Глава 2 Кресты и обереги. Христианство в былинах наслоение или почва?



 

В последнее время вновь в немалом количестве появляются публикации, призванные доказать, будто духовной, нравственной и мировоззренческой основой русских былин является православное христианство. Нельзя не уважать, скажем, стремления покойного митрополита Иоанна Санкт‑Петербургского и Ладожского послужить своей вере таким образом; однако вполне правомерно будет задаться вопросом – а с пригодными ли средствами была предпринята попытка достигнуть столь благородной цели? Не впал ли достопочтенный иерей в излишнее полемическое преувеличение, говоря о православных основах былин? Нечестно было бы спорить с очевидными плодами увлеченности автора «Русской симфонии», вроде утверждения о «монашеском служении» былинных богатырей. Слишком очевидна несостоятельность причисления к монахам, да хотя бы сближения с ними, семейного – и, кстати, состоящего во втором браке – Добрыни, «бабьего пересмешника» Алеши Поповича, Ильи Муромца, прижившего вне брака дочь и сына (впрочем, в иных былинах упомянута и его жена). Не стоит уж и вспоминать, что богатыри вовсе не чурались веселых пиров, нимало не походящих на постные, чинные монастырские трапезы, и постоянно нарушали шестую заповедь Моисееву (если кто‑то из читателей позабыл, шестой в Библии числится заповедь «не убий»).

Иной раз от людей светских, вроде бы профессиональных ученых приходится выслушивать ничуть не менее странные вещи. Вот тот же Вадим Кожинов: «В послереволюционное время усиленно насаждалось представление, согласно которому русские былины – это выражение‑де чисто языческого бытия и сознания». Да помилуйте, хочется тут воскликнуть, кто, где и когда такое представление «насаждал»?» В.Я. Пропп считал, что «эпос направлен против мифологии, как мировоззрения» – читай, против язычества. Он, как мы помним, сводил к «литературным приемам» все проявления языческой веры в оборотней и Хозяев стихий, расценивал былину про Добрыню и Змею, как символ победы над язычеством. Его главный оппонент в былиноведении, Б.А. Рыбаков, относил историческую подоплеку большинства былин к уже христианской эпохе – концу X–XII векам, а над религиозной подоплекой русского эпоса вообще, похоже, не задумывался. Тем паче что, с точки зрения этого ученого, разница между христианством и язычеством не была, как известно, принципиальной. Глашатаи же так называемого «научного атеизма» вроде Михаила Иосифовича Шахновича заявляли, что «в русском эпосе отразилась идея освобождения народа от древнего язычества» – ни больше ни меньше!

Зато мы можем легко отыскать «представление, согласно которому русские былины – это выражение чисто языческого бытия и сознания», у исследователей, живших и работавших задолго до революции. Вот что писал А.А. Котляревский: до христианства «была другая, более жизненная основа наших богатырских сказаний». «Сказания о русских богатырях зародились не вдруг и не в эпоху Владимира Святого: они были плодом всей предыдущей жизни народа». «Язычество ярко светит еще в характере богатырей, и даже сам Владимир является в народной фантазии, как чистый язычник».

Его единомышленник по мифологической школе, Ф.И. Буслаев, утверждал, что былинный эпос не помнит крещения, а Владимира «изображает даже скорее язычником». «В эпическом типе Ильи Муромца много великих доблестей идеального героя, но все они объясняются с точки зрения общих законов нравственности. Собственно христианских добродетелей в этом герое народ не воспевает». Высказывания вроде «постоять за веру православную... ради церквей‑монастырей» в устах богатырей и особенно Ильи Буслаев называет «тирадами новейшего изделия», которые «противоречат его (Ильи. – Л. П.) поступкам, которые, с точки зрения христиан должны казаться святотатством».

Таких мнений придерживались не одни только сторонники мифологической школы; их основной оппонент, глава исторической школы Всеволод Миллер, считал образ Владимира в былинах чисто языческим.

Получается очень занятная ситуация – то, что современные радетели православия пытаются приписать советским «воинствующим безбожникам», оказывается точкой зрения православных ученых православной Российской империи.

Однако подобные увлечения и промашки православных авторов не должны заслонять от нас поднимаемого ими важного вопроса о месте и роли христианской составляющей в былинах. Ведь действительно она есть, и отрицать это невозможно – нательные кресты и иконы, церкви и монастыри, попы и монахи. Говорится о «вере православной», «святой заповеди» и тому подобных понятиях. Правда, тут нужна немалая осторожность. После семидесяти лет безбожного режима современные исследователи – пусть и выучившие наскоро, которой рукой крестятся, пусть и повесившие на шею алюминиевый крестик – зачастую имеют о религии самое причудливое и туманное представление. Они запросто способны принять за «типично христианские» или же «типично языческие» черты, общие любому религиозному сознанию. Чего уж проще – узреть христианское влияние в «гласе небесном», что часто звучит в былинах о Добрыне Никитиче. Любопытно, кстати, за что именно этого богатыря возлюбил неведомый небесный доброжелатель, то подбадривающий его в битве со Змеей и объясняющий, как не захлебнуться в крови побежденного чудовища, то сообщающий путешествующему Добрыне, что в родном Киеве его жена со дня на день выйдет замуж за Алешу Поповича. Однако точно такие же голоса раздаются в трудные минуты над головами героев индийского эпоса – а уж там христианское влияние заподозрить трудно. А вот в Библии он как раз появляется нечасто, и еще реже – в житиях святых.

Но в любом случае перед исследователем былин встает вопрос – является ли христианская составляющая былин их почвой, изначальной основой русского эпоса, или наслоением. Иными словами, кто же прав в оценке религиозной подоплеки наших богатырских преданий – православные публицисты современной России или православные ученые Российской империи?

Тут для начала надо решить – правомерна ли сама постановка вопроса, бывает ли так, чтоб языческие по происхождению предания усваивались, ассимилировались христианским сознанием Средневековья?

Такие примеры немедленно обнаруживаются в Западной Европе. Это, в первую очередь, британский круг сказаний о короле Артуре, в котором полулегендарный король предстает идеальным католическим государем, его рыцари – добрыми христианами. А между тем стоит обратиться к житиям британских святых, современников «короля былого и грядущего» – Гильдаса, Кадока, Карантока и Падарна, – как образ благочестивого правителя, несшего в битве «на своих плечах крест господа нашего Иисуса Христа», постоянно внимающего епископу Кентерберийскому и рассылающему рыцарей на поиски чаши с кровью Христа, рассеивается, как дым. На его место встает совсем другой Артур (поневоле вспоминается, что имя это означает – Медведь). В житиях король предстает язычником, заклятым врагом церкви, разорителем монастырей.

Не менее выразительны перемены, произошедшие в эпосе германцев и скандинавов. В скандинавской «Саге о Вольсунгах» и германской «Песне о Нибелунгах» описываются одни и те же события, одни и те же герои. Однако в христианской «Песне о Нибелунгах» куда‑то «чудесным образом» исчезают языческие боги‑асы, принимавшие самое живое участие в действии норманнской саги, валькирия Брюнхильд превращается во вполне земную, смертную королеву‑богатырку Брунгильду, зато возникают отсутствовавшие в саге церкви, капелланы, обедни. Знаменитая ссора королев, в «Песне» разразившаяся у церковных дверей, в «Саге» происходит во время совместного купания (ритуального?). Тут супруга Зигфрида‑Сигурда не пытается войти в церковь раньше добытой тем же героем для своего государя жены, а просто моется выше ее по течению.

То есть на вопрос: могли ли «охристианить» языческий эпос? – мы ответили. Могли, бывало такое. Но мочь‑то многое могло быть – да не случилось. А есть доказательства, примеры того, что в былинах христианское накладывалось поверх язычества, вытесняя и подменяя его?

Такие примеры существуют.

Одним из любимых эпизодов в былинном эпосе у христианских авторов является эпизод покушения на Илью Муравленина его сына – Сокольника. Вспомним – не узнав в наглом «нахвальщике», пытающемся прорваться из степи на Русь, минуя заставу, собственного сына, Илья побеждает его, но узнает (обычно по кольцу или кресту, оставленному когда‑то его матери с наказом подарить сыну, если родится) и отпускает. Сокольник же ночью возвращается к раскинувшему в поле шатер Илье и пытается заколоть спящего отца. Однако копье преступного сына натыкается на висящий на груди богатыря крест (обычно фантастически тяжелый, «богатырский») и отскакивает. Проснувшийся Илья казнит вероломного отпрыска.

Сцена, что и говорить, выразительная. Только вот на Северной Двине записали любопытный вариант этой же былины, где крест отсутствует:

 

Прилетело копье Илье во белы груди,

У Ильи был оберег полтора пуда...

 

Вариант записан в первой половине XIX века. Так что на злокачественное влияние советских антихристов, как это нынче модно, не спишешь. Также исключить надо замену оберегом креста в тексте былины. Замена могла произойти только в другом направлении. Вспомним: «когда встречаются ранние и поздние термины, преимущество... должно быть отдано более раннему термину». В глухом углу Русского Севера сохранился исходный, первоначальныи вариант былины, тогда как большинство сказителей заменило уже непонятный «оберег» привычным крестом.

Собственно, крест и сам мог появиться в былинах задолго до христианства и без всякой связи с ним. У болгарских русальцев (что‑то вроде ватаги святочных ряженых, организованных по типу не то артели, не то даже магического ордена) в костюм входили металлические кресты на груди – и это при том, что во время русалий русальцам настрого запрещалось креститься и молиться христианскому богу. Между прочим, в обряды русальцев входили и пляски с мечами. В этих ватагах многие ученые видят остатки тайных мужских братств, из которых перед началом Средневековья и развилась дружина.

Сохранился и еще один переходный момент, довольно яркий. Когда рать «татар» подступает к Киеву, Владимир в панике собирается бежать, но княгиня Апракса советует ему:

 

Ты пойди‑ткось во божью церковь,

И ты молись Богам нашим могуциим.

 

Столь же очевидно, что здесь исходное – могучие Боги. Церковь в этой былине появилась позднее.

Но наиболее ярко и занимательно прослеживается переход от языческих ценностей и символов к православным в былине «Василий Буслаев молиться ездил»,

В наиболее полных и, на наш взгляд, наиболее поздних вариантах этой былины рассказывается, как глава новгородских удальцов отправляется с паломничеством в Святую землю и Иерусалим. При этом Василий изрекает знаменитые слова «смолоду много бито‑граблено, под старость надо душу спасти». Хотя вообще‑то его стариком не назовешь никак – это холостой парень, вожак ватаги таких же неженатых «оторви‑, сорвиголов». Да и душу он спасает... гм... странновато. Но всему свой черед, читатель. В большинстве вариантов Василий приплывает в Иерусалим из Новгорода на корабле, и его путь не описывается. Реже встречается весьма невнятное описание» в котором Василий, пройдя знакомым русским купцам с незапамятных пор путем, по Волге попадает в «Каспиц‑кое» море, а оттуда, опять же непонятно как, попадает в Иерусалим. Тут только и остается, что согласиться с Проппом: былина эта сложилась и пелась не в паломнической среде, уж там‑то пути на Иерусалим были хорошо известны. Более того, могу добавить, этот вариант возник довольно поздно – иначе Каспийское море называлось бы там, как в иных былинах, своим древним именем – «Хвалынское».

Но гораздо увлекательней третий вариант, когда герой направляется вниз но Волхову, в Ладогу и через Неву в «Виранское» или «Веряжское» (Балтийское) море. В некоторых записях с таким маршрутом и речи нет ни о каком Иерусалиме – роковая встреча с «бел‑горюч камнем» с запретительной надписью и вещей мертвой головою происходит на острове посреди «Веряжского моря».

Но ведь на Балтике и впрямь располагался остров, по значению вполне сопоставимый с Иерусалимом для христианского мира! Это современный Рюген, «остров Рус» арабских авторов X века, Буян русских сказок и заклинаний. На нем немало белых скал, а языческий культ балтийских славян, центром которого была Аркона, включал хранение отсеченных голов, принесенных в жертву богам или убитых на войне врагов («мертвая голова, человечья кость» говорит Василию Буслаеву: «Я молодец не хуже тебя был»). Собственно, отдельное хранение черепов жертв свойственно всему славянскому язычеству, западнославянскому – в особенности (о чем далее будет особый разговор). Возможно, здесь влияние кельтов, столь ощутимое у славян вообще и у балтийских славян в особенности (само слово «волхв» иные исследователи считают происходящим от славянского названия кельтов – «волохов»), А может быть, корни жутковатого обычая лежат глубже – в древнеевропеискои культуре «строителей мегалитов», сооружений из грубо обтесанных каменных глыб (самое известное – британский Стоунхендж), было в обычае хранить в этих сооружениях‑святилищах черепа. Так соединяются воедино «бел‑горюч камень» и мертвая голова из былины.

Еще в конце XI века из третий век как христианской Чехии приезжали на Рюген паломники за пророчествами. Вполне допустимо и плавание на Рюген новгородских удальцов, и плавание такое вполне было сопоставимо с посещением христианами Иерусалима, которым и заменилось, очевидно, в былине, когда древняя религия окончательно отошла в прошлое, Аркона была разрушена, а Рюген стал германским. Это тем вероятнее, что происхождение новгородцев с южного берега Балтики, из лежащих рядом с Рюгеном прибрежных краев, доказано – как говорит летопись, «людие новгородские от рода ваояжска». На него указывают особенности новгородского диалекта – сохранившиеся доселе в живой речи тех же поморов и отразившиеся в знаменитых новгородских берестяных грамотах. На него же указывает западнославянская керамика в древнейших слоях Новгорода и Пскова, западнославянская конструкция новгородских укреплений, не имеющая подобий на юге Руси, западнославянские хлебные печи, наконечники стрел и многие другие археологические доказательства. Наконец, на переселение указывают черепа древних новгородцев, ладожан и псковичей в могилах XI–XIII веков, вполне подобные черепам балтийских славян‑ободритов. Христианство в Новгородских землях распространялось очень медленно – как мы помним, в конце XI века буйный Господин Великий Новгород с редкостным, почти небывалым единодушием поднялся против епископа за языческого жреца‑волхва. В 1166 году новгородский архиепископ Илья говорил своим священникам, что «земля наша недавно крещена», и вспоминал, как очевидец, «первых попов». Где‑то в то же время «Слово к невеждам о посте» упоминает в ряду нехристианских народов, кроме булгар и половцев, вятичей и словен‑новгородцев. Так что авторитет святынь предков – балтийских славян‑варягов – в этих полуязыческих краях должен был сохраняться очень и очень долго. Наконец, Рюген был просто ближе к Новгороду, чем тот же Иерусалим или даже Царьград, а Новгород – ближе к Рюгену, чем Чехия, из которой туда добирались пилигримы.

Итак, можно уверенно предположить, что в первоначальном варианте былины Василий Буслаев «молиться ездил» не в христианский Иерусалим, а в его языческий аналог – варяжскую Аркону на Рюгене. И уже много позже, когда средоточие древней веры погибло, а сама вера даже в Новгороде если и не исчезла совсем, то слилась с «народным православием» и перестала осознаваться как что‑то отличное от него, сказители «отправили» новгородского удальца в Палестину, причем в XIX веке этот процесс еще не был завершен, так что по разным записям былин можно проследить, как языческие реалии подменяются христианскими.

Однако даже в этом, охристианенном варианте былина «заставляет» Буслаева в Иерусалиме кощунствовать над христианской святыней, купаясь в Иордане нагим. Так же кощунствует он в Новгороде, без малейшего колебания поднимая руку на крестного брата и даже на крестного отца‑монаха, сопровождая смертоносный удар палицы глумливым «Вот тебе яичко – Христос воскрес!» и разбивая колокол собора Святой Софии – главной христианской святыни Новгорода.

Может быть, именно в свете противостояния Буслаева христианству следует рассматривать загадочный эпизод в некоторых записях этой былины. Дело происходит во время сражения Буслаева во главе своей дружины с «мужиками новгородскими». Пленным дружинникам

 

Связаны ручки белые,

Им скованы ножки резвые,

И загнаны они во Почай‑реку.

 

Поскольку дружинники Василия уже пленены, их прискорбное положение не есть просто эпизод битвы. Это также не казнь: в Новгороде осужденных преступников по приговору веча, бывало, сбрасывали с моста в реку, но никогда не загоняли в нее.

Пропп обращает внимание, что многие дружинники Буслаева происходят из глухих окраин Новгородской земли: Костя – с Нового Торга, Торжка, Васька – с Белого озера. Между тем в этих краях еще в начале XX века сельские жители могли заставить батюшку кадить... каменным истуканам (такой случай действительно был перед Первой мировой войной). За полтысячи лет до того местные жители изгоняли из келий «святых» отшельников, а монахам, основывавших в этих дебрях монастыри, приходилось действовать едва ли не партизанскими методами, с риском для жизни. И архиепископ новгородский Макарий писал в 1534 году будущему Грозному царю, а тогда – великому князю Московскому, что «в Чуди, и в Ижере, и в Кореле, и во многих русских местах молбища идольские удержашася и до царствие великого князя Василия Ивановича». Василий Иванович, отец Ивана Грозного, правил в 1505–1533 годах. Так что можно предположить, что речь идет о насильственном крещении дружинников Василия.

Очень показательно, что кощунства Буслаева сходят ему с рук, пока он глумится над христианскими святынями. Возмездие настигает его лишь при столкновении со святынями Древней Веры – вещей головой и «бел‑горюч камнем». Очень трудно, чтобы не сказать – невозможно, согласовать такое содержание былины с мнением о христианских‑де основах русского эпоса.

Зато это отлично согласуется с настроениями так называемого «народного православия», с самого момента его возникновения в XI веке – и до XX в. В «Повести временных лет» пишется, как в 1092 году невидимые «бесы», убивавшие полочан, не могли убить их в домах, защищенных языческой обережной символикой и «гарнизоном» домашних божков. И там же, почти в те же годы, рассказывается, как некий праведный монах узрел беса «в образе ляха», гулявшего по монастырской церкви во время службы, ничуть, по‑видимому, не смущаясь ни окружающими его крестами и иконами, ни освященной землей под ногами, ни витающим в воздухе ладаном, ни звучащими вокруг молитвами и возглашениями имени божьего. Получается, что языческая защита от бесов – сильнее христианской?! И ведь это – не в рассказе какого‑нибудь полуграмотного мужика, а в монастырской летописи, составление которой приписывают не кому‑нибудь, а святому преподобному Нестору. Что ж оставалось простым прихожанам? Такой несклонный к язычеству человек, как диакон Андрей Кураев, пишет, что в русских сказках, выбирая между магией‑ворожбой и молитвой, герои «предпочитают обращаться именно к магии. Молитва... считается недостаточной защитой. Например, в храмах (! – Л. П.) от восставших покойников‑колдунов защищаются начертанием круга, гвоздями и молотком, сковородкой, а не просто обращением к Господу». Так и у Гоголя в «Вие» Хома Брут от бушующей – в церкви! – нечисти защищается не столько молитвой и крестным знамением, сколько языческим обережным кругом. Наконец, у русских крестьян конца XIX – начала XX века этнографы обнаружили стойкое убеждение, что, если против досаждающей или нападающей нечисти не помогают крест и молитва, надо... выматериться! Мат (происходящий от языческих заклятий культа плодородия) оказывался в глазах этих православных мужичков сильнее крестного знамения.

Такое впечатление складывается, что русские, считавшие себя православными, люди при том искренне считали, что языческие по происхождению обряды и символы сильнее христианских[3]. А там, где православное крестьянство соседствовало с некрещеными инородцами, ходила тьма быличек, выражавших убеждение: их ворожба сильнее молебнов, шаман сильнее попа. В Глазовском и Сарапульском уездах русские крестьяне покупали в засуху скот для удмуртских жертвоприношений, считая, что «вотская ворожба» действеннее крестных ходов и молитв.

Когда в былинах русская вера сталкивается с чужой, то и тут всплывают темы, христианству чуждые. Например, как непременное условие молитвы и ее составная часть выступает в былинах омовение. Алеша перед битвой с Тугариным, встав станом у Сафат‑реки,

 

Встает рано‑ранешенько,

Утреней зарею умываетца,

Белаю ширинкаю утираетца,

На восток Алеша Бога молитца.

 

Так же сопровождает омовением утреннюю молитву Илья и молится при том также на восток. В христианстве такие молитвы были осуждены и запрещены еще Львом Великим в V веке – мол, не поймешь, не то Христу молятся, не то Солнцу.

Поскольку молитва Алеши предельно проста и конкретна – «нанеси, Бог, бурсачка да часта дождичка» – соблазнительно и в самом обряде молитвы‑умывания увидеть просто магическое действо. Поворожил, мол, Алеша с водою – и обрушил дождь на «огненные крылья» коня Тугарина, в буквальном смысле спустив колдуна‑противника с небес на землю. Однако связь молитвы с омовением в эпосе гораздо более прочна и отнюдь не случайна. Про Илью мы уже говорили. А вот в былине «Иван Годинович», в единственном, пожалуй, во всем былинном эпосе месте, где враг не просто грозит русскому богатырю, но еще и веру русскую хулит, а свою – хвалит, звучит это так:

 

У нас вера‑та ведь и очень есть легка

Не надо мыть своего тебе лица белого,

Поклоняться ведь спасу‑то богу‑то.

 

Как видим, умывание входит, и входит прочно, в былинное понятие о вере. Больше ни о каких требованиях, ни о каких обрядах или запретах русской веры – тех же постах – не говорится, она словно вся в умывании. «Купание, омовение даруют героям силу и особые способности», – подводят итог обзору былинных примеров, когда герой старается вымыться перед важным делом, Ю.И. Юдин и И.Я. Фроянов. Очевидно, что и сам такой обряд, и выраженное им представление к христианству имеют отношение, скажем так, весьма косвенное. Зато они наличествуют в обрядности индоевропейских народов. Так, зороастриец перед молитвой обязательно долженомыть от пыли лицо, руки и ноги – именно из зороастрийской религии, очевидно, этот обряд позаимствовали мусульмане вкупе с самой пятикратной ежедневной молитвой. Индуистская молитва– «пуджа» начинается с обязательного омовения, согласно строгим установлениям законов Ману; автору и самому довелось участвовать в таких обрядах. Омывались перед решительной битвой бойцы болгарского князя‑язычника Крума. В ортодоксальном византийском православии обряда омовения, конечно, не существует. Зато он есть у старообрядцев, для которых, как пишут ученые, «характерна заметная реставрация язычества в мировоззрении и в культовых действах». «Прежде всяких разговоров, по входе в дом, – писал в позапрошлом столетии российский этнограф, – старообрядец снимает шапку и моет руки; молитва, приносимая не совершенно чистыми руками, по их мнению, не чиста». Былина, сводящая к умыванию русскую веру или, во всяком случае, начинающая ее с умывания, сохранила древне‑арийский, языческий подход к вопросам веры.

Вот еще любопытный фрагмент былины. В одной из записей былины о том, как Дунай и Добрыня добывали для Владимира Всеславича невесту, ее отец отвечает сватам‑богатырям:

 

Не отдам Опраксии за вашу‑то веру поганую,

За поганую да за котельную,

 

Удивительно одно то, что эпос вдруг называет русскую веру поганой. Обыкновенно сказители простодушно заставляют иноверцев называть погаными самих себя и свою веру. Не только наш эпос отличается этим – в «Песне о Роланде» халиф сарацинов называет своих подданных «родом проклятым» и клянется Юпитером и Аполлоном. В армянском эпосе «Давид Сасунский» в идолопоклонстве «сознаются» арабы, а в азербайджанском – «Книга отца нашего Коркута» – христиане («У меня идолов – сорок два капища»).

Но еще любопытнее определение русской веры как «котельной». Котлы играли важную роль в обрядности многих соседей Руси и славян. Огромный священный котел скифов, сваренный царем Ариантом из медных жал скифских стрел (по одной с воина), упоминает в своей «Истории» Геродот. Котлы упоминаются в описаниях святилищ легендарной Биармии скандинавских саг (археолог и историк А.Л. Никитин весьма убедительно показал, что эта страна располагалась не в Перми и не на берегах Белого моря, но на Западной Двине). Наконец, огромную роль всевозможные котлы играли в мифологии кельтов – вот где была воистину «котельная вера»! Именно волшебные котлы чаще всего добывали в Ином Мире кельтские герои. Котел Дагды, от которого никто не отходил не насытившись, и котел Кормака, из которого каждый мог достать ту еду, какой пожелал; котел владыки Аннуна, подземной страны, что не варил еду для трусов; котел Керидвен, в котором богиня сварила напиток мудрости, и, наконец, котел возрождения, извлеченный из одного из озер Ирландии и возвращавший жизнь умершим.

В русских преданиях котел чаще всего и является символом перерождения. В сказках, использованных Ершовым при создании «Конька‑Горбунка», добрый молодец превращается, нырнув в кипящий котел, в неотразимого красавца, а злой и глупый царь в этом котле находит лишь гибель. В предании «Жадный поп» главный персонаж со святым Миколой – заместившим в народном сознании Велеса, бога загробного мира, смерти, но и исцеления, изобилия – исцеляют царевну, разрубив ее на куски и обмыв эти куски в котле. Та же тема звучит в песне‑заклятьи на «коровью смерть» – на крутой горе горят костры, над кострами – кипят котлы, в который некие «старцы старые», поющие «про живот, про смерть, про весь род человеч», скидывают иссеченных и изрубленных животных – «весь живот поднебесный», однако цель у них та же, что и у сказочных царевен или «Миколы»‑Велеса из предания.

 

Сулят старцы старые

Всему миру животы долгие,

Как на ту ли на злую

Смерть Кладут старцы старые

Проклятьице великое!

 

Иссеченный, исколотый, сваренный в котлах под исполнение песен «живот» должен стать неуязвимым для смерти. Но иногда котел обозначает и самою смерть, как в загадке:

 

Стоит столб,

На столбе цветы,

Под цветом котел,

Над цветом орел.

Цветы срывает,

В котел бросает,

Цветов не убывает

И в котле не прибывает.

 

В древнерусских курганах – Черная Могила под Черниговом, Гнездово под Смоленском – на погребальных кострищах устанавливали котел с костями и головой барана – очевидно, жертвенного, съеденного на погребальном пиру. А в жилищах некоторых толков и согласий старообрядцев стояли в красном углу чаны, наполненные водою, – на эти котлы хозяева фактически молились богу – в самом что ни на есть прямом смысле.

На всех этих примерах мы можем заключить, что христианское начало в русском былинном эпосе – не исконно. Оно – сравнительно позднее наслоение, и наслоение не ценностей – они остались прежними, языческими – а всего лишь слов и названий. В этом вопросе правы Ф.И. Буслаев и А.А. Котляревский, а не В.В. Кожинов и владыка Иоанн. По былинам можно проследить, как образовывалось это наслоение, как языческие понятия сменяются христианскими. Есть и более веские доказательства языческой древности былин. В них достаточно подробно, с явным знанием дела описаны самые мрачные и одиозные стороны русского язычества – я начну с них, ибо «светлые» стороны могут породить у какого‑нибудь сочувствующего христианству читателя соблазн приписать их как раз влиянию симпатичной ему религии. Вот только вряд ли нашему предполагаемому стороннику христианства захочется приписать влиянию христианства превращение головы поверженного врага в трофей (с отчетливым оттенком человеческого жертвоприношения), или ритуальные самоубийства, или совместные погребения супругов (причем одного из них – заживо). Причем все это вершат не какие‑нибудь лиходеи, вроде колдунов Тугарина Змеевича и Соловья‑разбойника или, скажем, ведьмы Маринки Кайдаловны. Нет, это положительные герои былин, славные святорусские богатыри.

Рассмотрим же повнимательнее эти датирующие мотивы, жутковатые языческие черты русских былин, выдающие их глубокую, дохристианскую древность.

 

 

Глава 3 Голова, что пивной котел: череп‑трофей в былинах

 

Нередко былинный герой, одолевший очередного супостата, обходится с его останками сколь нерационально, столь и не по‑христиански. Тело обезглавленного врага рассекается на части и разбрасывается по полю. Голова же насаживается на копье и победоносно привозится на княжеский двор или на заставу богатырскую. Иногда, впрочем, ее «просто» увозят в качестве трофея. В этом последнем случае герой непременно подчеркнет сходство усекно‑венной головы очередного «царища» с «пивным котлом». Рассмотрим подробнее оба этих мотива.

Особенно привлекает внимание первый из них (Алеша Попович, Илья Муромец). Сразу вспоминается изложенная Львом Диаконом история гибели Иоанна Куркуаса, тезки и родственника императора Цимисхия, осадившего в болгарском городе Доростол (ныне Силистра) дружину князя Святослава, Русы, выйдя из крепости, атаковали осадные и метательные машины. Тут‑то им и попался командовавший всей этой техникой Куркуас. Приняв его по богатству доспехов за самого императора, русы изрубили Куркуаса на куски, а голову, подняв на копье, отвезли в крепость. Там ее выставили на стене и кричали, что поступили «с владыкой ромеев, как с жертвенным животным».

Как видите, читатель, соответствие повадкам былинных богатырей здесь полное. Тело рассекается на куски, голова увозится на копье и выставляется на стене. Слова же воинов Святослава раскрывают подоплеку их поведения – как и загадочного на первый взгляд образа действий былинных богатырей. Особенно подчеркнем, что в былинах, если речь идет о войне, а не о поединке, добычей становится голова «царища» – предводителя врагов, соответствующего «владыке ромеев» у Диакона.

Более чем на век предшествует Диакону сообщение жития Григория Амастридского. Автор его упрекает русов в пристрастии к «древнему таврическому избиению чужеземцев». Обряд жителей античного Крыма, диких тавров, описанный Геродотом (IV, 103), заканчивается тем, что головы принесенных в жертву пленников «прибивают к столбу» или, «воткнув на длинный шест, выставляют высоко над домом». Уж не этот ли, чересчур бросающийся, скажем так, в глаза обычай стал причиною того, что в греческой литературе начиная с того же Диакона русов стали именовать «тавроскифами», а то и попросту «таврами».

Косвенно задевает нашу тему сообщение Ибн Фадла‑на. Он присутствовал на жертвоприношении русами скота кумирам своих богов. По рассечению тела жертвы голову ее вывешивали на кол в ограде капища. Это помогает нам лучше понять смысл слов русов у Льва Диакона – Иоанн Куркуас действительно разделил участь «жертвенных животных».

Этот обряд находит немало подобий у разных народов, в разные времена. Жертвоприношение такого рода как бы символически повторяет, а магически – возобновляет творение Вселенной из тела Прасущества. Голова, обозначающая в данном случае небо, укрепляется на шесте (коле или копье), представляющем собою Мировую Ось, axis mundi, Мировое Древо. Миф о Творении‑Жертве мы находим у самых разных народов Евразии – от Исландии, где «материалом» для Вселенной послужил великан Имир, до Китая с его Пань Гу. Голову жертвы укрепляли на дереве индоевропейцы‑фракийцы (голова Орфея), семиты‑ассирийцы, угрофинны‑удмурты. А самые первые следы таких обычаев уходят и вовсе во мглу пещер палеолита – раннего каменного века. В итальянской пещере Монте‑Чирчео найден неандертальский (!) череп с расширенным затылочным отверстием, которым череп явно насаживали на кол. На шесте посреди стоянки в Костен‑ках висел, судя по всему, череп саблезубого тигра. Уподобление поверженного противника жертвенному животному мы впервые встречаем еще в гимнах Ригведы – «жертвенным животным лежит тот, кто мнил себя самым мудрым» (VII, 18, 8).

Однако наиболее полные соответствия деяниям былинных богатырей и русов князя Святослава мы находим у балтийских славян во времена вполне исторические. Епископа Иоанна Мекленбургского в XI веке разрубили на части, обрубки раскидали по полям, а голову на копье торжественно привезли на двор языческого храма. Точно так же поступили в Польше со святым Войтехом.

Любопытны также рунические надписи на так называемых Микоржинских камнях в Польше. Далеко не все ученые признают их подлинность, но для нас, читатель, сейчас больше интереса представляет совсем другой вопрос. Внимание привлекает содержание надписи, переведенной в позапрошлом году Я. Лецеевским «Смирж жертвой лежит» и «Смиржа отец Лютевой воину‑сыну» то есть и здесь павший воин рассматривается, как жертва. Если и вести речь о подделке – не иначе неведомый фальсификатор глубоко проникся самыми тонкими нюансами языческого взгляда на сущность воинской гибели.

Особо следует заметить, что у скандинавов в историческое время мы почти не найдем следов такого рода обрядов – хотя, казалось бы, все предпосылки для них налицо. Есть миф об Имире, творении‑жертве, и о небе, сотворенном из его головы («небом стал череп холодного турса»). Скандинавы знали человеческие жертвоприношения – но совершенно иного рода. Голова же животного на шесте во всем норманнском эпосе упоминается один‑единственный раз – в рассказе о... наведении порчи. Знаменитый Эгиль, сын Лысого, поэт, путешественник и убийца, колдун и берсерк, покидает родную страну, изгнанный конунгом Эйриком Большой Секирой:

«Он взял орешниковую жердь и взобрался с ней на скалистый мыс, обращенный к материку. Эгиль взял лошадиный череп и насадил его на жердь. Потом он произнес заклятие, говоря:

– Я воздвигаю здесь эту жердь и посылаю проклятие конунгу Эйрику и жене его Гуннхильд. – Он повернул лошадиный череп в сторону материка. – Я посылаю проклятие духам, которые населяют эту страну, чтобы все они блуждали без дороги и не нашли себе покоя, пока они не изгонят конунга Эйрика и Гуннхильд из Норвегии.

Потом он всадил жердь в расселину скалы и оставил ее там. Он повернул лошадиный череп в сторону материка, а на жерди вырезал рунами сказанное им заклятие».

Схожий обряд и, наверное, со схожими целями выполнили три столетия спустя в Англии – англы изначально родичи скандинавов, а в эпоху викингов оказались под их сильным влиянием. В 1255 году тринадцать (!) браконьеров отрубили голову убитому оленю и насадили ее на палку на одной из лужаек. После чего вставили в пасть веретено, заставив «зевать» на солнце: «С величайшим презрением к королю и его лесникам». Сходство с обрядом Эгиля очевидно, а адресатом, судя по всему, и здесь оказывается король. Вера в злокозненное могущество ритуалов такого рода оказалась очень живуча среди скандинавов: на гравюре к сочинению Олауса Магнуса в 1555 году изображены колдун и ведьма, вызывающие на море губящий корабли шторм. У колдуна в руках все тот же шест с головою животного, обращенною на тонущие суда.

В славянских преданиях почти не сохранилось преданий о влиянии на погоду с помощью черепа (исходно, конечно же, черепа жертвы). Единственный пример – плохо сохранившаяся сказка, в которой «у Яги есть мертвая голова; захочет Яга навести дождь – выставит ее во двор, спрячет ее – начинает светить солнце».

Почему древний жертвенный обряд у скандинавов превратился в порчу? Возможно, к эпохе викингов миф о Первожертве оказался потеснен мифом о Жертве Одина, повесившем себя на Мировом Древе – ясене Иггдра‑силь. Отсюда и господствующей формой жертвоприношения – человека ли, животного ли – стало повешение, что многократно отражено в сагах, в описаниях иноземцев – немца Адама Бременского и испанского араба ат Тартуши – и на резных изображениях Готландских могильных камней. Могло подействовать на обряд и изменение отношения к Первосуществу. Если в «Старшей Эдде» про «злую» природу Имира ничего не говорится, то в прозаической «Младшей Эдде» Снорри Стурлусона о ней сказано прямо: «Никак мы не признаем его (Имира. – Л. П.) за Бога. Он был очень злой, и все родичи его тоже – те, кого зовем мы инистыми великанами». Сама постановка вопроса, однако, говорит о том, что когда‑то к Тому, из Чьего тела возникла Вселенная, скандинавы относились по‑иному.

Сложнее понять символику человеческих жертвоприношений Тору‑Громовержцу, описанных у Дудона Квинтилианского: череп обреченного разбивается ударом бычьего ярма, а кровью из перерезанного горла окропляют участников обряда. С обрядом русов, как видим, ничего общего.

Зато у балтийских славян мы встречаем его полнейшее подобие. У балтийских славян при раскопках святилищ находят черепа людей и скота. Согласно епископу Адельготу (1108) славянские «фанатики» отрубали пленникам головы перед алтарями, которые потом оными головами и украшались – «Голов желает наш Прилегала!». Культ головы у всех славянских народов находит множество примеров. Голова коня, воткнутая на шест, охраняла от болезней и нечисти места ночлегов табунов, конюшни и пасеки в Полесье и Полабье, а в Поднестровье ею увенчивали ограды огородов – «чтоб все родило!». На Руси медвежий череп, громко именуемый «Скотьим Богом», оберегал хлев, над дверью которого висел, – любопытно, что точно так же назывался и применялся образ святого Николы! Головы коней и коров на оградах защищали скот и людей в русских деревнях от моровой язвы, у сербов и болгар черепа волов, коней, собак берегли поля, баштаны и виноградники. Такие примеры можно длить очень долго. В источниках отмечена «охота за головами» у родственных славянам западных балтов, семигалов. Перехватив возвращавшихся из набега на Эстонию литвинов, они увезли с поля боя полные сани голов литовских воинов и их эстонских пленников. Любопытнее всего здесь то, что союзниками семигалов в этом бою выступали христианские рыцари‑меченосцы.

Все это лишний раз указывает на славянскую, а отнюдь не скандинавскую природу русов.

Водружение русами отрубленной головы на стене также находит подобие в былинах – в виде оград дворов и крепостей, усаженных «головушками молодецкими». Это отмечено еще В.В. Чердынцевым. Он, однако, отчего‑то полагал, что «в былинах этот обычай соблюдают только отрицательные персонажи». Однако головами усажена ограда не только у Маринки Кайдаловны с Соловьем‑разбойником (надо заметить, что это хоть и злодеи, но свои, русские), но и у Чурилы Пленковича, персонажа в худшем случае нейтрального:

 

Двор у него был на семи верстах,

Около двора был булатной тын»

Верейки были позолочены,

На всякой тыцынке было по маковке,

По той ли голове богатырские.

 

Впрочем, Илья и Алеша, привозящие на копье вражьи головы, персонажи и вовсе, безусловно, положительные.

Второй мотив в былинах выражен много слабее, окольными намеками. Так, вражью голову (как в особенности отрубленную, так и пребывающую еще на плечах) сравнивают с пивным котлом. Любопытно, что в типичном описании врага в южнославянском эпосе это сравнение – единственная черта, совпадающая с «образом врага» в былинах. Само по себе сравнение, конечно, мало о чем говорит. Вот только иногда былинные герои высказываются и вполне откровенно. Вот возвращается с головой на копье Алеша Попович:

 

Ой еси ты, Владимир Стольнокиевский!

Буде нет у тя нынь пивна котла –

Вот тебе Тугаринова буйна голова!

 

Столь же откровенен Илья Муравленин. Выезжая с заставы на поединок с врагом, которого не сумели остановить младшие богатыри, «старый казак» насмешливо замечает:

 

Не сварить вам без меня пивна котла.

Привезу вам голову, вам татарскую!

 

Речь прямо идет об изготовлении из вражьей головы сосуда для ритуального напитка. Сразу следует заметить, что, вопреки распространенному заблуждению, чаши из человеческих черепов – вовсе не зверская выдумка неких злокозненных «степняков». Это древний индоевропейский обычай, возникший где‑то на закате каменного века. В скандинавской «Старшей Эдде» чаши из черепов упоминаются дважды – когда кузнец Велунд, мстя пленившему и искалечившему его конунгу Нидуду, убивает его сыновей и делает из их черепов чаши, окованные серебром; а Гудрун так же поступает с собственными детьми от повелителя гуннов Атли‑Аттилы, заманившего в ловушку и погубившего ее братьев. Римлянин Орозий рассказывает, что кельтское племя скордисков, обитавшее на берегах Дуная, изготавливает из вражеских голов пиршественные кубки. Индоарийской традиции знакомы «капала» – чаши из человеческих черепов. Знаменитое свидетельство Геродота о скифах: «С головами врагов (но не всех, а только самых лютых) они поступают так. Сначала отпиливают черепа до бровей и вычищают. Бедняк обтягивает череп только снаружи сыромятной воловьей кожей и в таком виде пользуется им. Богатые же люди сперва обтягивают череп снаружи сыромятной кожей, а затем еще покрывают внутри позолотой и употребляют вместо чаши». Болгарин Крум в 811 году изготовил чашу из черепа византийского императора Никифора и пил из нее на пиру вместе со славянскими князьями. В этом отчего‑то пытаются усмотреть тюркский обычай, хотя Крум как раз ближе всех прежних вождей болгар‑кочевников сошелся со славянами – до такой степени, что сидел за столом с их старейшинами, посылал в Константинополь от своего имени славянина Драгомира и первым сменил тюркский титул «хан сюбиги» на славянский «князь». Про ритуальное омовение его воинов перед битвой мы уже говорили в связи с подобными эпизодами в былинах. Вообще, чаши‑черепа встречаются лишь у тех тюркских или монгольских племен, что хранят в жилах значительную долю скифо‑сарматской, индоиранской крови – болгары, печенеги; или у тех, кто принял тантрический буддизм, пришедший из Индии. У последних – монголы, калмыки, буряты – такая чаша называется «габала» – явная переделка индийской «капалы». Своего слова в монгольских языках для этих чаш нет – похоже, не было в традиции монголов и самой этой вещи.

В русском фольклоре есть ряд упоминаний о таком обычае. В одной песне ведьма грозит молодцу: «из буйной головы ендову солью», в другой – описывается, как она выполнила эту угрозу и похваляется – «из милого пью»! Записавший эту последнюю песню славянофил А.С. Хомяков справедливо сравнивал ее с мифами о сотворении мира из частей человеческого тела и древнейшими культами, вроде культа Черной Матери Кали в Индии.

Наконец, есть сказка, в которой главный герой, не слишком оригинально названный Иваном, как бы берет реванш. Угодив в подземное царство к слепому богатырю Тарху Тараховичу, он пасет его скот. Богатырь запрещает Ивану ходить на некий луг – туда летают девять молодых ведьм, дочерей Яги, и могут ослепить попавшегося им – как ослепили в свое время его. Как всякий сказочный герой, Иван немедленно нарушает запрет и, когда девять Ягишен прилетают на заповедный луг, вступает с ними в схватку, убивает, делает из голов «чашки» и преподносит слепцу Тарху.

На основании всего сказанного, я думаю, стоит отнестись к мотиву черепа‑чаши в русских былинах с полной серьезностью. Получается, однако же, удивительная вещь, читатель, – два былинных богатыря, из которых один носит прозвище Поповича, а другой, как говорилось, канонизирован русской православной церковью, совершают, по сути, человеческие жертвоприношения и делают чаши из вражьих черепов! И как тут не вспомнить оброненную Федором Буслаевым фразу о святотатственных с точки зрения православия «поступках» Ильи Муравленина?!

Вряд ли такие обычаи могли сохраняться в дружинной среде, быт и нравы которой отражают былины, после крещения. Именно эта среда стала носителем и проводником новой веры на Руси. Многие языческие по происхождению обычаи бытовали в ней и после принятия христианства, но определенно не в столь крайних формах. Так что былины, содержащие мотив черепа‑трофея, не могли сложиться после X века. То же можно сказать и про следующий былинный мотив – ритуальные самоубийства.

 

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 118; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!