ПРОБЛЕМА ДИКТАТУРЫ ПРОЛЕТАРИАТА



 

Тема диктатуры пролетариата и фактического положения рабочих в советском обществе для нас, молодых людей моего поколения, была в высшей степени актуальной. Большинство из нас были детьми рабочих и крестьян, а также всякого рода мелких служащих, которые сами были выходцами из рабочих и крестьян. Но мы не собирались идти по стопам родителей. Наши родители не хотели, чтобы мы шли по их стопам. Уже тогда многим по опыту жизни было хорошо известно фактическое положение рабочих.

Рабочий класс как класс в марксистском смысле слова "класс" в коммунистическом обществе исчезает вместе с исчезновением класса капиталистов. Остаются рабочие как особая категория людей, занятых непосредственно физическим трудом или производящих какие-то вещи с помощью станков, машин и других орудий труда. Население коммунистического общества, как и всякого другого более или менее развитого общества, является неоднородным. В нем можно различить низшие, средние и высшие слои. Рабочие относятся к низшим слоям населения и не имеют никаких шансов в массе своей перейти в средние и тем более в высшие слои. Отдельные представители рабочих такой переход совершают. Положение же социального слоя рабочих в иерархии слоев коммунистического общества остается незыблемым.

Хотя заработная плата многих рабочих выше, чем заработная плата учителей, врачей, научных работников и других представителей средних слоев населения, это само по себе еще ничего не говорит об уровне жизни и вообще об образе жизни рабочих сравнительно с другими категориями граждан. Положение врача, учителя, ученого, служащего конторы все равно предпочтительнее положения рабочего даже с более высокой заработной платой. Если гражданин общества имеет шансы покинуть категорию рабочего и перейти в другую социальную категорию даже ценой некоторых потерь в оплате труда, он это, как правило, делает. Отсюда гигантская тяга в среде рабочей молодежи к учебе, открывающей им надежду избежать весьма неприятной участи остаться рабочими. Рабочими становятся, как правило, те, кто не имеет возможностей лучше устроиться в жизни, и те, у кого нет более высоких претензий к жизни. Идеология и пропаганда всячески стремятся развить у рабочих гордость за свою принадлежность к некоему "рабочему классу" - якобы ведущему и руководящему классу общества. Но в эти сказки уже никто не верит. Когда сын одного высокопоставленного советского чиновника изъявил желание стать рабочим, перепуганные родители отвезли его в психиатрическую больницу. Этот случай характерен для фактического отношения советских людей к положению рабочего.

Сами рабочие не являются социально однородной массой. Есть так называемые чернорабочие и подсобные рабочие, не имеющие профессиональной подготовки. Есть ученики-рабочие. Профессионально подготовленные рабочие разделяются по разрядам. Число разрядов иного достигает семи. Есть рабочие-мастера. Имеется множество категорий рабочих, которые являются промежуточными между категориями рабочих в традиционном смысле и инженерами. Это всякого рода механики, техники, наладчики и т. п. Так что уже на этом социальном уровне имеет место сложная иерархия социальных позиций, исключающая некие общие "классовые" интересы рабочих. Плюс к сказанному из числа рабочих выделяется привилегированная часть, которая становится опорой руководства коллективами и страной. Это "ударники коммунистического труда", "стахановцы", всякого рода активисты, избираемые депутатами советов, членами партийных бюро, делегатами конференций и съездов. Влияние этой избранной части рабочих на социальную жизнь в стране и на систему власти ничтожно. За мелкие привилегии и подачки эти рабочие помогают господствующим слоям населения держать в узде остальную часть рабочих и маскировать фактическое социальное и экономическое неравенство людей.

В социальной структуре коммунистического общества имеется другой, еще более важный аспект, который превращает выражение "рабочий класс" в полную бессмыслицу. Рабочие являются прежде всего членами деловых коллективов, состоящих из людей самых различных социальных категорий. Рабочие различных коллективов не объединяются в единое целое. У них нет для этого никаких общих целей и практических возможностей. То, что идеология называет объединением различных коллективов в более обширные группы, суть на самом деле лишь органы власти и управления. Сотрудники этих органов не являются рабочими и не выбираются из рабочих. Они суть профессиональные работники системы власти и управления. Профсоюзная организация на уровне первичных коллективов объединяет всех членов коллектива, начиная от директора и кончая уборщицами и сторожами, и не является специфически рабочей организацией. Деятельность ее ограничена исключительно рамками данного коллектива. Партийная организация точно так же является организацией всех членов партии данного коллектива, независимо от их профессии и от социального положения. Деятельность ее точно так же ограничена рамками данного коллектива. Решающая роль в деловых коллективах принадлежит не рабочим, а лицам, принадлежащим к категории руководителей и начальников всякого рода.

Наконец, в стране возникает гигантское число деловых коллективов, в которых рабочих либо нет совсем, либо число рабочих ничтожно мало. Причем само понятие "рабочий" применимо к ним с большой натяжкой. Таковы, например, уборщицы, сторожа, всякого рода люди, ремонтирующие мебель и оборудование учреждений. Миллионы рабочих такого рода оказываются растворенными в массе прочего населения. Никакой особой психологии рабочих у них уже и в помине нет. Скопления больших масс рабочих в одном месте постепенно уступают место скоплениям масс людей, принадлежащих к различным социальным категориям. Распределение жилья, снабжение населения предметами быта, организация обучения детей, транспорта, медицинского обслуживания, отдыха, развлечений все это не способствует выработке особой рабочей психологии, особого рабочего самосознания. Так что в среде рабочих по самим условиям их жизни не вызревает потребность в особых объединениях, отличных от тех, какие дозволены официально.

Нелепость идеи диктатуры пролетариата в применении к реальному коммунистическому обществу была очевидна многим с первых же дней существования этого общества. Но лишь в брежневские годы ее потихоньку заместили столь же пустой и нелепой идеей общенародного государства.

 

ПРОБЛЕМА ПАРТИИ

 

Если положение с рабочим классом и диктатурой пролетариата мне казалось совершенно ясным, то с партией дело обстояло сложнее. Структура системы власти и положение в ней партийного аппарата, а также соотношение аппарата и рядовых членов партии мне еще были очень мало известны. И проблему партии я обсуждал с моими собеседниками в общем виде, причем с большой долей моральных соображений. Я выработал для себя достаточно ясное и полное понимание проблемы партии много лет спустя. Мои выводы на этот счет я изложу дальше, в разделе о системе власти коммунистического общества. А в те годы я обратил внимание на факты, очевидные даже малограмотным рабочим.

Это, например, относительное сокращение числа рабочих в партии. Членство партии оказывалось нужным прежде всего начальникам, карьеристам, партийным работникам, служащим. Высшим партийным органам приходилось прибегать к искусственным мерам, чтобы сохранить хотя бы видимость того, что их "партия" есть прежде всего партия рабочих. Рабочих всячески поощряли ко вступлению в партию, а для служащих устанавливали ограничения. Кроме того, постоянно производились "чистки" партии, в результате которых из партии исключались многочисленные жулики из всякого рода контор.

Вопрос о партии для многих из нас точно так же приобретал актуальное значение. Мы уже прекрасно понимали, что для успешного продвижения вверх по служебной лестнице нужно было вступать в партию. В десятом классе у нас произошло событие, обострившее мой интерес к этой проблеме. Два самых посредственных в учебе, но самых активных в общественной работе ученика сделали попытку вступить в партию. О них я уже упоминал: это Василий Е. и Иосиф М. Первый из них собирался работать в "органах", а второй собирался стать профессиональным партийным работником. Им отказали, так как учеников в партию вообще не принимали. С горя Василий Е. решил повеситься. Его спасли. А Иосиф М. испугался, что его не приняли из-за каких-то грехов родственников, решил, что его "заберут" (арестуют), и заболел нервным расстройством. Из-за этого они оба остались на второй год. Историю скрыли от учеников, но слухи о ней просочились к нам. И мы довольно эмоционально обсуждали ее. Это был первый случай в моей жизни, когда я сам мог наблюдать стремление самых бездарных людей устраиваться в аппарат власти.

Поступив в МИФЛИ на философский факультет, я, естественно, должен был считаться с тем, что мне со временем придется вступать в партию. Но я уже начал вырабатывать свое понимание партии и уже начал тяготиться тем, что был комсомольцем. Оставаться в комсомоле с моими умонастроениями стало восприниматься мною как нечестность и приспособленчество. Андрей знал о моих настроениях и уговаривал меня взять себя в руки. Я соглашался с ним. У меня на самом деле не было намерения открыто выражать свои убеждения. Я понимал, что ничего, кроме неприятностей для себя, я этим не добился бы. Я чувствовал, что еще очень мало знал, чтобы высказываться публично, и собирался сначала получить профессиональное образование и лишь затем браться за исследование советского общества и пропаганду своих идей. Путь будущего революционера в рамках нового общества, путь борца против несправедливостей этого общества я для себя уже выбрал. И к нему я решил как следует подготовиться. Я решил на время затаиться и не обнаруживать для окружающих свою натуру, за исключением самых доверенных друзей.

 

КРИЗИС

 

Но не все во власти человека. Тем более для человека, не склонного поступать в силу здравого расчета. Я превысил предел физического и психического истощения. Сказались долгие годы полуголодного существования и нищеты. Сказались напряженные месяцы школьных выпускных экзаменов и вступительных экзаменов в институт. Летом мне одновременно приходилось подрабатывать, чтобы жить. Отец перестал фактически меня содержать, а у меня не было решимости просить о деньгах. Я совсем обносился. Хотя я тщательно штопал одежду сам и всячески изощрялся, чтобы выглядеть прилично, я все более приобретал вид оборванца. Меня выручало то, что я отрастил длинные волосы и лицом выглядел как одержимый вдохновением поэт или художник (хотя на самом деле тут больше делал свое дело голод).

В институте мне должны были платить стипендию. Но я успел получить ее лишь два раза. А главное - к этому времени во мне созрел душевный кризис.

Все то "еретическое", что по мелочам и постепенно накапливалось в моем сознании в течение всех прожитых лет, в особенности в годы жизни в Москве, стало суммироваться в нечто целое, проясняться и обобщаться. Два вопроса стали завладевать мною: 1) что из себя представляет советское общество объективно и по существу, т. е. без идеологических приукрашиваний; 2) что такое я сам, каково мое принципиальное отношение к этому обществу и что я должен делать? Ответить на такие вопросы мне было не так-то просто. Фактов о советском обществе я знал уже много, но еще далеко не достаточно, чтобы делать категорические обобщения. Кроме того, знание фактов само по себе еще не есть понимание. Для понимания у меня не хватало специального образования, и я это чувствовал. Потому я и пожертвовал моими интересами к архитектуре, рисованию и математике и решил поступить на философский факультет. И в моем отношении к советскому обществу у меня не было устойчивости и определенности. С одной стороны, я был продукт советского воспитания, причем в его лучших качествах. Советское общество было моим, и ни о каком другом я не думал. Насколько я знал историю и описания жизни других стран, никакой другой тип общества не мог служить мне идеалом. Многие идеалы утопистов в моей стране осуществились, но почему-то их осуществление породило многое такое, что сводило эти идеалы на нет. Состояние, в котором я оказался, я бы назвал теперь душевным смятением.

В прошлые годы накапливались предпосылки для вопросов, породивших мое душевное смятение. Но они не вылезали на первый план, затемнялись другими заботами, теперь же я уже не мог их сдерживать и скрывать от самого себя. И я отдался в их власть. Это была власть, подобная власти алкоголя или наркотиков. О власти наркотиков я знаю из описаний. Власть алкоголя мне позднее довелось испытать на себе самом.

Разумеется, тогда я вряд ли отдавал себе отчет в причинах моего кризисного состояния. Лишь теперь, оглядываясь назад, я могу утверждать, что основная его причина заключалась в следующем. Я был одним из тех, кто всерьез воспринял идеалы коммунизма как общества всеобщего равенства, справедливости, благополучия, братства. Я слишком рано заметил, что в реальности формируется общество, мало что общего имеющее со светлыми идеалами, прививавшимися нам. Я уже не мог отречься от идеалов романтического и идеалистического коммунизма, а реальный, жестокий, трезвый, расчетливый, прозаичный, серый и лживый коммунизм вызывал у меня отвращение и протест. Это не было разочарование в идеалах коммунизма - слово "разочарование" тут не годится. Идеалы сами по себе гуманны и прекрасны. Это было предчувствие того, что идеалы неосуществимы в реальности или что их осуществление ведет к таким последствиям, которые сводят на нет все достоинства идеалов. Рухнули мои внутренние идейные и психологические опоры. Я оказался в растерянности. Я был на пути к выработке большой жизненной цели, и вот вдруг обнаружилось, что такого пути вроде бы нет.

Повторяю и подчеркиваю, что суть моей жизненной драмы состояла не в том, что я разочаровался в коммунистических идеалах. Сказать это - значит сказать нечто совершенно бессмысленное и пустое. Суть моей жизненной драмы состояла в том, что я необычайно рано понял следующее воплощение в жизнь самых лучших идеалов имеет неотвратимым следствием самую мрачную реальность. Дело не в том, что идеалы плохие или что воплощают их в жизнь плохо. Дело в том, что есть какие-то объективные социальные законы, порождающие не предусмотренные в идеалах явления, которые становятся главной реальностью и которые вызывали мой протест. По всей вероятности, я был первым в истории коммунизма человеком коммунистического общества, который увидел источник зол коммунизма в его добродетелях. И это открытие ввергло меня в состояние отчаяния субъективно космического масштаба - в состояние отчаяния на всю будущую историю человечества. Если недостатки нашего общества порождены его достоинствами, то всякая борьба за создание идеального общественного устройства лишена смысла. Как в таком случае жить? Стать таким, как подавляющее большинство молодых людей в моем окружении, я уже не мог - это было уже не в моей власти. Да я этого и не хотел.

В этот период я вдруг осознал одно глубокое противоречие в самом себе: расхождение между теми выводами, к каким я приходил рационально, в результате изучения реальности, и теми поступками, которые я совершал в силу эмоций, в силу моральных качеств, уже ставших элементами моей личности. Я постоянно делал теоретические выводы, которым сам мог следовать практически. Я поступал наоборот. Теоретически я всегда понимал, что должен был бы делать человек на моем месте, чтобы не портить себе жизнь, а улучшать ее. А практически я поступал так, как будто имел намерение испортить себе жизнь.

У меня такого намерения не было, как не было и противоположного намерения. Мое поведение мотивировалось факторами иного рода, чем теоретическое понимание явлений жизни. Я обнаружил в себе наличие двух личностей, одна - беспристрастный, беспощадно объективный исследователь; другая - страстный правдоборец, переживающий все несправедливости мира как свои собственные и страдающий из-за этого. Эти две личности потом боролись во мне всю жизнь. Они влияли друг на друга, придавая моей академической деятельности морально-подвижнический характер, а моей морально-подвижнической жизни - характер научно-исследовательский.

В период моего первого душевного кризиса 1939 года я разумом четко сформулировал для себя основную линию жизни: познание, познание и еще раз познание. А нравственные эмоции толкнули меня на путь иррациональных, может быть, даже безумных действий.

 

ИДЕЯ ТЕРРОРИЗМА

 

В состоянии отчаяния я ухватился за спасительную, как мне казалось, идею индивидуального террора. Намерение совершить покушение на Сталина овладело моими мыслями и чувствами. Возможности для этого у меня были ничтожными. Но я был человеком сталинской эпохи - эпохи неслыханных контрастов между идеалами и действительностью, между намерениями и результатами, между возможностями и обещаниями. Чем более жалким было мое положение и чем ничтожнее были мои возможности, тем грандиознее становились мои претензии и намерения. Тогда мне казалось, что покушение на Сталина было бы не просто покушением на партийного работника пусть высшего ранга, но оно было бы покушением на символ целой эпохи, на бога новой религии, на творца нового земного рая. Одним ударом я мог бы сделать такой вклад в историю человечества, какой был бы сопоставим с кровопролитной борьбой революционеров многих будущих поколений. Одна эта акция заместила бы результаты десятков лет научных исследований. Я при этом вовсе не рассчитывал на то, что ситуация в стране изменится к лучшему. Я вообще на положение в стране смотрел как на природное явление, неподвластное воле людей. Революция была самым грандиозным в истории человечества преобразованием общества. А результат ее все равно оказался весьма далеким от наилучших намерений наилучших людей. Я думал лишь о том, чтобы заявить о моем отношении к советской реальности самым ярким и громким способом. Для меня главным было (и остается до сих пор) не реформирование реальности, а самое глубокое, полное и объективное познание ее и выражение своего морального отношения к ней. В скорый и непосредственный эффект реформ я никогда не верил. Никакие реформы не могли привести к состоянию, которое удовлетворило бы меня. Мне казалось, что я достаточно хорошо понял реальность, чтобы увидеть в ней надвигающееся новое "средневековье", и мне стало страшно от такой перспективы.

Рациональный выход из этого состояния был бы противоестественным, иррациональным в гораздо большей мере, чем преднамеренно иррациональный поступок. Мировому безумию могло противостоять лишь индивидуальное безумие, так думал я тогда.

Идеями индивидуального террора я интересовался и ранее. Я восторгался мужеством Халтурина, Желябова, Перовской, Каракозова и других народовольцев, а также Александра Ульянова. Каким-то образом мне удалось прочитать речь последнего на суде, и я полностью согласился с ним. Я перенес лишь эти идеи на современную мне ситуацию. Не Владимир Ульянов (Ленин), а именно Александр Ульянов был одним из героев моей юности. Должен сознаться, что я и теперь симпатизирую этим людям. Следы моего интереса к ним читатель может найти в моих книгах, в особенности в книге "Желтый дом". Этот интерес не имел никаких практических целей. Меня просто тянуло к этим людям. Я не раз ловил себя на том, что был бы с ними, если бы жил в то время. Что касается Ленина, то я его никогда не отделял от Сталина и никогда не питал к нему возвышенных чувств. Я считал и до сих пор считаю его великим историческим деятелем, может быть, самым крупным в XX веке. Но не более того.

Сейчас, конечно, невозможно восстановить, в каких конкретно формах выражались тогда мои чувства, мысли и планы. То, что я пишу, есть взгляд человека, уже пережившего душевный кризис, а не взгляд этого человека в состоянии кризиса. Различие тут такое же, как различие между переживаниями в состоянии тяжелой болезни или смертельного сражения и переживаниями после болезни или после сражения. И все-таки я стараюсь быть максимально близким к переживаниям Зиновьева того периода. Эту реконструкцию мне облегчает то обстоятельство, что тот кризис не был преодолен совсем. В ослабленной и заглушенной форме он навечно остался со мною.

Приведу одну деталь моих умонастроений, которую я запомнил более или менее отчетливо. Я не мог уснуть и ушел пешком в Лефортовский парк (кажется, он тогда назывался парком Московского военного округа), который я очень любил. Ночью при луне парк выглядел как декорации к античной или шекспировской трагедии. Я сам был в состоянии предельного отчаяния и обреченности. Естественно, я обдумывал свое положение как участник и главный герой воображаемой трагедии. Меня мучил не вопрос, быть или не быть, а вопрос, кем быть - богом или червяком? Червяком я быть не хотел и не мог. А стать богом в нашей трясине подлости и пошлости можно было, как я думал, лишь одним путем: разрушить божество и религию нашей житейской трясины.

 

СМУТНЫЕ ЗАМЫСЛЫ

 

Само собой разумеется, я разговаривал с Борисом и Иной, а потом и с Андреем о терроризме. Андрей мою склонность не одобрил и категорически отверг такое для себя. Суть моей позиции сводилась, коротко говоря, к следующему. С моральной точки зрения можно осуждать любые формы терроризма, т. е. терроризм вообще. Но с исторической точки зрения ошибочно говорить о терроризме вообще, сваливая тем самым в одну кучу разнородные явления. У нас вполне официально почитаются в качестве героев многие лица, готовившие и совершившие покушения на царей и царских чиновников. Когда большевики отвергали индивидуальный террор, они отвергали его не из моральных, а из политических соображений, т. е. как неэффективное средство свержения самодержавия и захвата власти.

Без героев "Народной воли" в России широкое революционное движение было бы вообще невозможно. История в некотором роде повторяется. Мы оказались в самом начале нового цикла социальной борьбы. В наших условиях терроризм снизу имеет значение не сам по себе, а как символ чего-то иного. Терроризм у нас выражает протест против тяжелой жизни в стране. Террор снизу с этой точки зрения подобен стихийным бунтам на заводах из-за снижения зарплаты и трудностей с продовольствием. Это сигнал во все слои общества о реальном положении в стране и о нежелании дольше мириться с этим. А главное - в нашем коммунистическом обществе власть сама регулярно осуществляет террор сверху в отношении населения. Так почему бы на террор сверху не ответить в порядке самозащиты террором снизу?

К тому же в наших условиях террор есть прежде всего и в конечном итоге самопожертвование. Если ты действуешь бескорыстно, если ты имеешь благородную цель служения людям, если ты при этом жертвуешь своею жизнью, то ты имеешь полное право судить лицо или учреждение, являющееся персонификацией зла, право выносить приговор и приводить его в исполнение. В таком случае место принципов морали занимают принципы долга.

Не думайте, что я приписываю свои сегодняшние мысли мальчишкам и девчонкам конца тридцатых годов. Во-первых, сегодня у меня таких мыслей уже нет - я стал для них слишком благоразумен. А во-вторых, загляните в книги прошлого, и вы там все эти мысли найдете. Мы много читали. Мы не были первооткрывателями. Мы лишь сделали одно открытие для себя: в коммунистическом обществе, как и в прошлых обществах, возникают свои причины для протеста, бунта, борьбы. И не думайте, будто у нас были какие-то преступные наклонности. Халтурин, Желябов, Фигнер, Каракозов, Засулич, Перовская, Ульянов и другие народовольцы были высоконравственными личностями. И все же они пошли на преступление.

Мы обсуждали различные "технические" возможности покушения. Наиболее вероятным нам представлялся такой вариант.

Я с Иной присоединяюсь к колонне, в которой на демонстрацию пойдет училище Бориса, или мы с Борисом присоединяемся к колонне, в которой пойдет школа Ины. Тогда это было возможно сделать. При прохождении мимо Мавзолея мы создаем суматоху, я с пистолетом и гранатами пробиваюсь к Мавзолею, бросаю гранаты в вождей и стреляю в Сталина. Ина и Борис разбрасывают листовки, которые мы должны написать от руки заранее. В листовках мы объясняем причины и цель покушения: привлечь внимание к тому, что советское общество складывается по принципам, ничего общего не имеющим с идеалами коммунизма. Если даже покушение не удастся, мы на суде объясним свое поведение. Мы решили начать готовиться к покушению. Надо было где-то достать пистолет и гранаты. Надо было научиться стрелять и обращаться с гранатами. А лучше было бы вообще изготовить бомбу с большей разрушительной силой, чем гранаты. Была даже идея начинить меня взрывчатыми веществами, чтобы я мог наверняка взорваться около Мавзолея в случае, если бы мне не удалось выстрелить в Сталина. Я был готов пойти на это без всяких колебаний. Эти минуты гибели были бы для меня величайшим триумфом жизни. Прошло почти пятьдесят лет с тех пор. Если бы было возможно такое чудо - переиграть жизнь, и мне было бы предложено выбирать - совершить покушение на Сталина или прожить ту жизнь, какую я прожил, я бы и сейчас выбрал первое. Пусть мое покушение оказалось бы неудачным. Для меня само сознание того, что я пошел на него, было бы достаточно. Это более соответствовало бы тем масштабам моих жизненных претензий, которые Судьба вложила в меня изначально. Героем моей юности был Демон, восстающий против Бога. В моем случае роль бунтаря Демона была оправдана морально, ибо реальный Бог был черен, грязен, жесток, зол.

В наших замыслах было много наивного, детского. Во-первых, наш расчет на суд, на котором можно было бы высказать мотивы и цели нашего поведения, в сталинские годы был бессмыслен. Такой суд тогда был абсолютно невозможен. Во-вторых, негде было достать оружие. И все же замысел не был абсолютно безумным. Если вы посмотрите, какими были покушения до революции и кто их совершал, вы увидите, что почти все они были детски наивными и примитивными. Я вообще убежден в том, что на такие поступки способны лишь одержимые идеей молодые люди. Я не хочу тем самым найти какие-то оправдания моим умонастроениям тех лет. Но я их и не осуждаю.

 

КОНЕЦ ЛЮБВИ

 

Отца Ины перевели на работу в какой-то отдаленный район страны. В конце сентября они уехали из Москвы. Ина навсегда исчезла из моей жизни. Это усилило мое и без того тяжелое душевное состояние. Я потерял способность спать. Ночами я бродил по пустынным московским улицам, ходил к дому, где когда-то жила Ина, и часами ждал чуда: вдруг она появится. Борис был занят и не мог уделять мне столько внимания, как раньше. Идея покушения на Сталина, казалось, заглохла.

 

ЗАГОВОР

 

Еще за год до этого я случайно познакомился с одним любопытным парнем. Звали его Алексеем. Где он жил и чем занимался, я не знал. Он был значительно старше меня. В Москве он жил временно, в гостях у родственников. Мы "прощупали" друг друга. Я приоткрыл ему свои взгляды. Он признался, что ненавидит Сталина. О покушении на Сталина речи тогда не было. Мы встречались с ним несколько раз. Он бывал у меня дома. Потом он на какое-то время исчез. В конце сентября он вдруг появился у меня дома. Сказал, что решил насовсем переселиться в Москву, что у него есть замысел эпохального значения, что для реализации его он хочет поступить работать на какой-нибудь завод на любую должность. Пару ночей он переночевал у нас на полу на кухне. Соседей по квартире это не удивило - к нам часто приезжали знакомые из деревни и ночевали на полу в комнате или на кухне. Несколько раз Алексей переночевал у Бориса в сарае. Потом он где-то "зацепился" сам.

Алексей был начитанным парнем, хорошо говорил и имел тот же "поворот мозгов", что и я. Смутно припоминаю идеи одного из таких разговоров. В человеческой истории постоянно происходит так. Люди стремятся к чему-то и борются за это. Но результат их деятельности мало общего имеет с тем, к чему они стремились. Кроме того, в результате реализации их идеалов появляется нечто непредвиденное, что не соответствует желаниям этих людей. Результатами их деятельности пользуются новые поколения, для которых это исходная предпосылка, данность. Они равнодушны к прошлым жертвам. А чаще всего результатами усилий людей пользуются их наиболее ловкие сограждане. Сколько замечательных людей пожертвовали жизнью ради счастья будущих поколений?! А кто воспользовался плодами их жертвы?! Такая же участь уготована и нам. Мы будем сражаться против нынешних несправедливостей, а плодами нашей борьбы воспользуются будущие проходимцы. Но означает ли это, что борьба не имеет смысла? Ни в коем случае. Сама борьба как образ жизни стоит того, чтобы избрать этот путь. Сама возможность пожертвовать жизнь ради каких-то идеалов уже есть высшая награда за жертву.

Во время одного из разговоров речь зашла о покушении на Ленина. Я выдвинул моральную проблему: можно ли убивать вождей, игнорируя тот факт, что они тоже люди? Алексей категорически заявил: проблема не в том, можно ли убивать вождей, а в том, возможно ли это практически. Никакой моральной проблемы тут вообще нет. Все поведение вождей выходит за рамки морали, так почему же мы должны относиться к ним с моральной позиции?! После этого стена сомнений и опасений была сломана, и мы стали обсуждать чисто "технический" аспект проблемы: как осуществить покушение на Сталина.

Мы приняли демонстрационный вариант. Я с Алексеем присоединяемся к училищу Бориса. Это лучше, чем присоединяться к колонне МИФЛИ, так как в училище не такой строгий контроль, мы можем сойти за студентов-художников или натурщиков. Борис обещал устроить нас подрабатывать натурщиками, чтобы "примелькаться" в училище и сойти за своих. Кроме того, колонна училища будет проходить ближе к Мавзолею. На Бориса мы возложили обязанность разбрасывать листовки и потом объяснять наши мотивы на суде, если таковой будет. Мы же с Алексеем решили пробиваться к Мавзолею, стрелять в Сталина и других и бросать гранаты. Живыми решили не сдаваться. Покушение запланировали на 7 Ноября 1939 года. Но в связи с трудностями с оружием перенесли на 1 Мая 1940 года.

Прошло почти пятьдесят лет с тех пор. Вспоминая сейчас наш заговор, я спрашиваю себя, осуществили бы мы его или нет, если не случилось бы событие, о котором я расскажу дальше. Сейчас у меня возникло сомнение насчет положительного ответа. В наших настроениях не хватало все-таки той решимости, какая была у народовольцев. Мы подражали им, но мы все-таки чувствовали разницу в нашем положении. Народовольцы появились тогда, когда Россия уже покатилась в направлении революции, а мы появились уже после революции, которую готовили они. Они имели моральную поддержку мыслящего русского общества. Мы за собой не чувствовали никакой опоры. И все-таки я допускаю возможность попытки осуществления нашего замысла. Мы пошли бы на это хотя бы потому, чтобы не выглядеть в глазах друг друга трусами и предателями. Из нашей попытки наверняка получилось бы что-нибудь очень примитивное и уродливое. Ее пресекли бы в самом начале, а нас просто уничтожили бы без всяких сенсаций. Это было бы самоубийство безумцев.

 

ПЕРВАЯ ПРОВОКАЦИЯ

 

В начале октября было открытое партийно-комсомольское собрание курса. Почему-то речь зашла о положении в колхозах. Студенты из моей группы знали, что моя мать - колхозница и что я сам каждое лето работал в колхозе. Они знали кое-что и о моих умонастроениях: утаить их было невозможно. Они спровоцировали меня на выступление. В конце собрания, когда председатель уже собрался объявить его закрытым, староста нашей группы выкрикнул, что я якобы хотел бы выступить. Мне дали слово, которое я сам не просил. Не понимаю, почему я не отказался, я вообще не любил выступать на собраниях. Я поднялся на трибуну и стал рассказывать о том, что происходило в нашем колхозе имени Буденного и в соседних колхозах района. Говорил о бесхозяйственности, о том, что мужики пьянствуют, воруют и арестовываются, что на трудодни почти ничего не дают, что люди бегут из деревень при всякой возможности, что оставшиеся живут впроголодь... Мое выступление было выслушано в мертвой, гнетущей тишине. Эта тишина продолжалась еще некоторое время после того, как я покинул трибуну. Я сел в самом заднем ряду. На меня никто не смотрел. А я почувствовал облегчение. В этот момент я забыл о великом замысле убить Сталина. Этот замысел был проблематичен, а тут был вполне реальный бунт. Как говорится, лучше синица в руке, чем журавль в небе. Мне подбросили в руки синицу, я схватил ее, забыв про журавля. Я потом много думал на эту тему, но так и не нашел ни оправдания своему поступку, ни порицания. Но я тогда понимал, что сделал решающий шаг в своей жизни, определивший всю мою последующую судьбу. Пусть я сделал этот шаг вопреки своему желанию. Пусть меня спровоцировали на него. Но я все-таки сделал его. Я его сделал так же, как когда-то мальчишкой нырял на "слабо" в воду, еще не освободившуюся ото льда. Только теперь я нырнул во враждебный мне океан без малейшей надежды вынырнуть из него живым. Но я все-таки нырнул. Я поступил так, как это соответствовало моей уже сложившейся личности. Я был горд, что пошел против общего течения. Для меня это мое коротенькое выступление психологически означало восстание космического масштаба. Это было восстание против всего и против всех. Я чувствовал себя как мой любимый литературный герой лермонтовский Демон, восставший против всего Мироздания и против самого Бога. Если бы меня в тот момент приговорили к смертной казни, я принял бы ее как высшую награду. Это был иррациональный и неподконтрольный поступок, непроизвольный срыв. Но, произойдя, он сделал рациональным, произвольным и контролируемым все мое последующее духовное развитие.

Что начало твориться в зале через несколько секунд, об этом я и сейчас не могу вспомнить без содрогания. Начался буквально рев гнева и возмущения. Председатель с трудом навел порядок.

Произошло чрезвычайное происшествие, и коллектив должен был прореагировать на него должным образом. Собрание затянулось чуть ли не до полуночи. Мое выступление заклеймили как "вражескую вылазку". Были приняты какие-то резолюции. Не дожидаясь конца, я потихоньку ушел. Домой шел пешком. Шел дождь со снегом. Дул ледяной ветер. Я промок. Но мне не было холодно. Я шел как в бреду. Мыслей почти не было. Было одно растянутое во времени, окаменевшее или оледеневшее подсознание какой-то огромной и непоправимой катастрофы. Лишь настойчивый внутренний голос твердил и твердил одно слово: "Иди!"

Андрей в эти дни почему-то на занятия не ходил. Кажется, он болел. Если бы он присутствовал на собрании, он наверняка удержал бы меня от выступления. Не знаю, стоит сожалеть о том, что его не было, или нет. Не исключено, что, воздержавшись от срыва, я благополучно окончил бы факультет, втянулся бы в учебу и научную работу, рано защитил бы диссертации и стал бы благополучным и преуспевающим профессором вроде Копнина, Горского и Нарского. Но думаю все-таки, что такой вариант жизни для меня был маловероятен. Если бы я не сорвался в этот раз, то сорвался бы в другой. В моей судьбе я с детства подозревал и чувствовал некую предопределенность.

 

СЛЕДСТВИЯ СРЫВА

 

На другой день после злополучного собрания я не пошел на занятия. За мной прислали курьера с вызовом в ректорат института. В институт я пошел пешком. Ректор Карпова поговорила со мной минут пять. После этого мне дали направление в психиатрическую больницу. Больница носила почему-то имя Кагановича. Находилась она, если мне не изменяет память, в одном из переулков в районе улицы Кирова. Уже после войны я пытался найти ее, но не нашел. Не исключено, что ее перевели куда-то в другое место, а в здании разместили школу или, скорее всего, Институт международного рабочего движения (ИМРД). В письме, которое мне дали в моем институте, была написана просьба ректора Карповой обследовать меня, так как, по ее мнению, со мной было "что-то не в порядке". Об этом мне сказал врач. В больнице меня осмотрели в течение получаса. Написали заключение. Врач, осмотревший меня и подписавший заключение, показал мне его. В нем было написано, что я психически здоров, но очень сильно истощен и нуждаюсь в годичном освобождении от учебы. Затем врач заклеил конверт, дал мне его, спросил, есть ли у меня возможность на год оторваться от интеллектуальной деятельности, и посоветовал уехать в деревню немедленно. Я отнес заключение врача в институт. Там уже задумали мое персональное дело по комсомольской линии и велели мне зайти в деканат факультета. Но мне уже все было безразлично. Я ушел домой и в институте больше никогда не появлялся.

На следующий день ко мне пришли декан факультета Хосчачих, секретарь партийного бюро Сидоров и секретарь комсомольского бюро (не помню его имени). Мы имели длинный и очень серьезный разговор, во время которого я высказал многое такое, что у меня накопилось на душе. Уходя, они сказали мне, что за такое поведение я буду исключен из комсомола и из института, причем без права поступления в высшие учебные заведения вообще. После войны я узнал, что это было сделано на самом деле.

 

ВТОРАЯ ПРОВОКАЦИЯ

 

В тот же день ко мне зашел бывший школьный друг Проре и пригласил к нему на вечеринку. Нечто подобное я ожидал. Я уже научился понимать характер людей того времени. На вечеринку пришла комсорг ЦК ВЛКСМ Тамара Г. и бывшие мои соученики Василий Е. и Иосиф М., которых я уже упоминал. Эта вечеринка была устроена с целью спровоцировать меня на откровенный разговор - выяснить мои умонастроения. И я это знал заранее. И сознательно шел навстречу их пожеланиям. Не знаю, как они так быстро узнали о моем институтском скандале.

Со всеми упомянутыми людьми у меня были самые дружеские отношения. Я их не упрекаю ни в чем. И после того, что затем случилось, у меня не появилось никаких отрицательных эмоций в отношении к ним. Они поступали так вовсе не потому, что хотели мне зла. Они хотели мне добра. Они хотели мне помочь выбраться из беды. Они действовали как хорошие, но как советские люди. Ведь и в средние века люди, сжигавшие на кострах еретиков, действовали из лучших побуждений.

Как выяснилось позднее, инициатором провокации был Василий Е. Он был очень средним учеником и не обладал никакими талантами. К тому же был маленького роста. В школьном драматическом кружке он сыграл роль Самозванца в драме Пушкина "Борис Годунов". Затем кружок поставил пьесу советского автора на тему о западных шпионах в Советском Союзе ("Ошибка инженера Кочина"). Вася играл в ней роль капитана органов государственной безопасности. В эту роль он настолько вошел, что и в жизни стал вести себя как "чекист". Мы его стали звать Чекистом. Он этой кличкой очень гордился. Кстати сказать, Проре играл в пьесе роль человека, который донес на шпиона.

Намерение кого-нибудь разоблачить как "врага народа" в жизни, а не только на сцене, завладело мыслями и чувствами серенького и невзрачного Васи. Он не раз придирался ко мне и к Борису даже на уроках, усматривая в наших шуточных репликах контрреволюционные идеи. А тут вдруг представился такой неповторимый случай. На ловца, как говорится, и зверь идет.

В октябре 1939 года он стал секретарем комитета комсомола школы. Как мне тридцать лет спустя рассказала Тамара Г., после провокации в отношении меня Васю приняли в партию. После школы он поступил в училище "органов". К концу войны стал капитаном. Погиб в 1945 году.

На вечеринке у Проры начались провокационные разговоры на самые злободневные темы. Вася склонял меня к тому, чтобы я сказал что-либо одобрительное по поводу разоблаченных "врагов народа" Каменева, Зиновьева, Бухарина и прочих. Плоско острил по поводу моей фамилии: мол, не родственник ли я того расстрелянного Зиновьева? Но меня "враги народа" и упомянутые лица вообще не интересовали. Я говорил о том, что волновало меня, а именно о несоответствии реальности идеалам коммунизма. Началась острая перепалка. Я вышел за рамки разговора, который мне казался совсем не криминальным. Стали спорить об отношении человека к власти, об отношении коллектива и индивида. Наконец заговорили о культе личности Сталина. Меня обвинили в индивидуализме и даже анархизме. О моем увлечении литературой об анархистах и народовольцах в школе знали. Я в шутку заявил, что считаю себя неоанархистом. Но провокаторам было не до шуток. В конце я вскипел и заявил, что отвергаю культ личности Сталина, считая его отступлением все от тех же идеалов коммунизма.

В том, что донос будет написан, я не сомневался. Я даже смутно хотел, чтобы это случилось. Я предвидел последствия и не уклонялся от них. Они мне казались единственным выходом из кризиса, в каком я оказался.

Донос был, конечно, написан и дал знать о себе молниеносно быстро. По всей вероятности, он был написан в тот же вечер, после того как я ушел от Проры.

 

АРЕСТ

 

Через день под вечер к нам в подвал спустился молодой человек. Сказал, что хочет повидать меня. Я его голос услышал, когда он еще был на кухне, и догадался, что это за мной. Я надел пальто, взял почему-то паспорт, сам вышел на кухню, сказал этому человеку, что я готов, и мы пошли пешком на Лубянку. Всю дорогу мы молчали. При входе в здание у меня отобрали паспорт. Меня провели в кабинет номер 521. Там сидел мужчина средних лет, одетый в военную форму, но без знаков различия. Он предложил мне снять пальто и сесть - разговор предстоял долгий. На столе перед ним я увидел донос, написанный на листках из школьной тетради. Я узнал почерк Проры, прямые, четкие, большие буквы. Очевидно, он редактировал текст, он был одним из лучших учеников школы по русскому языку и литературе. Его литературные способности пригодились. Увидел я и подписи: Тамара Г., Василий Е., Проре Г. и Иосиф М. Когда мы беседовали, письмо лежало перед мужчиной, так что я мог прочитать его полностью. В письме говорилось, что они - мои друзья, что они обеспокоены настроениями, которые у меня стали замечаться в последнее время, в частности тем, что я себя объявил неоанархистом и выступил против культа личности товарища Сталина, что я всегда был хорошим комсомольцем, учеником и товарищем, что я подпал под чье-то вредное влияние. Подписавшие письмо просили органы государственной безопасности разоблачить тех, кто скрывался за моей спиной и толкал меня на преступный путь, и помочь мне вернуться в ряды честных строителей нового общества.

 

ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

 

Через тридцать лет после той вечеринки я встретился с Тамарой Г. Она одна из подписавших донос осталась в живых. Иосиф М. погиб рядовым солдатом в самом начале войны. Проре Г. в 1941 году ушел добровольно в армию, стал политруком роты и погиб уже в 1945 году. В конце 1941 года я его встретил на пару часов, когда был проездом в Москве. О том провокационном вечере не было сказано ни слова. Может быть, он думал, что мне не было известно о доносе. Тамара Г. в 1969 году была уже старой женщиной, а я был преуспевающим ученым с мировой известностью. Она рассказала мне подробности о той истории 1939 года. Теперь это можно было сделать, страшная сталинская эпоха ушла в прошлое. Тамара сказала, что все эти годы ее мучила совесть из-за того доноса, что это был в ее жизни единственный бесчестный поступок. Возможно, это действительно было так. Но ведь от людей не требуется каждый день совершать подлости, чтобы быть подлецами. Сущность человека проявляется в немногих, но характеристичных поступках.

 

РАЗМЫШЛЕНИЯ НА ЛУБЯНКЕ

 

После первого разговора со следователем меня отвели в маленькую комнату, как я догадался - в одиночную камеру внутренней Лубянской тюрьмы. Меня обыскали, отобрали все, что было в карманах. Но одежду оставили. Впоследствии я читал описания Лубянки и процедуры заключения в нее, например А. Солженицына в романе "В круге первом". Со мной ничего подобного не было. Окно в камере было зарешечено и закрыто деревянным щитом ("намордником"), и я не знаю, куда оно выходило. В камере была койка, тумбочка, столик, стул. Был маленький туалет, а не параша. Висело полотенце, было мыло. На койке был матрац, одеяло, подушка. На столике была настольная лампа. Лежало несколько книг. Я их так и не посмотрел, не до этого было. Я прожил в этой камере несколько дней, сколько именно, сейчас не помню, возможно, целую неделю. Я здесь впервые в жизни имел отдельную кровать. Кормили три раза в день, причем сравнительно неплохо, как казалось тогда мне. Моя камера и условия заключения были явно необычные. Ничего подобного я не встречал ни в каких воспоминаниях. Когда я рассказывал об этом, мне не верили. Во время следующей беседы мой следователь сказал, что я - не заключенный, что наши беседы - не допрос, а дружеские беседы, что меня держат тут исключительно из соображений удобства. Кроме того, "им" известны мои плохие бытовые условия, и "они" решили устроить мне своего рода "дом отдыха". Но это, разумеется, с надеждой на то, что я буду с "ними" полностью откровенен.

За время пребывания на Лубянке я имел три беседы со следователем. И разговаривал с ним с полной откровенностью. Мои речи его поразили. Он сказал мне, что до сих пор ни от кого ничего подобного не слышал. Во время этих бесед я импровизировал, выдумывал всякие теории, уяснял самому себе и систематизировал то, что накопилось в моем сознании. Это уже стало моим методом познания - понимать путем разъяснения другим. Я уже натренировался в этом в разговорах в школе, в прогулках по проспекту Мира, на лестничных площадках, в читальнях, в дружеских компаниях. И до сих пор я интенсивно пользуюсь этим методом. Но следователь не знал этого. Он был убежден в том, что я свои идеи заимствовал у кого-то другого, что этот другой (или другие) научил меня всему этому.

Времени у меня было достаточно. Делать было нечего. Ни на какие прогулки меня не водили. Я был в полном одиночестве. И мне не оставалось ничего другого, как размышлять. Я за эти несколько дней сформулировал для себя основные принципы своего мировоззрения, которых придерживаюсь до сих пор. Вот некоторые из них. Никакого идеального общества всеобщего благоденствия, равенства и справедливости никогда не было, нет и никогда не будет. Такое общество в принципе невозможно. Полный коммунизм, обещаемый марксизмом, есть утопическая сказка. Коммунизм устраняет одни формы неравенства, несправедливости и эксплуатации, но порождает новые. И при коммунизме есть и будут бедные и богатые, эксплуатируемые и эксплуататоры. И при коммунизме неизбежна борьба между людьми, группами людей, слоями и классами. При коммунизме начинается новый цикл истории со всеми теми явлениями, которые уже имели место в прошлом.

И при коммунизме есть такие язвы, против которых можно и нужно бороться таким исключительным личностям, к каким я причислял себя. Моя жизнь, если она не оборвется в ближайшее время, будет теперь посвящена одной всепоглощающей цели - познанию коммунистического общества, разоблачению его сущности и пропаганде моих идей. И начинать эту деятельность надо с критики Сталина, который олицетворяет коммунистическое общество и в котором, как в фокусе, сконцентрированы все важнейшие проблемы современности. После смерти Сталина последний пункт моего мировоззрения, конечно, отпал.

Мое мировоззрение того времени не сводилось к сказанному. Оно уже тогда охватило все основные аспекты жизни индивида такого типа, как я, в советском обществе. В дальнейшем я более подробно сформулирую его уже в развитой форме, какую оно приняло в послевоенные годы.

Все эти мысли я изложил моему следователю. Они привели его в замешательство. До сих пор он имел дело с людьми, которые были вполне лояльными советской идеологии, власти и социальному строю, или с людьми, которые отвергали новый строй с позиций прошлого. А тут ему пришлось столкнуться с человеком, выросшим уже в коммунистическом обществе, воспитанным в духе лучших идей коммунизма, но обратившим эти идеи на самое новое общество. Я видел, что следователю было не по себе, у него не было никаких аргументов против меня, кроме марксистских цитат и угроз.

Должен признать, что кое-что важное я узнал от следователя. Так, он объяснил мне, что такое власть народа в реальности, для чего нужно понятие "враг народа", для чего нужны репрессии и многое другое. Он это объяснял на уровне циничной откровенности, возвышаясь, не ведая того, на уровень теоретических обобщений. Когда речь зашла о репрессиях, он произнес фразу, которую я запомнил на всю жизнь: "После того как будут репрессированы все, кого следует репрессировать, репрессии будут отменены".

 

ОТЧАЯНИЕ

 

На меня накатилась новая волна отчаяния. Я восстал против мощнейшей тенденции современности. А вылилось мое космическое восстание в ничтожное выступление на ничтожном собрании, к тому же спровоцированное ничтожествами. И сюда я попал не по воле богов, а по воле доносчиков и провокаторов. Никакой античной трагедии. Болото. Трясина. Помойка. В них не может быть ураганов, титанов и богов. Черви. Гнилостные бактерии. Я сделал грубую ошибку, что поддался на провокацию. Лишь покушение на Сталина могло быть сомасштабным моему восстанию. Надо во что бы то ни стало выжить. Надо придумать что-то такое, что превзойдет даже покушение на символ грядущей эпохи.

В таком полубезумном состоянии я сочинил рассказ о мальчике, собиравшемся убить Сталина. Мальчик был арестован по доносу провокатора. О нем доложили самому Сталину. Тот решил навестить преступника в тюрьме, чтобы узнать мотивы его поведения. Сталин был обеспокоен тем, что покушавшийся был несовершеннолетним мальчиком, не имевшим никаких связей с привычными "врагами народа" и политическими конкурентами. Сталин знал, что будущее принадлежит молодежи. Случай с этим мальчиком взволновал его как симптом неприятностей с памятью о нем в будущем. Целую ночь Сталин разговаривал с мальчиком. Он рассказал мальчику о положении в стране после революции, о ситуации в гигантской системе власти и управления, о реальных качествах людей. Он предложил мальчику стать на его место и спросил его, что бы он стал делать в такого рода ситуациях, в каких оказывался Сталин. Мальчик в конце концов признал, что ради спасения страны он действовал бы так же. И тогда Сталин приказал расстрелять мальчика, хотя тот и был несовершеннолетним.

В этом рассказе я вовсе не собирался реабилитировать Сталина. В рассказе Сталин не понял мальчика - последний был для него пришельцем из другой эпохи, из иного измерения бытия. Но зато мальчик понял Сталина, посмотрев на него с исторической точки зрения. Понял, но не оправдал. И Сталин в моем рассказе поступил с мальчиком жестоко, причем как носитель исторической жестокости.

Этот рассказ я никогда не записывал на бумаге, но помнил всегда. Я неоднократно к нему возвращался, придумывал новые варианты. Может быть, когда-нибудь я включу его в какую-либо из моих книг. Уже после хрущевского доклада о Сталине у нас в Институте философии появился человек по фамилии Романов (если мне не изменяет память). Оказалось, что мы вместе с ним поступали в МИФЛИ. Он помнил о моем скандале в октябре 1939 года.

Он сам был арестован в том же году, но без всякого скандала. Его просто изъяли потихоньку. Он был осужден на двадцать пять лет лагерей строгого режима. В лагерях провел он восемнадцать лет. Одним из пунктов его обвинения была подготовка покушения на Сталина. Каковы были его мотивы, я не помню (если он вообще об этом рассказывал). Так что я не был единственным в своем роде. Идея покушения на тирана есть вполне естественная реакция какой-то части молодежи на тиранию. Хотя этот Романов был освобожден из заключения и судимость с него была снята, он не был вознагражден как герой. Он с большим трудом защитил кандидатскую диссертацию. Я принимал какое-то участие в его защите. Не знаю, как сложилась его дальнейшая судьба. Об идее покушения на Сталина он упомянул мельком и, как мне показалось, скорее как об необоснованном обвинении. Странно, что и я никогда не придавал значения своему намерению. Вот и сейчас, написав об этом, я сделал это лишь с целью описать мое состояние в тот период, а не с целью заслужить похвалу. Я тогда впал в такое отчаяние, что готов был пойти на убийство Сталина, хотя разумом не принимал терроризм как форму борьбы. В аналогичном положении оказался Александр Ульянов. Терроризм в наше время принял такие формы, что отрицательное отношение к нему оказало свое влияние и на оценку прошлого. Я уверен в том, что мое террористическое прошлое (пусть мимолетное) не будет действовать в мою пользу.

 

ИДЕЯ МЕСТИ

 

В те годы в моем сознании занимала место также идея мести. Я по натуре человек не мстительный - у русских вообще чувство мстительности развито слабо. Идея мести и чувство мести - это не одно и то же.

Идея мести - часть идеологии отчаяния, как и идея индивидуального террора. Тогда же я сочинил стихотворение о мести:

 

Отчаиваться не надо.

Выход все-таки есть.

На свете полно гадов.

А средство от них - месть.

Добровольно сдаваться не надо.

Вспомни мужскую честь!

Сто раз повторяй кряду:

Месть!

Месть!

Месть!

Никогда сдаваться не надо.

Всегда оружие есть.

Любая падет преграда,

Когда закипает месть.

С жизнью сквитаться надо.

Советую всем учесть:

Пусть гада ждет не пощада,

А месть,

Месть,

Месть!

 

 

ЧТО Я ЕСТЬ

 

А главное, о чем я думал в эти дни на Лубянке, - что я такое есть сам и каковы мои жизненные претензии. И вот что я тогда надумал. Жизненная драма человека может колебаться в диапазоне между пошлой комедией и исторической трагедией в зависимости от того, как человек ощущает себя потенциально. Если человек ощущает себя потенциальным Наполеоном, он будет переживать свою жизненную ситуацию на одном уровне. А если он ощущает себя опустившимся бродягой, он ту же жизненную ситуацию будет переживать совсем иначе. Как я ощущал себя как потенциальную личность? Я обнаружил в себе множество потенциальных личностей - Кампанеллу, Мора, Фурье, Оуэна, Прудона, Галилея, Бруно, Спартака, Разина, Пугачева, Каракозова, Александpa Ульянова, Бакунина, Уленшпигеля, Дон-Кихота, Гуинплена, Овода, Пестеля, Печорина, Лермонтова, Глана, Щедрина, Свифта, Демона, Сервантеса и многие другие реальные и выдуманные личности. Все они удивительным образом сконцентрировались в моем сознании в единую потенциальную личность. Для нее не имели значения никакие реальные жизненные блага. Я поклялся себе в том, что в случае, если останусь жив, пойду до конца жизни тем путем, на который уже встал, - путем создания своего собственного внутреннего мира и собственного образца человека. "Это и будет, - сказал я себе, - мой протест против всей мерзости бытия, мой бунт против порочной Вселенной и мрачного Бога".

 

ПОБЕГ

 

После последней беседы следователь сказал мне, что у меня "мозги набекрень", что я "наш человек", но что я "подпал под чье-то дурное влияние", что я буду освобожден, но некоторое время мне придется пожить на особой квартире в обществе двух сотрудников "органов". Моя задача, как сказал он, заключалась в том, чтобы познакомить моих спутников со всеми моими знакомыми. Причем я должен был вести себя так, как будто они мои друзья. Мне было ясно, что это было вовсе не освобождение, а лишь временная видимость такового с целью разыскать моих мнимых наставников и сообщников. Такая перспектива напугала меня. Она означала, что я запутал бы в свое дело Бориса, Ину, Андрея, Алексея и всех моих знакомых, с кем я вел рискованные разговоры. Это напомнило мне роль невольного предателя, какую сыграл герой романа "Овод" в отношении своих товарищей. Я поклялся себе избежать этого любой ценой. Я еще не знал, что мне удастся побег, и о побеге вообще не думал. Я готов был к худшему - к пыткам, к длительному сроку заключения, к гибели.

Рано утром ко мне в камеру пришли мои новые "друзья" - совсем молодые ребята. Не помню, какими именами они назвались. Мы долго шли по коридорам, спускались с лестниц, наконец пришли в помещение, через которое несколько дней назад я попал сюда. Мои спутники выполнили какие-то формальности.

Мы вышли на улицу. В это время из здания вышел какой-то человек и позвал моих спутников обратно. Они сказали мне, чтобы я остался на месте и ждал их возвращения. Но я не стал их ждать. Я ушел. Ушел не из какого-то практического расчета, не из желания выжить и остаться на свободе, а повинуясь внутреннему импульсу. Как будто кто-то приказал мне: "Иди!" И я пошел.

 

ВТОРОЙ ГОД УЖАСА

 

Период с октября 1939 года до ноября 1940 года был для меня вторым годом ужаса. Я не могу связно и последовательно рассказать о нем, поскольку я был почти в невменяемом состоянии. Отчетливо помню только голод, холод, грязь, одиночество, бессонницу, ожидание худшего. Выжил я, по всей вероятности, только благодаря тому, что в течение многих лет имел тренировку на очень тяжелую жизнь, на жизнь на пределе человеческих возможностей. И еще, наверно, благодаря тому, что в минуты, когда я больше не мог терпеть и принимал решение пойти в "органы" и во всем признаться, я слышал внутренний приказ идти дальше тем путем, какой избрал чисто интуитивно.

В конце августа я приехал в Пахтино. Отоспался. Начал работать в колхозе. Соседей насторожило то, что, согласно моей версии, я был в отпуске по здоровью и с сентября должен был вернуться в Москву продолжать учебу, но не сделал этого. Очевидно, кто-то донес об этом в Чухлому. Подруга матери пришла из города в нашу деревню (а это двадцать километров по грязной дороге!), чтобы предупредить, что за мной из Костромы должен приехать какой-то человек. Мать собрала мне кое-какие пожитки, мешочек сухарей и деньги на дорогу. Принесла все это в поле, где я работал. И, не заходя домой, чтобы проститься с семьей, я ушел на станцию. Это было в начале октября. Я поехал в Москву, где, как я полагал, меня уже не ищут. Главное, думал я, избежать встреч с бывшими соучениками. А соседи по дому подумают, что меня отпустили, и не догадаются донести. О моем приезде я сообщил лишь Борису. После моего побега его допрашивали обо мне, но он прикинулся психически ненормальным, и его оставили в покое. Алексей исчез.

 

ПОСЛЕДНИЙ ШАНС

 

Надо было на что-то жить. Отец содержать меня не мог. Да я и сам уже не мог оставаться на его иждивении. А без паспорта на работу поступить было невозможно. Жить на Большой Спасской было небезопасно. Я переселился к Борису, в помещение вроде сарая, где хранились дрова. Меня взял было на работу сосед Бориса по квартире, заведовавший продуктовым магазином. Я должен был помогать бухгалтеру с документацией. За это он позволял мне наедаться досыта бесплатно. Денег не платил. Но через неделю заведующего и всех сотрудников магазина арестовали как жуликов. Борис устроил меня подрабатывать натурщиком в его училище. Платили хорошо, но я сумел выстоять лишь несколько сеансов. Прожитые кошмары все-таки дали о себе знать. Я упал в обморок во время одного сеанса и, естественно, потерял этот заработок.

Ситуация складывалась критическая. Я больше не хотел пускаться в новое путешествие, какое пережил. Я стал подумывать о том, чтобы пойти на Лубянку и сдаться на милость "органов". Чтобы не умереть с голоду, я начал подрабатывать на станции на разгрузке вагонов с картошкой. Милиция однажды устроила облаву, и всех грузчиков забрали. Среди задержанных оказалось несколько уголовников, скрывавшихся от суда. Им предложили на выбор: либо суд, либо армия. В этом предложении не было ничего особенного: страна усиленно готовилась к войне с Германией, и в армию призывали всех, кто не имел особой "брони" или привилегий. Уголовники, конечно, согласились на армию. Меня приняли за подростка, не желающего учиться, и отпустили. Но идея уйти добровольно в армию засела в моей голове. Мне уже скоро должно было исполниться восемнадцать лет, так что я должен был так или иначе быть призванным в армию. Но я боялся идти в свой военкомат, хотя повестки явиться туда приходили по месту моей прописки. Я поэтому пошел в военкомат соседнего района, сказал, что потерял паспорт, что хочу в армию. Военком решил, что я еще не дорос до призыва, но что пылаю патриотическими чувствами и хочу досрочно служить в армии. Такие случаи тогда были довольно частыми. Он оценил мой "порыв" и дал указание зачислить меня в команду призывников. Документы на меня заполнили с моих слов. Я изменил на всякий случай некоторые мои данные. Но эта предосторожность оказалась излишней, и впоследствии я от нее отказался.

Я прошел медицинскую комиссию. При росте сто семьдесят сантиметров я весил немногим более пятидесяти килограммов. Врачи, осматривавшие меня, качали головами, предлагали дать мне отсрочку на год. Но я умолял их признать меня годным к воинской службе, уверяя их, что я "оживу" в течение месяца. И они удовлетворили мою просьбу.

Рано утром 29 октября 1940 года, т. е. в день моего рождения, я явился на сборный пункт. Я пришел с гривой длинных волос - у меня не было денег на парикмахерскую. Голову мне постригли наголо уже на сборном пункте. Провожал меня один Борис. Он купил мне на дорогу буханку черного хлеба и кусок колбасы - два дня в дороге мы должны были питаться за свой счет. Никаких вещей у меня не было. Моя одежда была в таком состоянии, что я ее выбросил сразу же, как только получил военное обмундирование по прибытии в полк.

Вечером нас погрузили в товарные вагоны. В нашем вагоне, как и в других, были голые нары в два этажа и железная печка. Значит, нас собирались везти не на теплый Юг, а на холодный Север или на отдаленный Восток. Мои спутники немедленно ринулись занимать самые выгодные места на нарах. Я ждал, когда суматоха уляжется, чтобы взять то, что мне останется, это уже стало одним из правил моего поведения. Мне досталось место сбоку у окна и ближе к двери. Место самое холодное. До полуночи наш эшелон, судорожно дергаясь, мотался по железнодорожной паутине Москвы. Не спалось. Но я был спокоен. Я ушел от беспросветной нищеты. Я скрылся от преследования. В армии меня наверняка искать не будут, думал я. Я тогда еще не знал, что убежать от преследования было в принципе невозможно, что общество уже поставило на мне печать отщепенца.

Так закончилась моя юность - самая прекрасная пора в жизни человека. Если бы можно было повторять прожитое, я бы не согласился повторить годы моей юности.

 

 

VI. АРМИЯ

 

ВОЗРАСТНОЙ ХАОС

 

Признанные возрастные категории (детство, отрочество, юность, зрелость) для меня имели лишь формальный временной смысл. Мне пришлось начать образ жизни взрослых уже в детстве, участвуя в их труде отнюдь не в качестве ребенка. Уже в одиннадцать лет мне пришлось думать о том, как раздобыть еду и одежду. С шестнадцати лет я оказался в таком отношении с обществом, какое мыслимо лишь в зрелом возрасте, да и то в порядке исключения. В семнадцать лет я стал государственным преступником, разыскиваемым по всей стране могучими карательными органами. Так что если рассматривать жизнь человека по существу, т. е. с социологической, психологической, педагогической и идеологической точек зрения, то я могу констатировать следующее: у меня не было беззаботного детства, не было переломного отроческого возраста, не было романтически чистой юности. Был какой-то возрастной хаос, отразивший в себе хаос исторической эпохи. И ту жизнь, какая началась у меня 29 октября 1940 года, я никак не могу отнести к категории зрелости. С восемнадцати до двадцати четырех лет я был в армии и не заботился о еде, одежде, ночлеге. Были, разумеется, какие-то тревоги и заботы, я о них расскажу. Но они не были специфически возрастными. В двадцать два года я женился. Но даже это не было действием взрослого человека. Ему нет объяснения в рамках возрастных норм. В 1946 - 1954 годы я был студентом и аспирантом университета. И даже эти годы, по одним критериям попадая в возраст зрелости, по другим могут быть отнесены к возрасту юности. И потом вплоть до сорока лет я считался молодым человеком.

В 1948 - 1976 годы мне пришлось работать учителем в школах и профессором в высших учебных заведениях, пришлось растить собственных детей. Передо мною в изобилии был материал для наблюдении за эволюцией людей в нормальных советских условиях. Должен сказать, что, по крайней мере, для значительной части советских людей возрастной хаос стал обычным явлением. В послевоенные годы отпала необходимость для детей разделять образ жизни взрослых. Зато ускорился процесс интеллектуального, психологического и физиологического созревания. Тот возраст, начиная с которого молодые люди осознают себя взрослыми, с одной стороны, стал начинаться раньше, а с другой стороны, отодвинулся для многих далеко за двадцать лет. Значительно раньше люди стали начинать сексуальную жизнь, причем независимо от семейных отношений. Рано стали получать образование, какого раньше не получали и в зрелом возрасте. Вместе с тем люди значительно позже стали начинать самостоятельную жизнь, независимую от родителей. В стране имеются сотни тысяч молодых людей в возрасте от двадцати пяти до тридцати пяти лет, чувствующих себя юношами и поступающих порою даже по-детски. А в некоторых отношениях состояние детскости вообще становится характерным для всего населения коммунистической страны. Аппарат власти, идеологии, пропаганды обращается с людьми до самой их смерти как с материалом для воспитания и просвещения. Положение индивида в коллективе точно так же превращает его в объект воспитательных мероприятии. Миллионы людей всю жизнь чему-то учатся и постоянно выслушивают поучения вышестоящих. Руководители общества вообще претендуют на роль отцов и наставников подвластных детей-сограждан.

Таким образом, написав в конце предыдущего раздела, что 29 октября 1940 года закончилась моя юность, я не могу сказать, какой возрастной период у меня начался. Да и закончившийся период я с некоторой натяжкой могу назвать юностью.

 

МОДЕЛЬ ОБЩЕСТВА

 

Если бы я имел изначальной целью жизни достижение успехов в науке или искусстве, я счел бы годы, проведенные в армии, потерянными. Но я такой цели не имел. Я имел причины и мотивы для моего поведения Но они были такими, что исключали ясность цели. Вернее говоря, цель появилась, но по самой своей сущности она была неопределенной и неясной. Я вынуждался на конфликт со своим обществом и на индивидуальный бунт.

У меня появилось желание понять свое общество. Но оно не было желанием ученого, не было чисто академическим. Оно было элементом моего конфликта и бунта. Мой антисталинизм носил весьма символический и бунтарский характер. Я не рассчитывал не то что на какой-то успех в творческой деятельности, но даже на то, чтобы выжить. Я просто жил, как меня вынуждали к тому обстоятельства. Я наблюдал жизнь и размышлял просто потому, что был рожден для этого, но отнюдь не в интересах будущих книг. Лишь постфактум, лишь оглядываясь назад, я могу сказать, что годы армии и воины не пропали для меня даром. Они стали для меня фактически школой (если еще не университетом) будущей философской, социологической и литературной деятельности.

Всякая армия отражает в себе основные свойства своего общества. Не была на этот счет исключением и советская армия. Но тут имело место одно существенное отличие отношения армии и общества, связанное с тем, что общество является коммунистическим. Самым фундаментальным (базисным) социальным отношением этого общества является отношение начальствования и подчинения, имеющее много общего с армейским отношением начальников и подчиненных. Так что любая армия вообще, а советская армия в особенности, может служить моделью коммунистических социальных отношении. Прослужив в армии много лет, я чисто опытным путем досконально изучил все аспекты армейской жизни. Впоследствии это облегчило мне изучение специфически коммунистических отношений советского общества и обобщение результатов моих наблюдении. Думаю, что ту же роль для меня мог бы сыграть исправительно-трудовой лагерь, если бы я попал туда и выжил.

Меня всегда поражало то, как же хорошо образованные люди, наблюдавшие грандиозные социальные явления и располагавшие огромным фактическим материалом, ухитрялись делать на этой основе мелкие, поверхностные или заумно-бессмысленные выводы. Я самими обстоятельствами моей жизни и моими взаимоотношениями с моим окружением вынуждался на нечто противоположное этому: на большие и бескомпромиссно четкие обобщения, основанные на наблюдении сравнительно небольшого числа "мелких" явлений. Со временем я открыл для себя, что с социологической точки зрения именно эти "мелкие" пустяки являются грандиозными основами исторического процесса, а внешние грандиозные явления суть лишь его поверхностная пена. Положения диалектики об отношении сущности и явления, содержания и формы тут, как нигде, оказались кстати.

На мою долю выпали также годы войны. Всякая война так или иначе проявляет существенные свойства общества, ведущего войну. Не является на этот счет исключением и война 1941 - 1945 годов с Германией. Но опять-таки тут есть одно обстоятельство, сделавшее эту войну поразительно точной моделью поведения советского общества в трудных ситуациях. Коммунистический социальный строй в России сложился в условиях развала Российской империи и краха царизма - в условиях исторической катастрофы. И сложился он как средство выжить в условиях этой катастрофы. В войну с Германией 1941 - 1945 годов коммунистический социальный строй обнаружил свою удивительную способность выживать и укрепляться именно в тяжелых условиях. Для этого строя, как такового, более благоприятными оказались не условия благополучия, а именно условия преодоления трудностей, близких к состоянию катастрофы. Так что война 1941 - 1945 годов с социологической точки зрения может служить общей моделью поведения коммунистического общества в исторически трудных условиях. Она обнаружила все достоинства и все недостатки этого типа общества с точки зрения исторического выживания. Мне довелось наблюдать эту модель во всех ее основных аспектах и во все важнейшие ее периоды.

Армия есть организация большого числа людей в единое целое. Но армия ничего не производит. Она лишь потребляет произведенное другими. Она не производит не только материальные ценности, но и культуру и идеологию. Армия сама не воспроизводит человеческий материал. Короче говоря, армия может служить моделью коммунистических отношений лишь в самой абстрактной и упрощенной форме. Но дело в том, что советская армия не была изолирована от остального общества, а во время войны страна вообще превратилась в военный лагерь. Это сделало армию чрезвычайно удобным местом для наблюдения общества в целом.

 

НАЧАЛО НОВОГО ЭТАПА ЖИЗНИ

 

С первых же минут новой жизни обнаружилось, что принципы реальной коллективной жизни (впоследствии я их назвал принципами коммунального поведения или коммунальности), которые людям прививаются самим образом жизни, имеют гораздо большую силу, чем принципы идеального коллективизма, которые нам старались привить на словах. Как только появилось начальство и нас стали разбивать на группы, сразу же заявили о себе претенденты на роль начальничков из нашей же среды. Они вертелись на глазах у начальства эшелона, всячески давая им понять, что они суть именно те выдающиеся индивиды, которых следует назначить старшими групп. И удивительное дело, начальство сразу же заметило это, и именно эти рвущиеся к власти (пусть самой маленькой) прохвосты были назначены старшими по вагонам. Они немедленно обросли холуями, всячески угождавшими им и тоже претендовавшими на какую-то мизерную долю власти и привилегий, связанных с властью. Думаю, что наблюдение таких сцен спонтанного социального структурирования множества людей, вынужденных длительное время жить вместе, дало мне неизмеримо больше для понимания реального коммунистического общества, чем многие сотни томов специальной литературы, прочитанных мною в университетские и последующие годы.

Я наблюдал такие сцены вовсе не как беспристрастный социолог, а как человек, уже начавший делать самого себя по определенным идеальным образцам. Я и в школе никогда не лез на глаза учителям, не подлизывался к ним, не тянул руку, чтобы показать, что я что-то знаю лучше других. Этому правилу я следовал не из стеснительности, нерешительности, скромности и прочих качеств, занижающих социальную активность человека, а из презрения к мелкой житейской суете. Я просто знал, что потери от моего такого поведения не вели к катастрофе, а выгоды от противоположного поведения не возвышали меня над толпой. Этому правилу я решил следовать и в армии. Только теперь это принимало более серьезный характер. Школа считалась лишь подготовкой к жизни, а тут была сама жизнь. Вознаграждением за поведение здесь были не отметки в дневнике и в аттестате, а нечто более серьезное: кусочки жизненных благ и преимущества перед другими. Тут происходило разделение людей на социальные категории. Пусть это происходило на самом примитивном уровне, но суть этого была та же самая, что и на всех более высоких ступенях социальной иерархии. С этой точки зрения один член Политбюро ЦК КПСС, отпихивавший другого члена Политбюро, чтобы стать Генеральным секретарем, мало чем отличается от солдата Иванова, оттолкнувшего солдата Петрова, чтобы стать старшим по вагону.

В первый же час новой жизни у меня произошло столкновение со старшим по вагону. Увидев, что я не принимал участия в сражении за лучшие места на деревянных нарах, он решил, что я являюсь тюфяком, т. е. самым податливым материалом для проявления его начальнических амбиций, - ошибка, которую в отношении меня потом делали многие другие. Он начал вести себя по отношению ко мне так, как будто он был всамделишным армейским старшиной: потребовал, чтобы я встал перед ним по стойке "смирно!" и все такое прочее. Я сказал ему, что в командиры его я не выбирал, что присягу я еще не принимал, что он превышает свои полномочия. Он начал кричать на меня и угрожать отправить в арестантский вагон (как оказалось, такой на самом деле был в эшелоне). Я схватил полено, лежавшее у печки, и сказал этому самозванному "командиру", что, если он еще раз крикнет на меня, я ударю его поленом по голове, что я вообще никому не позволю унижать себя, даже самому Сталину. Ребята одобрили мое поведение. Парень испугался. После этого он умерил свои командирские замашки. А передо мною даже стал заискивать - стремление командовать обычно прекрасно уживается с холуйством.

Такого рода "бешеные" вспышки со мной случались и в дальнейшем несколько раз. Один случай был особенно скверным. Я был дежурным по столовой полка (уже будучи офицером). Поздно вечером, когда уже все было съедено, в столовую заявился основательно подвыпивший капитан, начальник Особого отдела полка (т. е. представитель органов безопасности в полку), и потребовал, чтобы его покормили. Согласно армейским порядкам в таких случаях заранее должно быть заявлено, чтобы "оставили расход", т. е. чтобы оставили в запасе пищу для тех, кто не может прийти в столовую в положенное время. В данном случае это сделано не было. Но пьяный офицер "органов" не хотел слушать моих объяснений и оскорбил меня. Я вспыхнул, выхватил пистолет, сказал ему, что считаю до пяти и, если он не уберется из столовой, я его пристрелю. Он тут же убежал. На другой день он, надо отдать ему должное, извинился передо мной, спросил, выстрелил бы я, если бы он не ушел, и сам же ответил на свой вопрос, что да, я выстрелил бы. Мы договорились, что эта история останется между нами.

О моем заявлении насчет Сталина в ссоре со старшим по вагону кто-то донес начальству эшелона. Меня вызвали к заместителю начальника эшелона по политической части. Я решил не лезть на рожон и сказал политруку, что доносчик исказил мои слова, что я якобы сказал нечто совсем иное, а именно что даже сам товарищ Сталин так не разговаривает с подчиненными, как старший по вагону разговаривал со мной. Политрук мои слова одобрил, но по прибытии в полк все же посоветовал начальнику Особого отдела полка взять меня на заметку. Тот припомнил мне эту историю в эшелоне, когда беседовал со мной по поводу ЧП (чрезвычайного происшествия), случившегося уже в полку.

Первые двое суток мы питались тем, что взяли с собой. Мы сразу разделились на "богачей" и "бедняков".

"Богачи" запускали руки в чуть приоткрытые чемоданы, что-то там отламывали или отщипывали вслепую и жевали, закрываясь от соседей. "Бедняки" ели в открытую и делились друг с другом. На третий день нам выдали ведро и концентраты каши. Старший по вагону назначил поваром одного из своих холуев. Другой холуй старшего по вагону стал делить хлеб. Начались привилегии и блат. Я подходил за своей порцией каши и хлеба последним. Я возвел это в принцип поведения. Всегда, когда дело касалось распределения каких-то материальных благ, я из принципа оставался последним. Я при этом имел какой-то ущерб, но зато выигрывал морально и психологически. В условиях дефицита распределение благ всегда является источником переживаний. Я выработал в себе привычку быть к этому равнодушным и беречь себя для дел более важных. А начал я это самовоспитание с пустяков. Впрочем, в условиях недоедания лишние граммы хлеба не пустяк.

Иногда нас водили кормиться в специальные кормежные пункты. Если эшелон останавливался на каких-то станциях, мы воровали на дрова все, что попадалось под руку. Тех дров, какие нам выдавали по нормам, было мало. Мы основательно мерзли.

И еды было мало. Ребята на остановках совершали налеты на базары и станционные буфеты. У кого были деньги, покупали что-нибудь съестное. У кого не было денег, воровали. Через несколько дней начались поносы, так что эшелон приходилось останавливать специально из-за этого. Но остановки были не такими уж частыми, и нам приходилось справлять нужду на ходу поезда, что в товарных вагонах было не так-то просто. Один парень во время такой операции выпал из вагона. Произошло это так. Его держали двое, когда он делал свое дело. Кто-то посоветовал для надежности держать его за уши. Державшие рассмеялись и уронили его. Падая, несчастный сам еще продолжал смеяться. На другой день старший по вагону доложил начальнику эшелона, что один человек в его вагоне исчез, возможно дезертировал.

Ехали мы таким образом двадцать трое суток. И чем дальше мы отдалялись от Москвы, тем тоскливее становилось. Никакого внимания на красоты Сибири мы не обращали - было не до них. И даже к Байкалу мы остались равнодушны. Было холодно и хотелось есть. И не было никаких намеков на братские отношения между людьми. Я сочинял длинные письма в стихах моему другу Борису. Эти письма он сохранил. Я их уничтожил в 1946 году. Сейчас я об этом нисколько не жалею, но не потому, что стихи были плохими - стихи были как раз слишком даже хорошими, - а потому, что для успехов в поэзии, в чем я убедился в течение многолетних наблюдений, в наше время нужен не столько поэтический дар, сколько другие качества, не имеющие ничего общего с творчеством, как таковым. Мир оказался хуже, чем я предполагал.

Уже во время этого долгого пути в армию я обнаружил способность к балагурству, шуткам, мрачному юмору. В армии таких людей называют хохмачами (от слова "хохма", обозначавшего всякие шуточные словесные импровизации). Я подружился с двумя другими парнями, тоже склонными к хохмам. Мы втроем потешали наш вагон всю дорогу. Я эту способность проявлял и раньше, но не в таких размерах. Эта способность обнаруживается и проявляется в сравнительно больших компаниях, т. е. когда довольно большое число людей вынуждено длительное время проводить вместе. В армии это получалось само собой. Особенность моего шутовства состояла в том, что я шутил с очень серьезным видом, без смеха и даже без улыбок, причем с использованием научной и политической терминологии. Иногда это принимало рискованные формы. Расскажу в качестве примера об одной шутовской ситуации. Было очень холодно. Мы основательно мерзли и прибегали ко всяческим уловкам, чтобы согреться. Один сообразительный парень взял себе сапоги на два размера больше, чтобы оборачивать ноги газетами, помимо законных портянок.

Но откуда взять газеты в приморской тайге, если их не продавали даже на железнодорожной станции в десяти километрах от расположения полка? Очевидно, в красном уголке, т. е. в помещении, где политрук хранил газеты и политическую литературу. И вот газеты из красного уголка стали исчезать. В конце концов этого солдата схватили на месте преступления. Преступника решили подвергнуть осуждению на комсомольском собрании. Я не был комсомольцем, но политрук решил восстановить меня в комсомоле, так как я был хорошим солдатом, и я был так или иначе обязан присутствовать на комсомольских собраниях вместе со всеми. Все осуждали провинившегося. Политрук приказал и мне высказать свое мнение. Я сказал, что этот солдат заслуживает снисхождения и даже поощрения. Согласно современной науке, интеллект человека находится не столько в голове, сколько в других частях тела, в особенности в заднице и в пятках. Оборачивая ноги газетами, провинившийся тем самым повышал свой идейно-политический уровень. Ведь и мы все в нужнике используем газеты не столько в гигиенических, сколько в воспитательных целях. Сейчас на бумаге эта речь звучит не смешно, а в условиях кавалерийского полка, где интеллигентные люди деградировали до уровня своих лошадей, такая речь произвела ошеломляющее впечатление. Меня сначала хотели наказать за то, что "превратил серьезное мероприятие в балаган". Но слух дошел до высшего дивизионного начальства и вызвал там смех. Меня пощадили. А в полку еще долго потешались над этой историей.

Юмористически-сатирическое отношение к жизненным ситуациям, к окружающим людям и вообще ко всему на свете я распространил на самого себя и на все, что случалось со мною. Это облегчило жизнь, усилило мою способность выживать и не падать духом в самые скверные моменты жизни. Но такое отношение к жизни у меня не было постоянным и исчерпывающим. Периоды сатирически-юмористические сменялись трагически-драматическими, периоды возбуждения - периодами апатии, периоды поэтические - периодами прозаическими, периоды бесшабашности - периодами разумного расчета... И даже в одно и то же время странным образом сочетались грусть и веселость, отчаяние и уверенность, ощущение слабости и силы... Не берусь судить, является это общечеловеческой нормой или нет. Скорее всего, каждому нормальному человеку свойственны разнообразие и подвижность состояний и настроений. Только у меня различные аспекты состояния психики и ее различные периоды выражались очень резко и сильно, превращая мою жизнь в нескончаемую дискуссию и борьбу с самим собой. Я сам себе напоминал тогда того исходящего поносом и хохочущего от комизма ситуации парня, падающего под колеса поезда в пяти тысячах километров от дома.

Мне потом не раз приходилось встречать молодых русских людей, защищавшихся от кошмаров жизни насмешкой и бесшабашностью. Похоже на то, что такое отношение к жизни есть лишь форма проявления отчаяния.

 


Дата добавления: 2019-02-26; просмотров: 391; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!