Надувательство как точная наука 5 страница



Теперь вы, конечно, скажете, что я спал и грезил, но это было не так. Тому, что я видел, что я слышал, что ощущал, что думал, ни в чем не была свойственна смутность, всегда присущая снам. Вся картина была исполнена строгих соответствий и логики. Вначале, сомневаясь, не чудится ли мне это, я применил несколько проверок, которые скоро убедили меня, что я бодрствую и сознание мое ясно. А ведь когда человеку снится сон и он во сне подозревает, что все происходящее ему только снится, это подозрение всегда и непременно находит подтверждение в том, что спящий тотчас пробуждается. Вот почему прав Новалис, утверждая: «Мы близки к пробуждению, когда нам снится, что нам снится сон». Если бы, когда это видение предстало передо мною, я не заподозрил бы, что оно может быть сном, тогда оно, несомненно, оказалось бы именно сном, но раз я заподозрил, что это может быть сон, и проверил свои подозрения, то приходится счесть его каким-то иным явлением.

— Я не скажу, что вы в этом ошиблись, — заметил доктор Темплтон. — Однако продолжайте. Вы встали и спустились в город.

— Я встал, — произнес Бедлоу, глядя на доктора с глубочайшим изумлением, — я встал, как вы сказали, и спустился в город. На пути туда я скоро оказался среди людей, бесчисленными потоками заполнявших все ведущие к нему дороги и каждым своим жестом выдававших бурное возбуждение и волнение. Внезапно под влиянием неизъяснимого импульса я проникся всепоглощающим личным интересом к тому, что происходило вокруг. Я, казалось, чувствовал, что мне предстоит сыграть какую-то важную роль, хотя и не знал, какую и в чем. Однако окружающие меня людские толпы внушали мне глубокую враждебность. Я поспешил удалиться от них и быстро добрался до города кружным путем. Там царило величайшее смятение и раздор. Небольшой отряд солдат, облаченных в полуиндийские, полуевропейские одежды, под командой офицеров в мундирах, схожих с британскими, отражал натиск городской черни, несравненно более многочисленной. Я присоединился к слабейшим, взял оружие одного из убитых офицеров и вступил в бой, не зная, против кого, хотя и сражался с нервной яростью, рожденной отчаянием. Однако пас было слишком мало, и вскоре, вынужденные отступить, мы укрылись в здании, напоминавшем павильон. Там мы забаррикадировались и на некоторое время получили передышку. Сквозь амбразуру у самого свода я увидел, как огромная буйствующая толпа окружила и принялась штурмовать изящный дворец над рекой. Вскоре в одном из окон верхнего этажа этого дворца показался изнеженного вида человек и начал спускаться вниз по веревке, свитой из тюрбанов его приверженцев. Тут же ему подали лодку, и он уплыл на ней на противоположный берег реки.

И тут моей душой овладело новое стремление. Я обратился к моим товарищам с кратким, но настойчивым призывом и, убедив некоторых из них, предпринял отважную вылазку. Покинув павильон, мы врезались в окружавшую его толпу. Сначала враги расступились перед нами, затем оправились от неожиданности и бросились на нас как бешеные, но снова отступили. Тем временем, однако, мы оказались в стороне от павильона, среди узких проулков, над которыми почти смыкались верхние этажи домов, так что сюда никогда не заглядывало солнце. Городская чернь дерзко окружила нас, грозя нам копьями, пуская в нас тучи стрел. Эти последние были весьма примечательны и по виду несколько напоминали извилистые лезвия малайских крисов[789]. Им придавалось сходство с телом ползущей змеи. Длинные и темные, они завершались отравленными наконечниками. Одна такая стрела впилась мне в правый висок. Я зашатался и упал. Мной овладела мгновенная и невыразимая ужасная дурнота. Я забился в судорогах… я испустил конвульсивный вздох… я умер.

— Ну, уж теперь-то вы вряд ли будете отрицать, — сказал я с улыбкой, — что все ваше приключение было сном! Не станете же вы утверждать, что вы мертвы?

Произнося эти слова, я, разумеется, ждал, что Бедлоу ответит мне какой-нибудь веселой шуткой, но, к моему удивлению, он запнулся, вздрогнул, побелел как полотно и ничего не сказал. Я поглядел на Темплтона. Он сидел, выпрямившись и словно окостенев, его зубы стучали, а глаза вылезали из орбит.

— Продолжайте! — хрипло сказал он наконец, обращаясь к Бедлоу.

— В течение нескольких минут, — заговорил тот, — моим единственным ощущением, моим единственным чувством были бездонная темнота, растворение в ничто и осознание себя мертвым. Затем мою душу как бы сотряс внезапно удар, словно электрический. И он принес с собой ощущение упругости и света, но свет этот я не видел, а только чувствовал. В одно мгновение я, казалось, воспарил над землей. Но я не обладал никакой телесной, видимой, слышимой или осязаемой сущностью. Толпа разошлась. Смятение улеглось. В городе воцарилось относительное спокойствие. Внизу подо мной лежал мой труп — из виска торчала стрела, голова сильно распухла и приобрела ужасный вид. Но все это я чувствовал, а не видел. Меня ничто не интересовало. Даже труп, казалось, не имел ко мне никакого отношения. Воля моя исчезла без следа, но что-то побуждало меня двигаться, и я легко полетел прочь от города, следуя тому же окольному пути, каким вступил в него. Когда я снова достиг того места в долине, где видел гиену, я снова испытал сотрясение, точно от прикосновения к гальванической батарее; ко мне вернулось ощущение весомости, воли, телесного бытия. Я снова стал самим собой и поспешно направился в сторону дома, однако случившееся со мной нисколько не утратило живости и реальности, и даже теперь, в эту самую минуту, я не могу заставить себя признать, что все это было лишь сном.

— О нет, — с глубокой и торжественной серьезностью сказал Темплтон, — хотя и трудно найти иное наименование для того, что с вами произошло. Предположим лишь, что душа современного человека находится на пороге каких-то невероятных открытий в области психического. И удовлетворимся этим предположением. Остальное же я могу в какой-то мере объяснить. Вот акварельный рисунок, который мне следовало бы показать вам ранее, чему мешал неизъяснимый ужас, охватывавший меня всякий раз, когда я собирался это сделать.

Мы посмотрели на акварель, которую он протянул нам. Я не обнаружил в ней ничего необычайного, однако на Бедлоу она произвела поразительное впечатление. Он чуть не упал в обморок. А ведь это был всего лишь портрет, воспроизводивший — правда, с неподражаемой точностью, — его собственные примечательные черты. Во всяком случае, так думал я, глядя на миниатюру.

— Посмотрите, — сказал Темплтон, — на год, каким помечена акварель. Видите, вон в том углу еде заметные цифры — тысяча семьсот восемьдесят? Это год написания портрета. Он изображает моего покойного друга, некоего мистера Олдеба, с которым я близко сошелся в Калькутте в губернаторство Уоррена Гастингса[790]. Мне было тогда лишь двадцать лет. Когда я увидел вас в Саратоге, мистер Бедлоу, именно чудесное сходство между вами и портретом побудило меня искать знакомства и дружбы с вами, а также принять ваше предложение, которое позволило мне стать вашим постоянным спутником. Мной при этом руководили главным образом скорбные воспоминания о покойном друге, но в определенной степени и тревожное, не свободное от ужаса любопытство, которое возбуждали во мне вы сами. Рассказывая о видении, явившемся вам среди холмов, вы с величайшей точностью описали индийский город Бенарес на священной реке Ганге. Уличные беспорядки, схватка с толпой и гибель части отряда представляют собой реальные события, имевшие место во время восстания Чейт Сингха[791], которое произошло в тысяча семьсот восьмидесятом году, когда Уоррен Гастингс чуть было не распростился с жизнью. Человек, спустившийся по веревке, сплетенной из тюрбанов, был Чейт Сингх. В павильоне укрылись сипаи[792] и английские офицеры во главе с самим Гастингсом. Среди них был и я. Когда один из офицеров безрассудно решился на вылазку, я приложил все усилия, чтобы отговорить его, но тщетно — он пал в одной из улиц, пораженный отравленной стрелой бенгальца. Этот офицер был моим самым близким другом. Это был Олдеб. Как покажут вот эти записи, — доктор достал тетрадь, несколько страниц которой были исписаны и, очевидно, совсем недавно, — в те самые часы, когда вы грезили среди холмов, я здесь, дома, заносил эти события на бумагу.

Примерно через неделю после этого разговора в шарлоттс-виллской газете появилось следующее сообщение:

 

«Мы должны с прискорбием объявить о кончине мистера Огестеса Бедло, джентльмена, чьи любезные манеры и многие достоинства завоевали сердца обитателей Шарлоттсвилла.

Мистер Б. последние годы страдал невралгией, припадки которой не раз грозили стать роковыми, однако этот недуг следует считать лишь косвенной причиной его смерти. Непосредственная же причина поистине необыкновенна. Во время прогулки по Крутым горам несколько дней тому назад покойный простудился, и у него началась лихорадка, сопровождавшаяся сильными приливами крови к голове. Поэтому доктор Темплтон решил прибегнуть к местному кровопусканию, и к вискам больного были приложены пиявки. Через ужасающе короткий срок больной скончался, и тогда выяснилось, что в банку с медицинскими пиявками случайно попал ядовитый кровосос — один из тех, которые иногда встречаются в пригородных прудах. Этот мерзкий кровопийца присосался к малой артерии на правом виске. Его сходство с медицинской пиявкой привело к тому, что ошибка была обнаружена слишком поздно.

Примечание. Шарлоттсвиллский ядовитый кровосос отличается от медицинской пиявки черной окраской, а главное, особой манерой извиваться, напоминающей движение змеи».

 

Я беседовал с издателем шарлоттсвиллской газеты об этом необыкновенном происшествии и между прочим спросил, почему фамилия покойного была напечатана «Бедло».

— Полагаю, — сказал я, — у вас были какие-то основания для такого ее написания, по мне всегда казалось, что она оканчивается на «у».

— Основания? — переспросил он. — Нет, это просто типографская опечатка. Конечно, фамилия покойного пишется с «у» на конце — Бедлоу, и я ни разу в жизни не встречал иного ее написания.

— В таком случае, — пробормотал я, поворачиваясь, чтобы уйти, — в таком случае остается только признать, что правда действительно бывает любого вымысла странней: ведь «Бедлоу» без «у» — это же фамилия «Олдеб», написанная наоборот! А он хочет убедить меня, что это просто типографская ошибка!

Апрель, 1844

пер. И. Гуровой

 

Преждевременное погребение

 

Есть темы, полные захватывающего интереса, но слишком ужасные, чтобы служить законной темой для литературного произведения. Романист должен избегать их, если не хочет возбудить отвращение или оскорбить читателя. Мы можем затрагивать их лишь в тех случаях, когда их оправдывает и освящает суровое величие истины. Мы читаем с дрожью «мучительного наслаждения» о переходе через Березину, о лиссабонском землетрясении[793], о лондонской чуме[794], о кровавой Варфоломеевской ночи, о гибели ста двадцати трех пленных в Черной яме в Калькутте[795]. Но в этих рассказах нас волнует факт, быль, история. Будь это выдумка — они внушали бы нам отвращение.

Я перечислил некоторые из самых громких, самых трагических катастроф, занесенных в летописи человечества, но во всех этих случаях размеры бедствия усиливают его мрачный характер, производя особенно сильное впечатление на нашу фантазию. Вряд ли нужно напоминать читателю, что в длинном и зловещем списке человеческих несчастий найдутся отдельные случаи, полные несравненно более жестоких страданий, чем эти всенародные бедствия. Подлинное отчаяние, высшая скорбь постигают отдельного человека, они не распространяются на многих. И слава милосердному богу, что эта нечеловеческая мука выпадает на долю единиц, а не масс.

Быть погребенным заживо — без сомнения, одна из ужаснейших пыток, когда-либо выпадавших на долю смертному. Ни один разумный человек не станет отрицать, что это случается часто, очень часто. Границы, отделяющие жизнь от смерти, смутны и неопределенны. Кто скажет, где кончается одна и начинается другая? Мы знаем, что при некоторых болезненных состояниях совершенно прекращаются все видимые жизненные функции, хотя на самом деле это прекращение — только временная приостановка, минутная пауза в непонятном механизме человеческого тела. Проходит известный срок, и какой-то незримый таинственный закон снова пускает в ход волшебные рычаги и магические колеса. Серебряная нить жизни не порвана, золотой кубок не разбит окончательно. Но где же пребывала душа в это время?

Независимо от неизбежного вывода априори, что одинаковые причины ведут к одинаковым следствиям и временное прекращение жизненных функций должно в отдельных случаях приводить к погребению заживо, — независимо от этих отвлеченных соображений, прямое свидетельство медиков, да и обычный опыт показывают, что такие погребения бывали не раз. Я мог бы в случае надобности привести десятки вполне достоверных примеров. Одно весьма замечательное происшествие этого рода, обстоятельства которого, быть может, еще свежи в памяти некоторых моих читателей, случилось не так давно в Балтиморе и произвело сильное и тягостное впечатление на широкие круги публики. Жена одного из самых уважаемых граждан — известного адвоката и члена конгресса — внезапно заболела какой-то странной болезнью, поставившей в тупик ее врачей. После тяжких страданий она умерла, или была сочтена умершей. Никому в голову не пришло, да и не могло прийти, что она жива. Все признаки смерти были налицо. Черты заострились и осунулись. Губы побелели, как мрамор. Глаза угасли. Пульс остановился. Тело стало холодным и в течение трех дней, пока лежало непогребенным, успело затвердеть, как камень. Ввиду быстрого наступления того, что казалось разложением, похороны были ускорены.

Покойницу положили в семейный склеп, который за три последующих года ни разу не открывали. По истечении этого срока его открыли, чтобы поставить туда саркофаг. Но, увы! какой страшный удар ожидал мужа, который сам открыл дверь. Когда он распахнул ее половинки, отворявшиеся наружу, что-то в белом со стуком повалилось к нему на грудь. Это был скелет его жены в не истлевшем еще саване.

Тщательное исследование показало, что она очнулась дня через два после погребения, билась в гробу, пока он с возвышения, или подставки, не упал на пол, расколовшись при этом, — так что она могла выйти. Лампа, случайно забытая в склепе, оказалась совершенно пустой, — впрочем, может быть, масло улетучилось. На верхней ступеньке лестницы, у входа в склеп, валялся большой обломок гроба: по-видимому, она стучала им в железную дверь, стремясь привлечь чье-нибудь внимание. Тут она упала в обморок, а может быть, и умерла от ужаса, и, падая, зацепилась саваном за торчавшую скобу или петлю. В этом положении она осталась и истлела.

В 1810 году случай погребения заживо имел место во Франции, при обстоятельствах, которые вполне оправдывают поговорку «Правда чудеснее выдумки». Героиня происшествия — мадемуазель Викторина Лафуркад[796], молодая девушка из знатной семьи, богатая и красивая. Среди ее многочисленных поклонников был некто Жюльен Боссюе, бедный парижский litterateur, или журналист. Таланты и достоинства завоевали ему благосклонность красавицы, но родовая гордость заставила ее отклонить предложение Боссюе и выйти за некоего Ренеля, банкира и довольно видного дипломата. Однако после свадьбы этот господин стал пренебрегать ею, может быть, даже колотил ее. Прожив с ним несколько горьких лет, она умерла, — по крайней мере впала в состояние, решительно ничем не отличавшееся от смерти. Ее похоронили не в склепе, а в обыкновенной могиле на деревенском кладбище, в той местности, где она родилась. Терзаясь отчаянием, до сих пор верный своей любви, Жюльен приезжает из Парижа в глухую провинцию с романтическим намерением: вырыть тело из могилы и взять себе на память роскошные косы красавицы. Ночью он является на кладбище, разрывает могилу, открывает гроб и уже собирается срезать волосы, как видит, что глаза любимой открыты. Оказалось, что ее похоронили заживо. Жизненные силы не совсем в ней иссякли, ласки возлюбленного пробудили ее от летаргии, которая была принята за смерть. Он отнес ее в деревенскую гостиницу, где остановился, и с помощью сильных укрепляющих средств (он обладал большими познаниями в медицине) окончательно оживил ее. Она узнала своего избавителя и оставалась у него до своего полного выздоровления. Женское сердце не камень, и этот последний урок любви смягчил его. Она отдала сердце Боссюе, больше не возвращалась к супругу и, скрыв от него свое воскресение, бежала с возлюбленным в Америку. Через двадцать лет они вернулись во Францию — в надежде, что время изменило ее наружность и друзья не узнают ее. Однако они ошиблись: при первой встрече господин Ренель узнал свою жену и потребовал, чтобы она к нему вернулась. Она отказалась, а суд поддержал ее, решив, что ввиду исключительных обстоятельств и за давностью дела права мужа и по справедливости и по закону следует считать потерявшими силу.

Лейпцигский «Хирургический журнал» — весьма ценный и авторитетный научный орган, который какому-нибудь американскому книгопродавцу следовало бы издавать в переводе на наш язык, — сообщает о весьма печальном случае в том же роде.

Один артиллерийский офицер, мужчина громадного роста и железного здоровья, был сброшен необъезженной лошадью и ушиб голову так, что лишился чувств. Череп был слегка поврежден, однако рана оказалась неопасной. Трепанация удалась. Ему пустили кровь, были приняты и другие меры к его исцелению. Тем не менее он все более впадал в летаргическое состояние и наконец был сочтен умершим.

Погода стояла жаркая, и покойника похоронили с почти неприличной поспешностью на одном из общественных кладбищ. Похороны состоялись в четверг. В воскресенье на кладбище собралось, как обычно, много посетителей, и около полудня один крестьянин возбудил всеобщее волнение, заявив, что, когда он сидел на могиле офицера, насыпь зашевелилась, будто под ней покойник бился в гробу. Сначала на эти слова мало кто обратил внимание, но непритворный ужас рассказчика и его настойчивость подействовали на толпу. Достали заступы и поспешно разрыли неглубокую и кое-как забросанную могилу. Офицер был, или казался, мертвым, но он не лежал, а сидел, почти выпрямившись, в гробу, крышку которого успел частично приподнять в своей отчаянной борьбе.

Его доставили в ближайшую больницу, где врачи объявили, что он еще жив, но находится в состоянии асфиксии. Спустя несколько часов офицер очнулся, узнал своих знакомых и, как мог, рассказал о своей агонии в могиле.

Из рассказа выяснилось, что, очнувшись, он не менее часа провел в гробу и только потом потерял сознание.

Гроб был засыпан очень небрежно, и воздух, по всей вероятности, проникал сквозь рыхлую землю. Он слышал шаги посетителей над своей головой и старался привлечь их внимание. Вероятно, шум на кладбище и пробудил его от летаргии, но, придя в себя, он тотчас же понял весь ужас своего положения.

Этот больной поправлялся довольно быстро и был уже близок к полному выздоровлению, но погиб жертвой медицинского шарлатанства: его вздумали лечить электричеством, он скончался в пароксизме возбуждения, вызванного гальванической батареей.

Гальваническая батарея напомнила мне известный и весьма замечательный случай, когда этот аппарат возвратил к жизни молодого лондонского стряпчего, пролежавшего в могиле двое суток.

Больной, мистер Эдуард Степлтон, умер, по-видимому, от тифозной горячки, сопровождавшейся необычными симптомами, которые возбудили любопытство врачей. После его мнимой смерти они обратились к друзьям покойного с просьбой разрешить им исследование post mortem[797], но получили отказ. Как часто бывает при таких отказах, они сговорились все же вырыть труп из могилы и анатомировать его потихоньку. Условились с шайкой похитителей трупов, которых в Лондоне всегда немало, и на третью ночь после погребения предполагаемый труп был извлечен из глубокой, в восемь футов, могилы и доставлен в мертвецкую одной частной больницы.


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 206; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!