Глава первая. ЛЕНИНГРАД: БЛОКАДА 19 страница



Сегодня Тамара не пришла, я к ней тоже не пошла, так как все время воздушные тревоги. Вот я и не знаю, есть ответ или нет. А это весьма любопытно. По‑моему, так: если Вова все же считает, что мы товарищи, и ему станет совестно за свое свинское обращение, то он, конечно, напишет ответ. Если эта записка явилась для него пустой бумажкой и ему нет до меня дела, ответа не будет. Хотя может быть и так: он покажет эту записку ребятам и они сообща настрочат мне ответ. Но тогда такой ответ не будет для меня иметь никакой цены. (...)

4/Х‑41 г. Как давно я не писала. Но сегодня прорвалось. О Господи Боже мой, что с нами делают, с нами, ленинградцами, и со мной в том числе.

Я работаю в госпитале при Инст‑те охраны материнства и младенчества им. Клары Цеткин. У нас, санитарок, суточное дежурство: с 9‑ти утра до 9‑ти утра следующего дня работаю, а потом сутки отдыхаю до 9‑ти утра следующего дня. Итак, я должна спать через ночь. Это очень тяжело, но еще терпимо. (...) Зато я в дни дежурств бываю сыта и получаю карточку первой категории с 400 гр. хлеба в день.

С того раза, как мы вечером сочиняли Вове записку и условились увидеться на другой день, я не видела Тамару. Вчера я написала ей записку и попросила Розалию Павловну передать ее Осе, чтоб он передал ее Тамаре. Так я до сих пор не знаю ничего о судьбе моего послания к Вове. Но я нисколько не раскаиваюсь, что так резко написала ему.

Как‑то во время В. Т. я разговорилась с Идой Исаевной о дружбе между мужчиной и женщиной. Ведь любить можно только одного, а помимо любви можно дружить со многими мужчинами. Ида Исаевна рассказывала мне, что когда ей было еще 17 лет, у ней были друзья из мальчиков. И до сих пор их дружба ничем не омрачается. Из класса они дружили впятером, двое девочек и трое мальчиков.

У нас тоже ведь двое девочек: я и Тамара, и трое мальчиков – Вова, Миша, Яня. Почему же мы не дружим – не знаю. Разве мальчики плохо к нам относятся – нет. Разве они неподходящие для дружбы – тоже нет, даже наоборот. Именно с таким типом мальчиков, как они, можно дружить. Но в чем же дело? Не знаю. Но, по‑моему, мы не знаем, как подойти к друг другу. (...)

У нас с Тамарой мало кипучий характер. Мальчики тоже какие‑то сухие. Между нами отношения какие‑то натянутые, уж очень мы почтительны друг к другу. Да еще Яня не очень подходит. Такой профессор, разве можно с ним дружить. Мы могли бы сдружиться, если бы у нас были простые, незатейливые отношения. Обыкновенные отношения между мальчиками и девочками. Если бы мы друг другу нравились. Если бы они заигрывали с нами. А мы держали себя. (...)

12 октября. Я уже совсем свыклась с работой. Больные меня любят. 8‑ого впервые увидела мертвого. В этот день в нашем отделении умерли сразу двое: женщина, она беременна была и ранена в живот. Мужчина, он умер от газовой гангрены. Я совсем не боюсь мертвых. Мне только до слез их жалко. Особенно мужчину, ведь еще недавно я видела его живым, он, как и другие, улыбался, курил папиросу, и лицо его мне очень понравилось, такой молодой, симпатичный. Потом его взяли в перевязочную, и там его продержали часов 5. Наконец его вывезли в коридор, и я узнала, что его повезут в операционную отрезать ногу. Он лежал и улыбался, потом его увезли. А когда его привезли, его нельзя было узнать, он тяжело дышал, мучительно стонал, бледный, трепещущий. Вот каким я его помню перед смертью. А потом меня погнали за кислородом в аптеку. И вот я прибегаю, мне встречается в коридоре врач и говорит: «Мухина, можете не торопиться, кислород больше не нужен, он умер». Я не верю своим ушам, вбегаю в свое отделение, а он уже лежит, вынесен из палаты, лицо простыней прикрыто. Жутко. (...)

16 октября. Наступила зима. Вчера выпал первый снег. Немцы непреодолимой стеной напирают на нас. Страшно посмотреть на карту. Последние сведения удручающие. Наши войска оставили Мариуполь, Брянск, Вязьму. Напряженные бои идут на Калининском направлении. Ну, это уже значит, что Калинин можно считать взятым. Ведь это жуть что делается. Вязьма в 150 км от Москвы. Значит, немцы в 150 км от Москвы. Сегодня по радио впервые объявили: «На Западном фронте положение тяжелое. Немцы сконцентрировали огромное количество танков и мотомеханизированной пехоты и прорвали нашу оборону. Наши войска, неся огромные потери, отступили». Вот что сообщило нам радио. Никогда еще нам ничего подобного не сообщали.

Настроение подавленное. Начинает казаться, что нам уже не суждено увидеть светлые дни. Не суждено дожить до светлого, радостного мая.

Немцы, наверно, превратят Ленинград в развалины, потом займут его. Мы все, кто успеет убежать, будем жить в лесах. И там мы умрем, или замерзнем от холода, или умрем от голода, или нас убьют.

Да, наступила страшная зима, холодная и голодная для многих тысяч людей. Сегодня ко мне придет Тамара, и мы с Акой будем заниматься по‑английски. Завтра я опять иду на работу. Там тоже не легче. Умерла Анечка и еще две женщины. Я почти все прошлое дежурство сидела у постели одной умирающей. (...)

Сегодня во сне и вчера днем, когда спала, мне все снился Вовка. Как будто он пришел ко мне совсем раздетый, голодный и я его накормила, одела, и он меня очень благодарил и сказал, что только теперь очень осознает, что такое настоящий друг. А потом за мной кто‑то бежал с ножом. И меня уже совсем настигали, это было в саду осенью, вдруг вижу, идут Вовка с мальчишками, и он подставил моему преследователю подножку, и я была спасена и еще, и еще что‑то. (...)

11.XI. Уже ноябрь. Везде лежит снег. Мороз. Я хожу в школу, учусь, и все, что мне пришлось пережить в октябре, кажется мне сейчас тяжелым сном. Даже трудно себе представить, что еще совсем недавно я вставала в 6 часов. Без четверти семь мы с мамой уже выходили из дому. Холодно, темно. Потом трамвай, битком набитый народом, проходная, сад с протоптанной напрямик тропинкой. Я раздеваюсь, и вот я уже в белом халате, в белой косынке... Вот они, больные, судна, судна, понукания: Лена, иди туда, Лена, иди сюда, Лена, сбегай в аптеку, Лена, сбегай в лабораторию, Лена, отнеси мочу на анализ. Да, это не сон, это правда. Я зарабатывала деньги. И вдруг меня уволили. И вот я опять в школе. (...)

Итак, все кончено. Вова, мы знали друг друга и расстались. Все рассеется как дым, и мы забудем друг друга, и, только когда ты как‑нибудь будешь просматривать альбом с фотокарточками, ты вспомнишь, что была когда‑то такая Лена Мухинa, простодушная девочка, и улыбнешься, прочтя на обороте фотокарточки: «Гадкому утенку от Лены». Может быть, судьба еще где‑нибудь столкнет нас с тобой, но, Вова, я тебя никогда не забуду.

Пусть ты самый последний негодяй на земле. Низкая тварь, недостойная внимания. Но нет, ты первая моя любовь, ты тот мальчишка, который первый, сам того не зная, зажег у меня что‑то в душе, и это что‑то будет гореть во мне, пока я жива, то ярко вспыхивая и обдавая все мое существо горечью досады и обиды на что‑то, то медленно тлея. Ты для меня самый дорогой человек на земле. Будь же счастлив в своей жизни, не ведай никаких забот и печалей.

Дай Бог тебе всего наилучшего.

Прощай, Вовка!

Прощай.

Фу ты, я совсем разнервничалась. И стоит ли. Найдутся другие мальчишки, другие ребята. (...)

16/XI. Опять воздушная тревога. Как половина восьмого вечера, так пожалуйте, немец тут как тут.

Сегодня день прошел как‑то гадко. Ака ушла искать чего‑нибудь съедобного в 9 часов утра и пришла только в 5 часов. Мы с мамой уже смирились с мыслью, что Ака ничего не достала и мы не будем вообще сегодня обедать, и вдруг Ака явилась, и не с пустыми руками, а со студнем. Принесла 500 гр. мясного студня. Мы сразу сварили суп и поели горячий суп по две полных тарелки. Как мы сейчас живем, еще сносно, но если положение ухудшится, то не знаю, как мы это переживем. Раньше, еще сравнительно совсем недавно, мама могла получить у себя на работе суп без карточки, и у нас в школе уже первый раз дали суп. Но на другой же день вышло постановление о том, что суп давать тоже по карточкам.

150 грамм хлеба нам явно не хватает. Ака утром покупает себе и мне хлеба, и я до школы почти все съедаю и целый день сижу без хлеба. Прямо не знаю, как и быть, может быть, лучше поступать так: через день в школьной столовой брать второе на 50 грамм по крупяной карточке и в тот день хлеба не брать, а в другой день питаться 300 граммами хлеба. Надо будет попробовать. А вообще, самочувствие неважное. Все время внутри что‑то сосет. Скоро, 21‑ого этого месяца, у меня день рождения, мне исполнится 17 лет. Как‑нибудь отпраздную, хорошо, что это первый день третьей декады, так что конфеты будут обязательно. Как хочется поесть.

Когда после войны опять наступит равновесие и можно будет все купить, я куплю кило черного хлеба, кило пряников, пол‑литра хлопкового масла. Раскрошу хлеб и пряники, оболью обильно маслом и хорошенько все это разотру и перемешаю, потом возьму столовую ложку и буду наслаждаться, наемся до отвала. Потом мы с мамой напекем разных пирожков, с мясом, с картошкой, с капустой, с тертой морковью. И потом мы с мамой нажарим картошки и будем кушать румяную, шипящую картошку прямо с огня. И мы будем кушать ушки со сметаной и пельмени, и макароны с томатом и с жареным луком, и горячий белый, с хрустящей корочкой батон, намазанный сливочным маслом, с колбасой или сыром, причем обязательно большой кусок колбасы, чтобы зубы так и утопали во всем этом при откусывании. Мы будем кушать с мамой рассыпчатую гречневую кашу с холодным молоком, а потом ту же кашу, поджаренную на сковородке с луком, блестящую от избытка масла. Мы, наконец, будем кушать горячие жирные блинчики с вареньем и пухлые, толстые оладьи. Боже мой, мы так будем кушать, что самим станет страшно. (...)

21 ноября 1941 года. Вот и наступил мой день рождения. Сегодня мне исполнилось 17 лет. Я лежу в кровати с повышенной температурой и пишу. Ака ушла на поиски какого‑нибудь масла, крупы или макарон. Когда она придет, неизвестно. Может быть, придет с пустыми руками. (...) Пришла ко мне Тамара и... и ничего не принесла. Дело в том, что вчера я дала ей свои карточки на крупу и мясо и просила сегодня взять в нашей школьной столовой обед, а именно 2 вторых на крупу, и если еще можно, то и на мясную карточку 2 котлетки или 2 порции колбасы, что будет. Она обещала.

У нас сегодня с Акой была вся надежда только на то, что принесет Тамара. Мы решили из второго, будь это каша, или макароны, или что‑либо другое, Ака сделает прекрасный густой суп, 2 кастрюльки, а котлеты мы разделим на 3‑их как ради праздника, будем кушать бутерброд с котлетой. И вдруг, о ужас! Тамара приходит и ничего не приносит, ничего, ни второго, ни супа, ничего... Рассерженная, надутая, она клянется, что никогда, ничего, никому больше не будет обещать, ничего не будет делать. Из ее рассказа я понимаю только то, что она 2 переменки стояла в очереди и ей не хватило. Второе кончилось, тогда она купила одну порцию супа и пролила его. Как ей это угораздило его пролить, я до сих пор не понимаю. Но только я одно понимаю, что это все ужасно.

Скоро придет Ака, замерзшая, усталая и, наверно, с пустыми руками. Тогда гроб. Она узнает, что Тамара ничего не принесла, и я не знаю, как она это переживет. А потом придет мама, усталая, голодная, она постарается придти сегодня пораньше, она знает, что у меня сегодня день рождения, и, Боже мой, что будет, если Ака не успеет ничего состряпать. (...)

Дорогая, золотая мамочка придет голодная. Я прижму ее к своему сердцу, крепко, крепко обниму и скажу ей о постигшем нас горе. И она, я думаю, не будет сердиться. Ведь она что‑нибудь, наверно, там поест. Только бы она не сердилась, не омрачала моего праздника. Больше мне ничего не надо. Мы выпьем по рюмке вина, а потом будем пить чай с конфетами.

Только бы не ссориться, только бы все было тихо и мирно. Вот в чем мое горячее желание. (...)

22/ХI. (...) Моя плитка, красивая плитка настоящего английского шоколада, где ты? Почему я тебя съела? Такая нарядная, только и любоваться тобой, а я тебя съела. Какая я свинья. Теперь только одна надежда, т. е., вернее, одно утешенье, если мама пожелает поделиться с нами, то я получу еще одну плитку. И я не буду ее есть, нет, Боже сохрани. Я буду ею только любоваться и съем ее только тогда, когда у мамы не останется ни крошки шоколада.

Сейчас я перечла опять весь свой дневник. Боже, как я измельчала. Думаю и пишу только о еде, а ведь существует, кроме еды, еще масса разных вещей. (...)

Вчера я просмотрела свои открытки. Какие раньше выпускались красивые открытки с разными видами, а теперь выпускают такие неаккуратные открытки, без всякого старанья, без всякой заботы. Пересмотрела я и все открытки с письмами для меня на обратной стороне, которые присылала мне мама из Пятигорска три года тому назад.

И я вспомнила, что когда‑то мы с мамой мечтали, да и не так уж давно, еще прошлой зимой, поехать на пароходе по Волге. Узнавали, высматривали, сколько все будет стоить. Я помню, мы с мамой твердо решили поехать куда‑нибудь летом путешествовать. И это от нас не уйдет. Мы с мамой сядем еще в мягкий вагон с голубыми занавесочками, с лампочкой под абажуром, и вот наступит тот счастливый момент, когда наш поезд покинет стеклянный купол вокзала и вырвется на свободу, и мы помчимся вдаль, далеко, далеко. Мы будем сидеть у столика, есть что‑нибудь вкусное и знать, что впереди нас ждут развлечения, вкусные вещи, незнакомые места, природа с ее голубым небом, с ее зеленью и цветами. Что впереди нас ждут удовольствия, одни лучше другого. И мы скажем, смотря, как уплывает вдаль назад Ленинград. Тот город, где мы столько пережили, столько перестрадали, где мы сидели голодные в холодной комнате и прислушивались к грохоту зениток и гулу вражеских самолетов. И мы отмахнемся от этих воспоминаний как от тяжелого кошмарного сновиденья и переведем взгляд вперед, туда, вдаль, куда мчит нас краснозвездный экспресс. (...)

27.XI‑41 г. Тревога кончилась без 5 минут 6. Но в 1/2 7‑ого начался артиллерийский обстрел. Мама пришла пешком. Сейчас слушали статью академика Орбели, из которой узнали, что немцы расхитили петергофские и пушкинские сокровища. Они распилили Самсона, увезли в Германию, а также разорили Янтарную комнату в Пушкине и тоже увезли в Германию. Германскому народу придется хоть из‑под земли достать нам янтарь для реставрации Янтарной комнаты.

У меня последнее время что‑то такое творится в душе, что я сама ничего не понимаю. Мало желаний, предположений, вопросов, столько мыслей, и все они свились клубком, шевелятся, и никак их не распутаешь. Хоть бы ухватиться за какой‑нибудь конец (...) И главное, поделиться не с кем. Мама? Домой придет, поест и спать ляжет. Ведь она сейчас так устает. Тамара? Но как с ней поделиться и что она поймет из того, что я ей скажу, да и о чем делиться. Ведь во мне одна пустота, сущая пустота. Я ничего не понимаю, вернее, я все понимаю, только не знаю, что понимать.

Я никак не могу забыть Вовку, он мне каждый день снится. Неужели я его действительно любила, я никак себе не могу дать отчета. И почему я не могу познакомиться ни с одним мальчишкой из нашего класса. (...)

7/ХII. (...) По радио играет симфония, а за окном грохают залпы. Это проклятые немцы производят очередной обстрел Ленинграда. А ночью опять завоет зловеще сирена и опять содрогнется дом от близкого разрыва бомб. Смерть все время висит над каждым из нас, и мы так к этому привыкли, что перестали это замечать или, вернее, просто не хотим это замечать. (...)

18 декабря. (...) Со школой у меня дела, можно сказать – дрянь. Геометрию я запустила, по алгебре по контрольной получила плохо. Черчение запустила. По химии получила отказ. Ну это все равно что единица. Только вот по немецкому имею хорошо да по истории. В субботу буду делать по истории доклад о Гангутском сражении и, может быть, получу по истории отлично. По литературе сочинение написала на плохо. Масса грамматических ошибок, да и само сочинение неважное. Завтра можно будет писать снова. Я думаю, что надо попытать счастья, авось напишу на хорошо. Но и так, если я писать второй раз не стану, двойки мне в четверти не будет, у меня там четверка стоит. Очень обидно было слышать от учительницы по литературе, что она обманулась во мне, что считала меня лучше, чем я есть на самом деле. Что я одна из наиболее антисоветски настроенных. Нет, она в этом не права, я в душе Советский Школьник, но на деле действительно этого про меня сказать нельзя, потому что я сейчас очень распускаюсь, мне лень собраться с силами, я слишком много думаю о себе. Вот ведь скоро кончается первая четверть, а я совсем не учу уроки, страшно запускаю материал, и, конечно, это мне не пройдет даром. Я своими плохими успехами очень огорчу маму. Конечно, можно сослаться на то, что учиться трудно. Но кто же это отрицает. Вот в том‑то и мог бы проявиться мой патриотизм, что я, несмотря на трудности, наперекор всему прилагала бы все усилия к тому, чтобы хорошо учиться.

А то, что же выходит! Разговоры, мечты о том, что я буду достойна звания Советского гражданина, все пустая болтовня. Первые же испытания на моем пути сломили меня, согнули. Я сдалась. Я тряпка. Трудности испугали меня. Я кутаюсь в сто одежек и ничего не делаю, зря ем хлеб и только ною – холодно, холодно.

Да, холодно. Но разве холод – это такая вещь, которую нельзя преодолеть? Нет, холод можно преодолеть. (...)

25/ХII. Какое счастье, какое счастье! Мне хочется кричать во все горло. Боже мой, какое счастье!

Прибавили хлеб! И еще сколько. Какая разница: 125 грамм и 200 грамм. Служащие и иждивенцы 200 грамм, рабочие 350 грамм.

Нет, это просто спасение, а то за последние дни мы так все ослабли, что еле передвигали ногами. А теперь, теперь и мама, и Ака выживут. Вот в чем счастье, а еще в том, что это является началом начинающегося улучшения. Теперь начнутся улучшения.

Новый год, мы встретим весело. С хлебом, с конфетами, с шоколадом, с вином. Ура, ура и еще раз ура. Да здравствует жизнь.

27/ХII. У меня еще руки не сгибаются, хотя я уже давно пришла. Я пришла из театра. Сегодня я снова была в театре. Смотрела и слушала постановку театра драмы «Дворянское гнездо». Мне было очень хорошо, я бы каждый день ходила бы в театр, но все‑таки я больше в театр этой зимой не пойду. Потому что каким маленьким кажется удовольствие по сравнению с тем мучением, которое представляет возвращение домой. (...)

2 января 1942 года. Давно я уже не бралась за перо. Сколько всего произошло за это время.

Наступил новый, 1942‑ой год. Теперь мы с мамой одни. Ака умерла. Она умерла в день своего рождения, в день, когда ей исполнилось 76 лет. Она умерла вчера, 1‑го января, в 9 часов утра. Меня дома в это время как раз не было. Я ходила за хлебом. Когда я пришла из булочной, меня очень удивило, что Ака так тихо лежит. Мама была, как всегда, спокойна внешне и сказала мне, что Ака спит. Мы попили чаю, причем мама отрезала мне от Акиной порции кусочек, сказав, что Ака все равно не съест столько. Потом мама предложила мне пойти вместе с ней в театр за обедом. Я охотно согласилась, потому что мне было страшно одной оставаться с Акой. А вдруг она умрет, что я буду делать. Я даже боялась, что мама попросит меня поухаживать за Акой, пока она будет ходить. А мне не хотелось даже подходить к Аке, потому что мне было очень тяжело видеть, как она умирает. Я привыкла видеть Аку на ногах, дорогую, милую, хлопотливую старушку, всегда она была чем‑нибудь занята. А тут вдруг Ака лежит беспомощная, худая как скелет и такая бессильная, что даже ничего у ней в руке не держалось.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 163; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!