НЕИЗВЕСТНОЕ ПРО ИЗВЕСТНУЮ ФОТОГРАФИЮ 31 страница



— Скажите, какова судьба этих детей? Их куда-то дальше на восток увезли?

— Нет, зачем? Большая часть осталась в Кировской области, но туда был не только наш район эвакуирован, там было около шестидесяти тысяч эвакуированных детей».

Но многие вскоре все-таки вернулись в Ленинград.

Вернулась в Ленинград и Александра Михайловна Арсеньева со своей дочкой.

«— Когда мы вернулись в Ленинград, то нас спрашивали: «Беженцы, вы откуда? (Причем я ленинградка коренная, у меня и дедушка ленинградец). Вы откуда, беженцы?» И только кассирша из нашего магазина узнала нас и говорит: «Ой! Да это соседи наши, это же из этого дома, я их хорошо знала!»

— Это вы вернулись такими не похожими на себя?

— Мы вышли из вагона кто в пальто, кто в халатике. Мы очень долго ехали до Мги, что-то около трех суток. Когда начался обстрел вдоль вагонов, сразу были раненые и убитые. Мы детей — под лавки, матрацы на них клали, закрывали матрацами, сами бросались на них.

— В вагонах?

— В вагонах. Бомба попала в паровоз… Все-таки нам удалось, когда было затишье небольшое, выбраться из вагона. Уже стало темнеть. Станция горела. Никого не найти. Это был какой-то ужас! Начальник эвакопоезда сидел на пне и держал голову вот так — обхватил руками. Он потерял семью и не знал, кто где… Как только начинался где-то обстрел, какой-то звук — мы сразу тут же в канаву, детей вот так, носом в землю, и сами а них. И одеяла набрасывали. Потом, когда мы вставали, дети все равно уже сами натягивали на головы. Вот так они закрывались этими одеялами. Потом, значит, мы увидели, что движется что-то — все в елках и движется. Это, видимо, поезд маскированный. Мы к станции, к рельсам, смотрим — состав! Он медленно, медленно но так двигается. Остановится и опять двигается. Все закрыто. В одних дверях стоит солдат и говорит: «Девушка! Дай-ка мне этот матрасик. У меня раненых тут полный вагон». — Я даю ему матрасик и бросаю дочку.

— Туда? В вагон?

— Да! Бросаю дочку и говорю: «Довези!» И сама хочу сесть. Но колеса покатились. А дочка уже в вагоне! Вдруг вижу — колеса остановились! Я бегом. Догнала, говорю: «Возьми меня!» А он: «Не могу! Не могу! У меня плюнуть негде. Спичку зажечь нельзя. Раненые стонут». Я говорю: «Слушай! У меня для раненых есть бутылка вина. И в заплечном мешке кое-что». (Заплечный мешок у меня большой.) Он говорит: «Ну давай сюда!» Бросила я мешок и сама уцепилась. Он меня, не знаю как, за спину, и втащил в вагон. Потом из мешка я все отдала для раненых. И изюм мой пошел по рукам, и вино пошло по рукам. Все стонали. Я сняла с себя пальто, потому что они мерзли, раненые. А когда на Сортировочной нам нужно было разгрузить раненых, оказалось, что мое пальто все в крови. И я осталась в одном платьице, а холод был собачий!

— Это сентябрь?

— Это было тридцатое сентября, уже Мгу взяли. Приехали. Стали разгружать раненых. Мне тут сказали: «Дочка уже на вокзале, найдешь ее там». И я ее потом нашла. Она под колонной сидела на вокзале. Кто-то ей ватник дал, ватником закрыл ее.

— Как вашу дочку звали?

— Моя дочка — Евгения Порфирьевна Строганова. Она руководитель группы в проектной организации.

— Тогда ей было пять лет?

— Да, пять лет. Вот дочка, она меня действительно спасла. Кто — кого, не знаю. Вот так. Умненькая, неразговорчивая. После Мги она долго не разговаривала ни с кем. И в школу пошла, на пятерки училась, а не разговаривает…»

Надо было срочно вывозить детей из районов, которые оказались в опасности. Занимались этим и ленинградские организации, и местные власти, и сами матери. Лидия Охапкина тоже пыталась вернуть сына.

«Как-то после обстрела я побежала с дочуркой на руках за хлебом, надо было успеть, пока стихло. Передо мной стояла женщина лет 60–63, в очках, на вид интеллигентная, и стала говорить, что вот, мол, возьмет хлеба на два дня вперед и поедет за внуком. Я спросила ее, куда был отправлен ее внук. Она ответила, что с 21-м детсадом (помню точно номер), т. е. туда, куда и мы отправили своего сынишку. Я, вначале нерешительно, стала просить ее привезти и моего. Она стала отказываться, уверяя меня, что дороги бомбят, что не дай бог нас убьют и она не хочет на душу брать грех. Я с ней, конечно, соглашалась, но другого человека у меня нет, и я за нее ухватилась, мысленно, конечно, и стала ее так просить, умолять, от волнения я заплакала. Потом взяла ее руки и стала их целовать. А сама все говорю: ну пожалуйста, прошу вас, пожалейте его и вот этого ребенка, что у меня на руках. Как я с ним поеду, чем кормить, умоляю вас, поймите, помогите, я никогда не забуду вас — и тому подобные слова.

Она согласилась, даже сама чуть прослезилась. Она спросила, сколько лет мальчику. Я сказала, что скоро будет шесть (наврала). Он крепкий, хорошо бегает и может пешком пройти, если нужно будет, много.

На следующий день надо было через райсовет взять документ на возврат ребенка. Я думала, что это просто, но оказалось — довольно трудно. Когда я опять, конечно с девчушкой на руках, приехала к Московскому райсовету, там уже собралась толпа женщин-матерей. Все они были взволнованы, шумели, а некоторые даже кричали: «Верните наших детей! Пусть лучше они с нами здесь будут, а умрем, так вместе, хотя бы будем знать, как и где». Мужчина, который выписывал документы, успокаивал как мог, объясняя, что хотели как лучше, и торопливо выдавал документы. Он дал мне доверенность, которую я сделала на ту женщину. Сразу же поехала к ней. Дала ей весь хлеб, что у меня был, и немного денег. Она в этот же день уехала. А я с нетерпением стала ждать их возвращения.

Однажды я только что вернулась из бомбоубежища после отбоя тревоги измученная, усталая, сразу легла и заснула. Вдруг проснулась от страшного артобстрела. Я вскочила, спала я тогда не раздеваясь, в платье и чулках. Схватила Ниночку, рюкзак, в котором было приготовлено самое необходимое для ребенка, документы и деньги. Выбежала из комнаты в коридор. Окна — стекла — у меня давно уже были разбиты. А в тот момент от взрывной волны и сотрясения слетела дверь с петель. Я выбежала на крыльцо и увидела, что снаряды летят прямо по нашей улице и так низко, примерно не выше электрических столбов. Я не знала, что мне делать, бежать в бомбоубежище я опасалась, так как они там летают, бомбят. Я так перепуталась, что руки и ноги у меня дрожали и ослабли и дочка стала выпадать из рук. Я села на крыльцо. Колени у меня ходили ходуном. Ко мне подбежала соседка и взяла ребенка. «Что ты здесь сидишь, успокойся, пойдем в бомбоубежище, — говорила она. — Смотри, они падают и разрываются чуть дальше, вон где-то у карбюраторного завода».

Вдруг мы услышали страшнейший взрыв, и пошел черный дым. Это снаряд упал где-то недалеко, где стояли цистерны с бензином. Но бензин все же успели вывезти, а пустые, огромные, чуть ли не с наш дом баки остались, так вот туда и попал снаряд. Запахло гарью, горела земля, пропитанная керосином и бензином, потоки дыма и огня распространялись все дальше и дальше. И мы испугались, как бы пожар не достиг нашего дома. А ближайшие дома сгорели. Небо было багрово-черным с красно-желтыми сполохами.

Я вернулась домой. Один сосед, старый дядька, повесил мне дверь, и я стала варить дочурке жиденькую манную кашку на керосинке. Я решила, как только мне привезут Толяшку, немедленно куда-нибудь выехать.

Прошло две недели. Все это время Лидия Георгиевна жила в страшном напряжении в ожидании сына.

«Наконец, смотрю как-то раз в окно и вижу, стоит та женщина с двумя мальчиками. В одном я, конечно, узнала своего, скорей выбежала, схватила его, стали целовать и благодарить ту женщину. Она стала рассказывать, что дорога была очень трудной. Они ехали немного на поезде, когда бомбили — выбегали из вагонов. Много шли пешком, ехали на попутных грузовыз машинах, на подводах и лошадях… Я поблагодарила ее. На следующий день я опять поехала в райсовет за посадочными документами. Куда ехать, я не знала. Да мне было все равно, лишь бы выехать из Ленинграда. Мне хотелось в Саратов, где жила моя мама, это через Москву, а туда поезда не ходили. Время было конец августа. Но поездка моя сорвалась, потому что я вновь потеряла Толика. Когда я подъехала к райсовету, у его дверей было очень много народу — больше женщин, но были и мужчины. Все они хотели выехать, и пришли тоже за документами. Дверь была закрыта. Все волновались, кричали, стучали в дверь. Я Толю отвела в сторонку, чтоб его не задавили. Вдруг объявляют воздушную тревогу. Дверь открыли, меня туда втолкнули люди, которые были позади меня. Я успела крикнуть: «Толик, беги скорей сюда!» — но потом я огляделась и его не нашла. Я просила открыть дверь, но ее не открыли. Я стала оформлять скорей документы, попросилась без очереди, объяснив, что у меня остался на улице ребенок. Волновалась ужасно. Когда дали отбой воздушной тревоги, я выбежала скорей на улицу, стала искать его, кричать: «Толя! Толя!» — но его нигде не было. Я стала спрашивать всех, кто попадался: «Не видели ли мальчика, одетого в белую панамочку и синее пальто, такого кареглазого, пяти лет?» Мне все отвечали: «Нет, нет». Я кинулась в одну сторону, все продолжаю спрашивать: «Не видели ли мальчика?» — потом в другую. Все отвечают: «Нет, нет». Где он сейчас, боже? Что мне делать, куда бежать? В такой сутолоке, далеко от нашего дома, он же потеряется. Вроде адрес наш он знает, так ведь мог забыть, перепутать!

А по Международному проспекту едут танки по направлению к Средней Рогатке и идут строем солдаты. Многие одеты по-военному, а многие в штатском. Они идут на передовую. За ними, вернее, с ними идут по бокам провожающие, конечно больше женщины. Некоторые плачут. А впереди — духовой оркестр.

Я подумала — не побежал ли мой сынишка за ними? Я кинулась за ними, кричу все время: «Толя, Толя!» Дочка на руках у меня плачет. Наверное, хотела есть и вся мокрая. Догнав строй, я шла рядом, смотрю по сторонам и продолжаю звать: «Толя, Толя!» Люди и солдаты думают, что я зову кого-нибудь из них. Некоторые оглядываются. Я устала, волосы растрепались. Берет, что был на голове, потерялся. Вижу, что сына нет, я села на какое-то крыльцо и заплакала. Думаю: ну вот все, значит, мне завтра не уехать, значит, мне суждено остаться в Ленинграде. Ко мне подошла одна женщина и спросила, что я плачу. Я ей объяснила, что потеряла мальчика, а завтра надо с утра уезжать. Она мне посоветовала обратиться в милицию, она должна помочь. Когда я туда пришла и стала говорить, милиционер не мог ничего понять, так как я говорила сквозь рыдания. Он дал мне стакан воды, чтобы я успокоилась. Когда я в конце концов успокоилась и объяснила, милиционер стал звонить в другие отделения, повторяя, что потерялся мальчик, звать Толя, привести в такое-то отделение. Я прождала его до 9 часов вечера. Дочка плакала, я ее никак не могла успокоить. Мне предложили идти домой, так как без пропусков после 9 часов не разрешалось ходить. Я поехала домой.

Всю ночь, конечно, не могла заснуть. Ни о каком отъезде я, конечно, уже не думала. На следующее утро я поехала в милицию. Толика я сразу увидела, он сидел на окне. На щеках размазанные слезы. Мы оба обрадовались, он заплакал, милиционер рассказал, что он все старался сесть на трамвай, ехать домой, говорил, что мама его ждет. Сел, куда-то поехал, но где выходить не знал. Сел, конечно, не на тот трамвай. Потом стал плакать. Его какая-то женщина отвела к постовому милиционеру, а тот, лишь когда сдал пост, отвел его в отделение, но в другое, там он и ночевал. И только утром привели его в это отделение.

Было 10 ч. 30 минут, а ехать надо было в 8 часов утра. Мы уже опоздали. Снова хлопотать сегодня или завтра я не могла. Этот случай с потерей сына решил, почему я не выехала из Ленинграда».

Случай этот определил дальнейшую судьбу Лидии Охапкиной и ее детей. Если бы сын не потерялся, если бы не было в тот момент тревоги, если бы из милиции его привели сразу, когда мать еще ждала его, то она с детьми уехала бы на следующее утро, не осталась бы в Ленинграде и дальше все сложилось бы иначе. Мысленно она часто возвращалась к этому случаю, от которого вела отсчет поворота своей судьбы.

 

«МАЛЫЙ РАДИУС» ГЕОРГИЯ АЛЕКСЕЕВИЧА КНЯЗЕВА

 

Но вернемся на «малый радиус» Князева — на набережную Невы, по которой он ездит на своем «самокате» с ручными рычагами от дома к Архиву, — все те же восемьсот метров.

«1941. VII. 19. Двадцать восьмой день. Когда я сидел в саду во время тревоги, предо мной в непривычном ракурсе силуэтились на фоне ясного июльского неба мои неизменные спутники — сфинксы. Солнце отсвечивало от их буро-рыжих лоснящихся спин… Сколько у меня с ними связано мыслей, образов в связи с прошедшим и будущим… Я мгновенен, они почти что вечны. Даже если около них упадет фугасная бомба, вряд ли погибнут оба сфинкса, один-то из них, вероятно, останется. И записки мои и стихи мои за многие годы также тесно связаны с невскими сфинксами, с моими думами, с моей тревогой, с «предчувствием», или «прогнозом», того, что случилось. Конкретно я не мог представить себе, конечно, всех событий, но черную ночь великой гуманистической культуры я предвидел. Впереди, вдалеке — и рассвет, опять солнце. Но сейчас страшная кровавая черная ночь культуры… Сердце обливается кровью, когда подумаешь, что то, что с таким трудом и героизмом строил советский народ в течение 23 лет, разрушается полностью. Страшная ненависть охватывает при мысли о завоевателях, мечтающих подчинить себе, как рабов, всех завоеванных. Рабами завоевателей мы не будем!.. У нас есть священная цель — самозащита от разбойников. Что несут в мир завоеватели? Господство касты «избранных», управителей, устраивавших новый порядок…

Я сидел в саду, и эта перспектива туманила мой мозг. Я смотрел на сфинксов… «Вы все видели, но такого страшного человеческого несчастья вам еще не удавалось видеть. Весь мир горит! И на пепелище старого мира страшные морды овладевших совершенной техникой шакалов! Вы, сфинксы, создавались в рабовладельческом Египте. Но это было три с половиной тысячи лет назад… Неужели вы снова будете молчаливо стоять среди когда-то свободных людей, ставших рабами?»

Так было приятно слышать гармоничные звуки отбоя. Все вышли из земельных насыпей и принялись за свое дело или пошли своей дорогой…

1941. VII. 20. Двадцать девятый день. Нужна организация, самая строгая дисциплина. А у нас этого мало! Не умели мы еще организованно и слаженно работать. Учимся только в военных условиях. Я где только могу стараюсь ввести это настроение бодрости, настойчивости. Но ведь я песчинка в необъятном людском море.

Настольная лампа завешена с трех сторон, чтобы свет падал только на стол и не освещал углов комнаты. Пишу эти строчки и думаю: а кто знает, может быть, через несколько дней или через несколько часов от всех этих писаний ничего, кроме пепла, не останется. И все-таки пишу. Стараюсь передать то, чего другие не запишут, даже мелочи, даже такие штрихи, как то, что жена академика Алексеева сидит в свое дежурство у ворот в шляпке и лайковых перчатках. Сегодня в Румянцевском сквере за столиками я видел приходящих туда играть в домино рабочих и служащих. Все те же лица, как и три и пять лет тому назад. Играют, как будто бы ничего не случилось; во время тревоги лезут в траншею. По улицам идут прохожие, шумят трамваи, снуют мальчишки. Особенно они облепляют сейчас моих любимцев — сфинксов. Забираются на спину, на голову, тычут палками в глаза, в уши окаменевшего, когда-то гордого повелителя. Около сфинксов — кучи привезенного песка. Его сгребают женщины, девушки, подростки. Насыпают в автомобили. Город живет напряженной деловой жизнью. Никакой нервности, удрученности не заметно. Движение транспорта только резко сократилось. Зато отдельные военные машины проносятся с невероятной скоростью и не очень заботясь о правилах движения. На самокате я поэтому предпочитаю ездить по тротуару со скоростью, не превышающей человеческого шага.

Разговорились с комендантом нашего дома. «Скучно, — сказал он, — что воюют на нашей территории… Много разорений. Почему без боя сдали укрепления старой государственной границы?..» Я ответить ничего не мог. Мы очень мало осведомлены. Я так и не знаю, близко ли, далеко ли немцы. Есть серьезная угроза Ленинграду или нет?

В замечательный летний день так многолюден Ленинград. Вечером на набережной много гуляющих. Под Ленинградом горит торф, и над городом стоит дымок. Просто не верится, что у нас война: все спокойны, хотя бы внешне. Около сфинксов — целое гулянье взрослых и малых. Тут же, несмотря на вечер, мальчишки купаются. Мы покуда не видели ни раненых, ни беженцев: Куда же направлен поток жителей Западной Украины и Западной Белоруссии, Литвы, Латвии?..

Глядел на мать с ребенком — дворничиху. Такая мирная идиллия, но она с противогазом. Она играет с ребенком, а сама посматривает на небо — не летят ли? И сколько таких матерей лишились детей, крова, жизни!

Я не снимаю со стола ехидно усмехающегося черта. Как он нагло смотрит на меня и будто цедит: «Ну что, гуманный гуманист, дождался под старость «документов прогресса»?.. Наивный дурацкий мечтатель! Не мир, а война — закон всего живущего…»

И мне делается душно невыносимо. Не мучай, черт, и без того измученный мой мозг.

Не меньше нацистской заразы я боюсь и шовинистического угара. Война для нас священна как защита от налетевших стервятников, но не как война ради господства одного народа над другим. Тут встает вопрос о действительной вине германского народа, принесшего столько страданий человечеству. Что сделал бы Гитлер, если бы его не поддержала значительная часть германского народа? Мучительный вопрос…»

Это пишет «пассивный защитник Ленинграда» — человек, который все-таки не стреляет по врагу. И по которому (пока еще) не стреляют. Лишь «гул пропеллеров» — реальный или только от нервного напряжения — висит над ним.

Но вот перед нами записки человека стреляющего, находящегося под огнем — артиллериста Сергея Герасимовича Миляева, бывшего сотрудника Государственной Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина. Через два года он погибнет под Витебском, а пока своей батареей помогает удерживать Ленинград. У него свой «малый радиус обзора», но это уже и радиус обстрела — он солдат. И тоже ленинградец, тоже интеллигент, и мучают его почти те же вопросы, что и Князева:

«Закончил чтение «Красного и черного», перечитывал с большим удовольствием. А сейчас читать нечего. Конечно, скучно. Ведь сидишь в обороне. Т. к. делать нечего, то выпишем весьма известное, важнейшее место из «Развития социализма от утопии к науке». Энгельс: «…и это будет скачком человечества из царства необходимости в царство свободы». Поскольку мне жить еще немного (даже если останусь после этой войны), то умру я все же в переходный период, и поэтому большая часть времени уйдет опять-таки на индивидуальную борьбу за существование, выражаясь языком Энгельса. Как много прекрасных дней потеряно в этой борьбе!»

Ленинградец-артиллерист Миляев прочел отрывок из популярного в те дни произведения и тут же записывает:

«Мне показалось по отрывку, что автор провозглашает тезис «классовой крови» (и отпрыски врага останутся врагами). Чем это лучше тезиса об «арийской крови»?.».

Не в том суть, правильно или неправильно прочел вещь Сергей Герасимович Миляев. Важно другое — живущая и в нем и в Князеве настороженность к любому самому малому сползанию на позиции шовинизма, которым и без того был отравлен мир.

Вот такими были они, защитники Ленинграда, в начале войны. Сказывалась и ленинградская интеллигентность и настойчивое интернациональное воспитание народа в предвоенные годы.

Дневники Г. А. Князева свидетельствуют: нелегко было снова и снова удерживать в себе высокое чувство братства. Справедливая ненависть к безжалостному врагу, принесшему столько горя, становилась порой невыносимо острой. Но — исчезали наивные формулы, схемы и все-таки оставалось и даже укреплялось сознание, что жесточайшая борьба, все жертвы и страдания потому и оправданны, что они не ради господства одного народа над другим, а во имя будущего без войн, жестокостей, ради жизни, достойной человека.


Дата добавления: 2019-02-26; просмотров: 189; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!