть, или тридцать, — или еще сколько? Иногда бывает (сам замечал), что не могу сказать, сколько же будет… дважды два. Какие-то вредные силы без конца затмевают поврежденный мозг. И так до последнего времени путаница продолжается в таблице умножения.

Я напоминаю просто ребенка лет пяти в этом случае. Я не знаю ни одной цифры. Но уже идут занятия по счету, и оно начинает идти успешнее, чем с буквами. Ведь цифры почти все одинаковые, стоит только запомнить их десять штук, а потом всё повторяется с небольшими отклонениями и добавлениями. Но учительница уже начинает требовать, чтобы я умел считать в обратном порядке, т. е. от десяти и до единицы, а для меня это было просто наказанием, и в первое время я не мог считать цифры в обратном порядке. А потом я так начал считать. Сначала считаю от единицы и по порядку до десяти; затем мне требуется уменьшить одну цифру на единицу, но я не могу еще произнести слово «девять» сразу, а начинаю считать от одного и по порядку до восьми и т. д. до последней цифры. А это страшно тяжело было для меня считать вот таким образом в обратном порядке.

В первое время мне было очень трудно подсчитывать числа (ведь я заново учусь считать!), тем более что приходилось и приходится пользоваться «цифровым алфавитом» — 1, 2, 3, 4… и т. д., иначе я никак не мог вспомнить сразу без «алфавита» какую бы то ни было цифру. Вот, например, мне О. П. говорит: «Сложи числа 10 и 15, подсчитай, сколько будет». И вот я начинаю подсчитывать: «Один, два, три… десять» — это значит, что я понял, что означает число «десять», когда произнесу его после пересчета по порядку с одного до десяти. Иначе я не мог понять, что значит число «десять». Затем я начинаю снова подсчитывать: «Один, два, три… четырнадцать, пятнадцать!» Это значит, что я понял, что значит число «пятнадцать» (и словесно, и числительно понял!). А потом я начинаю дальше складывать: «Шестнадцать, семнадцать…» — и подсчитываю от шестнадцати до двадцати пяти по пальцам.

Считать в письменном виде мне гораздо легче, а в уме — очень и очень тяжело и трудно, и считаю всегда длинным способом. Вот О. П. говорит: «Отними от 32 цифру 17, сколько будет? И сделай это в уме!» И вот я начинаю копошиться — считать, пересчитывать в уме — очень медленно и очень долго, переспросив дважды учительницу про эти цифры… От 32 отнять 2 — будет 30. К 17 прибавить 3 — будет 20. От 30 отнять 20 — будет 10. От 10 отнять 7 — будет 3. К 3 прибавить 10 — будет 13. Да от 30 осталось 2, ее надо прибавить к 13, будет 15!» Иначе я не мог считать без таких обходов и переходов. В письменном счете гораздо проще и быстрее.

Я уже теперь знал значения более простых слов, как «сложить» и «вычесть» («прибавить» и «отнять»), «умножить» и «разделить», и то я их в нужное время не мог вспомнить, хотя я их уже понимал. А эти понятия — «разность», «частное» — я не мог их запомнить…

И я без конца путаю цифры одну с другой, а в уме долго не мог подсчитать, сколько же будет, если сложить или вычесть числа. А вот такие цифры с понятиями о квадратном корне я с трудом осознаю вначале, а как перестану касаться этих вещей — быстро почему-то забываю, как надо извлечь квадратный корень: √49 и √0,49 и √4 и √0,4 — перестаю понимать эти вещи быстро. Так же и с другими подобными вещами.

Учительница начала со мной заниматься счетом — складывать и вычитать, а позднее мы вместе с ней начали учить таблицу умножения. За несколько месяцев я, кажется, почти всю ее запомнил, но частенько путал цифры одну с другой, а иногда бываю просто не в силах сказать, а сколько же будет хотя бы… пятью шесть — тридцать шесть, или тридцать, или еще сколько? И так до последнего времени путаница продолжается в таблице умножения. В уме мне считать очень тяжело, и, когда что ни считаю, на бумаге считаю значительно легче, да и всегда теперь, если нужно что подсчитать, то только с помощью бумаги и подсчитываю, но частенько путаю цифры, мешаю одну с другой в своей памяти…

В последнее время учительница пробовала задавать мне небольшие задачи по арифметике, когда я уже научился складывать и вычитать цифры, умножать и делить их, как в начальной школе делают. И когда она начала мне говорить о слагаемом и вычитаемом, разности, частном и сумме, то я почему-то никак не мог их — слова и понятия — запомнить и осознать сразу. Я только слышу эти слова как что-то знакомое, а что именно — сам не знаю и не понимаю. Правда, я скоро понял смысл этих слов, т. е. что они относятся к «счетному делу», — «складывать», «вычитать», «делить», а вот запомнить эти слова — «слагаемое», «разность» — я никак не мог и не могу применить их в задачах, без конца забываю их смысл.

Я начинаю думать над словом «частное»… и опять я думаю, думаю над этим словом, к чему оно относится, к вычитанию ли, к сложению ли, к делению ли.

Учительница подсказывает и значение этого слова. Но теперь я уже забыл значение слова «разность».

И как все это мешает жить! Он даже не может сходить в магазин, подсчитать затраты, проверить сдачу.

«Я часто забываю, сколько будет пятью пять: то ли 25, то ли 35, то ли 45? И цифры менее заметные — хоть бы там шестью семь, сколько будет? — я забывал совсем… и начинаю перебирать всю таблицу с самого начала и до конца, пока не найду, какая должна быть поставлена цифра. Я, конечно, разберусь в цифрах, в их верности, когда я сижу у себя дома за столом, с карандашом в руке. Но когда я нахожусь на прогулке или берусь подсчитывать сам у прилавка магазина, я всегда ошибусь в ту или в другую сторону…

Поэтому теперь я сам почти не считаю деньги, когда захожу в магазин и хочу купить какой-нибудь продукт питания (или еще что), я только говорю кассирше, что мне надо выбить пол кило или кило такого-то продукта, кладу ей деньги и кассирша мне выбивает чек, выдает остаток денег, а потом иду к продавцу, который мне свесит положенный продукт. А сам почти совсем перестал подсчитывать что-либо в магазине».

И все это не ограничивалось трудностями счета. Его беспомощность распространилась и гораздо дальше.

Теперь он не мог играть ни в шахматы, ни в шашки, ни даже в домино, и все эти игры (такие простые в прошлом — ведь он всегда так легко обыгрывал своих партнеров) стали недоступными.

«До ранения я умел играть в любые игры и всегда играл и владел ими на «хорошо», на «отлично», а вот после ранения разучился играть в них. И лишь потом, спустя несколько месяцев и лет, я снова кое-как научился играть хотя бы в шашки, в шахматы, в домино, но по-настоящему владеть этими играми уже почему-то не могу. Вот я сажусь играть в домино (два партнера против двух партнеров). Игра вроде простая: каждый игрок имеет 7 фишек (из 28 штук), максимальный счет одной фишки равен 12. Хотя фишек пустотных или цифровых всего 7 штук одного вида, размещены они по-разному в 28 фишках, отчего я теряюсь и не в состоянии упомнить, кто чем играет, я быстро забываю, кто что ставил… я думаю, вспоминаю… а игроки ждут, ругаются каждый раз, когда мой ход, и все равно не припомню, какими фишками я сам ходил. И когда я смотрю на домино (шашки, шахматы), то я вижу в окружности две или три фишки (вместо 28), и, чтобы не забывать про них, приходится без конца оглядывать фигурки во все стороны…

До войны и до ранения я хорошо играл в шахматы. Но вот после ранения в госпитале я почему-то «забыл», как играют в шахматы, как называются шахматные фигуры, то есть я забыл всё о шахматах, как забыл после ранения, как называются буквы, цифры…

Я берусь играть в шахматы с начинающими игроками и почему-то долго думаю, а как же надо ходить. А вот вспомнить во время игры, как называются те или другие фигуры, я до сих пор почему-то не могу (ферзь, ладья, слон, конь, пешка, король). Иногда я вспоминаю про коня (лошадь), про короля (царь), а все остальные фигуры — отвлеченные для меня, и я их не мог запомнить в течение двух десятков лет. А в госпитале я приспосабливался: вместо ферзя называл фигуру «царевна» (если вспомнится), вместо короля — тоже называл «царь», про коня вспоминал — «конная Буденного» (если припомню), ладью и слона заменял словами «офицер, дамка» (если вспоминал об этом), всё легче вспоминать. Но все же во время игры и эти слова плохо вспоминались. Во время игры на доске я видел две-три фигурки, как и буквы во время чтения — всего три-четыре буквы от центра поля зрения и влево. От того, что я не вижу всю шахматную доску, а только маленький кусочек, я без конца забываю о существовании фигур, «зеваю», теряю фигуры. А заранее знать хоть на один ход вперед — я не могу почему-то…

Примерно то же самое случилось и при игре в шашки: я забыл, как играют в шашки, хотя до ранения играл хорошо, прямо скажу.

Когда я увидел в госпитале шашки, то я узнал их по старой зрительной памяти. Но когда я хотел поиграть в шашки с одним больным, то вдруг забыл, как же ими играть, в какую сторону нужно двигать шашки, по скольку клеточек можно ходить, в общем, забыл, как нужно играть ими. И товарищ, вместо того чтобы играть со мной в шашки, начал обучать меня игре в шашки, просто смех и грех. Вскоре я быстро научился, как ходят «шашки» и «дамка», и часто даже, хотя и с трудом все еще, вспоминал при игре слова «шашки», «дамка», почему-то легче вспоминал эти два слова, а вот в шахматах — там несравненно труднее. Но всё же при игре в шашки у меня также были затруднения. Я очень долго соображаю, путаюсь, забываю ходы, наперед предвижу только один ход, а что делает в то время противник — совершенно не знал, точно так же, как и при игре в шахматы…»

И не только шахматы, шашки, домино… Для него стали невозможны и все формы сколько-нибудь сложного общения, он становился беспомощным, когда он вступал в разговор, приходил на концерт, старался понять кинокартину.

И здесь до него доходили лишь самые простые бытовые сцены, все остальное было раздроблено на куски, которые он не мог связать, смысл которых оставался для него непонятным.

«Кино я посещаю регулярно, когда оно бывает. Всё же для меня приятно смотреть кинокартину. Все-таки меньше скуки. Только я не могу теперь после ранения читать что-либо в кино на экране, потому что я научился читать и читаю только по слогам, по буквам. И когда на экране появляются слова, то я успеваю прочитать только две-три буквы, как экран с буквами исчезает и заменяется картиной. Но и экран я вижу не целиком, а только часть его — слева от центра зрения глаз. И чтобы иметь представление обо всем, что творится на экране, мне приходится окидывать глазом экран со многих точек зрения, то есть стократно вращать глазами с одного места экрана на другое. И поэтому я быстро в кино утомляюсь, ломит глаза, голову. А от того, что я не могу читать, я не понимаю картины. Но и в звуковом кино, где читать почти что нечего, а приходится только смотреть и слушать, я все равно не понимаю почему-то картины. Я не успеваю понимать, о чем говорится в картине, как уже экран показывает другое действие.

Да и вообще я стал понимать только очень простые вещи, что-нибудь вроде тех, которые были в детстве. А так я смотрю картину и мало что понимаю. Вот в картине разговаривают двое людей, а зрители смеются, а я не пойму, что же смешного там. Мне только становится понятно в картине, когда двое людей начинают ругаться, драться, падать, это уже для меня тоже понятно без слов. Но все же картина после ее просмотра не оставляет в памяти никаких следов, так мне кажется, хотя все-таки понемногу что-то, наверное, воспринимается, хотя я сам об этом не могу понимать…

То же можно сказать и о концертах. Я слышу и вижу выступающих, но смысл слов их я не успеваю понимать и схватывать, и все слова для меня остаются пустыми, да и те не остаются долго в памяти, а мигом забываются».

Правда, музыку он продолжал любить; но в песнях получалось что-то странное: он легко сохранял мотив, а содержание, выраженное словами, по-прежнему не доходило до него, и песня расчленялась на понятный мотив и чуждое, не доходящее до него содержание.

«Это мне напоминало своего рода то же, что происходило с моей речью и памятью: обрывок словесной песни — это мое речевое значение, а мотив — это вроде автоматического букваря, когда я, не зная букв, автоматически их называл».

 

Живое воображение. Личность

 

Ранение нанесло непоправимый ущерб его мозгу, оно перечеркнуло его память, раздробило познание на множество кусков. Лечение и время возвратили ему жизнь, положили начало работе над возвращением этого мира, который он должен был собирать из маленьких кусочков — отдельных «памяток». Они сделали его беспомощным «умственным афазиком», который должен был жить в своем новом «беспамятном» мире. Они заставили его начать титаническую работу над собой, работу, источником которой была постоянная надежда возвратиться к жизни, стать полезным другим.

Но вот удивительный результат ранения: оно полностью пощадило мир его переживаний, мир его творческого энтузиазма, оно оставило полностью сохранным его личность, личность человека, гражданина, борца!

И как беззаветно он борется за восстановление своего раздробленного «беспамятного» мира! Как остро он чувствует свои огромные пробелы и свои маленькие, иногда столь трудно ощутимые успехи. И какое яркое воображение сохранилось у него: как красочно он вспоминает свое детство, как ярко и образно описывает он леса и озера, как трогательно переживает он свои прогулки, каждую травинку, каждый цветочек…

И он продолжает так же тонко чувствовать людей, воспринимая их мотивы, оценивая их поступки, вместе с ними переживая их беды и радуясь их достижениям.

Больной и лишенный «речи-памяти», он продолжает жить жизнью своей страны, он остается ее гражданином.

И вот что особенно поразительно: он, потерявший свои знания, не способный сразу схватить значение грамматической конструкции, бессильный перед задачей быстро подсчитать в уме несколько чисел, — он сохранил удивительное по яркости эмоциональное воображение, тонкое умение представить себе людей, с их столь разнообразными мотивами и переживаниями.

Как ярко он представляет их и как удивительно тонко он анализирует их!

Перелистаем его тетради и найдем страницы, посвященные этому творческому эмоциональному воображению.

Какие разные бывают люди… Какие разные мотивы лежат за их поступками и определяют их личность… И он начинает писать, занося в тетради воображаемых людей и возникающие в его воображении картины. Он представляет себя врачом, инженером, няней… И с какой трогательностью и моральной глубиной он описывает эти воображаемые образы…

«Вот я врач. Я осматриваю больного, сердечно обеспокоен его состоянием, болею за него всей душой, ну как же, ведь это же человек, такой же, как и все, но только он сильно болен, ему надо помочь. Ведь я тоже могу болеть, и мне тоже кто-то должен помочь, а теперь вот надо помочь этому больному. Иначе нельзя. А вот я другой врач. Ох, и надоели мне эти больные со своими жалобами! Я не знаю, зачем я связался с этой медициной. Мне не хочется ничего делать, не хочется никому помогать. Правда, я помогаю больше тем, кто и мне оказывает какую-нибудь помощь. И не беда, если умрет какой-нибудь больной, не в первый раз они умирали и умирают.

А вот я знатный хирург, и правда, я все же спас много человеческих жизней. Меня благодарят за это, называют спасителем. Я и сам радуюсь этому, я дорожу каждой человеческой жизнью. А вот я другой хирург, хотя и не знатный, потому что я все же часто делаю промахи, но только мне, кажется, не по вине своей руки, или же по вине больного, или же по вине моего же настроения. Я все-таки больше люблю театр, танцы, балы, легкую жизнь, свое личное благополучие, хотя я об этом мало кому говорю.

Теперь о другом. Я уборщица. Мне очень тяжело жить, разве на этой зарплате проживешь? Но ничего не поделаешь, голова моя никудышная, способностей у меня нету, да и малограмотная я, стара вот…

Я крупный инженер, руковожу заводом, серьезно приходится думать обо всем, и работа мне стала почему-то легкой казаться, потому что я связан со многими заводами и их руководителями. Мне теперь, конечно, все же легче жить и быть инженером, нежели уборщиком или грузчиком.

Я слабая женщина, болею головой… голова у меня отчего-то все более и более распухает, а утром и вечером я кричу на всю больницу и почти каждый раз лишаюсь разума. Но умирать мне все еще не хочется… я жалею своего сынка, что у него разбит затылок, что у него поврежден мозг, что у него повреждено зрение, что у него все время болит голова, что он сделался неграмотным. Мне жалко и другого своего сынка, который стоял на литовской границе в 1941 г. и от которого нет теперь ни слуха, ни духа. Я страдаю, мучаюсь оттого дни и ночи».

Можно ли представить себе большую сохранность тех внутренних сил, которые характеризуют человека, большую полноценность его моральной личности, большую красочность его живого, эмоционального воображения… Мозг человека остается удивительным, еще не распознанным нами аппаратом. Разрушая до конца одни стороны нашей внутренней жизни, осколок может оставлять незыблемыми и неповрежденными ее другие стороны, сохраняя со всей полнотой прежние возможности человека.

И это яркое воображение, оставшееся незатронутым ранением (некоторые неврологи думают, что этот вид работы мозга больше связан с другим, правым полушарием), остается той стороной, которая была пощажена страшными разрушениями и где он может хоть ненадолго обрести покой, который совсем недоступен ему, пока он остается в выжженной и раздробленной стране логического познания.

И это позволяет ему бороться, ему — живущему в раздробленном мире, но сохранившему все силы полноценной, моральной личности!..

 


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 124; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!