Стихотворения, написанные в изгнании



 

Сонеты

 

LXXXIV)

 

 

Звучат по свету ваши голоса,

Стихи мои, с тех пор как я о даме

Стал, заблуждаясь, петь, начав словами:

 

 

4

 

«Вы, движущие третьи небеса».

Преодолев пустыни и леса,

Идите к ней, скажите со слезами

Известной вам: «Мы ваши, мы лишь с вами,

 

 

8

 

Иных не узрит госпожи краса».

С ней не останьтесь, там Амора нет.

Идите дальше в скорбном одеянье,

 

 

11

 

Как ваши сестры – после стольких лет.

Достойной дамы вы найдите след.

Скажите ей в смущенном покаянье:

 

 

14

 

«Мы служим вам, у сих склоняясь мет».

 

LXXXV)

 

 

О сладостный сонет, ты речь ведешь

О той, с которой честь для каждой знаться,

Ты встретил или встретишь, может статься,

 

 

4

 

Того, кого ты братом назовешь.

В его сужденьях – правды ни на грош

О божестве, зовущем жен влюбляться,

И мой тебе совет: не слушай братца,

 

 

8

 

Все сказки, все заведомая ложь.

Однако при условии, что словом

Он к госпоже твоей тебя направит,

 

 

11

 

Ты ей скажи как можно горячей:

«Пусть мой приход сомнений не оставит

О человеке, повторять готовом

 

 

14

 

Все время: «Где, где свет моих очей?»

 

LXXXVI)

 

 

Две госпожи, в душе моей представ,

Беседу о любви ведут согласно:

Одна – мудра, отважна, беспристрастна

 

 

4

 

И обходительный имеет нрав;

Другая, мягкой красотою взяв, –

Изысканна и тем вдвойне прекрасна.

И надо мною та и эта властна,

 

 

8

 

Ведь бог любви – ревнитель равных прав.

И Красота полна недоуменья,

И Добродетель, что не изберу

 

 

11

 

Одну из двух предметом поклоненья.

Но для Амора обе ко двору:

Как не любить красу – для наслажденья

 

 

14

 

И добродетель – чтоб служить добру?

 

LXXXIX)

 

 

Кому еще в ее глаза смотреть

Достанет после этого отваги?

По их вине о смерти как о благе

 

 

4

 

Мечтаю: невозможно боль терпеть.

Пусть для других примером стану впредь,

Предупрежденьем о безумном шаге,

Чтоб новому не вздумалось бедняге

 

 

8

 

Черты прекрасной девы лицезреть.

До срока умереть судьба судила

Мне для того, чтобы любой извлек

 

 

11

 

Из ранней гибели моей урок.

Я поспешил, увы, – я жить бы мог,

И мне бы мысль о гибели не льстила,

 

 

14

 

Как жемчугу – желанный луч светила.

 

ХСIХ)

 

 

Мессер Брунетто, отнеситесь чутко

К малютке сей, в ее устроив честь

Не пир, но праздник, – ведь не просит есть,

 

 

4

 

А требует прочтения малютка.

Запомните: ее понять – не шутка,

Не вдруг найдете вы – в ней что‑то есть:

Спокойно надобно ее прочесть,

 

 

8

 

Да и не раз, чтоб смысл достиг рассудка.

А не достигнет – там у вас полно

Таких, как брат Альберто: разберется

 

 

11

 

Любой во всем, что в руки ни возьмет.

Когда же вы и с ними заодно

Не преуспеете, позвать придется

 

 

14

 

Мессера Джано – он не подведет.

 

LXII)

 

 

Все больше донимает батогами

Вас бог любви? За непокорность месть!

Еще послушней будьте, чем вы есть, –

 

 

4

 

Вот мой совет, а там решайте сами.

Придет пора – он вспомнит о бальзаме,

Не даст мученьям душу вам разъесть:

Весомее раз в пять, когда не в шесть,

 

 

8

 

Добро любви, чем зло. И к вашей даме

Направьте ваше сердце напрямик

Через его владенья, если верно

 

 

11

 

Я в смысл посланья вашего проник.

Держитесь этого пути примерно,

Ведь бог любви вознаграждать привык

 

 

14

 

Лишь тех, кто служит преданно и верно.

 

XCIV)

Чино да Пистойя – к Данте

 

 

О новой даме речь ведет опять

Амор и на посулы не скупится,

Клянясь, что стоит ею мне плениться –

 

 

4

 

И сердце переполнит благодать.

Но слова не умеет он держать,

Когда стрела его к мишени мчится,

И я, увы, не сказочная птица

 

 

8

 

И знаю, мне из пепла не восстать.

Едва поднять решаюсь очи эти –

И ранит сердце новая стрела,

 

 

11

 

В котором старым ранам нет числа.

Что делать, Дант? Не откажи в совете.

Амор зовет, но я боюсь, что зла

 

 

14

 

Не в темном больше, а в зеленом цвете.

 

XCV)

Данте – к Чино да Пистойя

 

 

Я видел срубленный под корень ствол, –

Его пригрел родитель Фаэтона,

Свалившегося в реку с небосклона

 

 

4

 

Ломбардскую, и ствол листву обрел,

Но все‑таки плодов не произвел,

Отторгнут от живительного лона.

И не могло иначе быть: исконно

 

 

8

 

Природе чужд подобный произвол.

Обманчив дерева наряд зеленый, –

О девушке суди не по глазам,

 

 

11

 

А в сердце глянь поглубже – пусто там.

Нет, лучше юных опасаться дам,

За нею не гонись, неугомонный,

 

 

14

 

Зеленым цветом юности прельщенный.

 

XCVI)

 

 

Затем что здесь никто достойных слов

О нашем не оценит господине,

Увы, благие мысли на чужбине

 

 

4

 

Кому поверю, кроме этих строф?

И я молчанье долгое готов

Единственно по той прервать причине,

Что в злой глуши, где пребываю ныне,

 

 

8

 

Добру никто не предоставит кров.

Ни дамы здесь, отмеченной Амором,

Ни мужа, что из‑за него хоть раз

 

 

11

 

Вздыхал бы: здесь любовь считают вздором.

О Чино, посмотри, с каким укором

Взирает время новое на нас

 

 

14

 

И на добро глядит недобрым взором.

 

CXI)

 

 

Амор давно со мною пребывает,

От девяти он лет во мне царит,

И знаю, как, пришпорив, вновь смирит,

 

 

4

 

Как плакать и смеяться заставляет.

Напрасно разум пленник призывает, –

Так простодушный в колокол звонит,

Когда трепещут молнии, и мнит,

 

 

8

 

Что облаков раздор он усмиряет.

Очерчен круг любви, недвижна мета,

Там воли ограничен кругозор,

 

 

11

 

Туда не долетит стрела совета.

И шпору новую вонзит Амор,

Коль прежнею красою не согрета

 

 

14

 

Твоя душа. Таков твой приговор.

 

CXII)

 

 

Я минерал мечтал найти златой,

Ценимый добродетелью высоко,

Но умираю, мучаясь жестоко,

 

 

4

 

Затем что в сердце шип вонзился злой.

От поисков напрасных сам не свой,

Я, осужденный умереть до срока,

Там пребываю, где по воле рока

 

 

8

 

Останется победа не за мной.

Я многое бы к этому прибавил,

Но я боюсь, маркиз, что вам смешон

 

 

11

 

Моих докучных жалоб будет стон.

К владыке я взываю, чтобы он,

Который мрамор слезы лить заставил,

 

 

14

 

Жестокий камень в злато переплавил.

 

CXIII)

 

 

Достойны вы сокровища любого –

Столь чисто голос ваш всегда звучал,

Но кто в проводники неверность взял,

 

 

4

 

Сокровища не сыщет никакого.

Не зная средства от шипов иного,

Израненный, и я, как все, вздыхал,

И все же есть на свете минерал

 

 

8

 

И чувство давнее, как прежде, ново.

Не ведает слепой, когда закат,

Когда восход: несчастие закрыло

 

 

11

 

Ему глаза, и ни при чем светило.

Меня бы мост сомнений убедило

Одно покинуть – слез правдивых град:

 

 

14

 

Без них меня слова не убедят.

 

CXIV)

 

 

Я полагал, что мы вполне отдали

Любовной теме дань, – всему свой срок, –

И новый путь необоримо влек

 

 

4

 

Мою ладью, влекли морские дали.

Но, Чино, мне не раз передавали,

Что ловитесь вы на любой крючок, –

Иначе бы перо для этих строк

 

 

8

 

Усталая рука взяла едва ли.

Когда влюбляются, подобно вам,

Направо и налево то и дело,

 

 

11

 

То бог любви несильно стрелы мечет.

Чтоб ваше сердце вами не вертело,

Займитесь им, – ведь сладостным стихам

 

 

14

 

Такой пример, как ваш, противоречит.

 

CXV)

 

 

С тех пор, о Данте, как меня изгнали

Из мест родных и, от красы далек,

Какой ни прежде, ни позднее Бог

 

 

4

 

Не создавал, бреду в слезах печали,

Когда, тоскуя, что умру в опале,

Встречал красавиц я, которых мог

Сравнить с любимой, сердце не берег,

 

 

8

 

И всякий раз они его пронзали.

И все равно к безжалостным рукам

Отчаянье, что мною завладело,

 

 

11

 

Меня влечет в объятья, нет сомненья.

Одной, любимой, предан я всецело,

Но в красоте других – и многих – дам

 

 

14

 

Приходится искать мне утешенья.

 

CV)

 

 

Недолго мне слезами разразиться

Теперь, когда на сердце новый гнет,

Но Ты, Который – совести оплот,

 

 

4

 

Всевышний, не позволь слезам пролиться:

Пускай Твоя суровая десница

Убийцу справедливости найдет,

Пригретого тираном, что дает

 

 

8

 

Отраве по земле распространиться.

И в леденящем страхе новых бед

Роптать и то не смеет люд смиренный,

 

 

11

 

Но Ты, любви огонь, небесный свет,

Вели восстать безвинно убиенной,

Подъемли Правду, без которой нет

 

 

14

 

И быть не может мира во Вселенной.

 

 

Канцоны

 

CIV)

 

 

Три дамы к сердцу подступили вместе,

Расположась кругом,

Затем что в нем самом

Любви угодно было воцариться.

 

 

5

 

В них столько красоты и столько чести,

Что бог любви при всем

Могуществе своем

Не сразу к ним решает обратиться.

Усталые, страдальческие лица

 

 

10

 

Изгнанниц трех несчастных выдают,

Которых там и тут

Отвергли, а послушать их, – давно ли,

Достойны лучшей доли,

Красавицы повсюду были чтимы,

 

 

15

 

Не то что ныне. И, не пряча боли,

Теперь людьми гонимы,

Как будто к другу в дом они пришли:

Кого искали – наконец нашли.

К руке склонилась с видом чахлой розы

 

 

20

 

Та, что любовь корит

За тысячи обид,

И обнаженная рука – колонна

Страданья, по которой льются слезы,

Другою – лик сокрыт,

 

 

25

 

Что слез дождем омыт.

Боса, но сколько гордости врожденной!

И сквозь худой покров Амор смущенно

Увидел то, о чем не говорят,

И, жалостью объят,

 

 

30

 

Спросил с участьем, кто она такая.

«Почти во всем чужая, –

Она Амору молвила в унынье. –

На родственную чуткость уповая,

Сюда пришли мы ныне,

 

 

35

 

Ведь мне сестрою – матушка твоя.

Я Справедливость. Справедливость я».

Печалью красноречия живого

Бесхитростный рассказ

Внимавшего потряс,

 

 

40

 

И он спросил о тех, что были с нею.

У бедной слезы покатились снова

Из воспаленных глаз.

«Ты хочешь лишний раз

Увидеть, что сдержаться не умею? –

 

 

45

 

И скорбно продолжала эпопею: –

Тебе известно, что сначала Нил

Ключом прозрачным был,

И там, где зелень уступила зною,

Над девственной волною

 

 

50

 

Я родила ту, что со мною рядом

Пшеничной утирается косою.

И дочь припала взглядом

К воде и – красоте своей в ответ –

Ту, что поодаль, родила на свет».

 

 

55

 

Амор дослушал не теряя нити,

Рассказом потрясен,

И вот сквозь слезы он

Любезно дам приветствовал впервые,

И стрел своих коснулся: «Посмотрите,

 

 

60

 

Бездействием урон

Оружью нанесен,

Сверкавшему во времена былые.

Умеренность, и Щедрость, и другие

Родные наши нищими бредут, –

 

 

65

 

Как не заплакать тут?

Пусть правды от себя никто не прячет,

И если смертный плачет,

Так повернулись для него светила.

А нам дано бессмертие, и, значит,

 

 

70

 

Как жизнь бы нас ни била,

Мы выстоим, и вновь родится тот,

Кто этим стрелам блеск былой вернет».

И я, внимая слову утешенья,

Хоть не ко мне оно,

 

 

75

 

А к трем обращено

Изгнанницам, горжусь моим изгнаньем.

Пусть белыми по воле Провиденья

Цветам не суждено

Пребыть, но все равно,

 

 

80

 

Кто пал с достойными, того признаньем

Не обойдут. И если б расстояньем

Я не был от красавицы моей

Отторгнут и о ней

Не тосковал, душе бы легче было.

 

 

85

 

Но огненная сила

Сломила плоть – недаром Смерть на страже

Была, недаром к сердцу подступила.

Будь я виновен даже,

Недолго прожила моя вина,

 

 

90

 

Раскаяньем давно погребена.

Да не притронется ничья рука,

Моя канцона, к твоему наряду:

Пускай доступным взгляду

Любуются и в сладостную суть

 

 

95

 

Не тщатся заглянуть.

Но если на пути твоем случится

Друг добродетели, любезна будь

И, прежде чем открыться,

Вся просветлей, – цветка цветущий вид

 

 

100

 

Желанье в пылком сердце породит.

Канцона, птицей белой мчись на лов,

Канцона, черными лети борзыми,

Что путь под отчий кров

Отрезали, лишив меня покоя.

 

 

105

 

Ни от кого скрывать не вздумай, кто я;

Разумные уметь прощать должны:

Прощенье – наилучший лавр войны.

 

LXXXIII)

 

 

Когда меня Амор обрек печали,

Придав опале,

Едва ли был я в этом виноват:

Нет, – жалостью объят,

 

 

5

 

Моленьям сердца страстным

Он моего внимать не мог, и вот,

Забытый им, пою, как в грех мы впали,

Не устояли,

И стали все дурное невпопад

 

 

10

 

Обозначать подряд

Мы именем прекрасным.

О грациозность! В ком она живет,

Заслуживает тот

Порфиры: свойство это

 

 

15

 

Есть верная примета

Того, что добродетель в нем царит,

И защищать ее, любви лишенный,

Решил я, убежденный –

Ко мне владыка возблаговолит.

 

 

20

 

Одни спустить готовы все именье:

Причина рвенья –

Стремленье, умерев, найти приют

Там, где лишь добрых чтут,

Которых невозможно

 

 

25

 

Из мудрой памяти людей изгнать.

Но показную щедрость ждет забвенье,

Ведь береженье –

Уменье мудрых; им же воздадут

За их превратный суд

 

 

30

 

И суд людей, что ложно

Их, мотов, щедрыми хотят считать.

В распутстве пребывать –

Ужели этим кто‑нибудь прославится?

Или стремленьем нравиться

 

 

35

 

Глупцу, пуская пыль в глаза ему?

Судить по платью мудрый муж не будет,

Ведь он о людях судит

По благородству сердца и уму.

Другим – при их желанье отличиться –

 

 

40

 

Иное мнится:

Добиться славы остряка не грех

У тех, кто, слыша смех,

Догадки втуне строит,

Над чем смеются, – слеп умом не зря.

 

 

45

 

И речь замысловато их струится,

И взор искрится,

И лица радостны – у них успех.

И влюблены не в тех,

В кого влюбиться стоит,

 

 

50

 

Они, фривольно каждый раз остря

И жаждой не горя

Служить, как рыцарю пристало, даме,

Но алчными ворами

Утехи грубые стремясь урвать;

 

 

55

 

Не то чтоб дам померкло благородство,

Нет, это все от скотства:

Мужланов только со скотом равнять.

Влиянье горних сфер на нас, бесспорно,

Неблаготворно:

 

 

60

 

Упорно грациозность от людей

Таит, но, предан ей,

Я, даму всей душою

Чтя грациозную, не отступлюсь.

Молчать о грациозности позорно,

 

 

65

 

Да и зазорно

Покорно в стан идти ее врагов,

И с помощью стихов

Я истину открою

О ней, не зная – многого ль добьюсь.

 

 

70

 

Я Богом поклянусь

Любви могущественным, утверждая,

Что, дел не совершая

Благих, добиться славы мудрено.

И если всяк со мною согласится –

 

 

75

 

Одно добро свершится,

А вслед за ним, глядишь, еще одно.

Не все заменит грациозность, ясно,

Ведь не напрасно –

Не властна там и там отчуждена,

 

 

80

 

Где не она нужна, –

В тех, кто, души радетель,

И мудр, и благонравие блюдет.

Нет, грациозность в рыцаре прекрасна,

Где сопричастна,

 

 

85

 

Согласна прочим свойствам. Не должна

Быть всем к лицу она,

Не то что добродетель,

Которая всех красит, всем идет.

Веселый мысли ход

 

 

90

 

И с ним любовь и славные деянья –

Вот это сочетанье

И делает изящными людей;

Тепло и свет вот так соединило

В себе светило

 

 

95

 

И совершенство красоты своей.

С великою планетой сходна тою,

Что над землею

Дневною путь от сна до сна вершит,

Материю живит,

 

 

100

 

Что счастлива, вбирая

В себя посильно жизнь и благодать,

Изящество презрительно порою –

Перед толпою

С людскою внешностью: ведь внешний вид –

 

 

105

 

Листва, где плод сокрыт,

Листве не отвечая.

Нет, грациозность, небесам под стать,

Стремится даровать

Сердцам достойным жизнь, ее дарует

 

 

110

 

И в людях торжествует,

Отмеченная вечной новизной.

Лжерыцари, что злобны и спесивы,

До одного враги вы

Той, кто сравнится с главною звездой!

 

 

115

 

Кто сам берет и о других радеет,

Не оскудеет:

Светлеет солнце, свет звезде даря

И у нее беря,

И – о другом в заботе –

 

 

120

 

Доволен всяк. Вот рыцаря закон:

Словам внимая, он собой владеет,

Но, как умеет,

Просеет их, свои слова творя,

Изящные, не зря;

 

 

125

 

У мудрых он в почете,

За легкость милую вознагражден,

И равнодушен он

К невеждам и невежам, и гордыне

Ни по какой причине

 

 

130

 

Не предается, но случись ему

Решимость проявить – ее проявит,

И всяк его прославит.

Среди живых примеров нет тому!

 

CVI)

 

 

Стремление к тому, что с правдой дружит,

Внушает мука сердцу моему,

И, дамы, потому,

Бичуя всех почти без исключенья,

 

 

5

 

Скажу – и вы грешны:

Высокой цели красота не служит, –

Ничто для вас Амора повеленья,

И ваши побужденья

Суть низменны наперекор ему.

 

 

10

 

Запомнить вы должны,

Особенно когда вы влюблены,

Что в мире силу нашу

Дано и прелесть вашу

Единственно любви соединить,

 

 

15

 

И, чем в пороке жить,

Уж лучше красоту скрывать умело,

Что назначенью своему чужда.

Но стоит ли труда

Судить о том, когда

 

 

20

 

Нет женщины, чтоб, рассуждая зрело,

От красоты отречься захотела.

Счел добродетель для себя излишней

Однажды человек и стал скотом.

Как странно, чтоб рабом

 

 

25

 

Владыка стал по собственной охоте

Иль был бы смертный рад

Почить! О Добродетели Всевышний

Радеет, и благодаря заботе

Его в таком почете

 

 

30

 

У божества любви она, при ком

Извечно состоят

Лишь избранные. Из прекрасных врат

Блаженная выходит,

И даму вновь находит

 

 

35

 

Свою, и служит ей, и в ней живет,

И все, что обретет

В пути, украсит бережной рукою,

Умножит, смерти не боясь, она.

Ты небом рождена,

 

 

40

 

И смертному одна

Ты власть даруешь над самим собою,

И счастлив обладающий тобою.

Ничтожный раб – не господина только,

Но раб раба, – кто ею пренебрег,

 

 

45

 

И никому не впрок

Последствия, которыми опасно

Пренебреженье к ней.

Такой владыка раб убог настолько,

Что светоч разума искать напрасно

 

 

50

 

В его глазах, и ясно –

С безумцем бы любым сравниться мог

Он в слепоте своей.

Но чтобы поняли меня скорей,

Я должен первым делом,

 

 

55

 

И в частностях, и в целом,

Доступнее представить мысль свою –

Ведь слово, сознаю,

Неясное до умственного взора

Доходит редко, и, желая вам

 

 

60

 

Помочь, своим словам

Открытый смысл придам:

В порок впадает человек, коль скоро

Порок не встретил у него отпора.

Дорогою страданий раб‑бедняга

 

 

65

 

Покорно за хозяином бредет,

Куда прикажет тот.

За обещающею власть наживой

Так гонится скупец:

Бежит, не находя покоя, скряга,

 

 

70

 

Объятый жадностью нетерпеливой,

Безумец нечестивый,

Кого одно волнует – цифры, счет.

О жалкий ум – слепец!

Приходит смерть, и с ней – всему конец:

 

 

75

 

Какой, мертвец, победой

Похвастаешь, поведай.

«Да никакой», – ответишь, знаю я.

И колыбель твоя

Будь проклята – все началось оттуда!

 

 

80

 

Хлеб, съеденный тобою, зря пропал:

Его б я псу отдал!

Одно ты в жизни знал:

В руках и днем и ночью денег груда;

Но и сие недолговечно чудо.

 

 

85

 

К богатству неумеренность приводит

И к разорению ведет равно,

И ей превращено

В рабов немало смертных: этой доли

Непросто избежать.

 

 

90

 

Фортуна, Смерть, что с вами происходит?

Деньгам нетрачеными быть доколе?

Их уничтожьте, что ли,

Но есть ли смысл? Ведь свыше нам дано

Пристрастье. Разум, знать,

 

 

95

 

Во всем повинен, коль себя признать

Он смеет побежденным.

Каким порабощенным

Стал господин, кого рабом раба

Вдруг сделала судьба!

 

 

100

 

Со мною вместе обратите око

Туда, скоты и всякий прочий сброд:

Нагой, среди болот

И по холмам бредет

Народ, что добродетель чтит высоко,

 

 

105

 

А вы спешите влезть в наряд порока.

Пусть добродетель пред скупцом предстанет,

Что мир способна предлагать врагам,

И пусть к своим делам

Она склонит того, кто сторонится

 

 

110

 

Ее и прочь бежит.

Пусть позовет его, потом приманит, –

Ведь он приманкой может соблазниться.

Но тот не шевелится;

Приманку он берет, оставшись сам,

 

 

115

 

И пожалеть спешит

Дарящую, чья доброта сулит

Доходы ей едва ли.

Хочу, чтоб все узнали:

Преображают люди, кто – кичась,

 

 

120

 

Кто – скромником держась,

Кто – по‑другому, дар в предмет продажи

И вводят покупателя в расход

Огромный. Что же тот?

Он так скупцов клянет,

 

 

125

 

Что о потере не жалеет даже.

Другого бьет скупец, но и себя же.

Частично, дамы, я раскрыл пороки

Людей пред вами, – презирайте их;

Немало и других,

 

 

130

 

Упоминать о коих не пристало –

Удерживает стыд.

В одних пороках – всех других истоки.

Понятье дружбы в мире смутным стало,

А ведь добро одних

 

 

135

 

В добре других людей берет начало,

Добро с добром роднит.

Смотрите, как закончу: та, что мнит

Себя неотразимой,

Пусть не спешит любимой

 

 

140

 

Себя, что б ни внушали ей, считать.

Вот если б злом признать

Красу и счесть любовь неблагородной,

Животной страстью, – разговор иной.

О, глупость дамы той,

 

 

145

 

Что связи меж красой

Не чувствует и добротой природной

И мнит любовь от разума свободной!

Канцона, невдали отсюда дама

Из наших мест живет,

 

 

150

 

И всяк ее зовет

Прекрасной, мудрой, вежливой, – не странно:

Бьянка она, Джованна,

Контесса, – имя, в коем та же суть.

К ней поспеши, другим не доверяя,

 

 

155

 

Скажи, кто ты такая

И для чего тебя я

Направил к ней, и прежде с ней побудь,

А там она тебе укажет путь.

 

CXVI)

 

 

Амор, таить не стану от людей

Моей печальной доли,

Пускай услышат горестную речь.

Исторгни слезы из моих очей

 

 

5

 

Для изъявленья боли,

Внуши слова, какими скорбь облечь.

Меня ты хочешь гибели обречь –

И я об этом вовсе не жалею,

Лишь молвить не умею,

 

 

10

 

Сколь глубоко твой жар в меня проник.

Но если перед тем, как в землю лечь,

Весомые слова найти успею,

Услышан да не буду я моею

Злодейкою, чтобы прекрасный лик

 

 

15

 

Не омрачила жалость ни на миг.

Не допустить ее бессилен я

В мое воображенье,

Куда о милой думам путь открыт.

В терзаньях бедная душа моя

 

 

20

 

Находит вдохновенье,

И образ злой красавицы творит,

И на причину мук своих глядит,

Кляня себя в пылу негодованья

За то, что огнь желанья

 

 

25

 

Зажгла в себе: не мог он вспыхнуть сам.

Какой разумный довод усмирит

Кипенье чувств, какие заклинанья?

Страданья превращаются в стенанья,

И подступают к сомкнутым устам,

 

 

30

 

И по заслугам воздают глазам.

Невольник, образу ни в чем тому

Я не противоречу,

И он, жестокий победитель мой,

Прообразу живому своему

 

 

35

 

Влечет меня навстречу,

Как все, влекомый к схожему с собой.

На солнце снег становится водой,

Я знаю, только я – как тот несчастный,

Что, не себе подвластный,

 

 

40

 

Идет на смерть, не повернет назад.

И там, на грани бездны гробовой,

Я словно слышу приговор ужасный

И взор вокруг ищу небезучастный,

Но всюду, хоть ни в чем не виноват,

 

 

45

 

Убийственный все тот же вижу взгляд.

Амор, о том, как я, сраженный им,

В бесчувствие впадаю,

Единственный ты можешь рассказать:

Ведь я, что делалось со мной самим,

 

 

50

 

Не помню и не знаю,

Не в силах прерванную нить связать.

Едва в себя я прихожу опять,

Смотрю на рану, что меня сгубила

И ужас мне внушила, –

 

 

55

 

В себе я разуверился давно.

По бледности моей легко понять,

Какая молния меня сразила;

И пусть с улыбкой – так оно и было! –

Ее в меня метнули, все равно

 

 

60

 

Мне утешение не суждено.

Вот что, Амор, ты натворил в горах,

Над речкой, над которой

Всегда со мной выигрывал ты спор.

Живой и мертвый, я – в твоих руках,

 

 

65

 

И, вестник смерти скорой,

Сверкает предо мной жестокий взор.

Не вижу никого средь этих гор,

Кого бы участь горькая задела,

И нет любимой дела

 

 

70

 

До мук моих. Добра не будет мне.

А та, которой твой наскучил двор,

Гордыни латы на себя надела

И может грудь стреле подставить смело:

Ведь безопасен сердцу ты вполне,

 

 

75

 

Надежно скрытому от стрел в броне.

Прощаюсь, песня горная, с тобой.

Ты город мой увидишь, может статься,

Где мог бы я остаться,

Не будь Флоренция любви чужда.

 

 

80

 

Войдешь в нее – скажи: «Создатель мой

Не станет с вами более сражаться.

В цепях не может он до вас добраться.

Уймись жестокость ваша – и тогда,

Невольник, не вернется он сюда».

 

Стихи о каменной даме

 

C)

 

 

К той ныне точке я пришел вращенья,

Когда, склоняясь, солнце опочило,

Где горизонт рождает Близнецов.

Звезда любви свой свет из отдаленья

 

 

5

 

Не шлет нам; воспаленное светило

Над ней сплетает огненный покров.

Там, где Великой Арки мощной кров,

Где скудную бросают тень планеты,

Луна лучами стужу возбуждает.

 

 

10

 

Любви не покидает

Все ж мысль моя у этой льдистой меты.

И в памяти моей, что тверже камня,

Храню упорно образ Пьетры‑камня.

Смешавшись с эфиопскими песками,

 

 

15

 

К нам мчится ветер, воздух омрачая,

Летит над морем, солнцем воспален,

И предводительствует облаками.

Наполнит он, препятствий не встречая,

Все полушарье северных племен

 

 

20

 

И белизною снеговых пелен

Падет на землю, иль дождем досадным

Восплачет воздух в ослабевшем свете.

Оттягивает сети

Наверх Амор; он дышит ветром хладным,

 

 

25

 

Но он со мною – столь прекрасна дама,

Жестокая владычица и дама.

Полуденные птицы улетели

Из стран Европы, где всегда сияют

Семь льдистых звезд среди ночных небес.

 

 

30

 

И птиц оставшихся не слышны трели,

Лишь крики скорбные не умолкают

До вешних дней и опечален лес.

Природный пыл зверей давно исчез,

И более любви не предаются.

 

 

35

 

От холода оледенели страсти,

А я в Амора власти,

И сладостные мысли остаются

Во мне; пусть времена меняют годы,

Дарует мысли та, чьи юны годы.

 

 

40

 

Побегов свежих миновало время,

Что Овна силою зазеленели.

Поблекли травы и не тешат взор.

Деревья листьев отрясают бремя,

И только лавры, сосны, пихты, ели

 

 

45

 

Привычный сохранили свой убор.

Цветы под инеем на склонах гор

В долинах никнут, холод их терзает.

Окованы бессильные потоки.

Но этот терн жестокий

 

 

50

 

Амор извлечь из сердца не дерзает,

Пока я жив, – и если б жил я вечно,

В моем останется он сердце вечно.

Ключи дымятся, воду изливая,

Рождает зыбкий пар земли утроба,

 

 

55

 

От бездны пар стремится к вышине.

Река, где плавал я под солнцем мая,

Тверда, как берег, и, доколе злоба

Зимы не минет, будет стыть на дне.

Земля окаменела в долгом сне.

 

 

60

 

Кристаллом стали влажные глубины,

И холод оковал волны движенье,

Но я в моем сраженье

Не отступаю ни на шаг единый

И чувствую в моем мученье сладость,

 

 

65

 

Предпочитая только смерти сладость.

Что ждет меня, канцона, мне поведай,

Когда со всех небес падет весной

Дождем Амор, ведь и теперь средь стужи

Сжимает сердце туже

 

 

70

 

И он во мне – лишь он владеет мной.

Я должен превратиться в жесткий мрамор,

Коль сердце юной холодно, как мрамор.

 

CI)

 

 

На склоне дня в великом круге тени

Я очутился; побелели холмы,

Поникли и поблекли всюду травы.

Мое желанье не вернуло зелень,

 

 

5

 

Застыло в Пьетре, хладной, словно камень,

Что говорит и чувствует, как дама.

Мне явленная леденеет дама,

Как снег, лежащий под покровом тени.

Весна не приведет в движенье камень,

 

 

10

 

И разве что согреет солнце холмы,

Чтоб белизна преобразилась в зелень

И снова ожили цветы и травы,

В ее венке блестят цветы и травы,

И ни одна с ней не сравнится дама.

 

 

15

 

Вот с золотом кудрей смешалась зелень.

Сам бог любви ее коснулся тени.

Меня пленили небольшие холмы,

Меж них я сжат, как известковый камень.

Пред нею меркнет драгоценный камень,

 

 

20

 

И если ранит – не излечат травы.

Да, я бежал, минуя долы, холмы,

Чтоб мною не владела эта дама.

От света Пьетры не сокроют тени

Ни гор, ни стен и ни деревьев зелень.

 

 

25

 

Ее одежды – ярких листьев зелень.

И мог почувствовать бы даже камень

Любовь, что я к ее лелею тени.

О, если б на лугу, где мягки травы,

Предстала мне влюбленной эта дама,

 

 

30

 

О, если б нас, замкнув, сокрыли холмы!

Скорее реки потекут на холмы,

Чем загорится, вспыхнет свежесть, зелень

Ее древес: любви не знает дама.

Мне будет вечно ложем жесткий камень,

 

 

35

 

Мне будут вечно пищей злые травы,

Ее одежд я не покину тени.

Когда сгущают холмы мрак и тени,

Одежды зелень простирая, дама

Сокроет их, – так камень скроют травы.

 

CII)

 

 

О бог любви, ты видишь, эта дама

Твою отвергла силу в злое время,

А каждая тебе покорна дама.

Но власть свою моя познала дама,

 

 

5

 

В моем лице увидя отблеск света

Твоих глубин; жестокой стала дама.

Людское сердце утеряла дама.

В ней сердце хищника, дыханье хлада.

Средь зимнего мне показалось хлада

 

 

10

 

И в летний жар, что предо мною – дама.

Не женщина она – прекрасный камень,

Изваянный рукой умелой камень.

Я верен, постоянен, словно камень.

Прекрасная меня пленила дама.

 

 

15

 

Ты ударял о камень жесткий камень;

Удары я сокрыл, – безмолвен камень.

Я досаждал тебе давно, но время

На сердце давит тяжелей, чем камень.

И в этом мире неизвестен камень,

 

 

20

 

Пленяющий таким обильем света,

Великой славой солнечного света,

Который победил бы Пьетру‑камень,

Чтоб не притягивала в царство хлада,

Туда, где гибну я в объятьях хлада.

 

 

25

 

Владыка, знаешь ли, что силой хлада

Вода в кристальный превратилась камень;

Под ветром северным в сиянье хлада,

Где самый воздух в элементы хлада

Преображен, водою стала дама

 

 

30

 

Кристальною по изволенью хлада.

И от лица ее во власти хлада

Застынет кровь моя в любое время.

Я чувствую, как убывает время

И жизнь стесняется в пределах хлада.

 

 

35

 

От гибельного, рокового света

Померк мой взор, почти лишенный света.

В ней торжество ликующего света,

Но сердце дамы под покровом хлада.

В ее очах безлюбых сила света,

 

 

40

 

Вся прелесть и краса земного света.

Я вижу Пьетру в драгоценном камне,

Я вижу только Пьетру в славе света.

Никто очей пресладостного света

Не затемнит, столь несравненна дама.

 

 

45

 

О, если б снизошла к страданьям дама

Средь темной ночи иль дневного света!

О, пусть укажет для служенья время, –

Лишь для любви пусть длится жизни время.

И пусть Любовь, что предварила время,

 

 

50

 

И чувственное ощущенье света,

И звезд движенье, сократит мне время

Страдания. Проникнуть в сердце время

Настало, чтоб изгнать дыханье хлада.

Покой неведом мне, пусть длится время,

 

 

55

 

Меня уничтожающее время.

Коль будет так, увидит Пьетра‑камень,

Как скроет жизнь мою надгробный камень,

Но Страшного суда настанет время,

Восстав, увижу – есть ли в мире дама

 

 

60

 

Столь беспощадная, как эта дама.

В моем, канцона, скрыта сердце дама.

Пусть для меня она – застывший камень,

Я пламенем предел наполнил хлада,

Где каждый подчинен законам хлада,

 

 

65

 

И новый облик создаю для света,

Быстротекущее отвергну время.

 

CIII)

 

 

Пусть так моя сурова будет речь,

Как той поступки, что в броню одета.

Не жду ее привета,

Окаменит она, оледенит.

 

 

5

 

Как мантия, спадает яшма с плеч

Мадонны Каменной в сиянье света.

Стрела из арбалета

Нагую грудь ее не поразит.

Ее удары сокрушают щит,

 

 

10

 

И ломки беглецов смятенных латы.

Ее мечи – крылаты;

Нас настигая, рушат все препоны –

Я от нее не знаю обороны.

Найду ли щит – расщепит щит она.

 

 

15

 

Повсюду взор ее мой взор встречает;

И как цветок венчает

Свой стебель, так венчает мысль мою.

Как в штиль ладью не возмутит волна,

Так скорбь моя ее не огорчает.

 

 

20

 

Пусть тяжесть удручает

Мне сердце, но слова в себе таю.

Напильнику скорбей я предаю

Всю жизнь, которую незримо точит.

Она мне смерть пророчит.

 

 

25

 

Жестокая, не ведает боязни,

Не назван все же исполнитель казни.

Трепещет сердце – думаю о ней,

От чуждых взоров скорбь мою скрывая,

Но, в муках пребывая,

 

 

30

 

Не выдам мыслей, что я затаил.

Пусть срок приблизится последних дней,

Пусть бог любви их губит, поражая,

Пусть, раны обнажая,

У чувств он отнял преизбыток сил.

 

 

35

 

Амор заносит меч, им поразил

Он некогда несчастную Дидону,

Ступил, не внемля стону,

На грудь мою; напрасно я взываю

О милости, я милости не чаю.

 

 

40

 

Занес десницу надо мной злодей

И, ослабевшему от пораженья,

На землю без движенья

Поверженному, дерзостно грозит.

Напрасен крик, неслышный для людей.

 

 

45

 

Вот кровь моя, отхлынув от волненья,

Амора вняв веленья,

Стремится к сердцу, и лицо горит,

И вновь бледнеет. Под руку разит,

И слева чувствую живую муку.

 

 

50

 

Коль вновь подымет руку,

Меня постигнет тягостная кара,

И встречу смерть до смертного удара.

Зачем Амор ей сердце не рассек,

Пусть раскроит его и пусть раскроет,

 

 

55

 

Пусть скорбь мою утроит –

Со смертью был бы я тогда в ладу.

И в жар и в хлад мой сокращает век

Убийца и мою могилу роет.

Зачем она не воет,

 

 

60

 

Как я из‑за нее в моем аду!

Воскликнул бы тогда: «Я к вам приду,

Чтоб вам помочь!» На кудри золотые,

Амором завитые,

Мне на погибель, наложил бы руку

 

 

65

 

И стал бы мил, мою смиряя муку.

О, если б косы пышные схватив,

Те, что меня измучили, бичуя,

Услышать, скорбь врачуя,

И утренней, и поздней мессы звон!

 

 

70

 

Нет, я не милосерден, не учтив, –

Играть я буду, как медведь, ликуя.

Стократно отомщу я

Амору за бессильный муки стон.

Пусть взор мой будет долго погружен

 

 

75

 

В ее глаза, где искры возникают,

Что сердце мне сжигают.

Тогда, за равнодушие отмщенный,

Я все прощу, любовью примиренный.

Прямым путем иди, канцона, к даме.

 

 

80

 

Таит она, не зная, как я стражду,

Все, что так страстно жажду.

Пронзи ей грудь певучею стрелою –

Всегда прославлен мститель похвалою.

 

 

Латинские стихотворения

 

Эклоги

 

I

[Джованни дель Вирджилио – к Данте]

 

 

Благостный глас Пиэрид, услаждающий пением новым

Тленный мир, вознести его жизненной ветвью стараясь,

Взору людскому открыть троякой участи грани,

Что суждена их душе по заслугам: Орк – нечестивым,

 

 

5

 

Лета – парящим к звездам, надфебово царство – блаженным,

Что ж ты бросаешь, увы, неизменно столь важное черни,

Бледным же нам ты своих совсем не даешь прорицаний?

Право, кифарой скорей расшевелит кривого дельфина

Дав и быстрей разрешит загадки мудреного Сфинкса,

 

 

10

 

Чем невежды постичь глубины Тартара смогут,

Да и Платону едва постижимы вышние сферы,

Хоть обо всем этом здесь безо всякого квакает толку

На перекрестках болтун, что и Флакка со свету сжил бы.

Скажешь: «Не им говорю, а тем, кто искусен в науке!»

 

 

15

 

Да, но ведь светским стихом! Ученым народное чуждо:

Пусть это общий язык, но с тысячью всяких различий.

Кроме того, ни один (а ты ведь шестой в этом строе),

Да и твой вождь в небесах, площадной никогда не писали

Речью; а потому, о поэтов судья беспристрастный,

 

 

20

 

Вот что скажу я тебе, коль меня обуздать не захочешь:

Не расточай, не мечи ты в пыль перед свиньями жемчуг,

Да и Кастальских сестер не стесняй непристойной одеждой,

Но возглашай, я молю, то, что славу твою преумножит,

Во вдохновенных стихах, и тем и другим одаренный.

 

 

25

 

Ведь уже многое ждет в рассказах твоих освещенья:

К звездам каким полетел Юпитеров оруженосец,

Пахарь какие, скажи, цветы и лилии вырвал,

Ланей фригийских воспой, собачьим растерзанных зубом,

Горы Лигурии, флот опиши ты партенопейский.

 

 

30

 

В этих стихах ты бы мог до Гадеса Алкидова выплыть,

Истра вспять потекут струи для знакомства с тобою,

Царству Элиссы былой и Фаросу станешь ты ведом.

Коль тебе слава мила, то ни область в тесных пределах

Не успокоит тебя, ни сужденье льстивое черни.

 

 

35

 

Первым я наслажусь, коль меня сочтешь ты достойным, –

Жрец Аонид и родной, соименный поклонник Марона, –

Пред школярами предстать при всеобщем их ликованье

Вместе с тобой на челе в пенейском венке благовонном,

Точно глашатай верхом, с восторгом славящий громко

 

 

40

 

Въезд триумфальный вождя восхищенным толпам народа.

Вот уже чуткий мой слух потрясают военные клики:

Жаждет чего отец Апеннин? Что Тирренского моря

Волны вздымает Нерей? Что Марс повсюду скрежещет?

Аиру бери, укроти людские безумные страсти!

 

 

45

 

Этого коль не поешь, предоставив другим песнопенья,

Знай, что останется все никем без тебя не воспетым.

Если же подал ты мне надежду со струй Эридана

К нам снизойти и почтить меня письмом дружелюбным,

Коль без досады прочтешь ты сначала бессильные вирши

 

 

50

 

Гуся, какие болтать он певучему лебедю смеет,

Или ответь, иль мои исполни заветы, учитель.

 

II

[Данте – к Джованни дель Вирджилио]

 

 

В черных на белом листе получили мы буквах посланье,

Из пиэрийской груди обращенное к нам благосклонно.

Мы в этот час пасущихся коз, как бывало, считали,

Сидя под дубом в тени вдвоем с моим Мелибеем.

 

 

5

 

Он в нетерпенье, скорей твое пенье услышать желая:

«Титир, что Мопс? – спросил. – Чего он там хочет? Скажи мне!»

Смех одолел меня, Мопс; но он приставал неотступно.

Ради него наконец перестал я смеяться и другу:

«Ты не с ума ли сошел? – говорю. – Тебя требуют козы,

 

 

10

 

Ими займись, хоть тебе был обедишко наш не по вкусу.

Пастбищ ведь ты не знаток, которые всеми пестреют

Красками трав и цветов и какие высокой вершиной

Нам затеняет Менал, укрыватель закатного солнца.

Вьется ничтожный кругом, прикрытый ракиты листвою,

 

 

15

 

По берегам ручеек, орошающий их непрерывно

Вечной струею воды, истекающей с горной вершины,

Самостоятельно путь отыскав по спокойному руслу.

Здесь‑то, пока в мураве резвятся нежной коровы,

Мопс все деянья людей и богов созерцает с восторгом

 

 

20

 

И на свирели игрой сокровенные он открывает

Радости, так что стада за сладкою следуют песней

И укрощенные львы сбегают с горы на долины,

Воды струятся вспять и волнуется лес на Меналах».

«Титир, – сказал Мелибей, – если Мопс в неведомых травах

 

 

25

 

Пеньем чарует, так я с твоей помощью мог бы бродячих

Собственных коз научить его неведомым песням».

Что мне тут было сказать, если он так настаивал страстно?

«Из года в год, Мелибей, к Аонийским вершинам в то время,

Как изучению прав отдаются другие для тяжеб,

 

 

30

 

Мопс уходит, в тени священной рощи бледнея.

Там, вдохновенья водой омытый, насытившись вволю

Звучной струей молока и по самое горло им полный,

Он призывает меня к обращенной в лавр Пенеиде».

«Что же тут делать? – спросил Мелибей. –

Никогда не украсишь

 

 

35

 

Ты себе лавром чело, пастухом оставаясь навеки?»

«О Мелибей, и почет, да и самое имя поэтов

Ветер унес, и без сна только Мопса оставила Муза».

Так возразил я, но тут досада возвысила голос:

«Блеяньем жалостным все огласятся холмы и поляны,

 

 

40

 

Если в зеленом венке я на лире пеан заиграю!

Да убоюсь я лесов и полей, не знакомых с богами.

Не расчесать ли мне лучше волос в триумфальном уборе

И, коль когда‑нибудь я вернусь к родимому Сарну,

Русые некогда скрыть зеленой листвою седины?»

 

 

45

 

Он: «Без сомненья, – в ответ, – потому что ты видишь, как быстро,

Титир, время бежит: ведь уже состарились козы,

Маткам которых козлов мы давали с тобой для зачатья».

Я же: «Когда обитателей звезд и круговороты

Тел мировых воспою, как воспел я и дольние царства,

 

 

50

 

Голову пусть мне тогда и плющ и лавр увенчают,

Только бы Мопс допустил!» «Да при чем же тут Мопс?» – возразил он.

«Разве не видишь, что он возмущен Комедии речью,

Иль потому, что ее опошлили женские губки,

Иль потому, что принять ее совестно сестрам Кастальским?» –

 

 

55

 

Так я ответил ему; и сызнова, Мопс, перечел я

Стихотворенье твое. Плечами пожал он и снова:

«Что же тут делать? – спросил. – Убедить постараться нам Мопса?»

«Есть у меня, – говорю, – овечка любимая, знаешь,

Вымя ее так полно молока, что едва ей под силу.

 

 

60

 

Все под утесом она: ушла пережевывать жвачку.

В стаде она никаком не ходит, законов не знает,

Хочет – приходит сама, насильно ее не подоишь.

Вот поджидаю ее, и уж тянутся к вымени руки:

Десять крынок с нее надоить собираюсь я Мопсу.

 

 

65

 

Ну а тем временем ты о козлах позаботься бодливых

И научись разгрызать зубами ты черствые корки».

Так с Мелибеем моим вдвоем мы пели под дубом,

А в шалаше между тем варилась нам скромная полба.

 

III

[Джованни дель Вирджилио – к Данте]

 

 

Там, где под влажным холмом встречается Сарпина с Реном –

Резвая нимфа, своих волос белоснежные пряди

Зеленью переплетя, – в родимой я скрылся пещере.

Вольно телята паслись на лугах прибережных, и овцы –

 

 

5

 

Нежных листья кустов, а тернистых – козы щипали.

Что было делать юнцу, одинокому жителю леса?

Бросились все защищать дела судебные в город!

Ниса моя, Алексий мой молчали. Ножом искривленным

Дудочки из тростника водяного себе вырезал я

 

 

10

 

На утешенье; но вот с тенистого тут побережья

Адриатических волн, где густые сосновые рощи

Тянутся вверх к небесам и где волею гения места

Длинным строем своим они пастбищ хранят луговины

В благоухании мирт и травы, покрытой цветами,

 

 

15

 

Где воды Овна‑реки, руно омывающей в море,

Не позволяют пескам никогда оставаться сухими, –

Титира голос ко мне донесло дуновение Евра;

И в дуновении том ароматы с высоких Меналов

Слух услаждают, в уста молока мне влага струится.

 

 

20

 

Этакой сладкой сыты никогда не пришлось и отведать

Пастырям стад, хоть они поголовно аркадяне родом.

Нимфы Аркадии всей ликуют, слушая песню,

И пастухи, и быки, и лохматые козы, и овцы;

Уши подняв, устремляются с гор даже сами онагры,

 

 

25

 

Даже и фавны, смотри, с холма Ликейского скачут.

Думаю: «Если овец воспевает Титир и козлищ

Или же стадо пасет, зачем ты гражданскую оду,

В городе сидя, запел, коли дудки Бенакской свирели

Звучным натерли тебе пастушеским губы напевом?

 

 

30

 

И от тебя, пастуха, пусть услышит он песню лесную».

Толстые тут же стволы отложив, я, нимало не медля,

Тонкие дудки беру и, губы надув, начинаю:

«О богоравный старик, ты вторым будешь после Марана,

Да и теперь ты второй или сам он, коль можно поверить,

 

 

35

 

Как Мелибей или Мопс пророку Самосскому верит.

Но хоть – о горе! – живешь ты под пыльным и грязным навесом

И, справедливо гневясь, ты рыдаешь о пастбищах Сарна

Отнятых – стыд и позор тебе, город неблагодарный! –

Мопса, прошу, своего пощади, не давай ему слезы

 

 

40

 

Горькие лить, и себя и его ты не мучай, жестокий.

Он ведь с любовью такой к тебе льнет, с такой, повторяю,

Ласковый старец, с какой прижимается к стройному вязу

Сотней извивов лоза, неотступно его обнимая.

О, коли русыми вновь ты свои бы увидел седины

 

 

45

 

В зеркале вод и тебе их сама расчесала б Филлида,

Как восхитился бы ты виноградом у хижины отчей!

Но, чтоб тебя не изъела тоска в ожидании светлой

Радости, можешь мои посетить ты укромные гроты

И погостить у меня. Споем с тобою мы оба –

 

 

50

 

С легкой тростинкою я, а ты, как мастер почтенный,

Строгую песню зачнешь, чтобы каждый года свои помнил.

Место тебя привлечет: журчит там родник полноводный,

Грот орошая, скала затеняет, кусты овевают;

Благоуханный цветет ориган, есть и сон наводящий

 

 

55

 

Мак, о котором идет молва, будто он одаряет

Сладким забвеньем; тебе Алексид тимьяна подстелет –

Я Коридона пошлю за ним, – Ниса охотно помоет

Ноги, подол подоткнув, и сама нам состряпает ужин;

А Тестиллида меж тем грибы хорошенько поперчит

 

 

60

 

И, накрошив чесноку побольше, их сдобрит, коль наспех

Их по садам Мелибей соберет без всякого толку.

Чтобы ты меда поел, напомнят жужжанием пчелы;

Яблок себе ты нарвешь, румяных, что щечки у Нисы,

А еще больше висеть оставишь, красой их плененный.

 

 

65

 

Вьется уж плющ от корней из пещеры, сверху свисая,

Чтобы тебя увенчать: ни одной не забудем утехи.

Здесь тебя ждут, и сюда соберутся толпой паррасийцы –

Юноши все, старики и всякий, кто страстно желает

Новым стихам подивиться твоим и древним учиться.

 

 

70

 

Диких коз из лесов и шкуры рысей пятнистых

В дар тебе принесут. Ведь твой Мелибей это любит.

Здесь тебя ждут: не страшись ты нагорных лесов наших, Титир,

Ибо поруку дают, качая вершинами, сосны,

Желудоносные также дубы и кустарники с ними:

 

 

75

 

Ни притеснений здесь нет, ни козней злых, о которых

Думаешь ты, может быть; иль моей любви ты не веришь?

Или, пожалуй, мою презираешь ты область? Но сами

Боги, поверь, обитать не гнушались в пещерах: свидетель

Нам Ахиллесов Хирон с Аполлоном, стада сторожившим».

 

 

80

 

Мопс, обезумел ты, что ль? Иолай, и любезный, и светский,

Ведь не потерпит никак твоих даров деревенских,

Да и пещера твоя ничуть шалашей не надежней:

Пусть себе тешится в них. Но что же твой ум обуяло?

Что запыхался? Чего не стоят твои ноги на месте?

 

 

85

 

Девушке мальчик и мил и желанен, мальчику – птица,

Птице – леса, и лесам – дуновенье весеннего ветра.

Титир, ты Мопсу желанен, желанья любовь порождают.

Презришь меня – утолю я жажду фригийским Мусоном,

То есть – тебе невдомек – рекой удовольствуюсь отчей.

 

 

90

 

Но почему же мычит моя молодая корова?

О четырех сосках тяжело ей набухшее вымя?

Думаю, да. Побегу наполнить емкие ведра

Свежим ее молоком: размягчит оно черствые корки.

Ну, подходи, подою! Не послать ли нам Титиру столько

 

 

95

 

Крынок, сколько и нам он сам надоить обещался?

Да молоко посылать пастуху неуместно, пожалуй.

Вот и друзья! Говорю, а солнце уже за горою.

 

IV

[Данте – к Джованни дель Вирджилио]

 

 

Сбросив Колхиды руно, быстролетный Эой и другие

Кони крылатые вскачь возносили в сиянье Титана.

По колеям, от вершины небес спускавшихся долу,

Мерно катилися все, с пути не сбиваясь, колеса.

 

 

5

 

Мир засиял, и всю тень. какою себя сокрывает,

Сбросил он прочь, и поля смогли раскалиться под солнцем.

Титир и Алфесибей устремились поэтому в рощу,

Сами себя и стада уберечь стараясь от зноя, –

В рощу, где ясень, платан и липы растут в изобилье.

 

 

10

 

Тут, пока на траве ложатся овцы и козы

В чаще лесной и пока свободно дышать начинают,

Титир по старости лет прилег, осененный листвою

Клена, и задремал, вдыхая запах снотворный;

Рядом стоял, опершись на корявую палку из груши,

 

 

15

 

Алфесибей и к нему обратился с такими словами:

«То, что мысли людей, – сказал он, – возносятся к звездам,

Где зародились они перед тем, как войти в наше тело;

То, что Каистр оглашать лебедям белоснежным отрадно,

Радуясь ласке небес благодатных и долам болотным;

 

 

20

 

То, что рыбы морей, сочетаясь, моря покидают,

К устьям сбираяся рек, где проходят границы Нерея,

Что обагряют Кавказ тигрицы гирканские кровью;

То, что ливийский песок чешуей своей змеи взметают, –

Этому я не дивлюсь: свое ведь каждому любо,

 

 

25

 

Титир; но я удивлен и диву даются со мною

Все пастухи на полях земли сицилийской, что Мопсу

Любо под Этною жить на скудных скалах Циклопов».

Только он кончил, как вдруг перед нами, совсем запыхавшись,

Стал Мелибей, и едва он способен сказать был: «О Титир!» –

 

 

30

 

Смех одолел стариков, что юноша так запыхался,

Точно сиканов, когда Сергест сорвался с утеса.

Старший седую тогда с зеленого голову дерна

Поднял и так обратился к нему, раздувавшему ноздри:

«О неуемный юнец, по какой ты внезапной причине

 

 

35

 

Опрометью прибежал, своих легких в груди не жалея?»

Тот в ответ ничего, но лишь только тронуть собрался

Он тростниковой своей свирелью дрожащие губы,

Вовсе оттуда не свист до жадного слуха донесся,

Но, когда юноша звук постарался извлечь из тростинок –

 

 

40

 

Чудо, но я говорю по правде, – тростинки запели:

«Там, где под влажным холмом встречается Сбрпина с Реном»;

Если же три бы еще они лишних выдули вздоха,

Сотней тогда бы стихов усладили селян онемелых.

Титир и Алфесибей внимательно слушали оба,

 

 

45

 

Алфесибей же с такой обратился к Титиру речью:

«Что же, почтенный старик, ты росистые земли Пелора

Бросить решишься, пойти собираясь в пещеру Циклопа?»

Он: «Не боишься ли ты? Что меня, дорогой мой, пытаешь?»

Алфесибей же: «Боюсь? Пытаю?» – на это ответил.

 

 

50

 

«Иль непонятно тебе, что дудка божественной силой

Пела? Подобно тому тростнику, что от шепота вырос –

Шепота, что возвестил о висках безобразных владыки,

Бромия волей Пактола песок озлатившего ярко?

Но коль зовет к берегам она Этны, покрытою пемзой,

 

 

55

 

Старец почтенный, не верь облыжному благоволенью,

Местных дриад пожалей и овец своих не бросай ты;

Горы наши, леса, родники по тебе будут плакать,

Нимфы со мной тосковать, опасаясь несчастий грядущих,

Да и Пахин изойдет от собственной зависти давней.

 

 

60

 

Будет досадно и нам, пастухам, что тебя мы знавали.

Не покидай, умоляю тебя, о старец почтенный,

Ты ни ручьев, ни полей, твоим именем славных навеки!»

«Больше, по правде скажу, половины этого сердца, –

Тронув рукою его, престарелый Титир воскликнул, –

 

 

65

 

Мопс, съединенный со мной ради тех взаимной любовью,

Что убежали, боясь злокозненного Пиренея!

Думал он, что на брегах от Пада справа и слева

От Рубикона живу я в Эмилии, к Адрии близко;

Он предлагает сменить на этнейские пастбища наши,

 

 

70

 

Не сознавая, что мы вдвоем обитаем на нежной

Гор Тринакрийских траве, которой в горах сицилийских

Лучше нет никакой для пищи коровам и овцам.

Но, хоть и надо считать, что хуже лугов на Пелоре

Скалы этнейские, все ж навестил бы охотно я Мопса,

 

 

75

 

Бросив стада мои здесь, не страшись я тебя, Полифема».

Алфесибей возразил: «Полифема‑то кто ж не боится,

Раз он привык обагрять свою пасть человеческой кровью

С самых тех пор, что увидеть пришлось в старину Галатее.

Как разрывал он, увы, несчастного Ацида чрево!

 

 

80

 

Чуть не погибла сама! Могла ли любовь пересилить

Бешенство гнева его и огонь его ярости дикой?

Ну а легко ль удержал свою душу в трепетном теле

Ахеменид, как циклоп упивался друзей его кровью?

Жизнью своей умоляю тебя, не поддайся влеченью

 

 

85

 

Страшному, чтобы ни Рен, ни Наяда не отняли этой

Славной у нас головы, которую зеленью вечной

Девы высокой венчать стремится скорее садовник».

Титир, с улыбкой и всей душою его одобряя,

Выслушал молча слова великого стада питомца.

 

 

90

 

Но так как кони, эфир рассекая, неслися к закату,

Быстро тень наводя на все бросавшее тени,

Посохоносцы, покинув леса и прохладные долы,

Снова погнали овец домой, а лохматые козы

К мягкой траве луговин повели за собою все стадо.

 

 

95

 

Неподалеку меж тем Иолай хитроумный скрывался,

Слышал он все, а потом и нам обо всем рассказал он.

Мы же, о Мопс, и тебе поведали всю эту повесть.

 

Вопрос о воде и земле

Dubia

 

Всех и каждого, кто увидит это писание, Данте Алигьери, флорентиец, ничтожнейший среди подлинно философствующих, приветствует именем Того, кто есть источник истины и свет.

Да будет всем вам ведомо, что, когда я находился в Мантуе, встал некий вопрос, по поводу которого многократно возникал шум, касавшийся больше внешней видимости, чем существа дела, так что вопрос этот оставался нерешенным. Вот почему, будучи с детства воспитываем в неуклонной любви к истине, я не мог потерпеть, чтобы помянутый вопрос оставался необсужденным, и мне приятно было раскрыть в отношении него правду, а равно и опровергнуть контраргументы, – как из любви к истине, так и из ненависти ко лжи. И дабы недоброжелательство многих, привыкших сочинять неправду в отсутствие людей, которым они завидуют, не изменило бы как‑нибудь за моей спиной хорошо сказанное, мне захотелось, кроме того, на этих листах, писанных моею собственной рукой, оставить то решение, которое было мною предложено, и очертить пером форму всей диспутации.

Итак, вопрос стоял о положении и фигуре (т. е. о форме) двух стихий, а именно воды и земли; и здесь под словом «форма» я понимаю ту, которую Философ в «Продикаментах» относит к четвертому виду качества. Притом вопрос был ограничен следующей проблемой как началом всей подлежащей отысканию истины: вода в своей сфере, то есть в своей естественной окружности, оказывается ли где‑нибудь выше, чем выступающая из вод суша, обычно называемая обитаемой четвертью земли. И доказывалось, что да, на основании многих доводов, из которых я, опустив кое‑какие из‑за легковесности, сохранил пять, имевших видимость известной убедительности.

Первый довод был таков: невозможно, чтобы у двух окружностей, неодинаково отстоящих друг от друга, был один и тот же центр; окружность воды и окружность земли неодинаково отстоят друг от друга; следовательно… и т. д. Далее аргументация велась так: если центр земли есть центр вселенной, что подтверждается всеми, а все, что в мире имеет положение иное, находится выше, то делалось заключение, что окружность воды выше, чем окружность земли, ибо окружность охватывает со всех сторон этот центр. Бульшая посылка главного силлогизма выводилась как будто из того, что доказано в геометрии, а меньшая посылка – из показаний чувств, так как мы видим, что в одном месте окружность земли охватывается окружностью воды, а в другом месте нет.

Более благородному телу приличествует более благородное место; вода – более благородное тело, чем земля; следовательно, воде приличествует более благородное место. И так как место тем благороднее, чем оно выше, из‑за большей близости к благороднейшему объемлющему телу, то есть к первому небу, следовательно… и т. д. Я не говорю, что место воды выше места земли, а следовательно, вода выше земли, коль скоро положение места и положение того, что находится в этом месте, друг от друга не отличаются. Бульшая и меньшая посылка главного силлогизма этого довода в качестве очевидных опускались.

Третий довод был следующий: всякое мнение, противоречащее показанию чувств, есть плохое мнение; полагать, что вода не находится выше земли, значит противоречить показанию чувств; следовательно, это есть плохое мнение. О первой посылке утверждалось, что она явствует из слов Комментатора в толковании третьей книги «О душе»; вторая, или меньшая, посылка доказывалась на основании опыта моряков, которые, находясь в море, видят горы ниже себя; и они доказывают, ссылаясь на то, что видят эти горы, поднявшись на мачту, с палубы же корабля не видят, а это, надо полагать, происходит оттого, что земля значительно ниже и не достигает хребта моря.

В‑четвертых, аргументировалось так: если бы земля не была ниже воды, она была бы совершенно безводной, разумеется в открытой своей части, о которой вопрос ставится; и тогда не было бы ни источников, ни рек, ни озер; противоположное этому мы наблюдаем; потому истинным является суждение, противоположное тому, из которого этот вывод следовал, то есть вода выше земли. Следствие доказывалось на основании того, что вода естественно перемещается книзу, и так как море есть начало всех вод (что является из слов Философа в его «Метеорах»), то, если бы море не было выше, чем земля, вода не двигалась бы к этой земле, коль скоро при всяком естественном движении воды исходное начало движения должно находиться выше.

Далее аргументировалось в‑пятых: вода явно наиболее следует движению Луны, что видно из прилива и отлива моря; поскольку, стало быть, круг Луны эксцентричен, представляется разумным, чтобы вода в своей сфере подражала эксцентричности круга Луны и, следовательно, сама была эксцентричной; и, так как этого не может быть иначе как при условии, что она выше земли (это было показано в первом доводе), следует то же самое, что и раньше.

Таким образом, основываясь на этих доводах и не помышляя о других, они пытаются доказать, что их мнение истинное, то есть мнение тех, кто полагает, будто воды выше открытой, или обитаемой, части земли, хотя о противном свидетельствуют и чувства и разум. Ведь, основываясь на чувствах, мы видим, что по всей земле реки стекают как в южное, так и в северное море, как в море восточное, так и в море западное, чего не было бы, если бы начала рек и протяжение их русл не находилось выше поверхности моря. Что же касается разума, это станет ясным дальше; и будет доказано это многими доводами – при выяснении или решении вопроса о положении и форме двух стихий, как это уже намечено было выше.

Порядок будет таков. Во‑первых, будет доказана невозможность того, что воды в какой‑нибудь части своей окружности выше, чем выступающая из нее или открытая земля. Во‑вторых, будет доказано, что эта выступающая земля повсюду выше, чем вся поверхность моря в целом. В‑третьих, будут выдвинуты возражения против доказанного и даны опровержения их. В‑четвертых, будет показана финальная и действующая причина этого более высокого положения, или выступания земли из воды. В‑пятых, будет дано опровержение аргументов, приведенных нами выше.

Я говорю, следовательно, в отношении первого пункта, что, если бы вода, рассматриваемая в пределах своей окружности, была где‑нибудь выше, чем земля, это по необходимости происходило бы одним из двух указываемых далее способов: либо вода была бы эксцентричной, как утверждали первый и пятый доводы, либо вода, будучи концентричной, имела бы какой‑нибудь бугор и здесь выступала бы над землею; иных способов нет, что достаточно ново для того, кто вдумается в это. Но ни то ни другое невозможно; следовательно, невозможно и то, из чего или благодаря чему получалось либо то, либо другое. Вывод явствует на основании «места» тоники, называемого locus a sufficienti divisione causae; невозможность консеквента станет явной из того, что будет доказано дальше.

Таким образом, для уяснения последующего нужно сделать два предположения: во‑первых, что вода естественно движется книзу; во‑вторых, что вода есть от природы текучее тело, не ограничиваемое посредством собственной границы. И если кто‑нибудь станет отрицать оба эти принципа или один из них, то к нему предлагаемое дальше решение не относится; ведь с отрицающим принципом какой‑либо науки не следует вести спора в пределах этой же самой науки, как явствует из первой книги «Физики»; притом эти принципы найдены посредством чувств и индукции, каковым свойственно такие принципы отыскивать, что явствует из первой книги «Никомаховой этики».

Итак, до опровержения первого члена консеквента, я говорю, что невозможно воде быть эксцентричной. Доказываю я это так. Если бы вода была эксцентричной, получались бы три невозможных следствия. Первое – что вода была бы способна естественным образом двигаться и кверху и книзу; второе – что вода не двигалась бы книзу по той же линии, что и земля; третье – что тяжесть предицировалась бы омонимически о той и другой. Все это представляется не только ошибочным, но и невозможным.

Заключение разъясняется так. Пусть небо будет изображено посредством окружности, на которой обозначено три креста, вода – посредством той, где обозначено два, а земля – где один; и пусть центром неба и земли будет точка, где стоит А, а центр эксцентричной воды – точка, где стоит В, как это видно на вычерченном здесь чертеже. Я утверждаю, следовательно, что, если вода находится в А и имеет открытый для нее проход, она естественно будет двигаться к В, ибо всякое тяжелое тело естественно движется к центру своей окружности; и так как движение от А к В есть движение кверху (поскольку А находится абсолютно внизу в отношении всего прочего), вода станет естественно двигаться вверх. И это была та первая невозможность, о которой говорилось выше. Кроме того, пусть в Z находится комок земли и там же – некоторое количество воды и пусть отсутствует всякая помеха; поскольку, стало быть, по сказанному, все тяжелое движется к центру собственной окружности, земля станет двигаться по прямой линии к А, а вода – по прямой линии к В; но это должно будет происходить по разным линиям, как явствует из чертежа; сказанное не только невозможно, но этому посмеялся бы Аристотель, если бы услышал. И это было второе, что нужно было разъяснить. Третье же я разъясняю так: тяжелое и легкое суть страдательные состояния простых тел, движущихся прямолинейно; притом легкие тела движутся кверху, а тяжелые – книзу. Ведь я подразумеваю под тяжелым и легким нечто способное к движению, как полагает это Философ в сочинении «О небе и вселенной». Если, таким образом, вода двигалась бы к В, а земля к А, поскольку обе они тяжелые тела, они двигались бы книзу в разные места, а для этого не может быть одно и то же основание, коль скоро одно положение – абсолютно низкое, а другое – низкое относительно. И так как различие в отношении целей свидетельствует о различии в том, что ради этих целей существует, ясно, что у воды и у земли будет различное основание подвижности; а так как различие основания вместе с тождеством обозначения создает эквивокацию, что явствует из слов Философа в «Антепредикаментах», то, следовательно, тяжесть омонимически предицируется о воде и земле, и это был третий пункт заключения, который надлежало разъяснить. Таким образом, это становится ясным на основе подлинного доказательства из рода тех, посредством которых я доказал неверность того, что вода не эксцентрична. И это был первый член консеквента главного заключения, который надлежало опровергнуть.

Для опровержения второго члена консеквента главного заключения я говорю: равным образом невозможно, чтобы вода была бугристой. Доказываю я это так. Пусть небо – там, где помечено четыре креста, вода – где три, земля – где два, а центр земли и концентричной с нею воды пусть будет D. Притом нужно заранее заметить себе, что вода не может быть концентричной с землей иначе как при условии, если земля в какой‑то своей части будет иметь бугор, поднимающийся над окружностью, описанной вокруг центра, что ясно для тех, кто сведущ в математике. Если окружность воды в какой‑нибудь части выступает, пусть бугор воды будет Н, а бугор земли G; затем следует провести линии, одну от D к Н и другую от D к F; тогда ясно, что линия, проходящая от D к HB, длиннее, чем линия от D до F, а потому вершина ее выше, чем вершина другой; и, так как та и другая в вершине своей касаются поверхности воды, не переходя за нее, ясно, что вода бугра будет выше по сравнению с поверхностью, обозначенной F. Коль скоро, стало быть, там нет препятствия (если истинно предположенное ранее), вода бугра будет опадать, пока не сравняется в D с центральной или правильной окружностью; и тогда невозможно оставаться или существовать бугру, что и требовалось доказать. Кроме этого сильнейшего доказательства, можно еще с известной вероятностью показать, что у воды нет бугра, выступающего за правильную ее окружность, ибо то, что может совершаться посредством одного, лучше, если совершается посредством одного, чем посредством многого; но выступание земли над поверхностью воды может происходить посредством одного‑единственного земляного бугра, как станет ясным дальше; следовательно, у воды бугра нет, если Бог и природа всегда делают и хотят того, что лучше, что явствует из слов Философа в книгах «О небе и вселенной» и во второй книге «О возникновении животных». Таким образом, достаточно уясняется первый пункт, а именно что невозможно воде в какой‑то части своей окружности быть более высокой (т. е. более удаленной от центра мира, нежели поверхность нашей обитаемой земли), и это было первое по порядку, о чем надлежало сказать.

Следовательно, невозможно воде быть эксцентричной, что было доказано посредством первого чертежа, и иметь какой‑либо бугор, что было доказано посредством второго; необходимо, стало быть, чтобы она была концентричной и всюду ровной, то есть в любой части своей окружности, отстоящей на одинаковое расстояние от центра мира, как это уясняется само собою.

Теперь я аргументирую так. Все, что выступает над какой‑нибудь частью окружности, одинаково отстоящей от центра, дальше от этого центра, чем какая‑либо часть этой окружности. Но все берега, как самой Амфитриты, так и средиземных морей, выступают над поверхностью примыкающего к ним моря, что ясно видно всякому. Следовательно, все берега дальше от центра мира, поскольку центр мира есть и центр моря (как мы уже видели) и поверхности берегов суть части всей поверхности моря в целом. И так как все более удаленное от центра мира находится выше, следовательно, все берега выступают над морем в целом; а если берега, то тем более другие области земли, ибо берега – самые низкие части земли, что показывают стекающие к ним реки. Большая посылка этого доказательства доказывается в геометрических теоремах, а меньшая – понятна, хотя имеет свою силу, как, например, в том, что выше было доказано от невозможного. И так становится ясным второй пункт.

Но против того, что было установлено, аргументируется так. Наиболее тяжелое тело повсюду одинаково и сильнее всего стремится к центру; земля есть наиболее тяжелое тело; следовательно, она повсюду одинакова и сильнее всего стремится к центру. И из этого заключения вытекает, как я разъясню, то, что земля во всех частях своей окружности одинаково отстоит от центра (поскольку выше сказано: одинаково) и что она находится ниже всех тел (поскольку сказано: сильнее всего); а отсюда следовало бы (если вода концентрична, как это утверждается), что земля повсюду была бы покрыта водою и невидима, противоположное чему мы наблюдаем. Что это вытекает из заключения, я разъясняю так. Возьмем суждение, противоречащее или противоположное консеквенту, гласящему, что земля во всех частях одинаково отстоит от центра, и скажем, что она не отстоит одинаково; допустим, что с одной стороны поверхность земли отстоит от центра на двадцать стадиев, а с другой – на десять; таким образом, одно ее полушарие будет большей величины, чем другое; и неважно, мало ли или много они разнятся по расстоянию от центра, лишь бы они разнились. Коль скоро, стало быть, у большего объема земли большая сила тяжести, то большее полушарие посредством перевешивающей силы своей тяжести будет толкать полушарие меньшее, пока объемы того и другого не сравняются, а благодаря такому выравниванию выравняется и тяжесть; таким образом, всюду получится расстояние пятнадцать стадиев, как мы это видим и при подвешивании и выравнивании тяжестей на весах. Отсюда мы приходим к заключению: невозможно, чтобы земля, одинаково стремящаяся к центру, отстояла различно или неодинаково от него на своей окружности. Следовательно, необходимо то, что противоположно неодинаковому отстоянию, то есть необходимо отстоять одинаково, коль скоро она отстоит на какое‑то расстояние. И так разъяснен вывод в отношении первой своей части, то есть одинакового отстояния. Что же касается второй части вывода – что земля находится ниже всех тел (а это, как было сказано, также вытекает из заключения), – ее я разъясняю так. Наиболее мощная сила наиболее достигает цели; ведь оттого она и наиболее мощная, что быстрее и легче всего способна достичь цели; наиболее мощная сила тяжести – в теле, наиболее стремящемся к центру, и это есть земля; следовательно, земля наиболее достигает цели тяжести, то есть центра мира; следовательно, она будет находиться ниже всех тел, если наиболее стремится к центру, что и надлежало разъяснить во‑вторых. Таким образом, разъясняется, что невозможно воде быть концентричной земле, а это противоречит тому, что было установлено.

Но этот довод, видимо, не имеет доказательной силы, так как предложение, являющееся большей посылкой главного силлогизма, видимо, не является необходимым. Ведь утверждалось, что наиболее тяжелое тело повсюду одинаково и наиболее стремится к центру; но это, видимо, не является необходимым, так как хотя земля и есть наиболее тяжелое тело в сравнении с другими, однако в сравнении с самою собой, то есть со своими частями, она может быть и наиболее тяжелой и не наиболее тяжелой, поскольку она может быть с одной стороны тяжелее, чем с другой. Ведь поскольку уравнивание тяжелого тела происходит не на основании объема как такового, а тяжести, могло бы происходить уравнивание тяжести и без уравнивания объемов; и, таким образом, это доказательство – мнимое и несуществующее.

Подобное возражение, однако, не имеет никакой силы, ибо оно проистекает из незнания природы однородных и простых тел; ведь есть тела однородные и простые; однородные, как, например, очищенное золото и простые, как, например, огонь и земля, во всех своих частях равномерно наделяются качествами всех своих естественных страдательных состояний. Вот почему, если земля есть тело простое, она в своих частях равномерно наделяется качествами, – естественно и, так сказать, сама собою; оттого, раз тяжесть естественно присуща земле и земля есть тело простое, необходимо, чтобы она во всех своих частях имела равномерно распределенную тяжесть, пропорциональную величине тела; и так уничтожается главное основание возражения. Вот почему надлежит отвечать, что довод возражения софистичен, так как он обманывает и относительно и абсолютно. Для понимания сказанного нужно знать, что универсальная природа всегда достигает своей цели, а потому, хотя природа частная иногда и не достигает намеченной цели из‑за неподатливости материи, тем не менее универсальная природа отнюдь не может отклониться от своего намерения, коль скоро универсальной природе одинаково подчинены и действие и потенция вещей, способных существовать и не существовать. Но намерение универсальной природы заключается в том, чтобы все формы, существующие потенциально в первой материи, становились действующими и существовали бы актуально в своей специфичности, дабы первая материя, рассматриваемая в своем целом, имела любую материальную форму, хотя, рассматриваемая в своей отдельной части, она была бы лишена всех форм, кроме одной. Ведь раз все формы, существующие в материи идеально, существуют актуально в двигателе неба, как говорит о том Комментатор в сочинении «О субстанции неба», то, если бы все эти формы не существовали всегда актуально, двигатель неба терпел бы умаление в целостности разливаемой им благости, чего утверждать нельзя. И если все материальные формы возникающих и уничтожающихся вещей, исключая формы стихий, нуждаются в материи или в носителе сложном и составном, в отношении которого как в отношении своей цели стихии, взятые сами по себе, упорядочиваются, и если сложное тело [mixia] невозможно там, где компоненты его [miscibilia] не способны существовать вместе, что явствует само собой, то непременно должна существовать во вселенной часть, где все компоненты сложных тел, то есть стихии, могли бы встречаться; а этого не могло бы быть, если бы земля в какой‑то части не выступала из воды, что очевидно для всякого, кто пожелает вдуматься. Вот почему, если намерению универсальной природы повинуется вся природа, необходимо было также, чтобы у земли, помимо простой природы, заключающейся в том, чтобы находиться внизу, была бы еще и другая природа, при посредстве которой земля повиновалась намерению универсальной природы, а именно чтобы она могла частично подниматься под влиянием неба, словно повинуясь предписанию; то же самое мы видим на примере страстного и раздражительного начал в человеке, – хотя соответственно их собственному устремлению они движутся под действием чувственной аффектации, однако в той мере, в какой они способны повиноваться разуму, они иногда отвлекаются от этого собственного их устремления, как явствует из первой книги «Этики».

А потому, хотя земля в соответствии с простой своей природой одинаково стремится к центру, как говорилось о том в доводе возражения, однако в соответствии с некой своей природой она поддается частичному поднятию, повинуясь природе универсальной, чтобы возможно было образование сложных тел [mixtio]. И в согласии с этим сохраняется концентричность земли и воды и не получается ничего невозможного у правильно философствующих, как явствует из чертежа. Пусть небо будет круг, обозначенный буквой А, вода – круг, обозначенный буквой В, земля – буквой С, и неважно для нашей цели, мало или много отстоит поверхность воды от земли. Притом надлежит знать, что этот чертеж правильный, ибо он соответствует форме и положению обеих стихий, тогда как оба ранее помещенных – неверны и помещены они не потому, что так есть на самом деле, а потому, что так думает учащий, согласно слову Философа в первой книге «Первой аналитики». И что земля поднимается над водою не посредством бугра и не посредством центральной дуги окружности, явствует с несомненностью, если рассмотреть фигуру поднимающейся над водою земли. Ведь фигура поднимающейся над водою земли есть фигура полумесяца; и такая фигура никак не могла бы получиться, если бы земля поднималась над водою соответственно дуге правильной, или центральной, окружности. Ведь, как доказано в математических теоремах, необходимо, чтобы правильная окружность сферы поднималась над плоской или сферической поверхностью, каковой должна быть поверхность воды, образуя горизонт в виде круга. А что поднимающаяся над водою земля должна иметь фигуру, подобную полумесяцу, явствует как из суждений природоведов, трактующих о ней, так и из суждений астрологов, описывающих климаты, и из суждений космографов, размещающих земли по всем странам света. Ведь земля, на которой мы обитаем, как это принимается обычно всеми, простирается по линии длины от Гад, построенных Геркулесом у западных пределов, до устьев реки Ганга, о чем пишет Орозий. Длина эта такова, что, когда Солнце, находясь на экваторе, заходит для тех, кто живет у одного из пределов, оно восходит для тех, кто живет у другого из пределов, что установлено астрологами на основании лунного затмения. Итак, пределы указанной длины должны отстоять друг от друга на CLXXX градусов, то есть на половину длины всей окружности. По линии же широты, как мы обычно это утверждаем, следуя за теми же авторами, обитаемая земля простирается от тех, у кого в зените экваториальный круг, до тех, у кого в зените круг, описанный вокруг полюса мира полюсом Зодиака, отстоящим от полюса мира примерно на 23 градуса; и, таким образом, протяжение в ширину составляет почти 47 градусов и не более, что ясно тому, кто пожелает вдуматься. И, таким образом, ясно, что земля, выступающая над водою, должна иметь фигуру полумесяца или почти такую, ибо подобная фигура получается, как очевидно, при указанной ширине и длине. Если же она имела бы горизонт в виде круга, то имела бы фигуру круга cum convexo; и тогда длина и ширина не отличались бы по расстоянию между их пределами, что способны понять даже женщины. И так разъясняется то, что надлежало сказать по порядку в третьем пункте.

Тот же самый довод исключает из этого рода причинности и все планетные круги; и, так как сфера Перводвигателя, то есть девятая сфера, единообразна в своем целом, а следовательно, единообразно одарена в целом своею силой, нет основания, почему бы она поднимала с одной стороны более, чем с другой. Поскольку, стало быть, нет других подвижных тел, кроме звездного неба, то есть восьмой сферы, необходимо, следовательно, это действие сводить к нему. Для уяснения сказанного надлежит знать, что хотя звездное небо по своей субстанции едино, однако оно имеет множественность по своей силе; вот почему ему надлежало иметь то различие в отношении частей, которое мы видим, чтобы посредством различных орудий источать различные влияния; и тот, кто этого не замечает, пусть считает себя еще не переступившим порога философии. Мы видим в этом небе различие величины звезд, света, фигур и образов созвездий; такие различия не могут существовать напрасно, что должно быть совершенно очевидным для всех философски обученных людей. Вот почему одна сила у этой звезды и той и другая – у этого созвездия и того и одна сила у звезд, которые находятся по сю сторону экватора, иная – у тех, которые находятся по ту его сторону. Вот почему, если лики внизу подобны ликам вверху, как говорит Птолемей, следует, что это действие нельзя свести ни к чему иному, кроме звездного неба, как мы только что видели; ибо подобие в действующей силе агента имеется в той части неба, которая осеняет нашу открытую часть суши. И так как эта открытая земля простирается от линии экватора до линии, описываемой полюсом Зодиака вокруг полюса мира, что было сказано выше, ясно, что подъемлющая сила присуща звездам, находящимся в той части неба, которая ограничена этими двумя кругами, – безразлично, подъемлет она посредством притяжения, как магнит притягивает железо, или посредством толкования, порождая толкающие пары, например в отдельных горных впадинах [montuositatibus]. Но теперь спрашивается: если названная часть неба движется по кругу, почему же названное поднятие земли не имело равным образом форму круга? Отвечаю: оно не имело форму круга потому, что недоставало материи для такого поднятия. Но тогда аргументируют дальше и спрашивают: почему же поднятие полусферы было с этой стороны, а не с противоположной? На это следует сказать так же, как Философ говорит во второй книге «О небе», спрашивая, почему небо движется с востока на запад, а не наоборот; а именно он говорит там, что подобные вопросы проистекают либо от великой глупости, либо от великой дерзости, ибо они превосходят наш интеллект. Вот почему на этот вопрос следует ответить, что оный славный промыслитель Бог, размышлявший о расположении народов, о расположении центра мира, о расстоянии последней окружности вселенной от ее центра и о прочем подобном, сделал это лучшим образом, как и то. А потому, когда он сказал «да соберутся воды в одно место, и да явится суша», он одновременно наделил и небо способностью действовать и землю способностью воспринимать эти воздействия.

Пусть же перестанут, пусть перестанут люди доискиваться того, что превыше них, и пусть ищут они до тех пределов, до каких могут, чтобы по мере возможности своей увлекаться до бессмертного и божественного и оставлять то, что больше них. Пусть прислушиваются они к другу Иову, говорящему: «Разве ты постигнешь следы Божьи и обретешь Всемогущего во всем совершенстве его?» Пусть прислушаются они к Псалмопевцу, говорящему: «Дивен стал разум твой от меня, утвердился, и не могу достичь его». Пусть прислушаются к Исайе, говорящему: «Насколько отстоят небеса от земли, настолько отстоят пути мои от путей ваших» (говорил он от лица Бога к человеку). Пусть прислушаются они к голосу апостола, говорящего римлянам: «О глубина богатств разума и премудрости Божьей, как непостижимы суждения его и неисследимы пути его!» И наконец, пусть услышат они голос самого Творца, говорящего: «Куда я иду, туда вы не можете прийти». И пусть этого будет достаточно для исследования истины, которую мы намеревались раскрыть.

Убедившись в сказанном, легко опровергнуть аргументы, приведенные выше против изложенного мнения. И это была четвертая из намеченных задач. Итак, когда говорилось: «У двух окружностей, неодинаково отстоящих друг от друга, не может быть один общий центр», я говорю, что это истинно, если окружности правильные, без бугра или бугров. И когда в меньшей посылке говорится, что окружность воды и окружность земли таковы, я говорю, что это неверно, nisi per gibbum, имеющемуся у земли, а потому довод не имеет силы. На второй довод, когда утверждалось: «Более благородному телу подобает более благородное место», я говорю, что это верно, если иметь в виду собственную природу тела; и я принимаю меньшую посылку. Но когда делается заключение, что вода именно поэтому должна находиться на более высоком месте, я говорю, что это верно, если иметь в виду собственную природу того и другого тела; но под действием вышестоящей причины, как уже было сказано раньше, получается, что на нашей стороне земля выше. И, таким образом, довод имел дефект в первом своем предложении. На третий довод, когда говорится: «Всякое мнение, которое противоречит чувствам, есть плохое мнение», я говорю, что довод этот проистекает из ложного воображения. Ибо моряки воображают, будто не видят землю, находясь на корабле в море, оттого что море выше, чем земля. Но это не так, скорее, было бы наоборот: если бы море было выше, они больше видели бы. А бывает это оттого, что прямой луч видимого предмета, проходящий от этого предмета к глазу, отражается от выпуклой поверхности воды; ведь, так как вода должна иметь повсюду круглую форму вокруг центра, необходимо, чтобы на известном расстоянии она образовала препятствие в виде выпуклости. На четвертый довод, когда аргументировалось: «Если земля не находилась бы ниже и т.д.», я говорю, что этот довод зиждется на ложном основании, а потому не имеет никакой силы. Ведь простаки и не знающие физических аргументов думают, будто вода поднимается в виде воды до вершины гор или до места источников; но это сущее ребячество, ибо воды зарождаются там впервые, когда материя поднимется туда в виде пара (что явствует из слов Философа в его «Метеорах»). На пятый довод, когда говорится, что вода есть тело, подражающее кругу Луны, и на этом основании делается заключение, что она должна была бы быть эксцентричной, коль скоро круг Луны эксцентричен, я говорю, что этот вывод не является необходимым. Ведь хотя бы что‑либо и подражало другому в чем‑либо, это не значит, что оно по необходимости подражает ему во всем. Мы видим, что огонь подражает круговращению неба, и тем не менее он не подражает ему ни в своем прямолинейном движении, ни в том, что имеет нечто противоположное своему качеству, а потому довод не имеет силы. И таков ответ на аргументы.

Таким образом, стало быть, определяется решение вопроса о форме и положении двух стихий, что было выше поставлено в качестве задачи.

Изложена была эта философия при правлении непобедимого владыки, господина Кан Гранде делла Скала, наместника Священной Римской империи, мною, Данте Алигьери, ничтожнейшим из философов, в знаменитом граде Вероне, в святилище преславной Елены, в присутствии всего веронского клира, за исключением некоторых, кто, пылая чрезмерной любовью к ближнему, не приемлют чужие доводы и, будучи нищи Духом Святым, по своему смирению не желают служить доказательством чужого превосходства, а потому избегают присутствовать при чужих речах. И совершено это было в год от рождения Господа нашего Иисуса Христа тысяча триста двадцатый, в день Солнца, каковой день оный наш Спаситель повелел чтить нам ради преславного Своего Рождества и дивного Своего Воскресения; день этот был седьмой после январских ид и тринадцатый до февральских календ.

 

Письма

 

I

Кардиналу Никколо да Прато

 

Преподобнейшему отцу во Христе, возлюбленнейшему владыке Николаю, небесной милостью епископу Остии и Веллетри, легату Апостолического престола, отряженному также Святою церковью миротворцем в Тоскану, Романью, Тревиджанскую марку и места близлежащие, – преданнейшие чада капитан Александр, Совет Белой партии Флоренции и все члены его ревностно и с величайшей преданностью поручают себя.

 

Руководствуясь Вашими спасительными наставлениями и желанием снискать Вашу апостолическую милость, после ценного для нас обмена мнениями отвечаем на святые предписания, каковые Вы нам направили. И если бы за чрезмерное промедление нас признали бы повинными в небрежении или нерадивости, да не падет на нас осуждение, но да будет во благо нам Ваше святое смирение. И, учитывая, какого рода и сколько совещаний необходимо нашему братству, дабы и впредь действовать как должно, с тем чтобы существование содружества было принято во внимание, рассмотрите то, чего мы здесь касаемся, и, если бы случилось, что отсутствием должной поспешности мы навлекли на себя Ваши упреки, мы просим о снисхождении, и да поможет Вам Ваше великое добросердечие применить его к нам.

Как чуждые неблагодарности дети, прочли мы, благочестивый отец, Ваше письмо, которое, полностью совпадая со всеми нашими чаяниями, тотчас же наполнило души наши такою радостью, какую никто не смог бы измерить ни словами, ни мыслями. Ибо смысл послания Вашего, составленного в форме отеческого увещевания, лишний раз сулит нам благополучие родины, коего мы как бы в сновидений желали и страстно жаждали. Ради чего же еще мы ввергли себя в гражданскую войну? И какое иное назначение было у наших белых знамен? И ради чего иного мечи наши и копья окрасились кровью, если не ради того, чтобы те, кто дерзко и самочинно урезал гражданские права, склонили главу под властью благотворного закона и вынуждены были соблюдать мир в отечестве? Несомненно, что у справедливой стрелы нашего стремления, приведенной в движение тетивой, что служила нам, была, есть и будет впредь одна‑единственная цель – спокойная жизнь и свобода флорентийского народа. Так что, если Ваши усердные бдения направлены на то, чтобы добиться столь желанного для нас блага, и коль скоро Вы намереваетесь вернуть противников наших, к чему как будто и устремлены Ваши святые усилия, на путь добрых гражданских традиций, кто сумеет воздать Вам соразмерную благодарность? Это не под силу нам, отче, так же как и всем живущим на земле флорентийцам. Но коль скоро на небе есть Доброта, которая вознаграждает подобные деяния, да вознаградит она Вас по заслугам – Вас, кто проникся состраданием к столь великому городу и спешит положить конец распрям его граждан.

После того как через представителя святой религии брата Л., советчика в делах общественного спокойствия и мира, нас предупредили и настоятельно попросили, как это было сделано и в самом Вашем письме, о том, чтобы мы прекратили все военные действия и всецело отдали себя в Ваши отеческие руки, мы, преданнейшие Ваши дети, любящие справедливость и мир, отложив в сторону мечи, искренне и по доброй воле вверили себя Вашей власти, о чем Вам станет известно из доклада Вашего посланца, упомянутого брата Л., и о чем посредством публичных документов, в надлежащей форме составленных, будет торжественно объявлено.

И посему с сыновним почтением и с большой любовью мы просим, чтобы Ваша Милость соблаговолили оросить безмятежным спокойствием и миром уже так давно измученную Флоренцию и одобрить нас, всегда защищавших ее народ, и вместе с нами наших единомышленников; так же как мы никогда не переставали любить отечество, мы намерены никогда не выходить за пределы Ваших велений, но всегда повиноваться, из чувства долга и из преданности, Вашим указаниям, каковы бы они ни были.

 

 

II

Графам да Ромена

 

[Это письмо написал Данте Алигьери графам Оберто и Гвидо да Ромена после смерти их дяди графа Александра, дабы выразить им свои соболезнования по поводу его кончины.]

 

Дядя ваш Александр, славный граф, который в эти дни возвратился на небеса, где родилась и откуда пришла его душа, был моим господином; и память о нем, до тех пор пока я живу на земле, всегда будет властвовать надо мной, ибо исключительное благородство его, которое ныне по ту сторону звезд заслуженно и щедро вознаграждено, сделало меня с давних пор его добровольным слугой. И действительно, эта его добродетель, сопровождавшаяся в нем всеми остальными, возвышала его славное имя над именами других италийских героев. И о чем еще говорил его героический герб, как не о том, что «мы являем бич – изгонитель пороков»? Ибо с наружной стороны он носил серебряные бичи в пурпурном поле, а с внутренней – душу, которая, любя добродетели, отвергала пороки. Да скорбит посему, да скорбит величайший тосканский дом, блиставший благодаря такому человеку; и пусть скорбят все друзья и подданные его, надежды которых жестоко сразила смерть. И в числе последних по праву да скорблю я, несчастный изгнанник, незаслуженно выдворенный из отечества, который, вновь и вновь думая о своих несчастьях и не теряя дорогой надежды, все время находил в нем утешение.

Утрата телесных благ заставляет нас горько скорбеть, но надлежит подумать о благах духовных, которые не умирают, и пред очами души непременно возникает свет сладостного утешения. Ибо тот, кто почитал добродетели на земле, ныне почитаем добродетелями на небе; и тот, кто был палатинским графом римского двора в Тоскане, ныне, избраннейший придворный Вечного Царства, пользуется славой в небесном Иерусалиме вместе с князьями блаженных. Вот почему, дражайшие мои синьоры, я убедительно прошу и молю вас о том, чтобы вы соблаговолили умерить свою скорбь и думать о вещах осязаемых лишь постольку, поскольку они могут служить вам примером. И как справедливейше назначил он вас наследниками своего состояния, так и вы, ближайшие его родственники, да пожелаете продолжать его славные заветы.

Кроме того, я, преданный вам, прошу вас милостиво извинить мое отсутствие на печальной церемонии, ибо не пренебрежение и не неблагодарность задержали меня вдали, а нежданная бедность, вызванная моим изгнанием. И она, как жестокий преследователь, лишив меня даже лошадей и оружия, окончательно взяла меня в плен и ввергла в свою пещеру; и как ни стараюсь я изо всех сил выбраться оттуда, она до сих пор, сохраняя перевес надо мной, пытается, злодейка, удержать меня в заточении.

 

 

III

К Чино да Пистойя

 

Изгнаннику из Пистойи безвинный изгнанник из Флоренции желает долгих лет жизни и неизменной горячей любви.

 

Пожар твоей любви излил в меня слово великой веры, и ты, о дражайший друг, спрашиваешь меня, способна ли душа меняться от страсти к страсти: я говорю «от страсти к страсти», разумея, что сила ее каждый раз одинакова и что предметы ее различны по количеству, но не по качеству. И хотя было бы справедливей, чтобы ты сам ответил на поставленный тобой вопрос, ты пожелал, чтобы это сделал я, дабы ответ на труднейший вопрос прибавил славы моему имени. И несмотря на то, что мне это приятно и я не имею ничего против этого, ответ мой едва ли может быть исчерпывающим. Посему, приняв во внимание причину моей сдержанности, додумай сам то, чего я недоговариваю.

Ниже я обращаюсь к тебе с каллиопейскою речью, в которой высказываю в форме утверждения (ибо вопрос разбирается в поэтической форме, образно) мнение о том, что сильная любовь к некому предмету может ослабеть и вовсе погаснуть и что конец одной любви освобождает в душе место для возникновения другой.

Истинность этого, уже подтвержденную опытом, можно подкрепить также разумом и ссылкой на авторитеты. В самом деле, сила, которая с прекращением какого‑то явления не пропадает, естественно сохраняется для другого явления, – следовательно, чувства, в том случае, если органы их остаются невредимыми, с прекращением одного явления не умирают и естественно сохраняются для другого. И так как сила влечения, непосредственно связанная с любовью, принадлежит к области чувств, очевидно, что она сохраняется для новой страсти, после того как предыдущая страсть, вызывающая ее к жизни, исчерпывает себя. Как легко убедиться, меньшая и большая посылки силлогизма не представляют затруднений, окончательное же суждение по этому поводу постарайся вывести сам.

Тебе остается опереться на авторитет Овидия Назона, IV книга «Метаморфоз» которого непосредственно затрагивает рассматриваемый нами вопрос в том месте, где (а именно в поэтической повести о трех сестрах, пренебрегших мистериями сына Семелы), обращаясь к Солнцу (которое, покинув и забыв других нимф, некогда им любимых, возлюбило Левкотою), автор говорит: «К чему, о Гиперионом рожденный…» – и так далее.

После чего, драгоценнейший мой брат, я призываю тебя соблюдать осторожность и советую не забывать о стрелах Рамнунтской девы. Прочти, прошу тебя, «Об излечении прихотей Фортуны», которое, как отец детям, оставил нам славнейший из философов – Сенека. И да сохранится затем в памяти твоей следующее изречение: «Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое».

 

 

IV

Маркизу Мороелло Маласпина

 

[Пишет Данте господину Мороелло маркизу Маласпина.]

 

Дабы для моего господина не остались неизвестными узы, обретенные его слугою, и полная неожиданность овладевшего им чувства, а также дабы другие вещи в искаженном виде (что нередко является источником ложных представлений) не заставили его подумать, будто слуга его попал в плен чуть ли не по беспечности, – мне показалось, что следует представить взору Вашей Светлости текст настоящего письма. Итак, после того, как я покинул Ваш дом, по которому так тоскую и где (как Вы неоднократно с радостью говорили) мне было позволено делать что я хотел, едва я ступил совершенно уверенно и не соблюдая осторожности на берег Арно, тотчас же, увы, словно упавшая с неба молния, предо мною возникла, не ведаю каким образом, некая дама, и своим обхождением и внешностью близкая моим чаяниям. О, как поразило меня ее появление! Но грянул страшный гром – и изумление кончилось. Ибо подобно тому, как блеск молнии среди ясного неба непременно сопровождается громом, страшная и властная сила Амора овладела мною, едва я увидел блеск ее красоты. И этот жестокосердный, словно изгнанный из отечества господин, который после долгого изгнания возвращается в свои владения, все то, что было во мне противно ему, обрек либо смерти, либо изгнанию, либо цепям. Он положил конец похвальным моим намерениям, ради которых я чуждался и дам, и песен о них; он безжалостно лишил меня, как чуждых ему, тех постоянных раздумий, которые помогали мне исследовать и небесные, и земные предметы; и наконец, дабы душа моя не восстала против него, сковал мою волю и принуждает меня делать не то, что угодно мне, а то, что ему угодно. И во мне царит Амор, и, никакие силы не осмеливаются противиться ему; и о том, как он правит мною, Вы сможете найти ниже, за пределами данного письма.

 

 

V

Правителям и народам Италии

 

Всех и каждого в отдельности королей Италии и сенаторов славного Города, а также и герцогов, маркизов и графов и народы – смиренный италиец Данте Алигьери, флорентиец и безвинный изгнанник, молит о мире.

 

Вот теперь время благоприятное, несущее многообещающие признаки утешения и мира, ибо занимается новый день, являя над кручами востока зарю, которая рассеивает мрак столь долгих злосчастий, и вот уже веяния с востока доносятся непрерывно: алеет небо по краям и сладостной безоблачностью укрепляет человеческие надежды. Следовательно, и мы узрим желанное счастье, – мы, проведшие долгое время в ночной пустыне, ибо взойдет титан‑миротворец и с первыми его лучами воспрянет справедливость, что, подобно подсолнуху, чахла без солнца. Все страждущие от голода и жажды насытятся в свете его лучей; а те, кому люба несправедливость, придут в замешательство перед его сияющим ликом. Ибо навострил сострадательные уши сильный лев племени Иуды, и сжалился, услышав вой всеобщего рабства, и создал нового Моисея, который вырвет свой народ из‑под гнета египтян и поведет его в землю, где течет молоко и мед.

Возрадуйся отныне, о Италия, ты, которая даже у сарацин способна вызывать сострадание; скоро ты станешь предметом зависти всех стран, ибо жених твой, утешение Вселенной и слава твоего народа милостивейший Генрих, божественный и августейший кесарь, спешит на бракосочетание с тобой. Осуши слезы и уничтожь все следы скорби, о прекраснейшая; ибо близок тот, кто освободит тебя из узилища нечестивцев, тот, кто, мечом рассекая злодеев, сокрушит их и вверит свой виноградник другим земледельцам, с тем чтобы ко времени они взрастили плоды справедливости.

Но, может быть, он ни к кому не применит милосердия? Нет, он простит всех тех, кто обратится к нему с мольбой о помиловании, ибо он есть кесарь и величие его происходит из источника сострадания. Ему противна мысль о жестокости, и всегда, карая, он придерживается справедливых мер; зато, когда он награждает, для него не существует меры. Или, может быть, поэтому он станет рукоплескать беспутствам нечестивцев и поднимать кубок за безрассудства наглецов? Этого не случится никогда, ибо он есть кесарь. И коль скоро он есть кесарь, разве не покарает он преднамеренные злодеяния закоренелых преступников и не будет преследовать их вплоть до Фессалии? Я имею в виду Фессалию окончательного истребления.

Освободись, кровь лангобардов, от всего варварского и, если живо еще что‑то от семени троянцев и римлян, уступи ему место, дабы высочайший орел, когда он придет, сверкая, не увидел птенцов своих изгнанными из гнезда и обитель своего потомства занятой вороньим выводком. Скорей же, потомки скандинавов, возжаждайте (как подобает вам) прихода того, чьего появления ныне вы справедливо боитесь. И да не обманет вас мрачным миражом алчность, подобно сиренам завораживающая неведомой негой неусыпный рассудок. Предстаньте лицу его и возликуйте, играя на псалтыри раскаяния, памятуя о том, что «противящийся установленной власти противится Божью установлению», и что восставший против Закона Божьего идет против воли Всемогущего, и что «трудно идти против рожна».

И вы, что плачете, угнетенные, воспряньте тем временем духом, ибо близко спасение ваше! Возьмите грабли смирения и, разбив комья гордыни обиды, разровняйте поле вашей души, чтобы небесный дождь, предшествуя вашему севу, не выпал втуне и милость Божья не была отвергнута вами, как утренняя роса – камнем; но заставьте семена раскрыться и взрастите, как плодородная долина, пышную зелень; я говорю о зелени, дающей плоды истинного мира. Ибо когда земля ваша оденется этой зеленью, Новый Земледелец римлян с большей любовью и доверием впряжет в плуг быков своего совета. Просите, просите уже теперь, о возлюбленнейшие, что наравне со мной пострадали от несправедливости, дабы гектороподобный пастырь признал вас овцами из своего стада. Хотя Богом ему дано право карать на земле, он тем не менее, являя доброту того, от кого, как от одной точки, раздваивается власть Петра и кесаря, охотно наказывает свою семью, но еще более охотно проявляет по отношению к ней сострадание.

И посему, если тому не препятствует закоренелая вина, которая часто извивается, как змея, и оборачивается против себя самой, отныне вы можете – и те и другие – признать, что каждому из вас уготавливается мир, и вам дано уже предвкушать первые признаки нежданного счастья. Так пробудитесь же все, о граждане Италии, и поднимитесь навстречу своему королю, предназначенные ему не только как подданные империи, но как свободные люди под его управлением.

Я призываю вас не только подняться ему навстречу, но и выказать восхищение перед его лицом. О вы, что пьете из его рек и плаваете по его морям; вы, что ступаете по песку побережий и вершинам Альп, принадлежащих ему; вы, что пользуетесь всеобщими благами, каковы бы они ни были, и имеете ваше собственное достояние лишь благодаря его закону; не пытайтесь, словно невежды, обманывать самих себя, теша свое сердце словами: «Над нами нет хозяина!» Ибо все окруженное небом есть сад Его и море Его; действительно, «Богу принадлежит море, и Он создал его, и сушу образовали руки Его». Сотворенные чудеса показывают, что римский правитель назначается Богом, и он же, как свидетельствует церковь, подтверждает это Словом Сына Божья.

Действительно, если незримые деяния Божьи имеют ясные отличия, дабы быть понятыми при помощи того, что уже создано, и если вещи неизвестные открываются нам благодаря известным, несомненно, что умственные способности человека в состоянии по движению неба распознать Движителя и Его волю; и такой предопределенный порядок не укроется даже от тех, кто судит поверхностно. В самом деле, если мы вспомним прошедшие времена от первой искры этого огня, то есть с тех пор, когда фригийцы отказали в гостеприимстве аргонавтам, и захотим проследить деяния из истории мира вплоть до побед Октавиана, мы увидим, что в иных случаях действовали не люди, но Бог, так же как при сотворении нового неба. Нет, не всегда действуем мы сами; напротив, подчас мы являемся орудиями в руках Бога; и человеческая воля, которой от природы свойственна свобода, иной раз поступает вне зависимости от земных чувств и, повинуясь Верховной Воле, часто служит ей, сама о том не подозревая.

И если даже приведенные доводы, лежащие в основе поисков искомого, покажутся недостаточными, кто не согласится со мной под влиянием сделанного ранее заключения и будучи свидетелем мира, который на двенадцать лет собрал под своими крылами всю землю и явил как бы в завершение труда лицо Того, Кто его задумал, – Сына Господнего? И Он, создав человека, дабы придать духу зримые черты, и проповедуя Евангелие на земле, как бы разграничил два царства, разделив все сущее между Собой и кесарем и рассудив, что каждому из них должно принадлежать то, что ему же принадлежит.

Поэтому, если душа упорствует и, все еще не признавая истины, требует новых подтверждений, пусть обратится она к словам связанного Христа. Когда Пилат противопоставил Ему свою власть, Свет наш заявил, что власть, которой похвалялся тот, облеченный ею как наместник кесаря, была дана ему свыше. «Не поступайте как поступают язычники по суетности ума своего», погруженные во мрак; но откройте глаза рассудка вашего и признайте, что Владыка неба и земли предназначил нам монарха. Это тот, кого Петр, наместник Бога, повелевает нам почитать и кого Климент, нынешний преемник Петра, озаряет светом своего апостолического благословения; и там, где недостаточно духовных лучей, пусть воссияет менее яркий светоч.

 

 

VI

Флорентийцам

 

Данте Алигьери, флорентиец и безвинный изгнанник, – негоднейшим флорентийцам, находящимся в городе.

 

Милосердное провидение Царя Небесного, которое в доброте своей непрерывно управляет небесами, в то же время за нашими земными делами наблюдая и о них не забывая, определило, чтобы то, что связано с людьми, находилось в ведении Священной Римской империи, дабы смертные пребывали в покое под столь высокой властью и всюду, как того хочет природа, пользовались гражданскими правами. Хотя об этом свидетельствует Слово Божье и хотя это подтверждается, если основываться единственно на поддержке разума, древними писаниями, тем не менее истина сия никак не проявляется, ибо, если пустует императорский престол, весь мир выходит из равновесия, дремлют в ладье Петра кормчий и гребцы и жалкую Италию, брошенную на произвол судьбы, подвластную самозванным властителям, лишенную какой бы то ни было единой власти, сотрясают столь буйные и яростные ветры и волны, что ее состояние не передать словами, и несчастные итальянцы могут с трудом соразмерить его со своими слезами. Поэтому, если с неба не обрушился еще меч Говорящего: «Мне отмщение!» – пусть лица всех, кто с безрассудной самонадеянностью противится очевиднейшей воле Господней, отныне покроются бледностью, ибо близок приговор этого сурового Судии.

Неужели же вы, нарушители Божьих и человеческих законов, кого ненасытная жадность сделала готовыми на любое преступление, не дрожите от ужаса перед второю смертью, уготованной вам за то, что, первые и единственные, вы, ненавидя свободу, поднялись против власти правителя римского, короля всего мира и избранника Господнего, и вопреки предписанному вам отказались от проявления должной любви и предпочли покорности путь безумного восстания? Может быть, о безрассудные злодеи, вам неизвестно, что общественные законы перестают действовать лишь в том случае, если останавливается время, и что подобные меры бессильны против них? А ведь священными законами и пытливым человеческим разумом установлено, что всеобщая власть, пусть даже ею долго пренебрегали, никогда не умрет и никогда, как бы она ни была слаба, не будет побеждена. Ибо невозможно, не причинив никому ущерба, погубить или хотя бы умалить то, что способствует всеобщему благу. И этого не хотят ни Бог, ни природа, и смертные полностью с ними согласны. Для чего же тогда, побуждаемые тщеславием, словно новоявленные вавилоняне, вы пренебрегаете установленной Богом империей и пытаетесь создать новое царство, как будто флорентийцы – одно, а римляне – совсем другое? И почему с таким же увлечением вы не покушаетесь на монархию апостолическую, с тем чтобы, подобно двум лунам, на небе не появились бы и два солнца? Но если в вас не вселяет ужаса мысль о ваших коварных планах, да внушит ужас вашему закоснелому сердцу хотя бы то, что вы лишились не только мудрости, но даже начала мудрости. В самом деле, нет ничего страшнее положения того преступника, который бесстыдно и не страшась Бога делает все, что ему заблагорассудится. И часто злодей наказуется тем, что, умерев, забывает себя самого, как при жизни он забывал Бога.

Но если ваша упрямая дерзость привела к тому, что, подобно горам Гелвуйским, вы не знаете небесной росы, и если вы не убоялись воспротивиться решениям Вечного Сената и не боитесь того, что не убоялись, – может быть, вас не коснется и страх – страх человеческий и мирской – перед неизбежно приближающейся гибелью вашего надменного племени и вместе с ним вашего постыдного упрямства? О единодушные в злых начинаниях! О ослепленные диковинной жадностью! Вам не поможет вал, которым вы себя окружили, не помогут стены и башни, когда обрушится на вас страшный орел в золотом поле. Разве он, паря то над Пиренеями, то над Кавказом, то над Атласами, усиленный воинством небесным, однажды в полете не увидел под собой широкий простор океана? Что поможет вам, о ничтожнейшие из людей, когда вас повергнет в ужас появление того, кто усмирит буйную Гесперию? Нет, никогда безумная надежда, которую вы тщетно питаете, не поможет вам, с вашим непослушанием; но когда придет законный государь, он еще больше распалится, увидев воздвигнутые вами преграды; и, охваченное гневом, устремится прочь милосердие, которое неизменно сопутствует воинству его; и там, где вы собираетесь отстаивать приют ложной свободы, вы угодите в узилище подлинного рабства. Ибо надлежит помнить, что, согласно удивительному закону Господнему, именно там, где злодей надеется избежать заслуженной кары, она обрушивается на него с большей силой; и тот, кто сознательно противится воле Божьей, сам того не ведая, волей‑неволей становится ее орудием.

Охваченные горем, вы увидите разрушенными тараном и испепеленными в огне постройки ваши, не защищенные стенами возрожденного Пергама, сооруженные для ваших нужд и неразумно превращенные в места преступлений. Повсюду вокруг вы увидите смятенный люд, то разделенный мнениями – «за» и «против», то единый в едином желании и устрашающе ропщущий на вас, ибо он не умеет одновременно голодать и бояться. И вам будет больно взирать на разграбленные храмы, в которые каждый день ходят толпы жен, и на изумленных и неразумных детей, вынужденных искупать грехи отцов. И если не обманывается мой вещий ум, который, опираясь на правдивые знамения и на неопровержимые доводы, предсказывает будущее, вы увидите город, поверженный нескончаемой скорбью, отданный в руки иноземцев, и часть из вас погубит смерть или темница, а немногие оставшиеся в живых будут рыдать и томиться в изгнании. Добавлю вкратце, что за свою приверженность рабству вам не избежать позора и тех же самых несчастий, которые за его верность свободе довелось испытать славному городу Сагунту.

И не храбритесь, вспоминая случайное счастье пармцев, которые, побуждаемые голодом, плохим советчиком и поначалу подбадривавшие друг друга: «Умрем от оружия!» – вторглись в отсутствие императора в императорский лагерь. Ибо, хотя они одержали победу над Победой, они тем не менее извлекли из боли незабываемую боль. Вспомните лучше молнии Фридриха I, подумайте также о Милане и о Сполето, и ваше чересчур надменное нутро, подавленное этими восставшими и тут же разрушенными городами, похолодеет, и сожмутся ваши распалившиеся сердца. О тщеславнейшие из тосканцев, безумцы от природы и от дурных привычек! В отличие от людей зрелых вы не видите, глупцы, как неверны во мраке ночи шаги вашего больного сознания. И люди зрелые и незапятнанные, следуя своим путем, взирают на вас, что стоите чуть ли не на пороге темницы и все‑таки отталкиваете того, кому случается пожалеть вас, чтобы он ненароком не избавил вас от тюрьмы и от тяжести наручников и колодок. И, будучи слепыми, вы не замечаете, что именно владеющая вами жадность обольщает вас ядовитыми речами, и помыкает вами при помощи безумных угроз, и насильно втягивает вас в грех, и мешает вам руководствоваться священными, основанными на природной справедливости законами, соблюдение которых, когда оно в радость и по доброй воле, не только не имеет ничего общего с рабством, но, по здравому рассуждению, является проявлением самой совершенной свободы. А что такое свобода, если не свободный переход (который законы облегчают каждому, кто их уважает) от желания к действию? Следовательно, если свободны только те, кто охотно подчиняется законам, то какими считаете себя вы, которые, притворясь, будто любите свободу, противитесь всем законам и составляете заговор против главного законодателя? О злосчастнейшее племя фьезоланцев! О варварство, наказанное вторично! Неужели вас недостаточно страшат вкушенные однажды несчастья? Нет, я думаю, что, изображая надежду на лице и в лживых словах, вы заранее трясетесь и почти все время вздрагиваете во сне, устрашенные предчувствиями, которыми полны ваши души, и возвращаетесь к своим дневным решениям. Но коль скоро, справедливо пребывая в тревожном ожидании, вы сожалеете о своем безумии, нисколько в нем не раскаиваясь, остается запечатлеть в вашем сознании еще кое‑что, дабы нотки страха и боли слились с горечью единого раскаяния; а именно то, что защитник Римской империи, божественный и победоносный Генрих, жаждущий не собственной, но всеобщей выгоды, ради нас поставил перед собой трудную задачу, добровольно разделив с нами наши горести, как будто это к нему после Христа обратил пророческий перст пророк Исайя, когда он, говоря о Духе Господнем, предсказал: «Воистину Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни». Итак, если вы не желаете больше притворяться, вы увидите, что для вас наступил час горчайшего раскаяния за ваши дерзкие поступки. Но, однако, раскаянием, теперь уже слишком поздним, вы не добьетесь прощения; зато раскаяние явится для вас началом своевременного наказания. Ибо, как гласит Писание, если грешник повержен, да умрет он непременно. Писано 3 марта на земле Тосканы, близ истоков Арно, в первый год счастливейшего похода императора Генриха в Италию.

 

 

V Генриху VII, Императору

 

Славнейшему и счастливейшему победителю и единственному владыке, августейшему Генриху, Божьей милостью королю римлян, – преданнейшие Данте Алигьери, флорентиец и безвинный изгнанник, и все тосканцы, желающие мира, целуют землю у его ног.

 

Как свидетельствует о том необъятная любовь Господа, нам оставлено было наследие мира, дабы его удивительная сладостность смягчала суровость нашей жизни и с тем чтобы, постоянно обращаясь к нему, мы достигали бы райского блаженства. Но зависть старого и непримиримого врага, который вечно и исподтишка посягает на благополучие смертных, лишив некоторых людей наследства – данной им свободы воли, жестоко и не по нашей вине ограбила нас в отсутствие нашего заступника. Вот почему мы долго плакали над реками смятения и непрерывно призывали на помощь законного короля, который покончил бы с телохранителями жестокого тирана и восстановил бы нас в наших законных правах. И когда ты, преемник Цезаря и Августа, перешагнув через горные хребты, принес сюда доблестные капитолийские знамена, мы перестали вздыхать, поток наших слез остановился, и над Италией, словно желаннейшее солнце, воссияла новая надежда на лучшее будущее. Многие вместе с Мароном, ликуя, воспевали тогда и царство Сатурна и возвращение Девы.

Но коль скоро некоторым уже кажется, или это подсказывает нам пыл желания либо видимость правды, будто солнце наше остановилось и даже собирается вернуться назад, как бы повинуясь велению новоявленного Иисуса Навина или Амосова сына, мы, пребывая в неопределенности, вынуждены сомневаться и говорить словами Предтечи: «Ты ли Тот, Который должен прийти, или ожидать нам другого?» И хотя подолгу вынашиваемое желание, как правило, в своем неистовстве ставит под сомнение вещи, которые, будучи столь близкими, являются несомненными, мы все‑таки верим в тебя и надеемся на тебя, в ком узнаем посланника Божьего, и сына церкви, и поборника римской славы. И недаром я, пишущий от имени своего и других, видел тебя, благосклоннейшего, и слышал тебя, милосерднейшего, который облечен императорской властью, и руки мои коснулись твоих ног, и мои уста воздали им по заслугам. И душа моя возликовала, когда я произнес про себя: «Вот Агнец Божий, вот тот, который берет на себя грех мира».

Однако нас удивляет твоя столь неожиданная медлительность и то, что ты, давно уже победоносно вступивший в Эриданскую долину, не думаешь, не помышляешь о Тоскане и пренебрегаешь ею, как будто полагаешь, что законы империи, вверенные твоей защите, распространяются лишь на Лигурию, и забываешь, как мы подозреваем, о том, что славная власть римлян не ограничена ни пределами Италии, ни берегами трирогой Европы. Ибо, хотя ей пришлось в результате перенесенных насилий ограничиться меньшим пространством, она, по неприкосновенному праву достигая повсюду волн Амфитриты, достойна того, чтобы окружить себя неприступным валом Океана. Во благо нам писано:

 

 

Чудный возникнет из рода Троянского Кесарь, который Власть Океаном свою ограничит, звездами славу.

 

 

И когда Август повелел переписать население всего мира (о чем, благовествуя, свидетельствует наш крылатый бык, воспламененный вечным огнем), если бы указ этот не исходил от законнейшего владыки, единственный Сын Божий и Сын Пречистой Девы, рожденный в образе человека, дабы указ распространился и на Него, не пожелал бы явиться на свет. Ибо Тот, Кому надлежало здесь во всем поступать справедливо, никогда не допустил бы ничего несправедливого.

Итак, да постыдится тот, кого ждет целый мир, что он так долго находится в сетях столь ограниченной части мира; и да не минует внимания августейшего владыки то, что, пока он медлит, тосканская тирания крепнет и набирается сил, изо дня в день подстрекаемая наглыми преступниками, творя безрассудство за безрассудством. Пусть еще раз прозвучит глас Куриона, обращенный к Цезарю:

 

 

Ты, пока недруг дрожит, никакой не поддержанный силой,

Прочь замедленье отринь: созревшее губят отсрочки!

Больше получишь теперь ты за труд и опасность, чем раньше.

 

 

Пусть еще раз прозвучит глас Анубиса, обрушившийся на Энея:

 

 

Если нисколько таким ты не тронут величьем деяний,

Если и собственной ты не подвигнут славой на подвиг,

То об Аскании юном, надеждах наследника Юла

Вспомни, о том, кому царство Италии, римские земли

Принадлежать должны!

 

 

Ибо Иоанн, твой царственный первенец и король, которого – после захода ныне восходящего солнца – ждет следующее поколение смертных, является для нас вторым Асканием; и он, ступая по следам своего великого родителя, станет, как лев против Турна, свирепствовать повсеместно, тогда как с латинянами будет вести себя спокойно, как агнец. Пусть помогут высокие советы священнейшего короля, чтобы вновь не прозвучал суд небесный, изреченный некогда в словах Самуила: «Не малым ли ты был в глазах твоих, когда сделался главою колен Израилевых и Господь помазал тебя царем над Израилем? И послал тебя Господь в путь, сказав: „Иди и уничтожай нечестивых Амаликитян“…» Ибо ты тоже был помазан царем, с тем чтобы ты истребил Амалика, и не пощадил Агага, и исполнил месть пославшего тебя на жестокий народ и на преждевременное его торжество (так именно и толкуются именования Амалик и Агаг).

И весной, и зимой ты сидишь в Милане, и ты думаешь так умертвить злую гидру, отрубив ей головы? Но если бы ты призвал на память высокие подвиги славного Алкида, ты понял бы ныне, что обманываешься, подобно этому герою; ведь страшное чудовище, роняя одну за другой свои многочисленные головы, черпало силы в собственных потерях, пока наконец благородный герой не поразил его в самые корни жизни. Ибо, чтобы уничтожить дерево, недостаточно обрубить одни только ветви, на месте которых будут появляться новые, более густые и прочные, до тех пор пока остаются здоровыми и нетронутыми питающие дерево корни. Как ты думаешь, о единственный владыка мира, чего ты добьешься, заставив мятежную Кремону склонить перед тобой голову? Может быть, вслед за этим не вздуется нарыв безрассудства в Брешии или в Павии? И хотя твоя победа сгладила его, новый нарыв появится тотчас в Верчелли, или в Бергамо, или в другом месте, пока не уничтожена коренная причина болезни и пока не вырван корень зла и не зачахли вместе со стволом колючие ветки.

Неужели ты не знаешь, о превосходнейший из владык, и не видишь с высоты своего величия, где нора, в которой живет, не боясь охотников, грязная лисица? Конечно, не в бурном По и не в твоем Тибре злодейка утоляет жажду, но ее морда без конца отравляет воды Арно, и Флоренцией (может быть, тебе неизвестно о том?) зовется пагубная эта чума. Вот змея, бросающаяся на материнское лоно; вот паршивая овца, которая заражает стадо своего хозяина; вот свирепая и злобная Мирра, что вся пылает, стремясь в объятия отца своего Кинира; вот разъяренная Амата, которая, воспрепятствовав заключению угодного судьбе брака, не убоялась призвать в зятья того, кто не был угоден судьбе; объятая безумием, она подстрекала его к битве и в конце концов, искупая свою вину, повесилась. И действительно, со змеиной жестокостью пытается она растерзать мать, точа мятежные рога на Рим, который создал ее по своему собственному образу и подобию. И действительно, гния, разлагаясь, она испускает ядовитые испарения, от которых тяжело заболевают ничего не подозревающие соседние овцы. И действительно, она, обольщая соседей неискренней лестью и ложью, привлекает их на свою сторону и затем толкает на безумия. И действительно, она страстно жаждет отцовских объятий и в то же время при помощи гнусных соблазнов силится лишить тебя благосклонности понтифика, являющегося отцом отцов. И действительно, она противится велениям Господа, боготворя идола собственной прихоти; и, презирая законного короля своего, она не стыдится, безумная, обсуждать с чужим королем чужие законы, дабы быть свободной в дурных деяниях. Да сунет злодейка голову в петлю, в которой ей суждено задохнуться! Ибо преступные замыслы вынашиваются до той поры, пока охваченный ими не совершит противозаконных поступков. И, несмотря на незаконность этих поступков, наказание, которое ждет совершившего их, нельзя не признать законным.

Итак, откажись от какого бы то ни было промедления, о новый сын Исайи, и почерпни веру в себя в очах Господа Саваофа, перед лицом Которого ты действуешь, и срази этого Голиафа пращой мудрости твоей и камнем силы твоей, и после его падения ночь и мрак ужаса повиснут над лагерем филистимлян, и обратятся в бегство филистимляне, и Израиль будет освобожден. И тогда наследие наше, потерю которого мы не переставая оплакиваем, будет полностью нам возвращено. И, как ныне, вспоминая о священном Иерусалиме, мы стенаем, изгнанные в Вавилон, так тогда, обретя гражданские права, отдыхая в состоянии полного мира, счастливые, мы вспомним испытания смутной поры.

Писано в Тоскане, близ истоков Арно, апреля семнадцатого дня в год первый счастливейшего прихода божественного Генриха в Италию.

 

 

VIII

Императрице Маргарите

 

Славнейшей и милосерднейшей владычице, госпоже Маргарите Бpaбaнmcкoй, волею провидения Господнего августейшей королеве римлян, – Герардеска ди Батифолле, милостью Божьей и императора палатинская графиня в Тоскане, свидетельствует нижайшее почтение и столь же должную, сколь преданнейшую покорность.

 

Любезнейшее послание, которым благосклонно удостоила меня Ваша Светлость, порадовало мои глаза, и руки мои приняли его с подобающим почтением. И в то время как содержание письма, проникая в мой разум, наполняло его сладостью, душу читающей охватило такое пламя преданности, какое никогда не сможет погасить забвение и какое невозможно будет вспоминать без радости. Ибо кто я, кто я такая, чтобы могущественнейшая супруга кесаря снисходила до разговора со мной о супруге своем и о себе (да будет их благополучие вечным!)? В самом деле, ни заслуги, ни достоинства пишущей не давали оснований для оказания ей столь великой чести. Но верно и то, что именно так следовало поступить той, кто стоит на верхней ступени человеческой иерархии и должна служить для нижестоящих живым примером святой человечности.

Не в силах человеческих воздать Богу достойную хвалу, но, несовершенный по природе, он может иногда молить всемогущего Господа о помощи. И пусть двор звездного царства будет потревожен справедливыми и чистосердечными молениями, и пусть усердие молящей заслужит благоволения Вечного Владыки Вселенной, и да вознаградит Он столь великую снисходительность. Да прострет Он десницу Своей милости для исполнения надежд цезаря и Вашей августейшей особы, и да поможет Бог, для блага человечества подчинивший власти римского императора все народы, и варварские, и цивилизованные, прославленному и победоносному Генриху возродить род человеческий к лучшей жизни в нашем безумном веке.

 

 

IX

Императрице Маргарите

 

Светлейшей и благочестивейшей владычице госпоже Маргарите, волею Божьей августейшей королеве римлян, – преданнейшая ей Герардеска ди Батифолле, милостью Божией и императорским соизволением палатинская графиня в Тоскане, смиренно преклонив колена, свидетельствует должное почтение.

 

С наивысшим благоговением, на какое я только способна, я получила дарованное мне Ваше царственное послание и почтительно с ним ознакомилась. Но я предпочитаю, как лучшему из посланий, доверить молчанию то, какая радость озарила мне душу, когда я дошла до слов, из которых узнала о славных успехах, счастливо сопутствующих Вам в Италии; ибо не хватает слов, чтобы выразить это, когда разум и тот подавлен и как бы охвачен восторженным опьянением. Да восполнит воображение Вашего Высочества то, чего не в состоянии выразить смирение пишущей.

Но хотя полученные известия были восприняты мною с несказанной радостью и благодарностью, тем не менее надежда, разрастающаяся все шире, несет в себе основания для будущей радости и упований на торжество справедливости. И действительно, я надеюсь, веруя в Небесное провидение, которое, по моему твердому убеждению, никогда нельзя обмануть или остановить и которым для рода человеческого предусмотрен единый Владыка, Что счастливое начало царствования Вашего перейдет в неизменное и еще более счастливое процветание. Так что, молясь о делах нынешних, равно как и о грядущих, я без колебаний обращаюсь к милосерднейшей и августейшей императрице, если это уместно, с мольбою о том, чтобы она соблаговолила принять меня под свое надежнейшее высокое покровительство, дабы я всегда была защищена (и верила всегда, что защищена) от любого злого несчастья.

 

 

Х

Императрице Маргарите

 

Достославнейшей и милосерднейшей владычице госпоже Маргарите,

Божественным провидением августейшей королеве римлян, – преданнейшая ей Г. ди Батифолле, милостью Божьей и милостью императора графиня палатинская в Тоскане, с величайшей готовностью приносит в дань себя саму и свою добровольную покорность.

 

Когда послание Вашей Светлости появилось перед очами той, что пишет Вам и счастлива за Вас, моя искренняя радость подтвердила, насколько души верноподданных радуются великим успехам своих владык; ибо из содержащихся в нем известий я с полной отрадою сердца узнала, как десница Всевышнего Царя помогает сбыться чаяниям кесаря и августейшей императрицы. Засвидетельствовав свою верность, я дерзаю выступить в роли просительницы.

И посему, уповая на благосклонное внимание Вашего Высочества, я смиренно молю и покорно прошу Вас соблаговолить вновь взглянуть глазами разума на искренность моей преданности, уже не раз подтвержденную. Но коль скоро в некоторых местах королевское послание, если я не ошибаюсь, содержало отвечающую моим желаниям просьбу сообщить Вашему Королевскому Высочеству, если представится случай направить посланника, что‑нибудь о себе, я, несмотря на то что это представляется мне в определенной степени самонадеянным, покорюсь исключительно ради самой покорности Вам. Узнайте же, милосердная и светлейшая владычица римлян, ибо Вы повелели так, что при посылке настоящего письма любимейший мой супруг и я пребывали милостью Божьей в отменном здоровье, радуясь цветущему здоровью наших детей и счастливые более обычного настолько, насколько признаки возрождающейся империи предвещали приближение лучших времен.

Отправлено из замка Поппи 18 мая в год первый счастливейшего прихода

императора Генриха в Италию.

 

 

XI

Итальянским Кардиналам

 

[Итальянским кардиналам – Данте Алигьери из Флоренции.]

 

«Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! Он стал как вдова; великий между народами…». Жадность владык фарисейских, которая одно время покрыла позором старое священство, не только отняла у потомков Левия их назначение, передав его другим, но и навлекла на избранный город Давидов осаду и разорение. Глядя на это с высоты своего величия, Тот, Кто единственно вечен через посредство Святого Духа просветил в меру его восприимчивости достойный Господа ум пророчествующего человека; и последний вышеупомянутыми и, увы, слишком часто повторяемыми словами оплакал развалины священного Иерусалима.

Мы же, исповедующие Отца и Сына, Бога и Человека, Мать и Пречистую Деву, мы, для кого и ради спасения которых Христос сказал тому, кого Он трижды вопрошал о любви: «Петр, паси овец Моих» (то есть священную паству), принуждены ныне скорбеть, не оплакивая вместе с Иеремией будущие беды, а взирая на существующие, над Римом овдовевшим и покинутым, над тем Римом, который после стольких победных торжеств Христос и словом и делом утвердил владыкой мира, а Петр и апостол язычников Павел кровью своей освятили как апостолический престол.

Не меньше, увы, чем зрелище ужасной язвы ереси, нас огорчает то, что распространители безбожия – иудеи, сарацины и язычники – глумятся над нашими субботами и, как известно, вопрошают хором: «Где Бог их?» – и что, быть может, они приписывают это своим козням и власти владыки отверженных, действующим наперекор ангелам‑защитникам; и, что еще ужаснее, иные астрологи и невежественные пророки утверждают, будто необходимость указала вам на того, кого, злоупотребляя свободой воли, вы хотели бы избрать.

В самом деле, вы, находящиеся в первых рядах центурионы воинствующей церкви, не считая нужным направлять колесницу Невесты Распятого по начертанному пути, сбились, подобно неумелому вознице Фаэтону, с дороги. И вы, которые должны были через непроходимую чащу земного паломничества осторожно провести идущее за вами стадо, привели его вместе с собой к пропасти. Разумеется, я не предлагаю примеры, которым надлежит следовать вам, чьи спины, а не лица обращены к колеснице Невесты и кого, несомненно, можно сравнить с теми, на кого было указано Пророку и кто дерзко отвернулся от храма; вам, которые презираете огонь, посланный небом туда, где ныне пылают ваши жертвенники, возжженные от чужих искр; вам, продающим голубей в храме, где вещи, которые не подобает измерять ценою денег, сделались продажными во вред тем, кто его посещает. Но подумайте о биче, подумайте об огне! Не искушайте терпения Того, Кто ждет вас с покаянием. Если пропасть, на самом краю которой вы находитесь ныне, породит в вас сомнение, что скажу я на это, кроме того, что вы решили избрать Алкима, следуя воле Димитрия?

Возможно, вы воскликнете с гневным упреком: «А кто он такой, что, не боясь кары, неожиданно постигшей Озу, дерзает придерживать наклонившийся ковчег?» Я всего‑навсего одна из ничтожнейших овец на пастбищах Иисуса Христа; и я не имею в стаде никакой власти, ибо у меня нет богатств. Следовательно, не благодаря достоянию, а милостью Божьей являюсь я тем, кто я есть. И «ревность по доме Твоем снедает меня». Ибо даже из уст грудных детей и младенцев прозвучала угодная Богу истина; и рожденный слепым разгласил истину эту, которую фарисеи не только замалчивали, но по своему коварству силились исказить. Вот в чем оправдание моей смелости. И кроме того, со мною заодно Учитель знающих, который, излагая моральные науки, провозгласил, что истина превыше всех друзей. Не самонадеянность Озы, совершившего грех, в котором кое‑кто мог бы упрекнуть и меня, как если бы я из дерзости взялся не за свое дело, руководит мною; ибо он придерживал ковчег, тогда как мое внимание сосредоточено на брыкающихся и увлекающих колесницу в непроходимые дебри быках. А о колеблющемся ковчеге позаботится Тот, Кто открыл некогда всевидящие очи для спасения корабля, колеблющегося на волнах.

Мне не кажется поэтому, будто я обидел кого‑то настолько, чтобы он стал браниться; скорее, я заставил вас и других, лишь по званию пастырей, покрыться краскою смущения (если, конечно, в мире еще остался стыд), ибо в предсмертный час Матери‑Церкви среди множества берущих на себя роль пастыря стольких овец, неухоженных и плохо охраняемых на пастбищах, раздается одинокий голос, одинокий жалобный голос, да и тот светский.

И что тут удивительного? Каждый избрал себе в жены алчность, как поступили и вы сами, – алчность, которая никогда, в отличие от бескорыстия, не порождает милосердия и справедливости, но всегда порождает зло и несправедливость. О нежнейшая Мать, Невеста Христова, которая от воды и Духа рождаешь сыновей, тебя же позорящих! Не милосердие, не Астрея а дочери Вампира стали твоими невестками. А примером тому, что за детей они рожают, служат сами же дети, за исключением епископа из Луни. Григорий твой покоится в паутине, Амвросий лежит забытый в шкафах клириков, и Августин вместе с ним, рядом пылятся Дионисий, Иоанн Дамаскин и Беда; а вместо них вы обращаетесь к некому «Зерцалу», Иннокентию и епископу Остии. А почему бы не так? Одни искали Бога как конечную цель и как высшее добро, другие гонятся за пребендой и за выгодой.

Но не думайте, о Отцы, будто я единственная на всей земле птица Феникс. Ибо о том, о чем я кричу во весь голос, остальные либо шепчут, либо бормочут, либо думают, либо мечтают. Чего же они скрываются? Одни – это верно – растеряны от удивления; неужели же они вечно будут молчать и ничего не скажут своему Создателю? Жив Господь: ибо Тот, Кто расшевелил язык Валаамовой ослицы, и для нынешнего скота является Господом.

Вот я и заговорил – вы меня вынудили. Стыдитесь же, что укор и увещевания обращены к вам снизу, а не с неба, дабы, раскаявшихся, оно вас простило. С нами поступают справедливо, стремясь поразить нас там, где возможно пробудить наш слух и другие чувства, чтобы стыд породил в нас раскаяние – своего первенца, а оно в свою очередь – желание исправиться.

И дабы достойное славы благородство сопутствовало этому стремлению и поддерживало его, нужно, чтобы вы увидели глазами разума, каков он, город Рим, лишенный ныне и того и другого светоча, пребывающий в одиночестве и вдовстве, способный вызвать сострадание у самого Ганнибала. И слова мои обращены главным образом к вам, которые детьми узнали священный Тибр. Ибо если столицу Лациума подобает любить и почитать всем итальянцам как родину собственных гражданских установлений, тем более справедливо вам почитать ее, коль скоро она еще и ваша родина. И если перед лицом нынешних несчастий итальянцев сразила скорбь и смутило чувство стыда, как не краснеть вам и не предаваться скорби, раз вы являетесь причиной ее неожиданного затмения, подобного затмению солнца? И прежде всего ты, Орсини, ты виноват в том, что твои лишенные сана коллегии остались обесславленными и только властью апостолического Иерарха им были возвращены почетные эмблемы воинствующей церкви, которые их, быть может преждевременно и несправедливо, заставили снять. И ты тоже, последователь высокой затибрской партии, который поступил точно так же, дабы гнев усопшего понтифика пустил в тебе ростки и они стали бы твоей неотъемлемой частью, как привитая к чуждому стволу ветка. И ты мог, как если бы тебе недостаточно было трофеев, собранных в завоеванном Карфагене, обратить против родины славных Сципионов эту свою ненависть и твой здравый смысл не воспротивился ей?

Но положение, несомненно, может быть исправлено (лишь бы шрам от позорного клейма не обесславил священный престол настолько, что явится огонь, щадящий нынешние небеса и землю), коль скоро все вы, виновники столь глубокого беспутства, единодушно и мужественно будете бороться за Невесту Христову, за престол Невесты, которым является Рим, за Италию нашу и, наконец, за всех смертных – ныне паломников на земле; дабы на поле уже начавшегося сражения, к которому со всех сторон, даже с берегов Океана, обращаются озабоченные взоры, вы сами, предлагая себя в жертву, могли услышать: «Слава в вышних!» – и дабы позор, ожидающий гасконцев, которые, пылая столь коварною жаждой, стремятся обратить в свою пользу славу латинян, служил примером потомкам во все будущие века.

 

 

XII

[Флорентийскому другу]

 

Внимательно изучив Ваши письма, встреченные мною и с подобающим почтением, и с чувством признательности, я с благодарностью душевной понял, как заботитесь Вы и печетесь о моем возвращении на родину. И я почувствовал себя обязанным Вам настолько, насколько редко случается изгнанникам найти друзей. Однако, если ответ мой на Ваши письма окажется не таким, каким его желало бы видеть малодушие некоторых людей, любезно прошу Вас тщательно его обдумать и внимательно изучить, прежде чем составить о нем окончательное суждение.

Благодаря письмам Вашего и моего племянника и многих друзей вот что дошло до меня в связи с недавно вышедшим во Флоренции декретом о прощении изгнанников: я мог бы быть прощен и хоть сейчас вернуться на родину, если бы пожелал уплатить некоторую сумму денег и согласился подвергнуться позорной церемонии. По правде говоря, отче, и то и другое смехотворно и недостаточно продумано; я хочу сказать, недостаточно продумано теми, кто сообщил мне об этом, тогда как Ваши письма, составленные более осторожно и осмотрительно, не содержали ничего подобного.

Таковы, выходит, милостивые условия, на которых Данте Алигьери приглашают вернуться на родину, после того как он почти добрых три пятилетия промаялся в изгнании? Выходит, этого заслужил тот, чья невиновность очевидна всему миру? Это ли награда за усердие и непрерывные усилия, приложенные им к наукам? Да не испытает сердце человека, породнившегося с философией, столь противного разуму унижения, чтобы по примеру Чоло и других гнусных злодеев пойти на искупление позором, как будто он какой‑нибудь преступник! Да не будет того, чтобы человек, ратующий за справедливость, испытав на себе зло, платил дань как людям достойным тем, кто свершил над ним беззаконие!

Нет, отче, это не путь к возвращению на родину. Но если сначала Вы, а потом другие найдете иной путь, приемлемый для славы и чести Данте, я поспешу ступить на него. И если не один из таких путей не ведет во Флоренцию, значит, во Флоренцию я не войду никогда! Что делать? Разве не смогу я в любом другом месте наслаждаться созерцанием солнца и звезд? Разве я не смогу под любым небом размышлять над сладчайшими истинами, если сначала не вернусь во Флоренцию, униженный, более того, обесчещенный в глазах моих сограждан? И конечно, я не останусь без куска хлеба!

 

 

XIII К Кангранде делла Скала

 

Благородному и победоносному господину, господину Кангранде делла Скала, наместнику священнейшей власти кесаря в граде Вероне и в городе Виченца, – преданнейший ему Данте Алигьери, флорентиец родом, но не нравами, желает долгих лет счастливой жизни, а имени его – постоянного преумножения славы.

 

Воздаваемая Вашему великолепию хвала, которую неустанно распространяет летучая молва, порождает в людях настолько различные мнения, что в одних она вселяет надежду на лучшее будущее, других повергает в ужас, заставляя думать, что им грозит уничтожение. Естественно, подобную хвалу, что превышает любую иную, венчающую какое бы то ни было деяние современников, я находил подчас преувеличенной и не соответствующей истинному положению вещей. Но дабы излишне длительные сомнения не удерживали меня в неведении, я, подобно тому как царица Савская искала Иерусалим, а Паллада – Геликон, я искал и обрел Верону, желая собственными глазами взглянуть на то, что я знал понаслышке. И там я стал свидетелем Вашего великолепия; я стал также свидетелем благодеяний и испытал их на себе; и как дотоле я подозревал преувеличенность в разговорах, так узнал я впоследствии, что деяния Ваши заслуживают более высокой оценки, чем дастся им в этих разговорах. Поэтому если в результате единственно слышанного мною я был, испытывая в душе некоторую робость, расположен к Вам прежде, то, едва увидев Вас, я сделался преданнейшим Вашим другом.

Я не считаю, что, назвавшись Вашим другом, рискую навлечь на себя, как решили бы некоторые, обвинения в самонадеянности, ибо священные узы дружбы связывают не столько людей равных, сколько неравных. Достаточно взглянуть на дружбы приятные и полезные, и внимательный взор увидит, что большие люди чаще всего дружат с теми, кто меньше их. И если обратиться к примерам истинной и верной дружбы, разве не станет очевидным, что многие славные и великие князья дружили с людьми незавидной судьбы, но завидной честности? А почему бы и нет? Ведь не мешает же огромное расстояние дружбе между человеком и Богом! И коль скоро кто‑нибудь усмотрит в сказанном здесь нечто недостойное, пусть внимает он Святому Духу, указующему, что Он привлек к своему содружеству некоторых людей. Так, в Книге Премудрости сказано, что премудрость «есть неистощимое сокровище для людей; пользуясь ею, они входят в содружество с Богом…». Но невежественный люд неразумен в своих суждениях, и подобно тому, как он считает диаметр Солнца равным одному футу, так и относительно той или иной вещи он по собственной наивности судит неверно. Те же, кому дано знать наилучшее в нас, не должны плестись в хвосте у стада, но, напротив, призваны противостоять его ошибкам, ибо сильные разумом и одаренные определенной божественной свободой не знают власти каких бы то ни было привычек. Это не удивительно, ибо не они исходят из законов, а законы исходят от них. Следовательно, как я говорил выше, моя преданнейшая дружба не имеет ничего общего с самонадеянностью.

Противопоставляя Вашу дружбу всему иному как драгоценнейшее сокровище, я желаю сохранить ее исключительно бережным и заботливым к ней отношением. Однако, коль скоро в правилах о морали философия учит, что для того, чтобы не отстать от друга и сохранить дружбу, необходимо некоторое соответствие в поступках, мой священный долг – дабы отплатить за оказанные мне благодеяния – поступить соответственно: для этого я внимательно и не один раз пересмотрел безделицы, которые мог бы Вам подарить, и все, что отобрал, подверг новому рассмотрению, выбирая для Вас наиболее достойный и приятный подарок. И я не нашел для столь большого человека, как Вы, вещи более подходящей, нежели возвышенная часть «Комедии», украшенная заглавием «Рай»; и ее вместе с этим письмом, как с обращенным к Вам эпиграфом, Вам посвящаю, Вам преподношу. Вам, наконец, вверяю.

Горячее чувство к Вам все же не позволяет мне обойти молчанием следующее: может показаться, что подобный подарок способствует скорее славе и чести господина, чем дара; более того, многие из тех, кто обратил внимание на это заглавие, сочли, будто посредством его я предсказал возрастающую славу Вашего имени. Таково и было мое намерение. Но стремление добиться Вашей милости, которой я так жажду, невзирая на зависть, побуждает меня скорее устремиться к тому, что и было моей целью с самого начала. Итак, заканчивая то, что надлежало сказать в эпистолярной форме, я в качестве комментатора собираюсь предварить свой труд немногими словами, которые и предлагаю вашему вниманию.

Вот что говорит Философ во второй книге «Метафизики»: «Точно так же, как вещь связана с существованием, она связана с истиной»; это происходит по той причине, что истина некой вещи, заключенной в истине как в своем субъекте, есть совершенное подобие самой вещи. Действительно, некоторые из существующих вещей таковы, что несут абсолютную жизнь в самих себе, а другие таковы, что их существование находится в зависимости от чего‑то иного, с чем они определенным образом связаны, подобно тому как можно существовать во времени и быть связанным с другим, как связаны отец и сын, господин и раб, двойное количество и половина, целое и часть и прочее в этом роде. И так как существование их зависит от чего‑то иного, следовательно, их истина зависит от чего‑то иного. В самом деле, не зная половины, никогда не узнать двойного количества; то же можно сказать обо всем остальном.

Следовательно, те, кто желает сделать введение к части какого‑либо произведения, должны сообщить какие‑то сведения и о целом, в которое входит часть. Поэтому я, также желая изложить в виде введения кое‑что об упомянутой выше «Комедии», счел своим долгом предпослать некоторые объяснения всему произведению, дабы можно было легче и полностью войти в его часть. Всякий ученый труд начинается с изыскания шести вещей, а именно: предмета, лица, от которого ведется повествование, формы, цели, заглавия книги и рода философии. Среди этих вещей имеются три, коими часть, которую я решил посвятить Вам, отличается от им подобных: предмет, форма и заглавие; достаточно взглянуть на другие три – и станет ясно, что они лишены таких отличий. Посему в рамках целого следует отдельно найти эти три вещи, что и даст достаточный материал для введения в часть. Затем мы займемся поисками трех других не только по отношению к целому, но и по отношению к той части, которую я дарю Вам.

Чтобы понять излагаемое ниже, необходимо знать, что смысл этого произведения непрост; более того, оно может быть названо многосмысленным, то есть имеющим несколько смыслов, ибо одно дело – смысл, который несет буква, другое – смысл, который несут вещи, обозначенные буквой. Первый называется буквальным, второй – аллегорическим или моральным. Подобный способ выражения, дабы он стал ясен, можно проследить в следующих словах: «Когда вышел Израиль из Египта, дом Иакова из народа иноплеменного. Иуда сделался святынею Его, Израиль – владением Его». Таким образом, если мы посмотрим лишь в букву, мы увидим, что речь идет об исходе сынов Израилевых из Египта во времена Моисея; в аллегорическом смысле здесь речь идет о спасении, дарованном нам Христом; моральный смысл открывает переход души от плача и от тягости греха к блаженному состоянию; анагогический – переход святой души от рабства нынешнего разврата к свободе вечной славы. И хотя эти таинственные смыслы называются по‑разному, обо всех в целом о них можно говорить как об аллегорических, ибо они отличаются от смысла буквального или исторического. Действительно, слово «аллегория» происходит от греческого alleon и по‑латыни означает «другой» или «отличный».

Если понять это правильно, становится ясным, что предмет, смысл которого может меняться, должен быть двояким. И потому надлежит рассмотреть отдельно буквальное значение данного произведения, а потом, тоже отдельно, – его значение аллегорическое. Итак, сюжет всего произведения, если исходить единственно из буквального значения, – состояние душ после смерти как таковое, ибо на основе его и вокруг него развивается действие всего произведения. Если же рассматривать произведение с точки зрения аллегорического смысла – предметом его является человек, то – в зависимости от себя самого и своих поступков – он удостаивается справедливой награды или подвергается заслуженной каре.

Форм – две: форма трактуемого и форма трактовки. Форма трактуемого делится на три части согласно трем видам деления. Первый вид: все произведение задумано в трех кантиках; второй вид: каждая часть делится на песни; третий вид: каждая песнь делится на терцины, форма (вид) трактовки – поэтическая, вымышленная, описательная, с отступлениями и, кроме того, определительная, разделительная, убеждающая, укоризненная и с точки зрения примеров – положительная.

Заглавие книги нижеследующее: «Начинается „Комедия“ Данте Алигьери, флорентийца родом, но не нравами». По этому поводу необходимо знать, что слово «комедия» происходит от выражений «comos» – «сельская местность» и также «oda» – «песнь», следовательно, комедия приблизительно то же самое, что деревенская песня. В самом деле, комедия есть вид поэтического повествования, отличный от всех прочих; своею сущностью она отличается от трагедии тем, что трагедия в начале своем восхитительна и спокойна, тогда как в конце смрадна и ужасна. Потому и называется она трагедией – от «tragos» [«козел» ] и «oda» [«песнь» ], означая примерно «козлиная песня», то есть смердящая будто козел, как явствует из трагедий Сенеки. Комедия же начинается печально, а конец имеет счастливый, как явствует из комедий Теренция. Вот почему некоторые авторы приветственных посланий обычно придавали посланию «трагическое начало и комичный конец». Трагедия и комедия отличаются друг от друга и стилем: в одном случае он приподнят и возвышен, в другом – сдержан и низок, как это угодно Горацию, когда он утверждает в своей «Поэтике», что авторы комедий иной раз говорят как авторы трагедий и наоборот:

 

 

Но иногда и комедия голос свой возвышает.

Так раздраженный Хремет порицает безумного сына

Речью, исполненной силы: нередко и трагик печальный

Жалобы стон издает языком и простым и смиренным.

 

 

Этим объясняется, почему данное произведение названо «Комедией»; если мы обратимся к содержанию, то в начале оно ужасно и смрадно, ибо речь идет об аде, а в конце – счастливо, желанно и благодатно, ибо речь идет о рае. Если мы рассмотрим язык, он – сдержан и смиренен, ибо это вульгарное наречие, на котором говорят простолюдинки. Существуют и другие формы поэтического повествования, а именно буколическая песня, элегия, сатира и посвящение, о чем также свидетельствует «Поэтика» Горация, но они не имеют никакого отношения к данному произведению.

Теперь может стать ясным, как определить предмет даруемой части. Ибо, если предметом всего произведения с точки зрения буквы является «состояние душ после смерти, не определенное, а общее», делается очевидным, что предмет этой части есть некое состояние, но уже определенное, то есть «состояние блаженных душ после смерти». И коль скоро предметом всего произведения с точки зрения аллегорического смысла является человек, то, как – в зависимости от себя самого и своих поступков – он удостаивается справедливой награды или подвергается заслуженной каре, становится очевидным, что предмет этой части – определенный, а именно человек и то, как он заслуженно удостаивается справедливой награды.

То же самое следует сказать о форме части по отношению к форме целого. Таким образом, если все произведение делится на три части, в данной части имеются два вида деления – деление самой части и деление песней. Причем собственная ее форма делает невозможным для нее деление на три части, ибо эта часть сама является частью такого деления.

То же относится и к заглавию книги: коль скоро заглавие всего произведения – «Начинается „Комедия“…» и так далее, согласно сказанному выше, заглавие этой части будет следующим: «Начинается часть третья „Комедии“ Данте…» – и так далее, название которой «Рай».

Установив эти три вещи, коими часть отличается от целого, рассмотрим остальные три, которыми она нисколько не отличается от целого. Лицо, ведущее повествование и там и тут, – одно, мною уже упомянутое, что совершенно очевидно.

Цель целого и части может быть многообразна, то есть быть близкой или далекой. Но, оставив всякие тонкости изысканий, нужно кратко сказать, что цель целого и части – вырвать живущих в этой жизни из состояния бедствия и привести к состоянию счастья.

Род философии, являющийся исходным для целого и для части, – моральное, или же этическое, действие, ибо целое задумано не ради созерцания, а ради действия. И хотя в некоторых местах или отрывках повествование носит характер созерцательный, это происходит благодаря действию, а не созерцанию, ибо, как говорит Философ во второй книге «Метафизики», «практики иной раз одновременно созерцают вещи в их различных отношениях».

Рассмотрев предварительно эти вопросы, следует перейти, после того как мы уже частично затронули его, к вопросу о буквальности; но необходимо отметить сначала, что вопрос о буквальности есть не что иное, как проявление формы произведения. Данная часть, или часть третья, названная «Раем», делится главным образом на две части, а именно на пролог и на осуществление замысла. Вторая часть начинается со следующих слов: «Встает для смертных разными вратами…»

О первой части нужно знать, что, хотя по общепринятому суждению она может называться вступлением, тем не менее ее должно называть не иначе как прологом в собственном смысле слова, о чем как будто говорит философ в третьей книге «Риторики», в том месте, где он утверждает, что «введение есть начало в риторической речи, как пролог – в поэзии и прелюдия – в музыке». Следует также отметить, что пролог, который вообще может называться вступлением, строится поэтами иначе, нежели риторами. В самом деле, риторы обычно начинали с того, что помогало бы им овладеть душой слушателя. Поэты поступают так же, но прибавляют к введению еще какой‑либо призыв. Это нужно им, ибо, прибегнув к великой мольбе, они должны вдобавок к общечеловеческому призыву испросить у высших субстанций почти Божественный дар. Таким образом, данный пролог распадается на две части: первая предуведомляет, о чем пойдет речь, вторая содержит призыв к Аполлону и начинается словами: «О Аполлон, последний труд свершая…»

Относительно первой части надлежит отметить, что, дабы как следует начать, нужны три вещи, о которых говорит Туллий в «Новой риторике», а именно: необходимо заручиться благосклонностью, вниманием и послушанием читателя; это особенно важно, по мнению того же Туллия, для сюжета, носящего удивительный характер. И коль скоро материал, лежащий в основе данного сочинения, удивителен по своему характеру, чтобы добиться этих трех моментов, следует стараться с самого начала вступления или пролога поразить читателя. Автор говорит, что речь пойдет о том, что он сумел запомнить из виденного им на первом небе. Эти слова несут в себе все три названные вещи, ибо полезность того, о чем будет говориться, порождает благосклонность, удивительный характер повествования – внимание, его вероятность – жажду знать. Полезность явствует из слов автора о том, что он желает говорить о вещах, которые приятностью своей пробуждают в людях сильную жажду, а именно о радостях рая. Пролог становится удивительным там, где он обещает, что речь пойдет о вещах столь высоких и возвышенных, как описание Небесного царства. Вероятность становится очевидной, когда автор говорит, что он расскажет о том, что сумел запечатлеть в своем сознании, ибо, если сумел он, смогут и другие. Все эти вещи сочетаются в словах о том, что он побывал на первом небе и хочет рассказать о Небесном царстве все, что смог о нем запомнить. Рассмотрев достоинства первой части пролога, перейдем к буквальному смыслу.

Он гласит, что «Лучи Того, Кто движет мирозданьем», то есть Бога, «Все проницают славой и струят / Где – большее, где – меньшее сиянье». То, что они струят свое сиянье повсеместно, подтверждается доводом и ссылками на авторитеты. Довод таков: все сущее обязано существованием самому себе или другому сущему. Но очевидно, что быть обязанным существованием себе самому пристало лишь одному, а именно первому, или началу, то есть Богу. И коль скоро существовать не значит обязательно существовать самому по себе, а существовать обязательно самому по себе надлежит лишь одному, а именно первому, или началу, являющемуся причиной всего, все существующие вещи, за исключением его одного, обязаны своим существованием другому. Следовательно, если взять какое угодно существо во Вселенной, очевидно, что оно обязано своим существованием кому‑то другому и что то, кому оно обязано своим существованием, существует само по себе либо благодаря другому. Если само по себе, тогда оно – первое; если же благодаря другому, то это другое точно так же существует само по себе или благодаря другому. И можно было бы продолжать в том же роде до бесконечности, рассуждая о действенных причинах, как явствует из второй книги «Метафизики». Но коль скоро это невозможно, вернемся к первому, то есть к Богу. Итак, все сущее обязано прямо либо косвенно своим существованием Ему; следовательно, вторая причина, исходя из первой, создает в том, кто является ее следствием, как бы зеркало, которое принимает свет и отражает его, так что первая причина есть причина главная. Об этом говорится в книге «О причинах»: «Всякая первопричина оказывает на свое следствие большее влияние, нежели вторая общая причина». Но это о том, что касается существования.

Что же касается сущности, то я рассуждаю так: всякая сущность, за исключением первой, является следствием; в противном случае было бы немало таких, которые обязательно имели бы место сами по себе, что невозможно. Следствие порождается либо природой, либо разумом; и порожденное природой порождается разумом, ибо природа есть творение разума.

Все являющееся следствием является, таким образом, прямым или косвенным порождением разума. Таким образом, добродетель следует за субстанцией, ей соответствующей; если же субстанция интеллектуальна, следствие ее может быть только интеллектуальным. Поэтому и мы обязаны восходить к первой причине во всем, что касается существующего. Подобным же образом должны мы поступить и с добродетелью, поскольку очевидно, что каждая субстанция и каждая добродетель происходит от первопричины и что низшие умы воспринимают свет как бы от солнца и, подобно зеркалу, отражают свыше лучи на тех, что ниже их. Об этом, сдается, ясно говорит Дионисий, когда рассуждает о небесной иерархии. То же самое сказано в книге «О причинах»: «Всякий интеллект полон форм». Следовательно, видно, каким образом Божественный свет, то есть Божья доброта, мудрость и сила, повсеместно отражается.

Так же как наукой, это подтверждается авторитетными источниками. Например, Святой Дух говорит, по словам Иеремии: «Не наполняю ли Я небо и землю?» – и далее в Псалме: «Куда пойду от Духа Твоего и от лица Твоего куда убегу? Взойду ли на небо, Ты там; сойду ли в преисподнюю, и там Ты. Возьму ли крылья» – и так далее. И в Книге Премудрости написано, что «Дух Господа наполняет Вселенную». И в сорок втором стихе «Екклезиаста»: «Славой Господа полны творения Его». То же подтверждается книгами язычников, ибо Лукан в девятой книге говорит: «Куда ни обратишься взором, куда ни ступишь ногой – повсюду Юпитер».

Следовательно, верно сказано, что Божий луч или Божья слава все проницает и во всем отражается. Проницает – относится к сущности; отражается – к существованию. То большее или меньшее, что возникает затем, несет в себе очевидную истину, ибо мы видим, что одно стоит на более высокой ступени, другое – на более низкой, как небо и элементы: первое – нетленно, тогда как вторые – тленны.

Предпослав своему повествованию эту истину, автор переходит к раю, сообщая, что он «в тверди был, где свет их восприят всего полней», то есть в том месте, которое больше получает Божьей славы. Необходимо знать, что эта твердь есть высшее небо, объемлющее все тела, тогда как его никто не объемлет; на нем все тела находятся в движении, в то время как оно само остается в состоянии вечного покоя и сила его не зависит ни от одной телесной субстанции. И оно называется Эмпиреем, и это то же самое, что небо, охваченное огнем или пламенем, но не материальным, а духовным, каким является святая любовь или милосердие.

В подтверждение того, что оно получает больше всего Божественного света, можно привести два аргумента. Первый – в подтверждение того, что оно объемлет все и ничем не объемлемо; второй – в подтверждение его вечного покоя или мира. Аргумент первый: объемлющее является таковым по отношению к объемлемому, как формирующее по отношению к формируемому, о чем свидетельствует четвертая книга «Физики». Во Вселенной первое небо есть то, что объемлет все, следовательно, оно по отношению ко всему является тем же, чем является формирующее по отношению к формируемому, иначе говоря, выступает в роли причины. И коль скоро всякая причинная сила есть некий луч, исходящий от первопричины, каковая – Бог, очевидно, что это небо, у которого больше причинных свойств, получает больше Божественного света. Что касается второго аргумента, то он заключается в следующем: все движущееся приводится в движение чем‑то, чего само оно лишено и что является целью его движения; так, например, небо Луны, поскольку некая его часть не достигла цели, к которой оно стремится, и поскольку ни одна из его частей не достигла какого‑нибудь предела (достичь которого она, в сущности, никогда и не может), – оно движется, стремясь к иному положению, которое также находится в вечном движении, что и соответствует желанию этого неба. И то, что я говорю о небе Луны, относится и ко всем остальным, исключая первое. Таким образом, все движущееся имеет какой‑то изъян, и не вся его сущность сосредоточена в нем самом. Небо же, которое никем не приводится в движение, заключает в себе самом и в любой своей части все то, что может находиться в степени совершенства, так что при своем совершенстве не нуждается в двигателе. И коль скоро всякое совершенство есть луч первопричины, обладающей высшей степенью совершенства, очевидно, что первое небо больше получает света от первопричины, каковой является Бог. Однако этот аргумент выглядит отрицающим предыдущее, ибо он не является простым и отвечающим форме антецедента (предшествующего) подтверждением; но если иметь в виду его материю, она является хорошим доводом, ибо речь идет о таком вечном предмете, который мог бы увековечить в себе недостаток. И если Бог не придал ему движения, становится очевидным, что Он не дал ему и сколько‑нибудь несовершенной материи. И, согласно данному предположению, аргумент остается в силе с точки зрения материи; подобным способом аргументации были бы слова: если он человек, он способен смеяться; ибо во всех обратимых суждениях такого рода довод имеет силу благодаря содержанию. Следовательно, ясно, что, когда автор говорит: «В тверди… где свет их восприят всего полней», он имеет в виду рай, или же Эмпирей.

Приведенным выше доводам созвучны слова Философа в первой книге «О небе», где он говорит, что небо «обладает материей настолько отличной от материи всего, что стоит ниже его, насколько оно далеко от вещей, здесь находящихся». К этому можно было бы присовокупить слова Апостола о Христе, обращенные к ефесянам: «Он же есть и восшедший превыше всех небес, дабы наполнить все»; и это – небо Божественных прелестей, о которых Иезекииль сказал Люциферу: «Ты знак подобья, печать совершенства, полнота мудрости и венец красоты. Ты находился в Эдеме, среди прелестей сада Божьего».

Поведав о том, что он побывал в этом месте рая, автор продолжает рассказ, утверждая, что «вел бы речь напрасно. О виденном вернувшийся назад». И объясняет причину: «…близясь к чаемому страстно», то есть к Богу, «наш ум к такой нисходит глубине. Что память вслед за ним идти не властна». Чтобы понять это, нужно знать, что в данной жизни человеческий ум по причине единой природы и общности с умственной субстанцией, находящейся отдельно от него, когда он поднимается, поднимается настолько, что память после его возвращения слабеет, ибо он превысил человеческие возможности. Это подсказано мне словами обращения Апостола к коринфянам: «Знаю о таком человеке – только не знаю, в теле или вне тела: Бог знает, – что он был восхищен в рай и слышал неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать». Вот почему, превзойдя возвышением разума человеческие возможности, автор не помнил того, что происходило вне его. Это же подсказано Матфеем, когда он повествует о том, как три ученика пали ниц на землю, не умея потом ничего рассказать, ибо обо всем забыли. И у Иезекииля написано: «Увидев это, я пал на лицо свое».

И если завистникам недостаточно приведенных примеров, пусть прочтут «Созерцание» Рикарда Викторинца, пусть прочтут «Суждение» Бернарда, пусть прочтут «О качествах души» Августина – и они перестанут завидовать. Если же они взвоют, упрекая автора и возражая против способности столь высоко возноситься, пусть прочтут Даниила, из которого узнают, что даже Навуходоносор по воле Божьей видел некоторые вещи, говорящие против грешников, но потом забыл их. Ибо Тот, Кто «повелевает солнцу своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных», порой милостиво обращающий, порой строго наказующий в зависимости от того, как Ему угодно, являет славу Свою даже тем, кто пребывает во зле.

Итак, по утверждению повествующего, он наблюдал некоторые явления, которые не умеет и не может пересказать «вернувшийся назад». Совершенно естественно лишний раз обратить внимание на слова «не умеет и не может». Не умеет потому, что забыл; не может по той причине, что, если он и помнит и хранит в памяти главное, ему не хватает слов. В самом деле, разум наш видит многое, для чего у нас не хватает словесных обозначений, о чем в достаточной степени свидетельствует Платон, который в своих книгах пользуется переносными формами; так что благодаря свету разума автор познал многие явления, которые не смог выразить своими словами.

Выше автор говорит, что поведает о тех явлениях Святого царства, которые «мог скопить, в душе оберегая», и что это – содержание его песни. Все это станет очевидным из основной части повествования.

Далее, когда он говорит: «О Аполлон, последний труд свершая…» – он переходит к призыву. И эта часть делится на две: в первой он просит, взывая, во второй – убеждает Аполлона не оставить без внимания его просьбу, предвкушая некую награду; эта часть начинается со слов: «О вышний дух…» Первая часть делится на две: в первой он испрашивает Господней помощи, во второй – останавливается на том, что его просьба вызвана необходимостью, чем оправдывает ее; эта часть начинается словами: «Мне из зубцов Парнаса нужен был…»

Такова вкратце вторая часть пролога; здесь я не останавливаюсь на ней подробно, ибо меня стесняет ограниченность моих возможностей, так что мне следует отказаться от этих и других вещей, немаловажных для всеобщего блага. Но я надеюсь, Ваше Великолепие разрешит мне продолжить полезные объяснения в другой раз.

Не вдаваясь в подробности об основной части, начинающейся после пролога, и никак ее не деля, скажу о ней лишь следующее: переходя от неба к небу, автор поведет в ней речь о блаженных душах, встреченных в каждой из сфер, и объяснит, что подлинное блаженство заключается в познании основы истины, как явствует из слов Иоанна, когда он утверждает: «Сие есть истинное блаженство, да знают Тебя, единого истинного Бога…» – и из третьей книги «Утешения» Боэция, где сказано: «Лицезреть Тебя есть наша цель». Следовательно, для того чтобы показать свет блаженства, озаряющий эти души, у них, как у свидетелей истины, будет испрошено многое весьма полезное и приятное. И коль скоро, установив основу или первопричину, то есть Бога, искать больше нечего, ибо Он есть альфа и омега, то есть начало и конечная цель, как говорится в Откровении Иоанна Богослова, – сочинение завершается словами о Боге, Который да будет благословен во веки веков.

 

Данте Алигьери

 

 

Данте Алигьери

Dante Alighieri

(1265–1321)

 

 

Данте Алигьери – величайший древнеитальянский поэт, единственный из средневековых, которого мы не только изучаем, но и продолжаем читать, чьи образы и терцины живут в памяти каждого, запечатлённые его личным чеканом. Мы и знаем его главным образом как поэта; новейшая критика разрушила почти все, что долгое время ходило под именем его внешней, фактической биографии. Из своих предков он поминает лишь одного, Каччьягвиду; об его отце и матери ничего не известно, как неизвестны обстоятельства его ранней юности; он сам признает своё первоначальное образование недостаточным, а мнение о том, что Брунетто Латини был его учителем, следует окончательно устранить; впоследствии он овладел в значительной мере схоластическою учёностью, читал доступных ему классиков, Вергилия.

В 1274 г. девятилетний мальчик залюбовался на майском празднике девочкой одних с ним лет, дочерью соседа, Беатриче Портинари; это его первое автобиографическое воспоминание. Он и прежде её видал, но впечатление именно этой встречи обновилось в нём, когда девять лет спустя (в 1283 г.) он увидел её снова уже замужней женщиной и на этот раз увлёкся ею. Она становится на всю жизнь «владычицей его помыслов», прекрасным символом того нравственно поднимающего чувства, которое он продолжал лелеять в её образе, когда Беатриче уже умерла (1290), а сам он вступил в один из тех деловых браков, браков по политическому расчёту, какие в то время были в ходу.

Семья Данте Алигьери держала сторону флорентийской партии Черки, враждовавшей с партией Донати; Данте Алигьери женился (до 1298 г.) на Джемме Донати. Джемма и Беатриче, мирная поэзия домашнего долга и идеальная страсть на стороне – обычные явления средневекового общества, вырывавшегося из оков обрядовой семьи к требованиям свободного чувства. Когда Данте Алигьери был изгнан из Флоренции, Джемма осталась в городе с его детьми, блюдя остатки отцовского достояния; она – тип тех честных матрон, которые сидели у колыбели и рассказывали у очага старые сказки про троянцев, Фиезоде и Рим (Рай, XV, 121 и сл.). Данте Алигьери слагал тогда свои песни в прославление Беатриче, свою Божественную Комедию, и в ней Джемма не упомянута ни словом. В последние годы он жил в Равенне; вокруг него собрались его сыновья, Якопо и Пьетро, поэты и будущие его комментаторы, и дочь Беатриче; Джемма была ещё в живых, но вдали от семьи. Боккаччио, один из первых биографов Данте Алигьери, обобщил все это: будто Данте Алигьери женился по принуждению и уговорам и в долгие годы изгнания ни разу не подумал вызвать к себе жену. Джемма очутилась какой‑то Ксантиппой.

Первое актовое упоминание о Данте Алигьери как общественном деятеле относится к 1296 и 1297 годам; в 1800 и 1301 г. мы встречаем его в числе приоров; в 1302 г. он был изгнан вместе с своей партией и никогда более не увидел Флоренции, «прекрасного логовища», где он покоился ягнёнком и к которому продолжал страстно стремиться в течение всей своей жизни.

Беатриче определила тон его чувства, опыт изгнания – его общественные и политические взгляды, их архаизм. Гвельфы и гибеллины, как папская и имперская партии, уже отжили в Италии; в городах ведётся социальная борьба оптиматов и буржуа, за которыми поднимается плебс и готовая явиться к захвату власти тирания. В гвельфской Флоренции боролись таким образом оптиматы – партия чёрных, с семьёй Донати во главе, и белые – пополаны, среди которых наиболыпим влиянием пользовалась семья Черки. Первых поддерживал папа, вторых обвиняли в гибеллинских симпатиях, в тайном союзе с рассеянными по Италии и Тоскане обрывками старого имперского гибеллинства. Новые городские партии естественно искали материальной помощи на стороне; ещё естественнее было требование идеального оправдания борьбы, и его находили в готовых формулах гвельфства и гибеллинства, но под условием нового их понимания. Поражённые своими противниками, людьми той же партии, гвельфы поднимали гибеллинское знамя.

Так было и с Данте Алигьери, но при особых условиях, характеризующих его как мыслителя и поэта: он постоянно искал принципиального основания всему, что происходило в нём самом и вокруг него, в жизни аффекта и общественной. Эта вдумчивость, эта жажда общих начал, определённости, внутренней цельности не исключали у него ни страстности, ни воображения; то и другое мирилось, определяя качества его поэзии, его стиля, образность его абстракции. Любовь к Беатриче получала для него таинственный смысл; он вносил его в каждый её момент, расчленяя его путём аллегорических толкований – и он слагает повесть своей молодой, обновившей его любви: «Обновлённую жизнь» (Vita Nuova). Смелые и грациозные, порой сознательно грубые образы фантазии складываются в его Комедии в определённый, строго рассчитанный рисунок, симметричность которого продумана до последней черты. Он очутился в водовороге партий, умеет быть завзятым даже муниципалистом; но у него потребность сосчитаться с собой, уяснить себе принципы деятельности – и он пишет свой латинский трактат «De Monarchia», своеобразный апофеоз гуманитарного императора, рядом с которым он желал бы поставить столь же идеальное папство. Он гибеллин, но личного, идеального пошиба; это одно должно было отшатнуть его от его сверстников; уже в первые годы изгнания ему пришлось стать одному (Рай, XVII, 68,9).

Годы изгнания были для него годами скитальчества, тревожных надежд и неудачных попыток вернуться на родину; ему пришлось испытать, как горек чужой хлеб и трудно подниматься по чужим лестницам (Рай, XVII, 55). Уже в ту пору он был лирическим поэтом среди тосканск. поэтов «нового стиля» – Чино из Пистойи, Гвидо Кавальканти и других, – вышедшим из условности провансальцев и любовной метафизики болонской школы к пониманию поэзии, как голоса сердца (Чист. XXIV ст. 52 и сд.). Его Vita Nuova уже написана; изгнание настроило его серьёзнее, поставило перед ним новые задачи, воспитало, за вопросами партий и областных самолюбий, идею культурной родины, Италии. Он продолжает работать над собою, писать с перебоями и остановками, понятными в условиях скитальческого существования. Он затевает свой «Пир», Convivio, аллегорически‑схоластический комментарий к четырнадцати канцонам, желая выяснить в нём общие этические вопросы на итальянском языке в назидание тем, которые, подобно ему, не сидели за трапезой священной, то есть латинской науки, но готовы подобрать крохи, падающие с её стола. Но «Convivio» не кончен: написано было лишь введение и толкование к 3‑м канцонам. Не кончен, обрываясь на 14‑й главе 2‑й книги, и латинский трактат о народном языке, или красноречии (De vulgan eloquentia), полный блестящих просветов на родственные отношения романских языков (lingua d'oc, lingua d'oïl и lingua di sì), но извращающий историческую точку зрения, потому что латинский язык, то есть язык знакомой Данте Алигьери письменности (grammatica), становится не в начале их развития, а в конце: это – язык, условно созданный по уговору многих народов, переставших понимать друг друга, так разошлись их родные говоры. Одно из преимуществ итальянской речи – её близость к условной грамматической латыни.

В годы изгнания создались постепенно и при тех же условиях работы три кантики Божественной Комедии. Время написания каждой из них может быть определено лишь приблизительно. Рай дописывался в Равенне, и нет ничего невероятного в рассказе Боккаччио, что после смерти Данте Алигьери его сыновья долгое время не могли доискаться тринадцати последних песен. Понятна психологически и легендарная обстановка рассказа, сложившаяся в равеннских кружках.

Внешняя судьба Данте Алигьери за все это время полна неясностей; он постоянно исчезает из глаз; фактических сведений о нём мало. На первых порах он нашёл приют у властителя Вероны, Бартоломео делла Скала; поражение в 1304 г. его партии, пытавшейся силой добиться водворения во Флоренции, обрекло его на долгое странствование по Италии. Мы видим его в Болонье, в Луниджьяне и Казентино. В 1308‑9 гг. он очутился в Париже, где выступал с честью на публичных диспутах, обычных в университетах того времени. Здесь застала его весть, что император Генрих VII собирается в Италию. Идеальные грёзы его «Монархии» воскресли в нём с новой силой; он вернулся в Италию (вероятно, в 1310‑м либо в начале 1311 г.), чая ей обновления, себе – возвращения гражданских прав. Его «послание к народам и правителям Италии» полно этих надежд, восторженной уверенности; он сам спешит преклониться перед цезарем‑освободителем, в котором воплощал свои политические грёзы; он надеялся, торжествовал и грозил; это даёт содержание его письмам к императору и гражданам Флоренции, этому «смрадному логовищу лисицы». Но император‑идеалист внезапно скончался (1313), а 6 ноября 1315 г. Раньери ди Заккария из Орвьетто, наместник короля Роберта во Флоренции, подтвердил против Данте Алигьери, его сыновей и многих других декрет изгнания, осудив их на казнь, если бы они попались в руки флорентийцев. Есть известие, что Данте Алигьери было предложено вернуться, но под условиями унизительными для его достоинства, и будто бы Данте Алигьери горделиво отказался. Так говорит Боккаччио и дантовское письмо к одному безымённому флорентийскому другу, заподозренное новейшей критикой, как многие другие послания Данте Алигьери.

С 1316–17 г. он поселился в Равенне, куда его вызвал на покой синьор города, Гвидо да Полента, представитель нарождавшегося типа культурного тирана и поэт. Здесь писались или дописывались песни Рая, в кругу детей, среди друзей и поклонников, которых Боккаччио застал уже стариками и рассказы которых он записал. Латинские эклоги, которыми Данте Алигьери обменялся в последние годы жизни с болонским эрудитом и поэтом Джиованни ди Вирджилио, бросают вечерний свет на интимные отношения старившегося поэта. Джиованни звал его в Болонью, манил лавровым венком; и Данте Алигьери он когда‑то снился, но во Флоренции, на берегах родного Арно. Теперь уже поздно, говорит он, да и друзья тревожно спрашивают: неужели он согласится? Сцена действия эклог, в которых беседующие лица – пастухи с классическими именами, подсказана идиллией и вместе действительностью: от неё веет прохладой соснового леса, знаменитой равеннской Пинеты, шёпот которой вспомнился Данте Алигьери в видениях земного рая (Purg. XXVIII, 19 и сл.).

Данте Алигьери скончался 6 сентября 1321 г. и похоронен в Равенне; великолепный мавзолей, который готовил ему Гвидо да Полента, не был воздвигнут за смертью последнего; ныне сохранившаяся гробница относится к более позднему времени. Всем знакомый портрет Данте Алигьери лишён достоверности: Боккаччио изображает его бородатым вместо легендарного гладко выбритого, но в общем его изображение отвечает нашему традиционному: продолговатое лицо с орлиным носом, большими глазами, широкими скулами и выдающейся нижней губой; вечно грустный и сосредоточенно‑задумчивый. В трактате о «Монархии» сказался Данте Алигьери‑политик; для понимания поэта и человека важнее всего знакомство с его трилогией Vita Nuova, Convivio и Божественной Комедией. Это в самом деле трилогия, хотя не в том смысле, как понимает её новейшая нем. критика, перенося в средние века обострённую борьбу современного человека, переходящего от детски непосредственной веры в период рационалистических сомнений, из которых полнота знания может снова вернуть к сознательному утверждению того, во что наивно верило сердце.

Данте Алигьери был человек строго религиозный и не пережил тех острых нравственных и умственных колебаний, отражение которых видели в Convivio; тем не менее за Convivio остаётся среднее в хронологическом смысле место в развитии дантовского сознания, между Vita Nuova и Божественной Комедией. Связью и объектом развития является Беатриче, в одно и то же время и чувство, и идея, и воспоминание, и принцип, объединившиеся в одном образе. В числе юношеских стихотворений Данте Алигьери есть один хорошенький сонет к его другу, Гвидо Кавальканти, выражение реального, игривого чувства, далёкого от всякой трансцендентности. Беатриче названа уменьшительным от своего имени: Биче. Она, очевидно, замужем, ибо с титулом монна (= мадонна) рядом с нею упоминаются и две другие красавицы, которыми увлекались и которых воспевали друзья поэта, Гвидо Кавальканти и Лапо Джиянни: «хотел бы я, чтобы каким‑нибудь волшебством мы очутились, ты, и Лапо, и я, на корабле, который шёл бы по всякому ветру, куда бы мы ни пожелали, не страшась ни бури, ни непогоды, и в нас постоянно росло бы желание быть вместе. Хотел бы я, чтобы добрый волшебник посадил с нами и монну Ванну (Джиованну), и монну Биче (Беатриче), и ту, которая стоит у нас под номером тридцатым, и мы бы вечно беседовали о любви, и они были бы довольны, а как, полагаю, довольны были бы мы!»

Но Данте Алигьери был способен к другому, более выспреннему чувству. Когда он выходил из игривого тона и вдумывался в голос своего сердца, любовь казалась ему чем‑то священным, таинственным, в чем плотские мотивы улетучивались до желания лицезреть Беатриче, до жажды одного её привета, до блаженства петь ей хвалы. Чувство настраивалось до крайностей одухотворения, увлекая за собою и образ милой: она уже не в обществе весёлых поэтов; постепенно одухотворяемая, она становится призраком, «молодой сестрой ангелов»; это божий ангел, говорили о ней, когда она шла, венчанная скромностью; её ждут на небе. «Ангел вещает в божественном провидении: Господи, свет не надивится деяниям души, сияние которой проникает в самое небо; и оно, ни в чем не знающее недостатка, кроме недостатка в ней, просит её у Господа, все святые молят о том его милость, одно лишь Милосердие защищает нашу (людскую) долю». Господь, ведающий, что говорит о мадонне (Беатриче), отвечает так: «Милые мои, подождите спокойно, пусть ваша надежда пребывает пока, по моей воле, там, где кто‑то страшится её утратить, кто скажет грешникам в аду: я видел надежду блаженных». Это – отрывок одной канцоны из «Vita Nuova» (§ XIX), ещё не предвещающий Божественной Комедии, но уже родственный ей по настроению, по идеализации Беатриче.

Когда она умерла, Данте Алигьери был неутешен: она так долго питала его чувство, так сроднилась с его лучшими сторонами. Он припоминает историю своей недолговечной любви; её последние идеалистические моменты, на которые смерть наложила свою печать, невольно заглушают остальные: в выборе лирических пьес, навеянных в разное время любовью к Беатриче и дающих канву Обновлённой жизни, есть безотчётная преднамеренность; все реально‑игривое устранено, как напр. сонет о добром волшебнике; это не шло к общему тону воспоминаний. «Обновлённая жизнь» состоит из нескольких сонетов и канцон, перемежающихся коротким рассказом, как биографическою нитью. В этой биографии нет казовых фактов; зато каждое ощущение, каждая встреча с Беатриче, её улыбка, отказ в привете – все получает серьёзное значение, над которым поэт задумывается, как над совершившейся над ним тайной; и не над ним одним, ибо Беатриче – вообще любовь, высокая, поднимающая. После первых весенних свиданий нить действительности начинает теряться в мире чаяний и ожиданий, таинственных соответствий чисел три и девять и вещих видений, настроенных любовно и печально, как бы в тревожном сознании, что всему этому быть недолго. Мысли о смерти, пришедшие ему во время болезни, невольно переносят его к Беатриче; он закрыл глаза и начинается бред: ему видятся женщины, они идут с распущенными волосами и говорят: и ты также умрёшь! Страшные образы шепчут: ты умер. Бред усиливается, уже Данте Алигьери не сознаёт, где он: новые видения: женщины идут, убитые горем и плачут; солнце померкло и показались звезды, бледные, тусклые: они тоже проливают слезы; птицы падают мёртвыми на лету, земля дрожит, кто‑то проходит мимо и говорит: неужели ты ничего не знаешь? твоя милая покинула этот свет. Данте Алигьери плачет, ему представляется сонм ангелов, они несутся к небу со словами: «Осанна в вышних»; перед ними светлое облачко. И в то же время сердце подсказывает ему: твоя милая в самом деле скончалась. И ему кажется, что он идёт поглядеть на неё; женщины покрывают её белым покрывалом; её лицо спокойно, точно говорит: я сподобилась созерцать источник мира (§ XXIII). Однажды Данте Алигьери принялся за канцону, в которой хотел изобразить благотворное на него влияние Беатриче. Принялся и, вероятно, не кончил, по крайней мере он сообщает из неё лишь отрывок (§ XXVIII): в это время ему принесли весть о смерти Беатриче, и следующий параграф «Обновлённой жизни» начинается словами Иеремии (Плач I): «как одиноко стоит город некогда многолюдный! Он стал, как вдова; великий между народами, князь над областями, сделался данником». В его аффекте утрата Беатриче кажется ему общественной; он оповещает о ней именитых людей Флоренции и также начинает словами Иеремии (§ XXXI). В годовщину её смерти он сидит и рисует на дощечке: выходит фигура ангела (§ XXXV).

Прошёл ещё год: Данте тоскует, но вместе с тем ищет утешения в серьёзной работе мысли, вчитывается с трудом в Боэциево «Об утешении философии», слышит впервые, что Цицерон писал о том же в своём рассуждении «О дружбе» (Convivio II, 13). Его горе настолько улеглось, что, когда одна молодая красивая дама взглянула на него с участьем, соболезнуя ему, в нём проснулось какое‑то новое, неясное чувство, полное компромиссов, со старым, ещё не забытым. Он начинает уверять себя, что в той красавице пребывает та же любовь, которая заставляет его лить слезы. Всякий раз, когда она встречалась с ним, она глядела на него так же, бледнея, как бы под влиянием любви; это напоминало ему Беатриче: ведь она была такая же бледная. Он чувствует, что начинает заглядываться на незнакомку и что, тогда как прежде её сострадание вызывало в нём слезы, теперь он не плачет. И он спохватывается, корит себя за неверность сердца; ему больно и совестно. Беатриче явилась ему во сне, одетая так же, как в тот первый раз, когда он увидел её ещё девочкой. Это была пора года, когда паломники толпами проходили через Флоренцию, направляясь в Рим на поклонение нерукотворному образу. Данте вернулся к старой любви со всей страстностью мистического аффекта; он обращается к паломникам: они идут задумавшись, может быть о том, что покинули дома на родине; по их виду можно заключить, что они издалека. И должно быть – издалека: идут по незнаемому городу и не плачут, точно не ведают причины общего горя. «Если вы остановитесь и послушаете меня, то удалитесь в слезах; так подсказывает мне тоскующее сердце, Флоренция утратила свою Беатриче, и то, что может о ней сказать человек, всякого заставит заплакать (§XLI). И „Обновлённая жизнь“ кончается обещанием поэта самому себе не говорить более о ней, блаженной, пока он не в состоянии будет сделать это достойным её образом. „Для этого я тружусь, насколько могу, – про то она знает; и если Господь продлит мне жизнь, я надеюсь сказать о ней, чего ещё не было сказано ни об одной женщине, а затем да сподобит меня Бог увидеть ту, преславную, которая ныне созерцает лик Благословенного от века“.

Так высоко поднятым, чистым явилось у Данте его чувство к Беатриче в заключительных мелодиях «Обновлённой жизни», что как будто приготовляет определение любви в его «Пире»: «это – духовное единение души с любимым предметом (III, 2); любовь разумная, свойственная только человеку (в отличие от других сродных аффектов); это – стремление к истине и добродетели» (III, 3). Не все посвящены были в это сокровенное понимание: для большинства Данте был просто амурным поэтом, одевшим в мистические краски обыкновенную земную страсть с её восторгами и падениями; он же оказался неверным даме своего сердца, его могут упрекнуть в непостоянстве (III, 1), и этот упрёк он ощущал, как тяжёлый укор, как позор (I, 1). Ему хотелось бы забыть мимолётную неверность сердца, восстановить для себя и для других внутреннюю цельность – и он вносит поправку в автобиографию, убеждая себя, что неверность была только кажущаяся, перерыва не было; что та сострадательная красавица, которая видимо нарушала его чувство, в сущности питала его: она не кто иная, как «прекраснейшая и целомудренная дщерь Владыки мира, та, которую Пифагор назвал Философией» (II, 16). Философские занятия Данте как раз совпали с периодом его скорби о Беатриче: он жил в мире отвлечений и выражавших их аллегорических образов; недаром сострадательная красавица вызывает в нём вопрос – не в ней ли та любовь, которая заставляет его страдать о Беатриче. Эта складка мыслей объясняет бессознательный процесс, которым преобразилась реальная биография Обновлённой жизни: мадонна Философии приготовляла пути, возвращала к видимо забытой Беатриче.

Когда на 35‑м году («на половине жизненного пути») вопросы практики обступили Данте с их разочарованиями и неизбежной изменой идеалу и он сам очутился в их водовороте, границы его самоанализа расширились, и вопросы общественной нравственности получили в нём место наряду с вопросами личного преуспеяния. Считаясь с собой, он считается со своим обществом. Ему кажется, что все плутают в тёмной чаще заблуждений, как сам он в первой песни «Божественной Комедии», и всем загородили путь к свету те же символические звери: пантера – сладострастие, лев – гордыня, волчица – любостяжание. Последняя в особенности заполонила мир; может быть, явится когда‑нибудь освободитель, святой, нестяжательный, который, как борзой пёс (Veltro), загонит её в недра ада; это будет спасением бедной Италии. Но пути личного спасения всем открыты; разум, самопознание, наука выводят человка к разумению истины, открываемой верою, к божественной благодати и любви.

Это та же формула, как и в «Обновлённой жизни», исправленной миросозерцанием Convivio. Беатриче уже готова была стать символом деятельной благодати; но разум, наука представятся теперь не в схоластическом образе «мадонны Философии», а в образе Вергилия. Он водил своего Энея в царство теней; теперь он будет руководителем Данте, пока ему, язычнику, дозволено идти, чтобы сдать его на руки поэта Стация, которого в средние века считали христианином; тот поведёт его к Беатриче. Так к блужданию в тёмном лесу пристраивается хождение по трём загробным царствам. Связь между тем и другим мотивом несколько внешняя, воспитательная: странствования по обителям Ада, Чистилища и Рая – не выход из юдоли земных заблуждений, а назидание примерами тех, которые нашли этот выход, либо не нашли его, или остановились на полпути. В иносказательном смысле сюжет «Божественной Комедии» – человек, поскольку, поступая праведно или неправедно в силу своей свободной воли, он подлежит награждающему или карающему Правосудию; цель поэмы – «вывести людей из их бедственного состояния к состоянию блаженства». Так говорится в послании к Кан Гранде делла Скала, властителю Вероны, которому Данте будто бы посвятил последнюю часть своей комедии, толкуя её дословный и сокровенный аллегорический смысл. Послание это заподозрено как дантовское; но уже древнейшие комментаторы комедии, в числе их и сын Данте, пользовались им, хотя и не называя автора; так или иначе, но воззрения послания сложились в непосредственном соседстве с Данте, в кружке близких к нему людей.

Загробные видения и хождения – один из любимых сюжетов старого апокрифа и средневековой легенды. Они таинственно настраивали фантазию, пугали и манили грубым реализмом мучений и однообразной роскошью райских яств и сияющих хороводов. Эта литература знакома Данте, но он читал Вергилия, вдумался в аристотелевское распределение страстей, в церковную лествицу грехов и добродетелей – и его грешники, чающие и блаженные, расположились в стройной, логически продуманной системе; его психологическое чутьё подсказало ему соответствие преступления и праведного наказания, поэтический такт – реальные образы, далеко оставившие за собой обветшалые образы легендарных видений.

Весь загробный мир очутился законченным зданием, архитектура которого рассчитана во всех подробностях, определения пространства и времени отличаются математическою и астрономическою точностью; имя Христа рифмует только с самим собой и не упоминается вовсе, равно как и имя Марии, в обители грешников. Во всём сознательная, таинственная символика, как и в «Обновлённой жизни»; число три и его производное, девять, царит невозбранно: трехстрочная строфа (терцина), три кантики Комедии; за вычетом первой, вводной песни на Ад, Чистилище и Рай приходится по 33 песни, и каждая из кантик кончается тем же словом: звезды (stelle); три символических жены, три цвета, в которые облечена Беатриче, три символических зверя, три пасти Люцифера и столько же грешников, им пожираемых; тройственное распределение Ада с девятью кругами и т. д.; девять уступов Чистилища и девять небесных сфер. Все это может показаться мелочным, если не вдуматься в миросозерцание времени, в ярко‑сознательную, до педантизма, черту дантовского миросозерцания; все это может остановить лишь внимательного читателя при связном чтении поэмы, и все это соединяется с другой, на этот раз поэтической последовательностью, которая заставляет нас любоваться скульптурной определённостью Ада, живописными, сознательно бледными тонами Чистилища и геометрическими очертаниями Рая, переходящими в гармонию небес.

Так преобразовалась схема загробных хождений в руках Данте, может быть, единственного из средневековых поэтов. овладевшего готовым сюжетом не с внешней литературной целью, а для выражения своего личного содержания. Он сам заблудился на половине жизненного пути; перед ним, живым человеком, не перед духовидцем старой легенды, не перед списателем назидательного рассказа или пародистом фабльо, развернулись области Ада, Чистилища и Рая, которые он населил не одними лишь традиционными образами легенды, но и лицами живой современности и недавнего времени. Над ними он творит суд, какой творил над собою с высоты своих личных и общественных критериев: отношений знания и веры, империи и папства; он казнит их представителей, если они неверны его идеалу. Недовольный современностью, он ищет ей обновления в нравственных и общественных нормах прошлого; в этом смысле он laudator temporis acti в условиях и отношениях жизни, которым Боккаччио подводит итог в своём Декамероне: какие‑нибудь тридцать лет отделяют его от последних песен Божественной Комедии. Но Данте нужны принципы; погляди на них и ступай мимо! – говорит ему Вергилий, когда они проходят около людей, которые не оставили по себе памяти на земле, на которых не взглянет Божественное Правосудие и Милость, потому что они были малодушны, не принципиальны (Ад, III, 51). Как ни высоко настроено миросозерцание Данте, название «певца правосудия», которое он даёт себе (De Vulg. El. II, 2), было самообольщением: он хотел быть неумытным судьёй, но страстность и партийность увлекали его, и его загробное царство полно несправедливо осуждённых или возвеличенных не в меру. Боккаччио рассказывает о нём, качая головой, как, бывало, в Равенне он настолько выходил из себя, когда какая‑нибудь женщина или ребёнок бранили гибеллинов, что готов был забросать их камнями. Это, может быть, анекдот, но в XIII‑й песне Ада Данте треплет за волосы предателя Бокку, чтобы дознаться его имени; обещает другому под страшной клятвой («пусть угожу я в глубь адского ледника», Ад XIII. 117) очистить его заледеневшие глаза, и когда тот назвал себя, не исполняет обещания с сознательным злорадством (loc. cit. v. 150 и сл. Ад VIII, 44 и сл.). Иной раз поэт брал в нём перевес над носителем принципа, либо им овдадевали личные воспоминания, и принцип был забыт; лучшие цветы поэзии Данте выросли в минуты такого забвения. Данте сам видимо любуется грандиозным образом Капанея, молчаливо и угрюмо простёртого под огненным дождём и в своих муках вызывающего на бой Зевса (Ад, п. XIV). Данте покарал его за гордыню, Франческу и Паоло (Ад, V) – за грех сладострастия; но он окружил их такой поэзией, так глубоко взволнован их повестью, что участие граничит с сочувствием. Гордость и любовь – страсти, которые он сам признает за собой, от которых очищается, восходя по уступам Чистилищной горы к Беатриче; она одухотворилась до символа, но в её упрёках Данте среди земного рая чувствуется человеческая нота «Обновлённой жизни» и неверность сердца, вызванная реальной красавицей, не Мадонной‑философией. И гордость не покинула его: естественно самосознание поэта и убеждённого мыслителя. «Последуй своей звезде, и ты достигнешь славной цели», – говорит ему Брунетто Латини (Ад, XV, 55); «мир будет внимать твоим вещаниям», – говорит ему Каччьягвида (Рай, XVII, 130 и след.), и сам он уверяет себя, что его, отстранившегося от партий, они ещё позовут, ибо он будет им нужен (Ад, XV, 70).

Программа Божественной Комедии охватывала всю жизнь и общие вопросы знания и давала на них ответы: это – поэтическая энциклопедии средневекового миросозерцания. На этом пьедестале вырос образ самого поэта, рано окружённый легендой, в таинственном свете его Комедии, которую сам он назвал священной поэмой, имея в виду её цели и задачи; название Божественной случайно и принадлежит позднейшему времени. Тотчас после его смерти являются и комментаторы, и подражания, спускающиеся до полународных форм «видений»; терцины комедии распевали уже в XIV в. на площадях. Комедия эта – просто книга Данте, еl Dante. Боккаччио открывает ряд его публичных истолкователей. С тех пор его продолжают читать и объяснять; поднятие и падение итальянского народного самосознания выражалось такими же колебаниями в интересе, который Данте возбуждал в литературе. Вне Италии этот интерес совпадал с идеалистическими течениями общества, но отвечал и целям школьной эрудиции, и субъективной критики, видевшей в Комедии все, что ей угодно: в империалисте Данте – что‑то в роде карбонара, в Данте‑католике – ересиарха, протестанта, человека, томившегося сомнениями. Новейшая экзегеза обещает повернуть на единственно возможный путь, с любовью обращаясь к близким к Данте по времени комментаторам, жившим в полосе его миросозерцания или усвоившим его. Там, где Данте – поэт, он доступен каждому; но поэт смешан в нём с мыслителем, а он требует прежде всего суда себе равных, если мы хотим выделить из дебрей схоластики и аллегории, из‑под «покрова загадочных стихов» скрытое в них поэтическое содержание. Главные труды, выражающие современное состояние литературы о Данте: Bartoli, «Storia della letteratura italiana» (Флор., 1878 и след., т. IV, V и VI); Scartazzini, «Prolegomeni della Divina Commedia» (Лпц., Брокгауз, 1890); его же, «Dante‑Handbuch» (l. с., 1892, у Скартаццини богатая библиография предмета со включением переводов дантовских произведений). Из биографий Данте, имеющихся на русском языке, книга Вегеле (русский пер. Алексея Веселовского, Москва) значительно устарела, хотя ещё может служить в известной мере к характеристике эпохи; недавний труд Симондса: «Данте, его время, его произведения, его гений» (пер. с англ. М. Корш., СПб., 1893) даёт несколько красивых эстетических оценок, но сведения автора в средневековой литературе недостаточны и устарели, а в вопросе о Данте далеко отстали от движения современной науки.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 165; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!