Легенда, разработанная в абвере для Н.П.Чепцова 19 страница



От Литейного до улицы Пестеля совсем недалеко, но Грушко шел долго, несколько раз останавливался и чертовски устал. Было солнечно. Потеплело. На обледенелых тротуарах возле стен подтаивали лунки. С солнечной стороны дома, покрытые инеем, были золотые, а в тени – синие. В этой светлой тишине улиц привычно и буднично стучал в репродукторах метроном. «Может быть налет», – машинально подумал Грушко. Он шаркал тяжелыми ногами, дышал как-то со звуком, спотыкался на ледяных буграх, чертыхался и снова шел.

Сегодня утром на допросе Горин назвал новое имя – Нина Викторовна Клигина. Сказал, что это его старая знакомая и что однажды видел ее вместе с тем самым Павлом Генриховичем, который, по его мнению, является немецким агентом.

В домоуправлении никого не было. На двери висела бумажка, сообщавшая, что паспортистка живет в этом подъезде на четвертом этаже.

Нужно было подниматься. Грушко сел на подоконнике между первым и вторым этажом и долго сидел, собираясь с силами. У него непрерывно болела голова и что-то непонятное происходило с глазами – вдруг словно мутной волной размывало. Вот и сейчас… Он закрыл глаза и посидел несколько минут. Потом стал подниматься. Стоял на каждом этаже, сидел на каждом окне.

На двери было написано мелом: «Входите – открыто». Паспортистка – девочка с прозрачным, восковым лицом – долго читала документ Грушко и только после этого стала разговаривать. Да, она Клигину хорошо знала. Нет, не лично – просто знала, что у них в доме живет красивая киноартистка. Действительно, очень красивая. Но злая – однажды она послала ее к черту, и непонятно за что, девушка только спросила, в каких она фильмах снималась…

Паспортистка достала толстую домовую книгу, полистала и сообщила:

– Клигина умерла три дня назад, теперь вся квартира пустая.

– Мне нужно осмотреть ее комнату, – сказал Грушко.

Она стала рыться в ящиках стола и подала ключ:

– Даю без расписки, сразу верните.

Грушко попросил разрешения оставить ключ где-нибудь внизу.

– Нет, нельзя, – категорически ответила она. – Тогда ждите меня, через час я буду в домоуправлении. Да, вещи не трогайте, надо оформить по акту, если что…

Грушко медленно спустился, прошел по снежной тропинке. Сердце тупо болело. В третьем подъезде он долго стоял, тяжело дышал, закрыв глаза, потом поднялся на второй этаж.

Двери всех комнат большой квартиры были открыты, и в коридоре было довольно светло. Грушко пошел вперед – к кухне. Смотрел в открытые двери комнат и вошел в ту, где на стенах было много фотографий из популярных кинофильмов, а над тахтой – большой портрет знаменитого артиста. «Смотри, Тенин», – машинально подумал Грушко, оглядывая комнату.

Черная бумажная занавеска отогнулась в углу, и серый свет освещал комнату. Она была просторная, мало вещей. Огромная тахта. Напротив – зеркало в овальной раме, в углу – шкаф и небольшой стол у окна.

Нужно было начинать обыск. Грушко сел на стул около тахты, чтобы собраться с силами, – сесть было гораздо легче, чем встать. Он открыл шкаф – пахнуло духами, закачались пестрые платья – и сразу закрыл: ясно до жути вспомнил свой дом. Ни разу после отъезда жены он не был дома…

Снова открыл. Осмотрел одежду, даже карманы, полку, ящик внизу. Затем стал методически прочесывать всю комнату шаг за шагом. На этажерке лежала стопка журналов и «Старые знакомые» Германа – перелистал.

Все было осмотрено. Осталась одна тахта. Пришлось перетрясти постель. Потом он подошел к стене, просунул ногу за тахту, уперся руками в стену, и она вдруг легко поехала по темному паркету. Пыль, старые туфли, тряпки, коробки. И в самом углу, на полу, там, где было изголовье, лежала клеенчатая тетрадка, свернутая в трубку и перевязанная бинтом.

Он подошел к окну, дернул бумажную занавеску, и она упала со страшным хрустящим шумом. Стало светло. Открыл тетрадь. Первая ее половина была чистая, а с середины начинались записи карандашом. Он прочитал наугад:

«Слабость навалилась внезапно. Утром обнаружила, что ноги не держат. Я кричала, но Лидия Степановна не слышала. Может, она уже умерла. Хорошо еще, что есть лед на окнах, отковыриваю и сосу. Силы уходят. Только бы успеть записать самое главное.

Я предала Родину…»

Паспортистка сидела в домоуправлении. Она смотрела на него подозрительно и строго. Грушко не выдержал, улыбнулся:

– Все оставил, как было, не волнуйтесь…

– Если я не буду волноваться, как будет-то? Люди-то вернутся…

– С того света?

– Из каждой комнаты живой найдется, вот увидите.

– Вашими бы устами…

Назад было идти легче. Всегда, когда идешь домой или сделав дело, идти легче. Почему это? А девушка эта славная – голодная сидит тут и волнуется, что вернутся домой живые люди, а у нее что-нибудь окажется не в порядке. Грушко пожалел, что у него не нашлось для нее добрых слов.

Вернувшись в управление, он сразу стал читать клеенчатую тетрадь.

«Я предала свою Родину, сделала это легко и без переживаний. В предатели меня рекомендовал адвокат Горин, грязный и продажный человек. Все случилось потому, что я жила, совершенно не думая о том, где живу и для чего. Бывало мне грустно, бывало весело, счастья не было никогда. Разве в самом, самом детстве. А чем я его заслужила? Родилась красивая – вот и все мои права…»

Горина снова доставили на допрос. Он привычно сел на стул посередине комнаты и выжидательно смотрел на майора.

– Расскажите, Горин, о ваших шпионских связях.

– Тут я не могу быть вам полезен.

– Я вынужден напомнить вам, юристу, что уклонение от правдивых показаний следствию не убавляет вашей вины.

– И тем не менее…

– Когда вы порвали с Клигиной?

– Подобные победы и отступления я в памяти не фиксировал. Во всяком случае, давно.

– Кто вас с ней познакомил?

– Такое разве вспомнишь?

– А кого с ней познакомили вы?

– Наверняка знаю, кого-нибудь знакомил, такой товар обычно передается из рук в руки… Кого именно?.. Извините…

– Отвечайте правду: зачем вы были недавно у Клигиной?

– Даже если это было… так сказать…

Грушко закрыл рукою глаза, в висках громко стучало, перед глазами плавали мутные круги.

– Я предъявляю вам, Горин, обвинение в попытке обмануть следствие.

– Я говорю правду.

– Сейчас я вызову на очную ставку Клигину.

Горин откинул назад длинные слипшиеся волосы и сел прямо.

– Вы надеялись, что Павел Генрихович ее прикончил после вашей разведки? Отвечайте!

Горин молчал.

– Почему вы рекомендовали Клигину агенту иностранной разведки?

– А почему вы ее показания слепо берете на веру?

– Потому, что в отличие от вас она показывает правду.

– Правда женщины такого сорта…

– Вы рекомендовали ее иностранной разведке именно за это?

– За что?

– За этот ее… сорт? Смотрите сюда. Узнаете почерк?

– Да. Это почерк Клигиной.

– Читайте вслух вот это место… Ну?

– «…Недавно приходил Мишка Горин. Паразит! Горевал, что мы с ним влезли в грязное дело, и звал бежать на фронт…»

– Хватит. Вы только за этим приходили к ней? Ну, хорошо, на очной ставке мы все уточним. Последний вопрос: ваше предложение Клигиной бежать было искренним?

– Да.

– Когда вы были завербованы?

Горин понял, что упираться бессмысленно, и рассказал все.

 

Из ленинградского дневника

 

Договорился с Всеволодом Вишневским о его радиовыступлении на Москву. Сегодня весь вечер у меня в гостинице готовили текст. Интересный он и сильный человек. Поразительно его уменье не формально, а через сердце любую цепь любых событий замыкать на себя.

Работа над текстом происходила так: Вишневский шагал по номеру и с пафосом диктовал, а я записывал. Вот эта запись:

«Родина милая, слушай! Слушай! Я говорю из осажденного Ленинграда. Но еще неизвестно, кто тут теперь осажден: Ленинград или немецкая группировка „Север“. Но об этом позже…

Ленинградский фронт намертво врублен в святую здешнюю землю. Товарищ Верховный, можете не беспокоиться: этот фронт приняли на свои богатырские плечи солдаты и моряки-балтийцы. О чем может идти речь? Больше ни шагу назад не будет сделано – это клятва сердцем и кровью. А вперед – готовы. Готовы, товарищ-Верховный. Планируйте, назначайте день и час.

Все с нами было. Все. Пятились от самой Литвы, через всю Прибалтику. Хватались за родную землю руками, ногти срывали, зубами впивались, кровью исходили, но… Кто был в Таллине, тот знает, когда мы отходили, когда позволяли себе, простившись с павшими, отойти назад. Я был там. Могу сказать одно: близок час, когда пойдем вперед мы, а врагу придет удел пятиться. Нет, не пятиться, а в диком ужасе бежать, потому что им и присниться не может наша преданность, наша выдержка, наше упорство, наше уменье стоять насмерть. На днях я участвовал в допросе сильно прославленного в Германии танкиста. Гауптман. По-нашему это капитан. Голубые глаза чистопородного арийца. В кармане фотографии, сделанные им в Париже и Варшаве. Интересно, как он в плен угодил, такой породистый и прославленный. Его танк поджег бронебойщик Костя Федоров. С первого выстрела поджег. Экономно. Наш прославленный гауптман выскочил из танка и бежать. Но тут, на его беду, сидели в дозоре моряки из гвардейской морской пехоты. Один из них – старшина первой статьи Гуркин, как рысь, бросился на гауптмана, и песне конец. Сидит наш гауптман в кабинете, в одном ленинградском дворце, и отвечает на вопросы, и на всех на нас смотрит с выражением: не бейте меня, я на все готов. А между прочим, на шее у него – крест доблести высшего разряда. Спрашиваю у него: каким вам видится завтрашний день войны? Отвечает сразу: страшным. Почему? Пружину, говорит, мы согнули до предела, теперь держим, а силы тают. Пружина развернется – и тогда… Замолчал гауптман. Спрашиваю: что тогда? Молчит. Потом отвечает: тогда начнется наше отступление. Я ему уточнил: тогда, говорю, начнется не отступление ваше, начнется ваш конец. Вот и спрашивается, кто же теперь в осаде: мы или они?

Так и будет, дорогие товарищи. Москва прекрасный пример уже показала. Мы тут готовы добавить. Готовы сказать свое слово от имени Ленинградского фронта, от революционной Балтики. В контрудар мы вложим священную память обо всем, что мы пережили. В нашем ударе будет имя каждого солдата и матроса, которые пали в черные дни отступления. В нашем ударе будет страдание каждой пяди родной земли, попавшей в проклятый полон! В этом ударе будет вся наша неизбывная любовь к ленинской Отчизне! Вся наша ненависть к фашизму! Запомните это, господа гауптманы и фельдмаршалы! Дело, в общем, обстоит так: вы эту войну начали, мы ее продолжим, мы ее кончим в Берлине, в самом вашем логове! Ждите!

Мы тут недавно вместе со всей нашей страной встречали Новый год. Ну выпили, конечно, как положено и сколько положено. И говорили тосты. Каждый тост был как клятва:

– За полный разгром врага!

– За великую нашу победу!»

Вишневский остановился посередине номера и сказал:

– Амба. Все. Что скажешь?

Но я не успел сказать. В этот момент один за другим три мощных разрыва так тряхнули гостиницу, что со стола свалилась кружка.

– Не получается ли слишком шапкозакидательски? – осторожно сказал я.

– Чушь! – моментально воспламенился Вишневский. – Закидать шапками – это одно, это угроза идиотов. А верить, свято верить в победу – это другое. И верить надо не только про себя, а и вслух, чтобы все знали об этом и кому положено радовались, а кому положено – страшились. Понял?

Снова грохнуло несколько разрывов.

– Пусть они стреляют, пусть… – продолжал Вишневский. – А мы текст оставим без изменений. Если хочешь знать, они для того и стреляют, чтобы мы свои тексты под сурдиночку брали. Все.

Снова разрыв.

– Это они траурный салют самим себе производят, – сказал Вишневский. – Только смертники могут себе позволить стрелять по городу Ленина! Да, они свое уже спели! Теперь пойдут наши песни! Наши!

 

Глава двадцать седьмая

 

Было тихое морозное утро. Солнце оранжевым пятном висело низко над городом, тени от этого солнца не было. В морозной тишине с равными паузами трескуче рвались снаряды, они падали где-то совсем недалеко.

Браславский шел, прижимаясь к домам, и вдруг увидел, что с другой стороны Невского женщина машет ему рукой и кричит что-то. Он повернулся и увидел на стене надпись: «Граждане, во время артобстрела эта сторона улицы наиболее опасна». Браславский кивнул женщине и заставил себя неторопливо перейти через Невский, туда, где стояла женщина.

– Жизнь вам недорога? – спросила она.

– Замечтался… спасибо… – угрюмо отозвался Браславский.

Он шел и думал, что ему мешают какие-то вопиющие мелочи. Голодная, безумная баба на явочной квартире. Общительные рижане в отеле. Все эти досадные мелочи мешали его возвышенному самоощущению, которое было вначале. Да, он находится в Петрограде, да, он делает свое важное дело…

В тот момент, когда он прошел мимо улицы Желябова, над его головой с треском и воем кто-то разодрал серое полотняное небо, он ясно увидел, как стена дома на другой стороне Невского медленно вогнулась внутрь и стала бесшумно рушиться, ломая колонны. В тот же момент непонятная упругая сила приподняла Браславского над землей, перевернула на спину и швырнула в туннель ворот.

Когда он открыл глаза, первое, что он увидел, был кусок кирпича, который, как волчок, вертелся с ворчанием у его ног. Потом осколок перестал вертеться и начал быстро погружаться – снег вокруг него таял. Браславский с ужасом смотрел: мысль, что этот камень мог его прикончить, тупо стучала в голове. Он понимал, что надо хотя бы отодвинуться, отползти, но не мог двинуться и оторвать взгляда от камня. И как это бывает во сне, не мог пошевелиться, чтобы отдалиться от опасности.

И почему такая страшная тишина? Он повел головой и вскрикнул от боли.

Он сидел на снегу посередине двора, куда его швырнуло воздушной волной. Медленно падала сверху желтая пыль, и снег на глазах желтел. А через полукружие ворот Браславский видел, как в клубах дыма и пыли на Невском мелькали люди. Но почему такая страшная тишина?

Он встал на четвереньки и попробовал подняться на ноги. Не смог. Повалился лицом в снег и долго лежал неподвижно – все тело было сковано болью. Потом подполз к стене и, держась за нее, попытался встать – ноги не держали, он рухнул на колени, упершись головой в стену. Так он вставал и падал несколько раз и наконец удержался на ногах, плотно прислонившись к стене. В это время включился мир звуков. С Невского долетели голоса, там кто-то громко ругался. Два раза подряд тряхнуло землю – снова где-то упали снаряды.

Оторваться от стены Браславский не мог – тотчас подкашивались ноги. Странно работало сознание – оно только фиксировало его боли – их было тысячи, везде, во всем теле. Пальцы правой руки не шевелились, словно омертвели. Браславский внимательно разглядывал их, хотел пошевелить, но они не двигались. Попробовал шевельнуть головой – острая боль проткнула шею, немножко вправо повернуть можно, а влево точно запор поставлен.

Мимо него пробежала девочка, она боязливо посмотрела и шмыгнула в ворота. Вскоре она привела с улицы двух женщин с носилками.

– Вы ранены? – спросила одна из них. Другая в это время, приставив носилки к стене, стала бесцеремонно ощупывать Браславского. Каждое ее прикосновение вызывало у него дикую боль, но он понимал, что надо делать.

– Нет… нет… – глухо бормотал он, чувствуя, что губы не слушаются. – Не надо… Я посижу… Пройдет… Нет… Нет…

Женщины тихо советовались между собой. Браславский, собрав все силы, сказал отчетливо:

– Не надо… скоро пройдет…

Женщины ушли. Девочка стояла около него и смотрела взрослыми глазами.

– Дядя, вам помочь идти? – спросила она, заглядывая ему в глаза. Было ей лет десять – двенадцать.

– Не надо… Иди… Я сам…

Девочка потопталась на желтом снегу и пошла в дом. Браславский, скользя спиной по стене, опустился на снег и потерял сознание от страшного приступа боли.

Он очнулся от холода. Голова была ясная. Снова стал подниматься, держась за стену. Показалось, что боль уменьшилась, но тело не хотело разгибаться. Когда он попытался выпрямиться, вернулась прежняя, непереносимая боль. Он переждал приступ.

Пока он возился у стены и ему удалось наконец встать, уже начались быстрые зимние сумерки. Браславский совершенно ясно понимал, что сильно контужен, что находится в опасности, что, если отсюда не уйдет, он попросту скоро замерзнет. Он помнил адрес, куда направлялся, – Сенная площадь, два. Это совсем близко. И помнил имя: Михаил Михайлович Давыдченко… Надо идти… Надо идти…

Теперь устойчивой оставалась только боль в позвоночнике, она вспыхивала там, как только он пытался опереться на ногу. Приучив себя к этой боли, он медленно-медленно пошел, держась за стену.

Делая маленькие осторожные шажки, Браславский двинулся наконец по Невскому, то и дело останавливался и, прислонясь к стене, отдыхал. Редкие прохожие не обращали на него никакого внимания – так ходили тогда все…

Более двух часов понадобилось ему, чтобы добраться до дома, где жил Давыдченко, и надо было еще подняться на второй этаж.

Давыдченко долго стоял у двери, прислушиваясь к шорохам на лестнице. После визита в НКВД он все еще не мог прийти в себя и всего боялся.

Шорохи на лестничной площадке прекратились, но тотчас в дверь кто-то постучал слабыми и очень редкими ударами. Давыдченко затаил дыхание. Стук повторился, и Давыдченко показалось, что за дверью кто-то стонал.

– Кто там? – спросил он через дверь.

– Мне нужен… Михаил Михайлович… – странно замедленно ответил глухой незнакомый голос.

– Это я, в чем дело?

– Я от вашей сестры… Полины… Михайловны…

Такой пароль выдумал Горин, когда передавал Кумлеву фамилию и адрес Давыдченко. Но сам-то Давыдченко этого не знал.

– У меня нет сестер, говорите, кто вы? – спросил Давыдченко. Человек на лестнице снова застонал.

Давыдченко долго стоял у двери, прислушиваясь к шорохам на лестнице. Человек то царапался в дверь, то стонал, потом стало тихо. Давыдченко подождал еще немного и вернулся в постель, довольный собой…

Утром, выходя из квартиры, Давыдченко увидел на лестнице мертвого человека. Он лежал на ступеньках головой вниз, ничком, зацепившись ногой за перила. Давыдченко перевернул его на спину и долго вглядывался в лицо. Нет, он его не знал. Проверил карманы. В одном нашел удостоверение на имя Березина – директора русской библиотеки в Риге. Из внутренних карманов куртки он вынул две толстые пачки денег. В странном кармане, который был на спине куртки, нашел три плитки шоколада с незнакомыми этикетками. Все это Давыдченко снес в милицию и заявил о покойнике – от греха подальше…

 

Из ленинградского дневника

 

Они лежат на улице, уже запорошенные снежком, и возле них тропинки делают обходную петлю. Живые научились проходить мимо и не смотреть.

Везут, везут. Еле бредут, шатаются, но тянут страшную поклажу. На санках, на досках, листах фанеры. Одна женщина везла в полированном деревянном футляре башенных часов, и лицо мужчины, обросшее черными волосами, было за стеклом циферблата…

А живые живут. Кто может – работает. Кто не может – старается не умереть. Охраняют свои дома – для того, чтобы в них жить. Для чего же еще?

Вчера ко мне опять приходили девчата из «бытовки» Лена Уварова и Варя Малахова. Впрочем, Варя уже жена. Смеется: «Мужа вижу визуально, но с дистанции».

«Все возим да возим, ничего нового… – говорит Лена. – Вот созывали нас на совещание о весне. Когда все оттает, представляете, что будет?»


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 151; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!