Постмодернизм, эпистемология и онтология



Тем не менее трудно отрицать, что такие аргументы имеют свою привлекательность. Возвращаясь домой после проведенного в лаборатории дня, я снова вступаю в различные миры человеческих воспоминаний, в свой частный мир с его многообразием сложившихся личных связей и в общественный мир с бездной человеческих глупостей и бед. Понимание и функционирование этих миров, по-видимому, требует совершенно иных познавательных подходов, нежели строгий редукционизм лабораторного мира. Неужели моя личность непоправимо раздроблена постоянными переходами из одного мира в другой? Постмодернистское течение в литературе, философии и политике принимает такое дробление личности как неизбежность. Все мы, ученые и просто люди, существуем во множестве ипостасей, определяемых классовой, расовой и родовой принадлежностью, сексуальной ориентацией и личным опытом. Каждая ипостась - это новый поворот мирового калейдоскопа, предлагающий нам иную «реальность». Зачем же мне тревожиться, когда, закрыв дверь вивария или отключив центрифугу, я оставляю свою лабораторную ипостась с ее редукционистской эпистемологией? Пора смириться с этой двусмысленностью бытия и научиться даже получать от нее удовольствие. Не лучше ли просто признать разнообразие эпистемологических подходов и принимать их как неизбежное следствие постоянных перемен в нашем повседневном существовании? В рабочее время уместно размышлять о памяти как процессе мембранного фосфорилирования и активации генов, но вечером за обедом или ночью в постели мы вспоминаем о другом и по-иному, без труда объясняя социальные и психологические мотивы своего собственного поведения и поведения окружающих.

Мне остается только признать, что все мы действительно живем с такими разными эпистемологиями. Когда я пытаюсь вспомнить имя человека, позвонившего мне несколько минут назад, я не думаю сознательно о фосфорилировании белков или электрических импульсах нейронов. Но я легко осознаю, что все эти процессы происходят, когда я пользуюсь памятью, и что каким-то еще не вполне понятным мне образом они претворяются в воспоминания. Иметь дело с разными эпистемологиями отнюдь не значит допускать, что мир непоправимо раздроблен; это значит лишь то, что при современном состоянии наших знаний у нас нет иного выбора. Когда-нибудь, вероятно, мир снова обретет целостность, но пока это лишь обетованная земля, которая в лучшем случае маячит на горизонте.

Но я категорически отвергаю крикливый вариант постмодернизма, который заходит гораздо дальше - ставит под сомнение не только то, что именно научная эпистемология дает истинное знание мира, но вообще правомерность любых выводов науки. С этой крайней точки зрения в известной мере неизбежный в науке редукционизм, ее старания выделить определенные категории в бесшовной ткани окружающего мира, отыскать за видимостью глубинные сущности всегда будут обречены на неудачу, даже если не повлекут за собой крушение мира, подобно гибнущему в храме Самсону. Этот взгляд находит отражение в антирационализме, антинаучной направленности широкого спектра современных интеллектуальных и политических движений - от литературной критики, истории и философии науки до уличных кампаний в защиту прав животных. Несмотря на популярность такого образа мыслей, он несет в себе семена собственного разрушения, по мере того как интеллектуальная мода отходит от классического рационализма к готическому романтизму, покидая Вольтера и поиски Истины ради Ницше и оргии сверхъестественных ужасов в видеофильмах с любыми персонажами, от злых духов до черепашек ниндзя.

Вряд ли кто-нибудь из читателей, дошедших со мной до этого раздела книги, не отшатнется от столь полного неприятия науки. Тем не менее, допустив возможность (а в наше время даже необходимость) разных эпистемологий, я должен коснуться еще онтологической аргументации. Вопрос об онтологическом статусе изучаемых мною лабораторных явлений сохраняет свою актуальность. В данном случае я имею в виду не то философское течение, для которого достоверно только знание собственного внутреннего мира субъекта, его восприятий и освещающего их момента сознания, ибо есть более тревожные вещи. Внелабораторный мир, мир войн, голода, несправедливости, бездомных нищих достаточно реален, даже если мы знакомы с ним только по его поверхностным проявлениям. Со времен Галилея задачей научного метода считали поиск неизменных, застывших качеств, которые, как полагают, должны лежать под поверхностью. Для физиков это абстракции массы, энергии, силы, числа. Для нейробиологов подобные абстракции представлены молекулами, электрическими полями, единицами поведения... В отличие от мира мгновенно воспринимаемых объектов моя лаборатория, по видимости вполне реальная, занята созданием и вычленением таких искусственных явлений - неестественных, созданных и приобретших значимость только благодаря моим действиям, хотя правомерность последних не подлежит сомнению в свете предшествующей трехсотлетней истории науки и коллективных усилий воли и воображения миллионов ученых во всем мире1.

*1) Роль артефактов в современных лабораторных исследованиях, где ученые имеют дело с конструкциями, не существующими в природе, вне лабораторной среды, где они созданы, впервые акцентировал лет двадцать назад (в контексте не биологии, а физики высоких энергий) Джерри Равец в своем важном труде «Научное знание и его социальные аспекты» [2].

Фрагменты, которые я вычленяю из цельной жизни моих цыплят, клюющих бусину или избегающих ее, трясущих головами или пятящихся назад, попискивающих или щебечущих, - это абстрактные обобщения, которые я извлек из сотен тысяч индивидуальных действий, наблюдавшихся мною у отдельных птиц. По какому праву я определяю и классифицирую эти абстрации как «реальные», обособленные единицы поведения? Может быть, я просто-напросто проецирую мои собственные представления, мою личную (или, в лучшем случае, свойственную и другим исследователям поведения) эпистемологию на беспорядочное многообразие окружающего мира?

Нет - если опять отвечать кратко. Упорядоченность, которую я стараюсь привнести, - это не тот порядок, который можно произвольно варьировать по собственному желанию. Теоретические модели, которые строит ученый, естественно, должны постоянно проверяться практикой; иными словами, они предполагают экспериментальную проверку и могут, по крайней мере иногда, оказываться неверными. Введение цыпленку ингибитора белкового синтеза перед началом обучения может приводить, а может и не приводить к амнезии. На ранних стадиях эксперимента можно оспаривать любое наблюдение, считая его случайным, неоднозначным и т. п. Но если повторять эксперимент многократно и с должными предосторожностями, то в существовании самого феномена уже нельзя будет усомниться - останется только обсуждать его причины. В этом смысле, вопреки утверждениям философов и социологов науки, большинство активно работающих ученых в основном остаются наивными реалистами. Таким образом, научное знание - это публичное знание, при том условии, конечно, что все члены научного сообщества приходят к согласию относительно того, что следует понимать под «избеганием» или «клеванием бусины», и можно ли эти формы поведения квалифицировать как вспоминание и забывание.

Из чего состоят воспоминания

Итак, позвольте мне подытожить, что мы сейчас знаем о процессах, происходящих при образовании следов памяти, а потом перейти к гораздо более интересному вопросу: почему они происходят и каково их значение? Конечно, нейробиологи не во всем согласны относительно биохимических деталей, и эти расхождения по меньшей мере столь же существенны для нас и столь же безразличны для остального мира, как вопрос о числе ангелов, умещающихся на острие булавки, в диспутах средневековых схоластов. Тем не менее опыты, проведенные в последние десятилетия на цыплятах, гиппокампе, аплизиях и многих других объектах, для описания которых мне просто не хватает места, выявили ряд важных общенейробиологических принципов. При обучении животных, когда они сталкиваются с незнакомой обстановкой или приобретают новый опыт, требующий изменить поведение для достижения какой-то цели, происходят изменения в совершенно определенных клетках центральной нервной системы. Эти изменения можно выявлять морфологическими методами с помощью световой или электронной микроскопии как стойкую модификацию структуры нейронов и их синаптических связей. Можно регистрировать их и в динамике, как временные локальные изменения кровотока и потребления кислорода нейронами в период обучения или вспоминания. Биохимические методы позволяют выявить каскад клеточных процессов, которые начинаются открытием ионных каналов в синаптических мембранах с последующим синтезом новых белков, инициируемым сложной системой внутриклеточных сигналов, и включением этих белков в мембраны дендритов, что и приводит к упомянутым морфологическим модификациям. И наконец, методами физиологии можно оценивать изменения электрических свойств нейронов, тоже связанные с модификацией структуры мембран.

Подобно многоголовой гидре, всякий экспериментально установленный факт порождает с десяток новых вопросов. Каждый день, отвечая на эти вопросы, я получаю новые знания по нейробиологии. Но что это дает для понимания памяти? Не похожа ли моя маниакальная погоня за этими ответами на всякое другое проявление одержимости, например стремление поскорее разгадать кроссворд в утренней газете?

Систематически проработав критерии, о которых я писал в главах 9-11, я теперь знаю, что наблюдавшиеся мною клеточные процессы необходимы для памяти в том смысле, что при их блокировании мои подопытные не помнят того, чему обучались; эти процессы также специфичны, по крайней мере в том смысле, что блокирование их, видимо, не сказывается на других сторонах поведения цыплят, во всяком случае на тех, которые я могу наблюдать. Я пока не вправе сказать, что они достаточны, так как может быть много других процессов, о которых я не подозреваю или которые не имел еще возможности изучить, но у меня нет сомнений, что я действительно наблюдаю энграмму - след памяти в мозгу. Далее, те виды морфологических изменений, которые мы нашли (см. гл. 10), т. е. образование новых шипиков на дендритах, увеличение числа и величины синапсов (все это находили и другие исследователи на других объектах), имеют смысл с теоретической точки зрения. Простейшая их интерпретация приводит к представлению о мозге как механизме хеббовского типа, в котором новая информация кодируется локальными изменениями эффективности синаптических связей, вроде того как это показано на рис. 6.1.

Сейчас имеются экспериментальные модели и нейробиологические методы для выявления этих процессов со все большей точностью и надежностью, и можно не сомневаться, что к концу текущего десятилетия, т. е. периода, который получил наименование «десятилетие мозга» (по крайней мере в США), начнут выясняться их тончайшие детали. Если прогресс биологии можно экстраполировать на будущее, то мы станем свидетелями открытия каких-то, по-видимому, универсальных принципов и тогда сможем осознать, что выраженная изменчивость биологического мира - это лишь бесконечное многообразие относительно второстепенных различий, смысл которых нам еще предстоит постигнуть; мы будем то удивляться необычной простоте, то преодолевать неимоверные сложности.

Например, ответ на вопрос, какие нейроны и в какой части мозга участвуют в запоминании событий, будет зависеть от того, чему обучается индивидуум. Мы еще не знаем, насколько универсальны происходящие биохимические изменения для разных видов памяти, которую психологи подразделяют на процедурную и декларативную, эпизодическую и семантическую. Может оказаться, что и другие различия, например между модальностями (между словесной и зрительной памятью и т.п.), находят отражение на клеточном уровне. Наконец, в разных областях мозга и группах клеток могут действовать разные медиаторы, не говоря уже об иных возможных отличиях в важных деталях биохимических и клеточных механизмов запоминания, свойственных тем или другим животным.

И все же я с уверенностью утверждаю, что принципиальная общность клеточных процессов, лежащих в основе научения у животных, уже несомненна. Очень многое стало понятным. По меньшей мере половину своей жизни в науке я отдал исследованию мельчайших подробностей этих процессов, и я не вижу границ для дальнейшего проникновения в механизмы интимных взаимодействий на межклеточном и межмолекулярном уровнях. Каждый день работы в лаборатории - это новый эксперимент, результаты которого зачастую отрицательны или досадно неопределенны, но иногда все же приносят несказанную радость, когда удается с триумфом подтвердить правильность какой-нибудь микрогипотезы.

Я не знаю ничего, что могло бы сравниться с этим счастливым чувством, совмещающим в себе радость познания и эмоциональное удовлетворение. Критики науки, особенно новоиспеченные критики с позиций феминизма, нашли время проанализировать, как ученые-мужчины выражают этот восторг познания с преобладанием метафор из военной или сексуальной сферы. Оказывается, мы, исследователи, чаще всего говорим о победных битвах с природой, о ее покорении, о сбрасывании завесы и проникновении в сокровенные уголки. Унылый перечень таких метафор можно было бы начать с высказываний философа Фрэнсиса Бэкона в семнадцатом веке и продолжить до выражений физика Ричарда Фейнмана в двадцатом [3]. Я таких метафор не употребляю. Вместо этого я испытываю восторг перед логическим изяществом экспериментов, описанных в главе 11, и их итогами - разгадкой нескольких тайн, хотя мои чувства несколько омрачает мысль, что для этого пришлось оперировать цыплят, чего я хотел бы избежать при любой возможности. Тем не менее я убежден и, надеюсь, убедил и вас, что этот восторг не имеет ничего общего с сомнительным удовольствием от господства, военного или сексуального. Это скорее радость понимания, нахождения порядка в кажущейся сумятице, еще одного подтверждения слов Эйнштейна, что бог не играет в кости со Вселенной. Остается, однако, вопрос: что может дать понимание упорядоченного мира молекулярных процессов для объяснения богатой эмпирической феноменологии памяти?


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 186; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!