По поводу стихов Горация (Отрывок)
Настанут времена: не будут птичку с ветки
Хватать и обучать в объеме узкой клетки,
И общество людей посмотрит не шутя
Как на святой залог на каждое дитя,
И будет так умно воспитывать ребенка,
Чтоб выйти мог орел из слабого орленка,
И дастся божий свет там каждому на часть,
Где горечь знания преобразится в сласть.
Всё, что оставили нам римляне и греки,
К наследникам пойдет без варварской опеки
И станет подвигов учебных пред концом
Ученья роскошью, оправою, венцом,
А не фундаментом. Не будет бедный школьник
К стихам Виргилия прикован, как невольник,
Иль маленький лошак, навьюченный сверх мер,
Под плетью черствого схоластика-педанта,
Который мальчику под ношей фолианта
Кричит: «Ну! Ну! Тащи! Ведь этот вьюк – Гомер!»
В селенье каждое там свет проникнет быстро,
Где место темного в училище магистра
Займется мыслящим вожатаем людей,
Врачом невежества, апостолом идей.
Не будут наконец и школьник и учитель
Тот – вечный мученик, а тот – всегда мучитель,
Легко освободясь от нашей дикой тьмы,
Там будут спрашивать с улыбкой наши внуки
О том, что делали и как учились мы,
Как филин воробья вгонял в гнездо науки,
Науки возблестят во всем величье там,
Как царственный чертог, как лучезарный храм;
Наставник явится на поприще высоком
Благовещателем, святителем, пророком,
Лиющим теплоту, и свет, и благодать
В полуотверстую ребяческую душу,
|
|
Из кубка вечности дающим ей вкушать
Того, кто создал всё – и зыбь морей, и сушу;
И утвердится всё: законы, долг, права,
И станет всё ясней, и, более раскрыта,
Природа сложит там понятные слова
Из литер своего святого алфавита.
<1858>
Ребячество
Шестнадцать было ей, а мне двенадцать только,
Резвясь и о любви не думая нисколько,
Чтоб с Лизой поболтать свободно вечерком,
Я маменьки ее ухода ждал тайком,
И тут поодаль мне от Лизы не сиделось,
Я придвигался к ней, мне ближе быть хотелось.
Как много отцвело с тех пор весенних роз!
Как много перешло людей, гробов и слез!
Порою думаешь: где эти розы, слезы?
Где Лиза? И мои ребяческие грезы?
Тогда любились мы. Мы были с ней вдвоем
Две птички, два цветка в убежище своем.
Я любопытствовал, она была большая,
А я был маленький. Стократно вопрошая:
К чему и для чего? – я спрашивал затем,
Чтоб только спрашивать. Когда моя пытливость
В ней возбуждала вдруг иль нежную стыдливость,
Или задумчивость – я всё твердил: зачем?
Потом показывал я ей свои игрушки,
Моих солдатиков, мой кивер, саблю, пушки,
Я книги все свои пред ней перебирал,
Латынь, мою латынь – предмет моих усилий.
«Вот, – говорил я, – Федр! А вот и мой Виргилий!»
|
|
Потом я говорил: «Отец мой – генерал!»
И Лизе для молитв, для церкви, для святыни,
Знать было надобно немножко по-латыни, –
И вот, чтоб ей помочь перевести псалом,
К ней на молитвенник склоняться мне случалось,
Когда молились мы, и в этот миг, казалось,
Нас ангел осенял невидимым крылом.
Она, как взрослая, свободно, без уклонок,
Мне говорила «ты». Ведь что ж я был? – Ребенок.
Я «вы» ей говорил и робок был и глуп.
Со мною вместе раз над книжкою нагнулась
Она, и… боже мой! Щека ее коснулась
Своими розами моих горящих губ, –
Я вспыхнул, покраснел, и спрятался наивно
Под Лизы локоном и крепко, инстинктивно
Припал, прижался к ней, – и вырвалась, скользя,
Она из рук моих с увертливостью гибкой,
И, обратясь ко мне с лукавою улыбкой,
Произнесла: «Шалун!» – мне пальчиком грозя.
<1858>
Смерть
Над нивой жизненной я видел эту жницу.
Схватив блестящий серп в костлявую десницу,
Она, повсюду страх и ужас разнося,
Шагала, тем серпом махая и кося, –
И триумфаторы по мановенью жницы
Мгновенно падали с победной колесницы;
И рушился алтарь, и низвергался трон,
И обращались в прах и Тир, и Вавилон,
Младенец – в горсть земли, и в пыль – зачаток розы,
|
|
А слезы матери – в источник вечный – в слезы,
И скорбный женский стон мне слышался: «Отдай!
Затем ли, чтоб терять, мне сказано «рождай!»».
Я слышал общий вопль неисходимой муки.
Там из-под войлока высовывались руки
Окостенелые, и всё росло, росло
Людских могил, гробов и саванов число.
То было торжество печали, тьмы и хлада,
И в вечный мрак неслась, как трепетное стадо,
Под взмахом грозного, всежнущего серпа
Народов и племен смятенная толпа;
А сзади роковой и всеразящей жницы,
С челом, увенчанным сиянием зарницы,
Веселый ангел нес чрез мира глушь
Снопы им избранных на этой жатве душ.
<1859>
Фиалка и мотылек
«Как наши участи различны меж собою! –
На бархатном лужку
Сказала некогда, увлажившись росою,
Фиалка мотыльку. –
По резвой прихоти ты вьешься в свете горнем,
А я – внизу, во мгле,
Всегда прикована своим извитым корнем
К безрадостной земле.
А всё ж мы любимся. Обоим, с дня рожденья,
Нам человек – злодей,
Обоим лучше нам в глуши уединенья,
Подальше от людей.
В сравненья мы идем. Меня зовут поэты
Сидячим мотыльком,
Тебя ж они зовут… читал ты их куплеты?..
Порхающим цветком.
|
|
Я часто в воздухе слежу твое мельканье
И, милого любя,
Стараюсь, чтоб и там мое благоуханье
Достигло до тебя, –
Да нет! К другим цветкам умчишься ты далеко,
А я смотрю весь день
Всё под ноги себе, по солнцу одиноко
Свою вращаю тень.
Бог знает, где ты там, как время ты проводишь
В лазурных небесах;
Лишь к утру прилетишь – и на заре находишь
Всегда меня в слезах.
Чтоб нам не розниться, чтоб нам идти одною
Стезею бытия,
Иль крылья дай ты мне, иль, чтоб сидеть со мною,
Укоренись, как я!»
<1860>
Завтра
Куреньем славы упоенный,
С младенцем сыном на руках,
Летал он думой дерзновенной
В грядущих царственных веках
И мыслил: «Будущее – наше.
Да, вот – мой сын! Оно – мое».
– Нет, государь! Оно не ваше,
Ошиблись вы: оно – ничье.
Пусть наше темя – вам подножье,
Пусть целый мир от вас дрожит,
_Сегодня_ – ваше, _завтра_ – божье;
Оно не вам принадлежит.
О, это _завтра_ зыбко, шатко;
Оно – глубокий, страшный день,
Оно – огромный призрак, тень,
Оно – великая загадка,
Бездонной вечности ступень.
Того, что в этом _завтра_ зреет,
Из нас никто не разъяснит.
_Сегодня_ человек посеет,
А _завтра_ бог произрастит.
Сегодня вы на троне крепки,
Вы царь царей – Наполеон,
А завтра что? – Осколки, щепки,
Вязанка дров – ваш славный трон.
Сегодня Аустерлиц, огонь Ваграма, Иены,
А завтра – дымный столб пылающей Москвы;
А завтра – Ватерло, скала святой Елены;
А завтра?.. Завтра – в гробе вы.
Всевышний уступил на долю вам пространство, –
Берите! – Время он оставил лишь себе.
Будь вашему челу лавровый лес – убранство,
Земля вся ваша, вам нет равного в борьбе,
Европу, Африку вы мнете под собою,
Пускай и Азию отдаст вам Магомет!
Но завтрашнего дня вы не возьмете с бою –
Творец вам не уступит, – нет!
Роза в руках инфанты
Она еще дитя, при ней надзор дуэньи,
И с розою в руке, в чистейшем упоенье
Она глядит… на что? – Бог ведает. На всё:
Вот – светлая вода! Вот, оттенив ее,
Душистый лавр и мирт стоят благоговейно.
Вот лебедь плавает по зеркалу бассейна.
Вот – весь в лучах, в цветах благоуханный сад,
Обширный парк, дворец, зверинец, водопад!
Там – лани быстрые под зеленью мелькнули.
Там – звездоносный хвост павлины развернули.
Как горный снег бела малютка, – да она
Невинна сверх того, – двойная белизна!
На берегу пруда, под ножками инфанты
Росинки на траве блестят как бриллианты,
Пред нею ж, посреди всех видов и картин,
Сапфирный сноп воды пускает вверх дельфин.
Наряд ее блестящ: баскина кружевная,
По пышной юбочке, меж складками блуждая,
Нить золота прошла и змейкой обвилась,
И вдруг то выглянет, то спрячется в атлас.
А роза полная, подняв свой венчик чудный
Бутона свежего из урны изумрудной,
Казалось, в царственном цвету своем была
Для крошечной руки малютки тяжела;
Когда ж она в цветок, как в чашу из коралла,
Прозрачный носик свой с улыбкой погружала –
Та роза, заслонив ребенку пол-лица
Листками своего широкого венца,
С румяной щечкою так совпадала чудно,
Что щечку отличить от розы было трудно.
Прелестное дитя! Глаза как после бурь
Открывшихся небес глубокая лазурь,
И имя райское – Мария. Свежесть в красках,
Молитва в имени, и божье небо в глазках.
Прелестное… притом несчастное дитя!
Она уже свое величье не шутя
И в детстве чувствует, – и, глядя на природу,
Оно с младенчества гнетет ее свободу.
На солнце, на поля, на каждый в мире вид
Она уж маленькой владычицей глядит,
И в этой куколке начаток королевы
Так явствен, что мертвит все игры, все напевы,
А смертного она и видеть не могла
Прямым, каким его природа создала, –
Пред нею он всегда, почуяв близость трона,
Являлся согнутым в тяжелый крюк поклона;
И пятилетнее престольное дитя,
Глазенки гордые на мелочь обратя,
Умеет важничать и мыслить: «Я – инфанта!
Я буду некогда дюшессою Брабанта!
Потом мне Фландрию, Сардинию дадут!
Не розу для меня – империю сорвут,
А роза – так, пока…» И кто-нибудь некстати
Пускай дотронется до этого дитяти,
Хотя б имея цель, что он его спасет, –
Несчастный голову на плаху понесет!
Нам этот детский лик улыбку – не угрозу –
Представил. Вот она – в ручонке держит розу,
Сама среди цветов прелестнейший цветок.
День гаснет. Птичка, в свой забившись уголок,
Укладывает спать своих пискливых деток.
Уж пурпур запада между древесных веток
Сквозит, эфирную раскрашивая синь
И бросив отблеск свой на мраморных богинь,
Которые в саду, им озаряясь, блещут
В дрожащем воздухе и, кажется, трепещут.
Час тихий вечера, приблизившись тайком,
Скрыл солнце под волной и пташку под листком.
…………………..
И вот, меж тем как здесь – ребенок да цветок,
Там – заключенная в тот царственный чертог,
Где каждый острый свод висел тяжелой митрой,
Где Рим служил резцом, и кистью, и палитрой,
И камнем зодчества, – виднелась тень одна,
К окну перенося свой образ от окна.
Бывало, целый день, как на кладбище мрачном,
Являлась эта тень в окне полупрозрачном,
Задумчиво склонив на тусклое стекло
Злой мыслью взрытое и бледное чело:
От мысли той весь мир сжимался, цепенея.
Тень эта, к вечеру всё становясь длиннее,
Ходила… Страшный вид! Во тьме ходила тьма,
И шаг свершался тот в размере неуклонном,
Как колокола ход в обряде похоронном.
Кто это был? – Король. Не он – так смерть сама.
Да, то был он, Филипп, – он, жизнь и смерть творенья.
Такого призрака, такого привиденья
Другого в мире нет. Из темной глубины
Вот он глядит в окно, прижавшись у стены.
Что ж видит он теперь? – Конечно, не ребенка,
Не розу, не зарю вечернюю, так тонко
Накинувшую свой румянец на пруды,
Не сад, не лебедя на зеркале воды,
Не птичек, кончивших дня божьего пирушку
И острым носиком целующих друг дружку, –
О нет, – в его глазах глубоких, роковых,
Под бровью жесткою, нависшею на них,
Теперь отражена далекая громада,
Могучий флот его – великая Армада,
Несущаяся там, среди шумящих волн,
И видится ему, тревоги робкой полн,
Тот остров – Альбион, что смотрит из тумана,
Как гром его браздит равнину океана.
Грозя и Англии, и всем концам земли,
В его глазах, в мозгу несутся корабли.
Армада – вот один всесильный, неизменный
Рычаг, которым он поднимет полвселенной!
Победоносная, она летит туда –
Филипповой судьбы зенитная звезда!
Король Филипп Второй был идеал тирана.
Ни Каин Библии, ни образ Аримана
Так не были черны, как этот властелин.
Он миром управлял с невидимых вершин,
Как некий горний дух. Он жил и ненавидел.
Мир ведал, что он жив, но мир его не видел.
Смерть знала, что он жив. В Эскуриале он
Безмолвным ужасом был вечно окружен.
Сливался он для всех в одно со сферой звездной,
С пространством, с миром сил, с какой-то страшной бездной,
Где приближался он, там приближался рок,
Которому никто противустать не мог,
Сама судьба тряслась, визжа от лютой боли,
И корчилась в клещах его железной воли;
Душа его была таинственна, как гроб,
Глаза – два факела, уста – могильный склеп.
Его был крепок трон фундаментом коварства,
Мрак был оградою его немого царства.
Одетый в черное, казалось, облечен
Сам в траур о своем существованье он,
И черная, как ночь, тьма власти непреклонной
Казалась лошадью его статуи конной.
Как сфинкс, всё пожирал он мыслью – и молчал,
Он и не спрашивал, а каждый отвечал.
Улыбки он не знал, улыбка – луч денницы,
Не проникающий в подобные темницы;
Когда ж, бодрясь душой, он сбрасывал с нее
Оцепенение змеиное свое,
То с тем, чтоб умножать всеобщий дух боязни
Своим присутствием близ палача при казни,
И на зрачках его рдел пламени разгул,
Когда он на костер собственноустно дул.
Ужасный для всего – для всех стремлений века,
Для прав, для совести, для мысли человека,
Он был – в честь римского, в честь папского креста –
На царстве сатана под именем Христа.
Как группы ящериц из темных нор пещерных,
Дела ползли из дум его неблаговерных.
Нет во дворцах пиров, иллюминаций нет, –
Одно аутодафе им сообщало свет;
Эскуриал и все Филипповы чертоги
Дремали, как в лесу звериные берлоги.
Там казни – для забав, измены – для потех!
Не мучить, не пытать – Филипп считал за грех,
И самая мечта души сей сокровенной
Носилась тяжестью над трепетной вселенной,
Да и молился он едва ль перед добром:
Его молитва шла, как отдаленный гром,
И жглись, как молнии, тирана сновиденья,
А те, кто был его предметом помышленья,
Кричали в ужасе: «Настал наш смертный час!
Нас кто-то давит, жжет, смертельно душит нас».
На гибель там себя народы обрекали,
Где эти два зрачка вперялись и сверкали.
Из хищно-птичьих лиц отменны эти два:
Карл Пятый – коршун злой, Филипп Второй – сова.
В камзоле бархатном, кромешной тьмы чернее,
Он, с орденом Руна на королевской шее,
Не изменяющий ни поз своих, ни мест,
Вдруг, к удивлению, как будто сделал жест,
И даже – чудеса, коль это не ошибка! –
На стиснутых губах нарезалась улыбка, –
Улыбка страшная, конечно, и сполна
Никто б не разгадал, что значила она, –
А это значило: в открытом, шумном море
Теперь мой огнь и гром несутся на просторе,
Моя Армада – там, и, страхом обуян,
Пред ней смиряется строптивый океан, –
Так древле средь своих мятежных волн разбега
Потоп был устрашен явлением ковчега.
Валы равняются, становятся в ряды
И лижут кораблей широкие следы,
И, назначенья их познав святую цену,
Чтоб путь их умягчить, им подстилают пену,
И каждая скала преобразилась в порт,
И крики слышатся: «На палубу! – на борт! –
На мачту! – к парусу!» Попутный ветер дышит.
Вот – барабан! свисток! Филипп всё это слышит,
Всё видит мысленно и мнит: всё это – я!
Я – кормчий кораблей, их движет мысль моя, –
И Англия дрожит, бледнеет пред Армадой,
Поникла, и ничто не служит ей оградой.
Так мыслил он. В сей миг, казалося, горел,
В руке Филипповой пук громоносных стрел,
И в царственных мечтах лишь вид сей развернулся –
Державный гробовщик впервые улыбнулся.
В Каире некогда единый из владык,
Который силою и славой был велик,
У водного ключа своей мечети главной
На камне начертал рукою своенравной:
«Аллаху – небеса, мне – дольний мир, земля».
Десп_о_т-султан – двойник тирана-короля.
Тиранство, деспотизм – одно с другим так схоже!
Что начертал султан, король наш мыслит то же.
А там, на берегу бассейна, то дитя,
На розу пышную глазенки опустя,
К губам своим ее подносит и целует.
Вдруг – темных туч напор и сильный ветер дует.
Вода возмущена, трясутся мирт, жасмин,
Деревья клонятся до корня от вершин,
И розы лепестки какой-то дух зловредный
Вдруг в воду побросал из рук инфанты бледной,
Так что у ней в руке едва остаться мог
С шипами острыми колючий стебелек.
Кто смеет так шутить? И, трепетом объята,
Инфанта смотрит вверх: не небо ль виновато?
Там – чернота кругом. Она глядит туда,
В бассейн: там морщится и пенится вода,
Пруд светлый морем стал, и по волне сердитой
Листочки носятся, как будто флот разбитый:
Судьба Армады здесь – так небеса хотят!
И гневное дитя насупило свой взгляд,
Немало удивясь, как смеют так свободно
Здесь делать то, что ей, инфанте, не угодно,
И вот – она должна досадой кончить день!
Малютка сердится, угрюмо брови хмуря…
При этом, следуя за нею словно тень,
Дуэнья говорит: «Позвольте! Это – буря,
А ветер иногда, хоть это и не шло б,
Так дерзок, что не чтит и царственных особ».
Желания
Коль есть хоть угол света,
Где бездна красоты,
Где всё весна да лето
И всё цветы, цветы, –
Я там бы понемножку
Под маленькую ножку
Провел тебе дорожку,
Где всё б гуляла ты!
Когда средь прозы света,
Корысти и тщеты
Осталась от поэта
Хоть тень его мечты
(Что мир зовет химерой) –
Пускай бы с теплой верой
Лишь этой атмосферой
Всегда дышала ты!
Когда меж хламом света
И прахом суеты
Одна хоть грудь согрета
Святыней правоты, –
К такому изголовью,
Смеясь людей злословью,
Дай бог, чтобы с любовью
Челом склонилась ты!
Проснись!
Проснись, моя радость! Уж слезы
Роняет роса на цветы.
Когда пробуждаются розы –
Ужель не пробудишься ты?
Утро блещет,
Друг идет,
И трепещет,
И поет.
За дверью твоей перекличка:
Я – день! – восклицает заря,
Я – песнь! – откликается птичка,
Я – чувство! – грудь вторит моя.
Утро блещет,
Друг идет,
И трепещет,
И поет.
Я в милой два мира сближаю:
В ней небо и землю ловлю,
В ней – ангела я обожаю,
В ней – женщину страстно люблю.
Утро блещет,
Друг идет,
И трепещет,
И поет.
Творенья творец не обидел, –
Всевышний меня наделил
Глазами, чтоб прелесть я видел,
И сердцем, чтоб сердце любил.
Ты любишь?
Ты любишь, милая? Послушай же: любовь –
Сначала зеркало, где в трепетном движенье
Встречает девушка свое изображенье,
Своею прелестью любуясь вновь и вновь;
И лучше, и добрей она себя находит.
Мечтательность ее до тех высот возводит,
Где чистой благостью сияет красота, –
Любовью убелясь, она почти свята.
Потом – с вершины спуск, нога скользит всё ниже,
Сил удержаться нет – и бух в водоворот!
Так иногда к реке ребенок подойдет,
Вода заманчива, он к ней всё ближе, ближе, –
Увидит в ней себя, в лицо себе плеснет
Водицей, голову наклонит,
И вдруг – скользит, упал – и бедное дитя
В одной же всё реке, невинно с ней шутя,
Глядится, моется и тонет.
Не бойся
Не бойся, добрая и любящая мать,
За сына своего, когда он понимать
Так рано начал всё! Не полагай, что это –
Недолговечности опасная примета.
Пускай твой маленький задумчив и угрюм,
Как будто уж его коснулся сумрак дум!
Кто знает? Может быть, подобно птичке белой,
Сидящей на скале в виду освирепелой
Пучины моря, он уж видит сквозь туман,
Как близится к нему весь жизни океан.
Ребенок хмурится, как птичка хохлит перья, –
А ты, полна любви, исполнись и доверья
К святому промыслу и посмотри светло
Ребенка милого на умное чело.
Мечтает он? – Так что ж? К мечтам так близок гений!
Мечты те выжгутся в горниле размышлений;
Мыслитель будет он, а мысль – святой залог
Всего великого, в ней жизнь миров, в ней бог.
Да! Пламенная мысль, сказав «твори!» таланту,
Дает Мильтону рай, ад завещает Данту.
Поверь, – великая ребенка участь ждет,
Когда он жаждет знать, когда предузнает.
Недаром действует в нем Прометеев пламень.
Он вопросительно глядит теперь на камень,
А там – с резцом в руке и с мрамором в борьбе –
Он Микеланджело нам воскресит в себе
И дивный образ даст порфирам и гранитам;
Или воителем предстанет знаменитым,
И посреди царьков и поземельных карт
В нем миру явится Франциск иль Бонапарт,
И царственный игрок, лишь славы отголоску
Внимая, мир сочтет за шахматную доску,
Где будет раздвигать несметных пешек ряд,
Пока ему судьба не скажет: шах и мат!
Как знать? Пойдет с трубой иль под компасным румбом
Он в небо Гершелем, иль в океан Колумбом,
Схватить сквозь горы волн или сквозь весь эфир
Иль новую звезду, иль новый чудный мир.
Кто ведает? Среди младенческих усилий
Растет, быть может, в нем певец певцов – Виргилий,
Стремящийся сорвать бессмертия венец,
Стихом поколебать весь мир и, наконец,
Крылатым гением, подобно дивной тени,
Лететь по головам грядущих поколений.
Бедные люди
Пустынный берег. Ночь. Шум бури. Темнота.
Убога и ветха, но крепко заперта
Рыбачья хижина. В дрожащем полусвете
Рисуются вдоль стен развешанные сети.
От углей, тлеющих в высоком камельке,
Мелькает алый круг на сером потолке,
И отблеск кое-где играет красноватый
На бренных черепках посуды небогатой,
В березовом шкафу уставленной. За ним
Широкая кровать под пологом простым,
А дальше – на скамьях, покрытых тюфяками,
Спят дети малые. Их пятеро. Клубками
Свернулись, съежились. От бурных вьюг и стуж,
Казалось, скрыто тут гнездо бесперых душ.
Кто ж эта женщина? – Она в тени с тоскою,
Колени преклонив, поникла головою
На полускрытую завесами кровать
И тихо молится, – о, это, верно, мать!
Она одна, в слезах, в тревоге, в страхе, в горе,
А там – пред хижиной – бушующее море.
Муж там, средь ярых волн. С младенчества моряк,
Он презирает всё – рев бури, ночи мрак.
Он должен и в грозу свои закинуть сети,
Он должен – потому что голодают дети;
Он должен с вечера, пока морской прилив
Благоприятствует, ладью свою спустив,
Четыре паруса как следует уставить,
А там – изволь один и действовать, и править!
Жена тогда чинит изорванную сеть,
Да между тем должна и за детьми смотреть,
И рыбный суп сварить, глотая дым и копоть,
И разное старье домашнее заштопать.
Плыви, рыбак! Трудись! Ищи среди валов
Местечка, где хорош бывает рыбный лов!
А место это как, вы б думали, пространно?
С большую комнату, притом – непостоянно:
Оно то там, то здесь, кругом же – океан!
Плыви! А тут и дождь, и холод, и туман, –
А волны вкруг ладьи и над ее краями,
Клубясь, вращаются зелеными змеями,
Он мыслит о жене, она его зовет
Среди своих молитв, – и, пущены вразлет,
Их мысли, как из гнезд поднявшиеся птицы,
Крест-накрест мечутся в пространстве без границы.
Вот жребий рыбака! А в этот самый час
Танцуют где-нибудь, – там бархат и атлас,
Цветы, гирлянды, блеск. А тут – во тьме беззвездной
Плавучая доска над разъяренной бездной
Да жалкий лоскуток дырявого холста,
На палку вздернутый: плыви! А тут – места,
Где смерть со всех сторон, и мели, и утесы!
А дома – хлеба нет, а дома – дети босы.
Там где-нибудь – пиры, там роскошь свыше мер,
Мечты и замыслы, и мало ли химер, –
А тут одна мечта – вразрез напорам водным,
Добравшись к берегу холодным и голодным,
Взглянуть у пристани дню светлому в лицо,
Причалить, вдеть канат в железное кольцо
И лишь до вечера вкусить покой желанный
В семействе, близ своей хозяйки доброй – Жанны!
О Жанна бедная! Твой муж теперь один
Под бурей на море, средь бешеных пучин!
Один – в глухую ночь! Хоть бы подмога в сыне!
Да дети малы все, – так думаешь ты ныне,
А там, как взрослые поедут с ним, – поверь,
Ты скажешь: «Лучше б им быть малыми теперь!»
Она берет фонарь: «Пойду взгляну! Ведь вскоре
Вернуться должен муж. Не тише ль стало море?
Пора бы утру быть!» Пошла и смотрит, – нет!
Всё бурно. Дождь идет. В слезах стоит рассвет,
Рождающийся день, как бы боясь явиться,
Расплакался о том, что надобно родиться.
Та в трепете идет. Хоть где-б-нибудь окно
Мелькнуло огоньком! Кругом всё сплошь черно.
Дороги не видать. Вот, покривясь, горюет
Лачуга темная, сквозь щели ветер дует,
Раскачивая дверь, а крыша… Боже мой!
В ней еле держится отвагой лишь одной
Злой бурей взрытая изгнившая солома.
Ужель живущие там говорят: «Мы – дома»?
«Постой-ка! Дай зайду! – подумала она,
Мимоидущая. – Ведь там живет одна
Несчастная. О ней говаривал со мною
Мой муж. Намедни он нашел ее больною.
Она вдова. Узнать, что, как она теперь!»
И с этой мыслию стучится Жанна в дверь.
Ответа не дает пустынное жилище.
«Больна!.. А дети-то? Пожалуй, ведь без пищи!
Их двое. Без отца!» Она еще стучит:
«Эй, отоприте мне, соседка!» – Всё молчит.
«Впустите!» – Наконец неведомой судьбою
Дверь двинулась – и вход открылся сам собою.
И Жанна в дверь вошла, лучами фонаря
Жилище страждущей вдовицы озаря,
Где тот же крупный дождь, холодный, сверху на пол
Сквозь дырья потолка, как через сито, капал, –
И что же? В глубине, в углу – ужасный вид! –
Пав навзничь, женщина недвижная лежит
В лохмотьях, обуви нет на ногах бедняги,
В глазах – безжизненность стоячей, мутной влаги.
Домохозяйка-мать! Ужели это ты?
Ведь это труп? – Да, труп почившей нищеты.
Вот всё, что на земле от матери осталось!
Как перед смертию страдалица металась,
Так и застыла тут. Рука, позеленев
И с войлока спустись, висит, окоченев, –
И пальцы скорчены, – и в немоте ужасной
Разомкнуты уста, отколь душа несчастной
Рванулась, испустив в предсмертный, страшный миг,
Последний, слышанный лишь вечностию крик,
Близ мертвой матери сном счастья упивались
Младенцы нежные и сладко улыбались –
Два – в общей люльке их. То были сын и дочь.
Мать, чувствуя уж смерть, старалась превозмочь
Еще сама себя: привстав, на них взглянула
И ножки им своей шубенкой обвернула,
А тельце – юбками, чтоб было им тепло,
Чтоб смертным холодом на них не понесло
От трупа матери, – ее покров пусть греет
Малюток и тогда, как труп охолодеет!
И как покоен сон согревшихся детей!
Тиха их колыбель. Казалось, спящих в ней
И Страшного суда звук трубный не разбудит.
Пусть судия придет! Ведь им суда не будет, –
Невинны! Незачем и пробуждаться им.
А дождь меж тем грозит потопом мировым.
Порою с потолка вдруг капля дождевая
Летит – и, на чело умершей упадая
И по щеке катясь, становится слезой.
А звонкая волна, под вихрем и грозой,
Бьет в берег и гудит, как колокол набатный.
Усопшая сквозь мрак и сон свой необъятный
Как будто слушает, что тени говорят,
Как будто хочется ей душу взять назад,
И, кажется, уста отверстые и очи
Недвижные – ведут беседу в бездне ночи:
Дыханье ваше где? – глаза устам твердят,
Уста ж в укор глазам: куда ваш делся взгляд?
Любите! Радуйтесь! Живите! Веселитесь!
Ликуйте на пирах! На бал в цветы рядитесь!
Как ни блестящ ручей – всё в темный океан
Ему назначен путь. Удел нам общий дан:
Забавам юности, всем песням, играм, шуткам,
Улыбке матери, любви ее к малюткам,
Лобзанью страстному двух пламенных особ –
Всему один конец: холодный, мрачный гроб!
Что ж Жанна, хижину умершей оставляя,
Несет теперь с собой, близ сердца укрывая?
Какая ноша тут? Что так трепещет грудь
У Жанны? Что она свой ускоряет путь?
Что значит этот взгляд, исполненный тревоги?
Зачем у ней дрожат, подкашиваясь, ноги?
Украла ль что-нибудь у мертвой? Неужель?
Она пришла домой и на свою постель
Ту ношу бережно, при первом утра блеске,
Сложила – и спешит задернуть занавески.
И села, бледная, у той постели. Страх
И внутренний укор во всех ее чертах,
К подушкам голова склонилась; в членах трепет,
И на устах ее дрожит несвязный лепет:
«А он-то? – Боже мой! – Еще забота! Вот!
И так в трудах всю ночь! Вон – море-то ревет!
А он еще всё там! – И что на ум мне вспало?
Своих ведь пятеро, – нет! Показалось – мало.
Что я наделала? Пусть он меня побьет!
Ох, надо, надо бить – и больно. Чу!.. Идет?..
Нет! Нету никого. Тем лучше. Что ответить?
Ох, страшно, страшно так теперь его мне встретить
Входящего!.. Нет! нет! Пусть он нейдет теперь!
А вот… мне кажется… нет! Ветер стукнул в дверь».
И вот – она сидит, поникла, еле дышит
И словно ничего не видит и не слышит.
Вдруг распахнулась дверь – и с парой добрых слов
Перед своей женой явился рыболов.
Глядел он весело, а за его плечами
С увлаженных сетей вода лилась ручьями.
И, вспрянув, будто вдруг от сна пробуждена,
С огнем любовницы так и впилась жена
Устами в грудь его – и жар ее привета
Прогрел ему сукно измокшего жилета:
«Моряк мой!» – «Твой моряк. Да вот – со мной беда!
Совсем ограблен я. Грабитель – ветер. Да.
А море – это лес. Все снасти поломались.
Рыбенки не привез: вот – сети изорвались.
Веревка лопнула, – и в лодку-то волна
Хватила было так… Да что ты так бледна?
Перепугалась? Вздор! О господи владыко!
Беда не велика. Поправимся! Скажи-ка:
Ну как ты без меня? Что делала?» – «Кто? Я?
Да так, как и всегда. Ведь мало ли шитья,
Вязанья? Между тем мне было страшно, – море
Шумело, выло так…» – «Ну что же? Эко горе!
Ведь нам не в первый раз». – «Да… кстати… я пошла
Проведать… Знаешь, что? Соседка умерла –
Та бедная вдова… Теперь осталось двое
Сироток… Мальчик-то… несчастие такое! –
Еще почти грудной, и девочка мала.
Бедняжки! Мать-то их ведь нищая была».
Задумался моряк и, скомкав словно тряпку,
Швырнул он под скамью свою морскую шапку,
Наморщась, почесал затылок и вздохнул.
«Эх, трудно, – говорит, – а то уж я смекнул,
Что сделать надобно. Да только… со своими
Едва справлялись мы. Тех пять, – а с семерыми
Как справиться? Легко ль вскормить да воспитать?
И так без ужина порой ложимся спать.
А впрочем… Божья власть! Его уж это дело!
У этой мелюзги, у мелочи незрелой,
Зачем он отнял мать? Ведь это – пыль да пух!
Тут думать нечего: возьмем и этих двух!
Ступай, жена, бери, покуда не проснулись!
При них ведь мертвая… Слышь: двери пошатнулись –
Покойница идет просить за них. Возьмем!
Пусть заодно растут все дети всемером!
Все, вместе с нашими, пусть будут сестры, братья!
Вкруг нас пусть ползают! Не сделаем изъятья!
Бог, верно, сжалится, даст больше рыбы нам,
Счастливей будет лов, вдвойне я буду сам
Трудиться… Что же ты так медлишь? Тратишь время?
Не сердишься ли ты? Быть может, это бремя
Тебя пугает? А?»
А та ему: «Взгляни! –
Отдернув занавесь, сказала. – Вот они!»
1840–1850-е гг.
Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 137; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!