Женское образование в XVIII — начале XIX века 9 страница



Широко идущие планы Витта не ограничивались связями с Пестелем. В кругу его специальных интересов оказались и Пушкин, и Мицкевич. Но если Пестеля он собирался заманить перспективой получить «в приданое» военные поселения, то приманка для Пушкина и Мицкевича нужна была иная — здесь орудием Витта стала Каролина Собаньска. Оба поэта испытали мучительное чувство к прекрасной авантюристке. Пушкин на юге пережил тяжелую подлинную страсть, и впоследствии его несколько раз настигали кратковременные пароксизмы этого увлечения.

За несколько месяцев до венчания с Натальей Николаевной Гончаровой, 2 февраля 1830 года, Пушкин, встретившись в Петербурге с Собаньской, написал ей по-французски следующее письмо:

«Сегодня 9-ая годовщина дня, когда я вас увидел в первый раз. Этот день был решающим в моей жизни.

Чем более я об этом думаю, тем более убеждаюсь, что мое существование неразрывно связано с вашим; я рожден, чтобы любить вас и следовать за вами — всякая другая забота с моей стороны — заблуждение или безрассудство; вдали от вас меня лишь грызет мысль о счастье, которым я не сумел насытиться. Рано или поздно мне придется все бросить и пасть к вашим ногам. Среди моих мрачных сожалений меня прельщает и оживляет одна лишь мысль о том, что когда-нибудь у меня будет клочок земли в Крыму (?). Там смогу я совершать паломничества, бродить вокруг вашего дома, встречать вас, мельком вас видеть... » (XIV, 399).

Письмо не было отправлено, потому что в этот же день Пушкин получил записку от Собаньской, написанную в холодном светском тоне и откладывавшую их свидание. И тон, и смысл письма сознательно дразнили нетерпение Пушкина: Собаньска продолжала свою прежнюю игру. Ответом было нервное письмо поэта, в котором раздражение и страсть слились воедино: // С 68 «Вы смеетесь над моим нетерпением, вам как будто доставляет удовольствие обманывать мои ожидания, итак я увижу вас только завтра — пусть так. Между тем я могу думать только о вас.

Хотя видеть и слышать вас составляет для меня счастье, я предпочитаю не говорить, а писать вам. В вас есть ирония, лукавство, которые раздражают и повергают в отчаяние. Ощущения становятся мучительными, а искренние слова в вашем присутствии превращаются в пустые шутки. Вы — демон, то есть тот, кто сомневается и отрицает, как говорится в Писании.

В последний раз вы говорили о прошлом жестоко. Вы сказали мне то, чему я старался не верить — в течение целых 7 лет. Зачем?

Счастье так мало создано для меня, что я не признал его, когда, когда оно было передо мною. Не говорите же мне о нем, ради Христа. — В угрызениях совести, если бы я мог испытать их, — в угрызениях совести, было бы какое-то наслаждение — а подобного рода сожаление вызывает в душе лишь яростные и богохульные мысли.

Дорогая Эллеонора, позвольте мне называть вас этим именем, напоминающим мне и жгучие чтения моих юных (?) лет, и нежный призрак, прельщавший меня тогда, и ваше собственное существование, такое жестокое и бурное, такое отличное от того, каким оно должно было быть. — Дорогая Эллеонора, вы знаете, я испытал на себе все ваше могущество. Вам обязан я тем, что познал все, что есть самого судорожного и мучительного в любовном опьянении, и все, что есть в нем самого ошеломляющего. От всего этого у меня осталась лишь слабость выздоравливающего, одна привязанность, очень нежная, очень искренняя, — и немного робости, которую я не могу побороть.

Я прекрасно знаю, что вы подумаете, если когда-нибудь это прочтете — как он неловок — он стыдится прошлого — вот и все. Он заслуживает, чтобы я снова посмеялась над ним. Он полон самомнения, как его повелитель — Сатана. Неправда ли?

Однако, взявшись за перо, я хотел о чем-то просить вас — уж не помню о чем — ах, да — о дружбе. Эта просьба очень банальная, очень... Это как если бы нищий попросил хлеба — но дело в том, что мне необходима ваша близость.

А вы между тем по-прежнему прекрасны, так же, как и в день переправы или же на крестинах, когда ваши пальцы коснулись моего лба. Это прикосновение я чувствую до сих пор — прохладное, влажное. Оно обратило меня в католика. — Но вы увянете; эта красота когда-нибудь (?) покатится вниз как лавина. Ваша душа некоторое время еще продержится среди стольких опавших прелестей — а затем исчезнет, и никогда, быть может, моя душа, ее (?) боязливая рабыня, не встретит ее в беспредельной вечности.

Но что такое душа? У нее нет ни взора, ни мелодии — мелодия быть может... » (XIV, с. 400—401).

Пушкин видел перед собой Эллеонору — героиню «Адольфа» Бенджамена Констана, а перед ним была шпионка — тайный агент полиции.

// С 69

Романтическая литература от Эжена Сю до Виктора Гюго ввела образ шпиона в список демонических персонажей. И Каролина Собаньска, авантюристка и предательница, не была прозаическим полицейским агентом, какие нам известны с эпохи Николая I; ее поведению не был чужд своеобразный демонизм. Но Пушкину она напоминала совсем других литературных героинь...

...Образ прекрасной преступницы-шпионки мог тревожить воображение романтиков, но для III отделения романтические шпионы были не нужны. Впоследствии полячка Каролина Собаньска не поладила с Бенкендорфом, попала в немилость и, обвиненная в пропольских симпатиях, была выслана из России.

Письмо Пушкина написано по-французски и несет на себе отпечаток стиля французских романов. Выбор языка здесь принципиален. Вспомним, как в «Анне Карениной» в момент, когда чувства героев для них уже прояснились, но отношения еще не сложились окончательно, для Анны и Вронского стало невозможным говорить между собой по-русски: русское «вы» было слишком холодным, а «ты» означало опасную близость. Французский язык придавал разговору нейтральность светской беседы, и его можно было по-разному истолковать в зависимости от жеста, улыбки или интонации.

Другая особенность, характерная для французских писем русского дворянина, — широкое использование литературных цитат. Цитата позволяла придавать тексту смысловую неопределенность, располагать его в пространстве от романтической патетики до стернианской иронии. Пушкин широко пользуется стилистическими возможностями письма. Однако обилие литературных реминисценций ни в коей мере не означает отсутствия искреннего и взволнованного чувства. Цитата не снижает искренности, а лишь расширяет оттенки смысла. И детски искреннее письмо Татьяны к Онегину, и наполненное трагической страстью письмо Онегина к Татьяне в 8-й главе легко распадаются на цитаты (что было отмечено комментаторами). Из сплошных цитат состоит предсмертная элегия Ленского (это дало основание литературоведам 20-х годов XX столетия свести весь эпизод к литературной полемике). Между тем романтическая эпоха пользовалась цитатами, как другие эпохи — словами естественного языка: ведь не будем же мы подозревать в неискренности человека, который в разговоре употребляет слова, уже употребленные до него другими людьми. Используя цитату, человек романтической эпохи как бы возводил себя на уровень литературного героя. Но странно было бы подозревать неискренность генерала Раевского, когда тот, раненный в Лейпцигском сражении, продекламировал по-французски своему адъютанту, поэту Батюшкову, стихи из трагедии Вольтера «Эрифила»*.

// С 70

В «Пиковой даме» первое письмо Германна было «нежно, почтительно и слово в слово взято из немецкого романа». В «Метели» Бурмин признается в любви, и признание его вызывает у героини литературные ассоциации («Мария Гавриловна вспомнила первое письмо St. -Preux»). Казалось бы, перед нами — одно и то же явление, но на самом деле мы сталкиваемся с противоположными ситуациями, и Пушкин отчетливо их разделяет. Формально они отличаются тем, что Германн переписывает письмо полностью. Его личные чувства не отражаются в его тексте (Пушкин специально оговаривает, что позже, когда в Германне заговорит истинная страсть, его письма «уже не были переведены с немецкого»). В «Метели» же Бурмин не повторяет заученного от первой до последней буквы текста, а импровизирует признание, «воображаясь» героем «своих возлюбленных творцов».

В первом случае Германн пишет на чужом для него языке и таким образом высказывает ложные чувства, во втором случае герой выбирает возвышенный литературный язык для наиболее точного выражения своих возвышенных чувств.

В конце драмы А. Н. Островского «Лес» Несчастливцев произносит патетический монолог из драмы Шиллера «Разбойники»: «Люди, люди! Порождение крокодилов! Ваши слезы — вода! Ваши сердца — твердый булат! Поцелуи — кинжалы в грудь!» Присутствующий тут же светский герой Милонов не опознает цитаты и собирается привлечь героя к ответу за бунтарство. Тогда Несчастливцев отвечает: «Я чувствую и говорю, как Шиллер, а ты — как подьячий!» То, что во времена Островского было уделом людей искусства, артистов, то в романтическую эпоху принадлежало бытовому дворянскому сознанию. Татьяна, Онегин, Ленский и другие литературные герои, так же, как и многочисленные герои реальной жизни, воссоздавали свое сознание и строили свою личность, «себе при своя // Чужой восторг, чужую грусть». Бытовые чувства возвышались до уровня литературных образцов.

Письмо Пушкина к Собаньской — яркий тому пример. Тот, кто скажет: «Это самое страстное письмо из написанных Пушкиным», — будет прав. Кто скажет: «Это одно из самых литературных писем Пушкина», — тоже будет прав. Но тот, кто сделает вывод о неискренности письма, — ошибется.

Позже Л. Толстой отождествит цитирование с неискренностью. Л. Толстого будет занимать структура неискренней речи: она для него всегда будет цитатна и литературно оформлена. Ей противопоставляется непосредственность: «тае», «ты значит тае... » — как изъясняется Аким из «Власти тьмы». Представление о том, что «мысль изреченная есть ложь», глубоко свойственно Толстому. Но эпоха XVIII — начала XIX века рассуждала иначе. Истина дается в возвышенных, героических текстах, в словах, жестах и поступках великих людей. Человек приближается к высокой истине, повторяя эти возвышенные образцы. Это можно сравнить с тем, как герои французской революции присваивали себе имена «славных» римлян, стремясь сделаться живыми их воплощениями.

// С 71

Генрих Гейне написал типично романтическое стихотворение «N... »:

Отбросить пора романтический штамп,

Дурацкое наследие.

Довольно я, как комедиант,

С тобою ломал комедию.

…………………………….

И я сыграл театральную смерть,

От подлинной смерти падая.

(Перевод мой. — Ю. Л.)

Гейне воссоздал типично романтическую ситуацию: жизнь и литература перепутываются, меняясь местами, игра переходит в смерть. Цитата превращается в подлинный душевный вопль, а подлинные страдания точнее всего передаются словами цитаты.

Увидав в 1830 году Собаньску, Пушкин испытал и рецидив угасшей было любви, и жажду смелого, решительного поступка. В этом смысле бегство без разрешения в Крым для того, чтобы упасть к ногам страстно любимой женщины сомнительной репутации, или же женитьба на красивой девочке без жизненного и светского опыта, без денег и даже, кажется, без любви к нему — оба эти поступка были своего рода сюжетными синонимами: как прыжок с высоты в темную воду, они отрезали путь к прошлому и означали начало чего-то совершенно нового, отчаянный риск, в котором Пушкин ставил на карту свое счастье и свою жизнь. Оба поступка привлекали смелостью.

Но эта напряженная искренность выливается у Пушкина в готовых литературных фразах, и мы даже не можем сказать, что чему предшествует. Слова «счастье так мало создано для меня» естественно вызывают в памяти слова Евгения Онегина: «Но я не создан для блаженства». Можно привести и другие параллели. Но дело даже не в них, а в общем параллелизме слов и формул, которыми выражается страстное чувство в жизни и в литературе.

Третий типический литературно-бытовой образ эпохи — женщина-героиня. Характерная его черта — включенность в ситуацию противопоставления героизма женщины и духовной слабости мужчины. Начало такому изображению, пожалуй, положил А. Н. Радищев, введя в свою поэму «Песнь историческая» (1795—1796) образ героической римлянки, собственным примером — самоубийством — ободряющей ослабевшего мужа. Важно, что героическое самоубийство было для Радищева проявлением гражданской добродетели: готовый к гибели человек не боится уже власти тирана*.

// С 72

В «Песни исторической» поэт описывает малоизвестный в русской культуре эпизод из римской истории, используя его как предлог для развития собственных идей. В 42 году н. э. за участие в борьбе против «тирана слаба» — императора Клавдия — римлянин Цецина Пет был приговорен к смертной казни. Чтобы предотвратить бесчестье, жена Пета, Ария, уговаривала его покончить жизнь самоубийством, а затем, желая преодолеть его нерешительность, первой пронзила себе грудь и передала кинжал мужу со словами: «Нет, не больно»:

Зри, жена иройска духа

Осужденному к злой смерти

Милому рекла супругу,

Да рукою своей твердой

Предварит он казнь поносну,

Но Пет медлит и робеет.

И се Ария сталь остру

В грудь свою вонзает смело:

«Приими, мой Пет любезный,

Нет, не больно... » Пет, мужаясь,

Грудь пронзил и пал с супругой.

С этим же связан и в позднейшей русской литературе интерес к героической женщине: Марфе Посаднице (Карамзин, Ф. Иванов), Орлеанской Деве (Жуковский), вспомним также соответствующие образы в поэзии Лермонтова и в прозе А. А. Бестужева-Марлинского.

История культуры обычно, по традиции пишется «с мужской точки зрения». XVIII век, однако, не умещается в эту традицию. Между «мужским» и «женским» взглядами существует отличие отнюдь не элементарно биологического свойства. Историк, кладущий в основу источники, написанные «с мужской позиции», видит перед собой мир «взрослых» людей. Исторические характеры он видит в их результатах, а не в процессе становления, и люди перед его глазами — это цепь итогов, как бы музей, в котором неподвижные фигуры расставлены в хронологической последовательности.

«Женский взгляд» при упоминании имени человека прежде всего видит ребенка, а затем уже — процесс его формирования. «Мужской взгляд» подчеркивает в человеке его поступки, то, что он совершил; женский — то, что он мог бы совершить, но утратил или совершил не полностью. Мужской взгляд прославляет сделанное, женский — скорбит о несделанном. Это остро почувствовал Блок:

Вот о той звезде далекой,

Мэри, спой,

Спой о жизни, одиноко

Прожитой.

Спой о том, что не свершил он...

Таким образом, женская культура — это не только культура женщин. Это — особый взгляд на культуру, необходимый элемент ее многоголосия.

// С 73

В неоконченном «Романе в письмах» Пушкин устами героини рассуждает о различии функций так называемых мужской и женской культур. Лиза высказывает в письме к подруге мысли, вызванные чтением одного из романов ушедшего века: «Чтение Ричардсона дало мне повод к размышлениям. Какая ужасная разница между идеалами бабушек и внучек. Что есть общего между Ловеласом и Адольфом? Между тем роль женщин не изменяется. Кларисса, за исключением церемонных приседаний, все же походит на героиню новейших романов. Потому ли, что способы нравиться в мужчине зависят от моды, от минутного мнения... а в женщинах — они основаны на чувстве и природе, которые вечны».

Интересно, однако, что взгляд, характеризуемый здесь как «женский», Пушкин в другом месте рассматривал как свой собственный и этим обосновывал мысль о схожести восприятия мира женщинами, сохранившими естественные вкусы, и поэтами. Таким образом, антитеза «мужского взгляда» и «женского» у Пушкина заменяется противопоставлением исторического и вечного. Так называемый женский взгляд становится реализацией вечно человеческого. Показательно, что Пушкин здесь сближается с глубоко переживаемым им в это время Данте, в «Божественной комедии» которого сцены ада, густо пропитанные политической злободневностью, даются в оценках Вергилия, а переход в мир вечных ценностей требует другого судью: Вергилия сменяет Беатриче.

// С 74

Женское образование в XVIII — начале XIX века

Вопрос о месте женщины в обществе неизменно связывался с отношением к ее образованию. Петровская государственность, пронизанная духом учения, государство, царь которого писал: «Аз есмь в чину учимых и учащих меня требую», естественно столкнулись и с вопросами женского образования.

Знание традиционно считалось привилегией мужчин — образование женщины обернулось проблемой ее места в обществе, созданном мужчинами.

Не только государственность, но и общественная жизнь строилась как бы для мужчин: женщина, которая претендовала на серьезное положение в сфере культуры, тем самым присваивала себе часть «мужских ролей». Фактически весь век был отмечен борьбой женщины за то, чтобы, завоевав право на место в культуре, не потерять права быть женщиной.

На первых порах инициатором приобщения женщины к просвещению стало государство.

Еще с начала века, в царствовании Петра I, столь важный в женской жизни вопрос, как замужество, неожиданно связался с образованием. Петр специальным указом предписал неграмотных дворянских девушек, которые не могут подписать хотя бы свою фамилию, — не венчать. // С 75 Так возникает, хотя пока что и в исключительно своеобразной форме, проблема женского образования.

Мы уже говорили, что не следует думать, будто до Петра женщины в России были неграмотными. Когда при раскопках в Новгороде были извлечены из земли берестяные грамоты — нацарапанные на бересте записочки XII, XIII, XIV веков, — то стало ясно: эти записки (а многие из них писались женщинами или им адресовались) предназначались не для боярыни или монастырской игуменьи. Содержание их бытовое, отражающее повседневную жизнь обычной семьи: крестьянской, купеческой. Нет никаких сомнений, что среди новгородских женщин было немало грамотных.

Однако в начале XVIII века вопрос грамотности был поставлен совершенно по-новому. И очень остро. Необходимость женского образования и характер его стали предметом споров и связались с общим пересмотром типа жизни, типа быта.

Отношение самой женщины к грамоте, книге, образованию было еще очень напряженным. Так, известный мемуарист Андрей Болотов вспоминал о том, как одна невеста отказала ему, потому что он читал много книг и про него поэтому «пустили разговор», что он — колдун. Тогда Болотов принялся искать себе невесту с помощью свахи и выразил желание, чтобы его будущая жена была грамотной. Сваха, расхваливая невесту, ответила: «Вот — и читать, и писать может, а коли мать прикажет, так и книги читает».

Д. Фонвизин специально вводит в комедию «Недоросль» злободневную дискуссию о женском образовании и воспитании. Стародум застает Софью за чтением книги, автор которой — популярный в русских просветительских кругах французский писатель Фенелон. Это вызывает его сочувственную реплику: «... читай ее, читай. Кто написал „Телемака" (то есть Фенелон. — Ю. Л.), тот пером своим нравов развращать не станет». В этой же комедии Простакова возмущается: Софья получила письмо и сама может его прочесть! Для Простаковой это — падение нравов: «Вот до чего дожили. К девушкам письма пишут! Девушки грамоте умеют!» Между тем почти за двадцать лет до того, как Фонвизин написал свою комедию, поэт А. Сумароков в сатирическом стихотворении «Другой хор ко превратному свету» нарисовал прекрасный образ совсем иного, чем в России, мира:

Прилетела на берег синица

Из-за полночного моря,

Из-за холодна океяна.


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 134; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!