Прекрасна жизнь для воскресших 18 страница



– Да? – откачнулся назад фон‑Брезе. – Но не угод­но ли?

К Толпенникову протянулась рука с раскрытым се­ребряным портсигаром.

– Спасибо, я не курю.

– Да? Но я закурю, если позволите.

Двумя пальцами, большим и указательным, генерал достал папиросу, постучал ею о крышку портсигара и закурил. Голубоватый дым тонкой струйкой поднимался вверх. Фон‑Брезе плавным движением руки направля­ет дым к себе и, щурясь, нюхает его.

– Мои папиросы, – говорит он удовлетворенно. – Других не выношу. А он нашел там несколько…

– Четыре тысячи, однако, –вставляет Толпенников.

– Да? Я люблю запас. И говорит: без‑бан‑де‑роль­ные. Смешно!

Толпенникову неприятен генерал и немного жаль, что приходится выступать по такому сухому делу о наруше­нии акцизного устава. Но несправедливость – всегда несправедливость, думает он, и горячо берется за до­прос свидетелей. Он не замечает, что многие из публики улыбаются его фраку, фалды которого спускаются ниже подколенного сгиба; по привычке поддергивает сползаю­щие брюки, не думая о неприличии этого жеста, и смот­рит прямо в рот говорящему свидетелю. Как маленькая злая ищейка, он тормошит толстого околоточного над­зирателя. Тот, не отрываясь, глядит на судей, бросая в сторону адвоката отрывистые и гулкие слова. Он весь полон скрытого негодования; шея его, сдавленная твер­дым воротником, краснеет и багровой полосой ложится на узкий серебряный галун, голова его неподвижно об­ращена к судьям, но коротенький круглый нос его, от­топыренные губы, усы, все это сдвигается в сторону ненавистного молокососа. Толпенников следит за глу­хой борьбой толстяка с гневом и дисциплиной и наслаж­дается; чисто по‑студенчески он ненавидит полицию и не допускает мысли о человечности полицейских. Толстые, тонкие – они равны в его глазах. За свидетелями обви­нения идет черед свидетелей защиты, и невинность г‑жи фон‑Брезе устанавливается с очевидностью. Слово пре­доставлено защитнику, Толпенников подробно и дельно анализирует свидетельские показания и очень много и горячо говорит о муках этой женщины, над седой голо­вой которой нависло такое позорное обвинение. Искрен­ность молодого защитника заражает судей, они благо­склонно смотрят на него, и один, справа, даже кивает в такт речи головой.

Пока судьи совещаются, Толпенников выкуривает с генералом папиросу, о чем‑то смеется, кому‑то пожимает руку и уходит в глубину залы, к окну, чтобы еще раз пережить свою речь. Она звучит еще в его ушах, когда его настигает толстяк‑околоточный.

– Позвольте вам доложить, – начинает он вежливо, дотрогиваясь до плеча Толпенникова. Тот оборачивает­ся, ненавистный вид молодого, дерзкого лица выводит околоточного из себя. Округлив глаза, нос и рот, около­точный выбрасывает, как из мортиры:

– Стыдно‑с!

Толпенников улыбается, и на выцветших глазах око­лоточного показывается какая‑то муть.

– Стыдно‑с, молодой человек. Я вам… в отцы гожусь.

Он еще хочет что‑то сказать, но не может придумать ничего достаточно сильного и выразительного.

– Стыдно‑с! – повторяет он, с ненавистью глядя на улыбающееся лицо, круто поворачивается, как на смот­ру, и отходит.

Как и ожидал Толпенников, съезд отменяет приговор судьи и признает г‑жу фон‑Брезе по суду оправданной. Генерал важно пожимает руку защитника.

– Благодарю вас, господин Толпенников.

В руке Толпенникова что‑то остается. Подчиняясь странному, плохо сознаваемому чувству необходимости принять то, что передали в его руку, он некоторое время держит руку сжатой, потом в любопытством открывает ее И видит на ладони два золотых, не то десяти, не то пятнадцатирублевого достоинства. Толпенникова непри­ятно передергивает, он срывается с места и бежит по лестнице, крича:

– Эй, послушайте! Как вас!.. Генерал!

Но фон‑Брезе нет в прихожей, не видно его и на ули­це. Толпенников еще раз рассматривает золотые, – они по пятнадцати рублей, – и, словно не чувствуя уважения к деньгам, которые достались ему таким неприятным пу­тем, кладет их не в портмоне, а небрежно опускает в жилетный карман. На секунду задумавшись, он снова идет наверх, так как ему жаль расстаться с тем местом, где он испытал такие приятные и горделивые чувства. В зале он видит одного из свидетелей защиты, приказ­чика фон‑Брезе. Это пестро одетый человек, с острым лицом, острой рыжеватой бородкой и толстым перстнем‑печаткой на указательном пальце, покрытом, как и вся рука, частыми крупными веснушками. Острые глаза его косят, и весь он дышит фальшью, угодничеством и не­стерпимой фамильярностью, но Толпенников чувствует к нему расположение и подходит.

– Ну, как? – спрашивает он, улыбаясь.

– Ловко обработали дельце, – одобряет приказчик и, подмаргивая в ту сторону, куда ушел генерал, добав­ляет: – удрал наш‑то. Супругу поздравлять полетел.

– Еще бы, конечно, тяжело. Две недели отсидеть пришлось бы.

– Еще как! Ну, да и то сказать, беда‑то не велика. Она уже раз отсиживала да раз штраф заплатила.

– Отсиживала? – не понимает Толпенников.

– Ну да, отсиживала. Ее тогда Иван Петрович за­щищал, ну, да пришел пьяный и такого нагородил! Наш‑то взбеленился, жаловаться на него хотел. Да что уж! – И приказчик махнул веснушчатой рукой.

Толпенников мучительно краснеет, не решаясь по­нять того, что так ясно, и вместе с тем понимая и ужа­саясь.

– Отсиживала? – еще раз повторяет он пошлое, резкое слово. – Эта почтенная дама!

– Почтенная! Из кухарок дама‑то эта. На кухарке наш женился, Палашкой звать. Вот и они об этом зна­ют. Верно, Абрам Петрович?

Абрам Петрович одет прилично, но ботинки его запы­лены и там, где выпирает мизинец, – порваны, и все его пятнистое, хотя также приличное лицо имеет такой вид, точно он каждую минуту собирается подойти и благород­но попросить на бедность. Он протягивает Толпеннико­ву толстую, потную руку и потом уже отвечает на вопрос приказчика голосом, хриплым от водки и от простуды:

– Верно. Сына из‑за этой швали, извините за вы­ражение, на улицу выгнал.

– А ловко вы это насчет седой головы подпусти­ли! – хвалит приказчик. – А у нее голова запросто ры­жая, чистый шиньон.

– Верно, – хвалит Абрам Петрович.

– А папироску наш‑то вам давал? –спрашивает приказчик, и глаза его сближаются в готовности к смеху.

Толпенников сердито кивает головой, и приказчик смеется. Смеется хриплым басом и Абрам Петрович.

– Дурак‑дурак, а поди какие фокусы выкидывает! А сам и курить не умеет, только дым пущает. Ну и жох! – удивляется приказчик.

– Но как же вы, – говорит сурово Толпенников, хмуря брови и подтягивая сползающие брюки, – как же вы сами показывали, что он папиросы эти для себя держит?

Приказчик и Абрам Петрович переглядываются и смеются. Затем приказчик внезапно становится серьез­ным и протягивает руку:

– А за сим до свидания‑с. Дозвольте и напредки быть знакомым. Ежели когда мимо случится, так уж не обойдите. Для вас всегда сотенка найдется. Пойдем, Аб­рам Петрович, Седая голова… Ах ты, боже мой! – еще раз напоминает он Толпенникову его удачное выражение и уходит.

Толпенников все еще стоит на месте, опустив голо­ву и заложив руки в карманы. Когда перед его глазами появляется загадочная фигура Абрама Петровича, Тол­пенникову кажется, что он хочет чего‑то попросить, и вопросительно смотрит на его грязное, осклабленное лицо.

– А я к вам, господин Толпенников, – говорит Аб­рам Петрович почти шепотом и наклоняясь к помощ­нику, – если когда понадобится, так уж будьте милости­вы, не откажите воспользоваться услугами, спросите только у Ивана Сазонтыча приказчика; они знают, где меня найти.

– На что понадобится? – удивленно спрашивает Толпенников.

На лице Абрама Петровича мелькает удивление, по­том сомнение, и сменяется понимающей примирительной улыбкой.

– Уж не оставьте, – повторяет он. – Они знают. Прямо так и спрашивайте Абрама Петровича.

– Вон! – вскрикивает Толпенников тонким фальце­том, и Абрам Петрович отходит, низко кланяясь, но не протягивая на этот раз руки. На лестнице он оборачи­вается и еще раз говорит:

– Так уж не оставьте.

Время еще раннее, и до разговора с приказчиком Толпенников намеревался пойти в совет, чтобы потол­каться между своими и поделиться впечатлениями пер­вой защиты; но теперь ему совестно себя и совестно всего мира, и кажется, что всякий, только взглянув на его ли­цо, догадается о происшедшем. И по улице идти совестно и хотелось бы спрятать портфель, чтобы никто не дога­дался о его звании «защитника». Придя домой, Толпен­ников боязливо отложил в сторону этот портфель, в ко­тором он чувствовал присутствие изученного им дела, осторожно повесил жилет, не решаясь достать из его кар­мана золотые и еще раз взглянуть на них, и отвернулся от стола, в котором лежали начатые письма к отцу и к Зине. И все в этой маленькой комнатке казалось чуж­дым ему, странно угловатым и грубым, и смотрело на него, как незнакомый, пошлый и враждебно настроенный человек. Толпенников попробовал читать книгу, но не мог сосредоточиться на ней и вздрагивал от неприят­ного чувства, как будто кто‑то неприятный стоит у него за плечами или сейчас войдет в дверь. И только улег­шись в постель, повернувшись к стене и натянув на го­лову одеяло, он почувствовал себя спокойнее и перестал бояться мира, который вошел ему в душу, – такой гряз­ный, отвратительный и жестокий.

Вечером, когда стемнело, Толпенников пошел к пат­рону, но тот не вернулся еще из Петербурга. Ни к кому другому идти он не хотел. Близких людей у него не бы­ло, и Толпенников до поздней ночи шатался по бульва­рам. Дома, куда Толпенников вернулся очень поздно, было все так же неуютно угловато и враждебно. Раньше он любил посидеть за самоваром, помечтать и попеть тонким приятным тенорком, разгуливая по номеру и с любовью посматривая на полку с книгами и на фотогра­фии на стенах, но теперь было противно все это и ото всего хотелось уйти: и от самовара, и от книг, и от фо­тографий.

– Ду‑рак! – искренно и серьезно пожалел себя Тол­пенников, ложась в постель и сжимаясь в маленький круглый комок, как продрогший ребенок. Но сон не при­ходил, не приходил вместе с ним и покой. Отчетливо, как галлюцинация, виделось пятнистое, приличное лицо Абрама Петровича и близко наклонялось, осклабленное, фамильярное, и оно было не одно, а со всех сторон на­зойливо лезли другие такие же лица и так же осклабля­лись, и подмигивали, и предлагали свои услуги. И, как маленькому, хотелось отбиваться от этих призраков ру­ками, плакать и просить у кого‑то защиты.

На следующий день Толпенников застал Алексея Се­меновича дома. Прием клиентов еще не окончился, не­смотря на поздний час, и из кабинета глухо доносился незнакомый голос, что‑то рассказывавший и о чем‑то спрашивавший. В большой приемной чувствовалось не­давнее присутствие людей, пахло табачным дымом, аль­бомы на круглом столе были разбросаны и некоторые раскрыты, и кресла вокруг стола расставлены в беспо­рядке. Толпенников успел рассмотреть несколько альбо­мов с видами Швейцарии и Парижа, и эти дурно испол­ненные картинки, одинаковые во всех приемных, доктор­ских и адвокатских, наполнили его чувством терпеливой скуки и какого‑то безразличия к себе и к собственному делу, когда дверь из кабинета раскрылась и выпустила запоздавшего клиента – невысокого, толстого мужчину с широкой русой бородой и маленькими серыми глазами. Он еще раз повернулся к захлопнувшейся уже двери, точно желая сказать что‑то забытое, но раздумал и быст­ро двинулся к передней, не глядя на Толпенникова и чуть не сбив его.

– Что хорошенького скажете? –спросил патрон. Он только что вышел из‑за своего стола и, стоя возле, уста­лым и медленным движением подносил ко рту стакан крепкого чаю, Но, по‑видимому, чай был совсем холод­ный, Потому что Алексей Семенович поморщился и так же медленно поставил стакан на место.

– Ничего хорошего, Алексей Семенович.

– Проиграли? – поднял брови патрон.

– Нет, не проиграл, но…

Словно не слыша помощника, Алексей Семенович обычным движением взял его под руку и сказал:

– Пойдемте в столовую. Нужно фортку открыть.

– Нет, позвольте мне здесь сказать, – уперся Толпенников.

– Здесь? Ну, выкладывайте, – согласился патрон и, оставив руку Толпенникова, опустился на диван. В сво­ем коротком пиджачке, без значка, он казался помощни­ку проще и добрее и вызывал к откровенности. Не са­дясь, часто поддергивая сползающие брюки, Толпенни­ков с волнением передал случившееся, не умолчав ни об Абраме Петровиче, ни даже о «седой голове» Пелагеи фон‑Брезе. Патрон слушал молча, не поднимая глаз и слегка покачивая ногой с высоким старомодным каблу­ком, и только при рассказе о седой голове улыбнулся и посмотрел на помощника добрыми, но немного насмеш­ливыми глазами.

– Ну? – спросил он, когда тот кончил рассказ, и добавил: – вы все равно бегаете по комнате. Позвоните, голубчик.

Когда явилась горничная, Алексей Семенович спро­сил ее, давно ли уехала жена, и приказал открыть форт­ки в приемной.

– Ну? – еще раз спросил он помощника. – Дальше.

– Думаю выйти из сословия, – мрачно ответил Тол­пенников. По правде, он не думал выходить из сосло­вия, но его обидело равнодушие патрона и хотелось чем‑нибудь особенно резким оттенить свое состояние.

– Пустое, – ответил Алексей Семенович с проблес­ком обычной усталости. – Но какой гусь этот фон‑Брезе, а с виду положительный дурак.

– Но ведь это…

– Что это? Ведь судьи оправдали?

– Оправдали, но…

– И никаких «но». Оправдали – значит, имели дан­ные оправдать. Вы‑то при чем? Ведь вы не искажали по­казаний? Не подкупали этого приказчика или кого там? А относительно того, что вам там что‑то говорили, так кому до этого дело?

Патрон помолчал и продолжал устало и равнодушно:

– Не надо вот было денег в руки брать. Это нехо­рошо. И он нарочно в руку сунул, чтобы подешевле отделаться. Вы мне сейчас деньги эти возвратите, а день­ка через два я вам отдам, сколько стоит. У нас с ним свои счеты. И не надо было о «седой голове» говорить, ведь об этом в деле ничего нет.

Толпенников покраснел и мрачно ответил:

– Сам не знаю, как это меня дернуло. Но я был уве­рен, что голова седая.

– Ну, это не так важно, – улыбнулся патрон, – хо­тя другой раз будьте осторожнее. У вас есть бумаги, есть свидетели, над этим и орудуйте. А от себя – зачем же?

– Но ведь в действительности она виновна?

– В действительности! –нетерпеливо сказал Алек­сей Семенович. – Откуда мы можем знать, что происхо­дит в действительности? Может быть, там черт знает что, в этой действительности. И нет никакой действи­тельности, а есть очевидность. А другой раз вы только с приказчиками не разговаривайте. Вы свободны сего­дня вечером?

– Да, свободен.

– Перепишите‑ка мне одну копийку. А действитель­ность оставьте, нет никакой действительности.

Толпенников переписал копию и не одну только, а целых три. И когда, согнув голову набок и поджав гу­бы, он трудолюбиво выводил последнюю строку, патрон заглянул через плечо в бумагу и слегка потрепал по плечу.

– Действительность! Ах, чудак, чудак!

На секунду выражение усталости исчезло с его лица, и глаза стали мягкими, добрыми и немного печальными, как будто он снова увидел что‑то давно забытое, хоро­шее и молодое.

 

 

Праздник

 

I

 

С половины Великого поста Качерин почувствовал, что в мир надвигается что‑то крупное, светлое и немного страшное в своей торжественности. И хотя оно называлось старым словом «праздник» и для всех других было просто и понятно, Качерину оно казалось новым и загадочным, – таким новым, как сознание своего существования. Последний год Качерину казалось, что он только что появился на свет, и все удивляло и интересовало его, а то, что было раньше и называлось детством, представлялось смешным, веселым и к нему не относящимся. И он помнил момент, когда началась его жизнь. Он сидел в своем классе на уроке и скучал, когда внезапно с удивительной ясностью ему представилось, что вот этот, который сидит на третьей парте, подпер голову рукой и скучает, есть он, Николай Николаевич Качерин, а вот эти – тот, что бормочет с кафедры, и другие, рассевшиеся по партам, – совсем иные люди и иной мир. Представление это было ярко, сильно и мгновенно, и потом Качерин уже не мог вызвать его, хотя часто делал к тому попытки: садился в ту же позу и подпирал голову рукой. Но зато все стало новым и полным загадочности: товарищи, отец и мать, книги и он сам.

Качерин был учеником седьмого класса гимназии, и одни из знакомых, старые, называли его просто «Коля», а все новые звали Николаем Николаевичем. Он был невысокого роста, тоненький и хрупкий, с очень нежным цветом лица и вежливой тихой речью. Усики у него только что стали пробиваться и темной пушистой дорожкой проходили над свежими и красными губами. Родители Качерина были очень богатые люди и имели на одной из главных улиц города свой дом, при котором находился большой, в две десятины сад, громадные сараи и конюшни и даже колодец, из которого вся почти улица брала для себя воду.

У Качерина было много приятелей и один друг, Меркулов, которого он любил горячо и нежно и каждую неделю отсылал ему по большому, мелко исписанному письму. Меркулов был старше его двумя годами и с осени находился в юнкерском училище, откуда приезжал только на большие праздники. Имелись у Качерина и враги, по крайней мере, один враг – реалист, с которым он однажды подрался еще маленький, и с тех пор косился при встрече и одно время даже носил в кармане кастет. Была у него и возлюбленная – молодая, красивая и веселая горничная, однажды овладевшая им. В гимназии, дома и у знакомых все считали его очень счастливым юношей, но сам он находил себя глубоко несчастным. И причиной несчастья было то, что он сознавал себя порочным и лживым, а жизнь свою никому и ни на что не нужной. И много неразрешимых вопросов приходило ему в голову и выталкивало оттуда латынь и математику: нужно ли ему жить и зачем? Как сделать, чтобы быть довольным собой и чтобы все любили его? За последнюю учебную четверть он получил две двойки, и это грозило ему оставлением в классе на другой год. И то, что он так плохо учился и скрывал это от родителей, которые с своей стороны добродушно хвалили его, делало его окончательно негодным в его глазах. А если бы еще все, хвалившие его, знали, где он бывает с товарищами и что он делает там!

И надвигавшееся на мир что‑то крупное, светлое и немного страшное, называвшееся старым именем «праздник», как будто несло с собой и ответ. И Качерин думал, что не может быть печальным этот ответ, и что обязательно явится некто и скажет, как нужно жить и для чего нужно жить. Будет ли это Меркулов, который приедет к Святой, или кто‑нибудь другой, а может быть, даже и не кто‑нибудь, а что‑нибудь – Качерин не знал, но он ждал.

И праздник наступил.

 

II

 

Праздничное и новое началось с первых дней Страстной недели, но Качерин не сразу почувствовал его. Он ходил в гимназическую церковь, видел там товарищей и учителей, и все это было будничное и старое. Надзиратель, носивший странное название «Глиста», поймал его, когда он курил, и хотел жаловаться инспектору. Все было скучно и серо, и все лица казались тусклыми, и на них не было видно того, что замечалось раньше, – того же ожидания какой‑то необычайной радости, как у него. Быть может, на всех влияла дурная погода: на Вербное воскресенье шел снег, а потом три дня стояли холод и слякоть, и нельзя было открыть ни одного окна. Но все же в воздухе носилось что‑то раздражающее. На улицах экипажей и людей стало больше, чем всегда, и двигались они быстрее и говорили громче, и все обязательно толковали не о текущем дне, а о том, что они будут делать тогда, на праздниках. Настоящее точно провалилось куда‑то, и люди думали об одном будущем.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 124; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!