Глава первая Республиканский период молодого Гегеля (Берн, 1793–1796)



Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru

Все книги автора

Эта же книга в других форматах

 

Приятного чтения!

 

Предисловие

 

Михаилу Александровичу ЛИФШИЦУ в знак уважения и дружбы посвящается

 

Эта книга была завершена поздней осенью 1938 г. Разразившаяся вскоре война отодвинула на многие годы ее издание. Когда в 1947–1948 гг. оно оказалось возможным, я подверг текст основательной переработке. Только чрезвычайная занятость помешала мне более полно учесть литературу о Гегеле, появившуюся после 1938 г. Рукопись была еще раз просмотрена для нового издания в ГДР, в котором, помимо стилистических исправлений, почти нет изменений.

Читатель найдет во введении подробные сведения о методологии, которой автор руководствовался. В этом отношении я не вижу оснований пересматривать свои взгляды шестнадцатилетней давности. Предпринятые во Франции попытки "модернизировать" Гегеля в экзистенциалистски-иррационалистическом плане — как это сделано, например, в известной книге Ипполита — не дают и малейшего повода для того, чтобы изменить мое изложение или хотя бы дополнить его. Принципиальная критика гегельянства эпохи империализма касается и попыток дать новую интерпретацию Гегеля, хотя, само собой разумеется, внешние и внутренние условия "гегелевского ренессанса" во Франции не могут не отличаться, причем значительно, от немецких условий.

Для немецких читателей моих произведений, написанных позже, следует прибавить несколько кратких замечаний. Анализ развития молодого Гегеля во многих отношениях дополняет то, что я пытался сформулировать в других исследованиях, посвященных истории немецкой философии и литературы. Этот анализ противостоит: "классическому" периоду иррационализма, который я исследую в своей книге "Разрушение разума". В ней я анализирую борьбу Шеллинга и его последователей. В настоящей книге критика и преодоление Гегелем иррационализма — правда, лишь в форме негативно-критической идеи обоснования нового, диалектико-исторического метода предстает как продолжение; этой борьбы.

Обе книги дополняют друг друга и в более глубоком смысле. Только в специальном исследовании о Гегеле действительно можно раскрыть, почему именно его философия стала могучим противником иррационалистов этого периода, почему последние по праву боролись с Гегелем как с самым глубоким представителем философии буржуазного прогресса своего времени, почему их критика диалектики историзма могла найти в идеалистических ошибках и ограниченности Гегеля реальные точки опоры и основания, чтобы стать относительно обоснованной.

Описание и критика процесса развития взглядов молодого Гегеля позволяют понять, почему из философии Ницше после того, как научный социализм выступил в качестве главного противника иррационализма, должны были исчезнуть даже наме-ки на философскую основательность, которыми еще обладал иррационализм эпохи молодого Шеллинга. Для того, чтобы полностью понять не только непосредственную, но и опосредованную роль Маркса в развитии немецкой мысли, необходимо достичь подлинного знания философии Гегеля, ее величия и ее ограниченности.

Не менее важным является этот вопрос для понимания немецкой литературы ее расцвета. В своих исследованиях Гельдер-лина, Гейне и прежде всего "Фауста" Гете, я показал эту связь, существовавшую в немецкой поэзии. В данной книге центральным пунктом рассмотрения является "Феноменология духа", причем здесь также прослеживается глубокое идейное родство с "Фаустом", и внимательный читатель получит, возможно, небесполезное дополнение к ранее опубликованному анализу гетев-ского произведения, дополнение, в котором акценты, естественно, расставлены иначе.

Если мы рассмотрим весь комплекс проблем прогрессивной немецкой литературы, то увидим аналогичную ситуацию. Идеологическое сведение счетов с реакционной романтикой является центральным вопросом всей истории немецкой литературы. Известно, что представители романтизма прославлялись тем безмернее, чем реакционнее они были. История немецкой литературы периода империализма, когда она не выступала открыто и воинствующе-реакционно, пыталась скрыть противоположность немецкой классики и романтики, поэтому теоретическое воссоздание действительного положения дел является важной научной задачей.

Эта задача приобретает и общее культурно-политическое значение. В то время когда немецкий народ ищет свой путь развития, когда значительная часть немецкой интеллигенции еще не решила, к какому направлению — передовому или отжившему — она примкнет, правильное понимание духовной борьбы прошлого способствует одновременно и выбору ориентира для будущего. Автор всегда стремился содействовать своими философскими и историко-литературными трудами решению связанных с этим важных проблем. Он полагает, что осмысление как самой философии Гегеля, так и ее отношения к прогрессивным и реакционным тенденциям своего времени может способствовать более глубокому пониманию актуальных проблем современности.

В подобных идеологических столкновениях вопрос об отношении к Марксу играет решающую роль. Важно не только отношение к Марксу как мыслителю и политику, философу, экономисту и историку, но понимание того, что значил и значит Маркс для немецкой культуры.

Около 30 лет назад Томас Манн писал: "Я говорил, что лишь тогда в Германии дела обстояли бы хорошо и она нашла бы себя, если бы Карл Маркс прочитал Фридриха Гельдерлина, эта встреча могла бы состояться лишь мысленно. Я забыл добавить, что односторонность такого ознакомления была бы неплодотворной" [1]: Данная культурная программа уже сама по себе многообещающая — в особенности если удастся восстановить подлинного Гельдерлина — и автор в этой книге, и в других работах стремится к этому. Но было бы опасной иллюзией считать, что эта программа, хотя бы в небольшой степени, уже нашла свое претворение в немецком народе. И то, что Маркс выпал из культурного сознания широких слоев Германии есть проявление ее чудовищной слабости, сказывающееся ежедневно и ежечасно во всех областях жизни. Немецкий народ в силу объективных условий обладает менее прочными революционными традициями по сравнению с другими нациями, он не может позволить себе роскошь отказаться от своей главной ценности.

Многие пути ведут к осуществлению этой цели. Один из них — показать специфически немецкие истоки творчества Маркса, и тем самым раскрыть, насколько глубоко он связан с прогрессивным развитием Германии от Лессинга до Гейне, от Лейбница до Гегеля и Фейербаха, насколько глубоко немецким — от архитектоники его. мыслей до языка — является все его творчество.

Правильный исторический анализ философии Гегеля, с самого начала рассматривающий и истолковывающий его в перспективе Маркса, также может внести свою лепту в решение этой задачи.

Разумеется, данная книга — в первую очередь научное исследование философских и историко-философских фактов и взаимосвязей. Ее ценность зависит от того, насколько удалось внести ясность в эти вопросы в сравнении с тем, что сделано до сих пор. Никакое познание, однако, не может быть изолированным. Для правильного понимания развития взглядов Гегеля необходимо решить вопросы, которые мы только что вкратце обрисовали, и данная книга стремится содействовать их уяснению. Удачна или неудачна эта попытка — судить не автору. Но его долг — открыто сказать читателю о своих намерениях. Будапешт, январь 1954.

 

 

Введение

 

История возникновения и развития классической немецкой философии — важная, до конца еще не изученная задача марксистской истории философии. Хотя классики марксизма неоднократно указывали на чрезвычайную важность этой проблемы, хотя Энгельс причислял Канта, Фихте и Гегеля к философским предшественникам революционного рабочего движения, хотя Маркс, Энгельс и Ленин блестяще исследовали основные вопросы всего комплекса этих проблем в различных по своему содержанию работах, этап этот изучен далеко не достаточно.

Мы даже не подошли еще к конкретному историческому объяснению постановок вопроса, к конкретному анализу фактов и текстов, к радикальной критике наиболее влиятельных буржуазных интерпретаций этого развития.

В течение долгого времени интерпретация возникновения и развития классической немецкой философии определялась в буржуазной науке гениальной, но вместе с тем идеалистически искаженной и в определенном отношении схематичной трактовкой, предложенной самим Гегелем. Гениальная историческая мысль Гегеля зафиксировала внутреннюю диалектическую взаимосвязь философских систем друг с другом. Он первым поднял историю философии, бывшую прежде собранием анекдотов, биографических сведении и метафизических констатации об истинности или ложности высказываний отдельных мыслителей, до высот подлинно исторической науки. По отношению к истории классической немецкой философии эта концепция означает следующее: Гегель считает "трансцендентальную", "критическую" философию Канта исходным пунктом развития диалектического идеализма, высший пункт и завершение которого он с полным правом усматривает в своей собственной системе.

Гегель с большим остроумием и глубоким проникновением в важнейшие проблемы диалектики (вещь в себе и ее познаваемость, антиномии и учение о противоречии и т. д.) показывает, как из противоречий, половинчатости кантовской системы возникает основная постановка вопроса у Фихте, как противоречия и нерешенные вопросы в философии Фихте приводят к философии Шеллинга, а затем и к самому Гегелю.

Во всем этом есть много истинного и важного, в том числе я для марксистской истории философии. Но, поскольку Гегель, как объективный идеалист, видит в философии самодвижение понятия, он вынужден и здесь переворачивать связи с ног на голову. Энгельс неоднократно указывает, что, конечно, отдельные философские системы непосредственно связаны с предшествовавшими философскими системами, с тем, что в них не дано решения проблем, но как материалист-диалектик, он неустанно подчеркивает, что это чисто философская связь представляет собой поверхностное выражение действительной связи, что история философии должна вникать в глубинные объективные основания развития философии.

Если непосредственная форма проявления истории философии абсолютизируется на идеалистический манер, философские системы выступают в их проблемно-исторической "имманентной" последовательности, как это мы видим у Гегеля, то тем самым даже правильное содержание, имеющееся в констатации таких связей, выступает в преувеличенной, искаженной форме. Уже для самого Гегеля это имело следствием то, что неравномерность и запутанность реальной истории философии, современного ему периода оказывались вне рассмотрения, а действительно сложные формы отражения реального хода истории, равно как и научные попытки диалектически осмыслить результаты развития естествознания, были сведены к "имманентной" взаимосвязи отдельных, конечно, очень важных категорий.

В результате этого возникла такая схема интерпретации историко-философских взаимосвязей, которая в ходе позднейшего разложения буржуазной философии привела к совершенно ненаучным искажениям исторического процесса.

Эта схематичная, "имманентная" трактовка истории философии сказывается затем — в период II Интернационала и на взглядах таких марксистов, как Плеханов и Меринг. На историко-философские концепции меньшевиствующего идеализма оказали сильное воздействие ошибки и недостатки гегелевской концепции истории философии. Лишь преодолев эти ошибки, уяснив существо того прогресса в развитии философии, который связан с ленинским этапом марксизма, лишь изучив философские произведения Ленина, можно найти последовательное марксистско-ленинское решение этих проблем. Для такого понимания истории классической немецкой философии, для критического изучения ее развития вновь открытые и изданные в последние десятилетия произведения Маркса и Энгельса, несомненно, играют решающую роль.

В самой буржуазной философии вскоре после поражения буржуазной революции 1848 г. гегелевская концепция истории философии теряет свое значение. Уже и до этого возникали враждебные действительной истории трактовки, стоявшие по своему уровню гораздо ниже концепции Гегеля. Лишь после революции 1848 г. получают широкое распространение взгляды А. Шопенгауэра — наиболее значительного представителя подобных антиисторических концепций. Основная мысль Шопенгауэра состоит в том, что он оценивает попытки Фихте, Шеллинга и Гегеля выйти за пределы кантовских противоречий, как серьезное заблуждение. Согласно Шопенгауэру, философия должна вернуться к единственно верному методу — методу Канта; все остальное — только обман, пустая болтовня, шарлатанство.

Таким образом, с одной стороны, Шопенгауэр игнорирует всю диалектику в развитии классической немецкой философии и требует возврата к метафизическому пониманию действительности. С другой — он "очищает" философию Канта от всех колебаний в сторону материализма и приводит к общему знаменателю философские системы Канта и Беркли (нечто аналогичное проделывает и Гербарт, придерживающийся, правда, иных установок).

Такое понимание, которое, в сущности, полностью игнорирует историю классической немецкой философии, проявляется позднее у неокантианцев в еще более пошлой форме. Отчетливее всего это выражено у Отто Либмана ("Kant und die Epigonen", 1865) и в других работах. Начиная с Либмана, в философии одерживает верх немецкое неокантианство, превращающее Канта в стопроцентного субъективиста и агностика, отклоняющее как "ненаучную метафизику" всякое стремление к познанию объективной действительности, существующей независимо от сознания. Тем самым неокантианство принимает шопенгауэровскую трактовку истории философии, истолковывая послекантовскую философию как серьезное отклонение от единственно правильной. субъективистской линии Канта. Эта позиция проводится гораздо более прозаично, без цветистой брани, характерной для Шопенгауэра. Гегель третируется как "мертвая собака".

Такая концепция, особенно в отношении философии Гегеля, характерна для большинства авторов середины прошлого века, которые излагали историю классической немецкой философии. Впрочем, в этот период еще доживают свой век отдельные эпигоны гегельянства, ставшего национал-либеральным и поверхностным. Их позиция изложена в известных трудах по истории философии Куно Фишера и И. Э. Эрдмана. Однако важнейшее сочинение, которое вышло в этот период о Гегеле, — работа Рудольфа Гайма — представляет, по сути, большой памфлет против "ненаучности" объективизма и диалектики у Гегеля.

Лишь в эпоху империализма вновь начинается изучение классической немецкой философии. Либеральное неокантианство все меньше соответствует идеологическим потребностям империалистической буржуазии Германии. Все сильнее становятся направления, которые, не затрагивая именно агностицистских основ неокантианства, стремятся к реакционному обновлению объективного идеализма (обновление романтики, "философия жизни", гуссерлевская феноменология, дильтеевская "реальная психология" и т. д.). В тесном контакте с этими реакционными течениями происходит обновление классической немецкой, в первую очередь гегелевской, философии. В этой же связи поднимаются нерешенные проблемы ее истории — с тенденцией преодолеть как схематизм старых, гегельянцев, так и полное их отрицание, характерное для ортодоксального неокантианства.

"Ренессанс" классической философии в период империализма является поэтому не обновлением или развитием гегелевской диалектики, не — конкретизацией гегелевского историзма, а попыткой использовать гегелевскую философию в интересах империалистически-реакционной перестройки неокантианства. Поэтому вначале полемика неогегельянских теоретиков и историков главным образом ведется против аргументов, направленных на дискредитацию Гегеля, против полного противопоставления Канта и Гегеля. Неогегельянство периода империализма полностью игнорирует глубокую и уничтожающую критику Гегелем кантовского субъективизма и агностицизма. Главный тезис неогегельянства — единство классической немецкой философии, прежде всего единство Канта и Гегеля. Эти философы (Виндельбанд, Эббинхауз, Брунштед и др.) стремятся доказать, что все проблемы гегелевской философии уже были у Канта, что Гегель осознал и выразил эксплицитно то, что у Канта представлено неосознанно и имплицитно. Таким образом возникает концепция истории, которая только по видимости является повторением и обновлением гегелевской схемы развития классической немецкой философии.

В этой концепции, в действительности полностью противоположной гегелевской, усугубились все идеалистические ошибки, вытекающие из схематичности конструкции. Если Гегель резко критиковал ошибки своих предшественников с позиций объективного идеализма и диалектики, но в то же время энергично подчеркивал и оценивал в соответствии с их историческим значением те моменты, в которых содержалась тенденция к постановке и решению диалектических проблем, то неогегельянцы эпохи империализма избрали противоположный путь. Они сводят Гегеля к Канту, т. е., признают у Гегеля только то, что можно без труда соединить с кантовским агностицизмом. Вся история развития классической немецкой философии низводится до кантовского уровня.

Эту тенденцию можно увидеть в неогегельянстве, которое возникло после первой мировой войны и в котором зачастую откровенно звучат и другие реакционные мотивы. Герман Глокнер, издатель Собрания сочинений Гегеля, лидер неогегельянства послевоенного периода, на первом гегелевском конгрессе высказал это со всей определенностью: "Сегодня в Германии вопрос о Гегеле является прежде всего вопросом о Канте".

Здесь мы можем лишь вкратце охарактеризовать общую классовую основу и политическую подоплеку этого изменения в понимании творчества Гегеля. С помощью противопоставления разных интерпретаций мы попытаемся показать, как изменилось положение дел. Когда Гайм боролся с объективизмом и диалектикой, присущими гегелевской философии, то для него была характерна либеральная ориентация, тяготевшая, конечно, к национал-либерализму. Он отвергал взгляды Гегеля как реакционные — при полном непонимании их диалектического характера — и полагал при этом, что устранение гегелевской философии облегчит формирование либеральной идеологии. Для известного историка эпохи империализма — Фридриха Майнеке, который был тесно связан с баденской школой неокантианства (Виндельбандом, Риккертом), гегелевская философия, напротив, предшественница политики Бисмарка и его концепции государства. Обновление гегельянства, следовательно, неразрывно связано с тем, что немецкая буржуазия уже полностью прекратила всякое сопротивление имперской политике Бисмарка, борьбу с псевдоконституционным характером немецкой конституции, сопротивление, которое во времена Гайма еще было живо, хотя и сопровождалось либеральной трусостью и непоследовательностью. Мировоззрение неогегельянства должно способствовать конкретному, позитивному и всеобъемлющему "примирению" с государственной формой Германии. Ясно, что в таком случае на передний план должны выпячиваться именно реакционные мотивы гегелевской мысли.

Разумеется, такие реакционные мотивы возникают непосредственно не только в сфере политико-исторической. Неогегельянцы стремились к расширению влияния и модернизации неокантианства, поскольку они пытались распространить свою интерпретацию на всю историю классической немецкой философии. Однако это соответствовало идеологическим потребностям реакционной буржуазии периода империализма весьма недолго. Мы уже отмечали возрастающее значение в этот период иррационалистических течений, "философии жизни". Широкая популярность дильтеевской формы обновления гегельянства как раз и связана с тем, что гегелевская диалектика подверглась фальсификации в духе иррационализма. В этом отношении монография Дильтея о молодом Гегеле (1906) означала поворотный пунктов интериретации Гегеля в Германии. С историко-философской точки зрения существенно то, что Дильтей близок к реакционным попыткам обновить романтику в эпоху империализма. Отбрасывая и искажая при этом важнейшие исторические факты, он теснейшим образом связывает Гегеля с философской романтикой.

После первой мировой войны неогегельянство в основном идет по пути, указанному Дильтеем, используя, конечно, философские выводы и других течений неогегельянства. Представитель более поздней фазы в развитии неогегельянства, Рихард Кронер, в книге "От Канта к Гегелю", этапной для того времени, говорит: "Диалектика — это иррационализм, ставший рациональным и превращенный в метод". И общее устремление неогегельянцев — как явствует из речей Кронера, Глокнера и других на различных гегелевских конгрессах — заключается в том, чтобы с помощью гегелевского "примирения", якобы используя гегелевский метод анализа истории философии, осуществить "синтез" всех философских течений современности (включая фашизм). Не случайно началом этого процесса стала монография Дильтея о молодом Гегеле. Дильтей исходил из того, что он вскрыл в переходном периоде развития Гегеля, в кризисных моментах этого перехода, известный мотив, якобы пригодный для иррационалистически-мистической интерпретации гегелевской философий. Он уже задолго до этого подверг соответствующей фальсификации образ Гельдерлина — друга молодости Гегеля и его попутчика как раз в этот период. (Развернутую критику этой реакционной дильтеевской фальсификации Гельдерлина я дал в своем сочинении о его "Гиперионе": Goethe und seine Zeit. В.: Aufbau-Veil, 1950.)

Иррационалистическая трактовка Дильтеем гегелевской философии резюмирует определенную линию распада немецкого гегельянства. Так, известный эстетик Ф. Т. Фишер в поздний период своего творчества отворачивается от собственно гегельянских принципов и противопоставляет гегелевской диалектике иррационалистическую теорию мифов. Именно на этой теории и строит свою интерпретацию Гегеля Дильтей. (Об этих связях см. мою работу: Karl Marx und Friedrich Theodor Vischer // Bei-trage zur Geschichte der Asthetik. B.:Aufbau-Verl., 1953.)

Дильтеевская интерпретация Гегеля, как мы видели, стала решающей для позднего неогегельянства. Вместе с тем средоточием всех интересов гегельянства становятся работы молодого Гегеля (у Куно Фишера и Р. Гайма они рассматривались лишь эпизодически). Наброски и заметки Гегеля, не предназначавшиеся для публикации, все энергичнее интерпретируются так, чтобы создать образ "истинно немецкого" — т. е. мистически-иррационалистического, приемлемого для фашизма — философа. Вершина этой интерпретации — монография Т. Херинга о Гегеле.

Хотя в этой трактовке фальсификация истории философии в Германии достигла своей наивысшей точки, все же неогегельянство оказалось полезным тем, что были наконец изданы ранее потерянные, спрятанные, забытые рукописи молодого Гегеля, и мы получили материал для изучения развития взглядов молодого

Гегеля.

Я перечислю важнейшие из этих публикаций, к которым мы постоянно будем возвращаться в данном исследовании: Hegels theologische Jugendschriften/Hrsg. H. Nohl. Tubingen, 1907; Schrif-ten zur Politik und Rechtsphilosophie Hegels/Hrsg. von G. Lasson. Leipzig, 1923; Jenenser Logik, Metaphysik und Naturphilosophie Hegels Hrsg. von G. Lasson. Leipzig, 1923.

Лекции Гегеля, относящиеся к периоду, непосредственно предшествовавшему "Феноменологии духа", изданы Гофмейстером под названием: Jenenser Realphilosophie. Hrsg. von J. Hoffmeister. Stuttgart, 1936.

Все эти публикации дают довольно богатый и до сих пор почти не использованный материал по истории возникновения гегелевской диалектики. В связи с изданием и использованием этих текстов был проведен их филологический анализ. Ноль, Гофмейстер, Херинг, Розенцвейг и другие на основе достоверно

датированных писем установили отчасти приблизительно, отчасти точно дату написания отдельных рукописей. Пока эта датировка не может быть нами проверена, и там, где против нее не говорят достаточно важные по своему философскому содержанию соображения, мы должны ее признать в качестве основы и нашей хронологии.

Однако это совсем не означает, что мы обладаем всеми документами, полезными в научном отношении и относящимися к развитию взглядов молодого Гегеля. Первые издатели гегелевского наследия обошлись с ним неслыханно легкомысленно и халатно. Часть важнейших рукописей Гегеля, видимо, окончательно утеряна. Это, например, первые экономические рукописи, относящиеся к франкфуртскому периоду, и прежде всего большой комментарий к произведениям Стюарта. Во второй главе мы увидим, сколь значительны утраты для изучения развития экономических взглядов Гегеля из-за пропажи этой рукописи. Розенкранц, который еще держал эту рукопись в руках, не имел никакого представления о значении политэкономии для взглядов Гегеля. По крайней мере, из замечаний Розенкранца мы не можем составить ни малейшего представления об этой рукописи. И поэтому в решающем, поворотном пункте гегелевского развития мы вынуждены обходиться умозаключениями на основе разрозненных замечаний и выводов, относящихся к более поздним произведениям, комбинировать их и т. д.

Но и основы научного использования рукописей, которые Розенкранц издал целиком или частично, также очень шатки. В своей биографии Гегеля он напечатал его исторические заметки бернского периода, философские замечания иенского периода, ничего, однако, не сказав о том, к какой фазе этих периодов относятся приведенные заметки. Определить это было совсем нетрудно для него, державшего эти рукописи в руках. Теперь же остается только предполагать, поскольку рукописи пропали.

Действительное значение опубликованных заметок, отражающих развитие Гегеля, очень велико, иногда является даже решающим. Так, в бернских заметках содержатся отдельные замечания относительно французской революции. Здесь было бы очень важно точно определить хронологию, чтобы видеть отдельные фазы развития позиции Гегеля по этому вопросу. Например, рассмотреть то, на какие события французской революции он откликался. Еще более важным было бы знание точной хронологии в иенских философских заметках.

В Йене, как известно, Гегель сначала боролся вместе с Шеллингом против Канта и Фихте, а потом, во введении к "Феноменологии духа", выступил и против самого Шеллинга. Эти йенские заметки содержат критические замечания как об учениках Шеллинга, так и о нем самом. Ясно, что именно здесь точное знание момента, с которого Гегель в острокритической форме выступил против Шеллинга, и достоверное представление о рамках того периода, когда он публично против него еще не выступал, раскрыли бы развитие взглядов молодого Гегеля гораздо более конкретно, чем это сегодня объективно возможно. Лишь с использованием такого рода материалов исследование периода возникновения философии Гегеля обретет надежную основу.

И все же, несмотря на пробелы и недостатки, перед нами достаточно большой материал, относящийся к развитию молодого Гегеля. И поскольку фашиствующее неогегельянство этого периода стремилось сделать из Гегеля угодного фашистам иррационалиста, то важная задача, стоящая перед нами, противопоставить фальсификации истории исторические факты. Тем более, что сторонники "новейшей науки" проникли также и в марксистскую литературу, используя то обстоятельство, что марксисты до на-стоящего времени вообще почти не занимались молодым Гегелем.) Так, во время гегелевского юбилея 1931 г. псевдомарксисты буквально переняли и распространяли дильтеевскую трактовку развития взглядов молодого Гегеля.

Но интерес к развитию взглядов молодого Гегеля выходит за пределы полемики с фашистскими фальсификаторами истории. С марксистской точки зрения с этим развитием связана очень важная фаза истории возникновения диалектики в Германии. И для правильного марксистского понимания зрелых произведений Гегеля далеко не безразлично, каким путем Гегель пришел к своим воззрениям: то, что связывало его со своими предшественниками — Кантом, Фихте, Шеллингом, получает гораздо более конкретное освещение, чем до сих пор, а легенда о связях Гегеля с романтизмом выявляет свою полную необоснованность и бессодержательность.

Для марксиста совершенно ясно: можно несравненно лучше понять более позднего Гегеля, если проследить историю возникновения его системы, если не связывать и не противопоставлять непосредственно (как это получается в историко-философском толковании у самого Гегеля), скажем, зрелые произведения Шеллинга и зрелые произведения Гегеля, не исследуя их в генезисе.

Но история развития гегелевской философии в то же время ставит ряд важных исторических проблем, которые являются основой развития классической философии в Германии и расцвета в ней диалектического метода, вплоть до гегелевского понимания диалектики. Данная работа не претендует на то, чтобы охватить во всей широте этот чрезвычайно важный вопрос, даже применительно к философскому развитию Гегеля. Она ограничивается лишь одним составным компонентом этого развития — общественно-историческим.

Становление диалектики в классической немецкой философии было неразрывно связано с кризисом в естествознании, с теми чрезвычайно важными открытиями, которые перевернули основы прежнего естествознания, с возникновением новой науки химии, со становлением проблемы развития в самых различных отраслях естествознания. В своей книге о Фейербахе Энгельс подробно описывает влияние этого переворота в естественных науках на кризис метафизического мышления и на движение философии к диалектическому пониманию действительности.

Этот очень важный процесс развития в действительности не исследован во всей своей полноте и до настоящего времени. Буржуазная история философии долго высокомерно взирала на "натурфилософские спекуляции" классической немецкой философии. В середине и в конце XIX в. Маркс и Энгельс были единственными, кто ясно увидел и по достоинству оценил реальные проблемы этого периода, несмотря на их не только идеалистическую, но и зачастую даже нелепо мистическую форму проявления. Энгельс писал об этом в предисловии к "Анти-Дюрингу": "Гораздо легче вместе со скудоумной посредственностью, на манер Карла Фогта, обрушиваться на старую натурфилософию, чем оценить ее историческое значение. Она содержит много нелепостей и фантастики, но не больше, чем современные ей нефилософские теории естествоиспытателей-эмпириков, а что она содержит также и много осмысленного и разумного, это начинают понимать с тех пор, как стала распространяться теория развития… Натурфилософы находятся в таком же отношении к сознательно-диалектическому естествознанию, в каком утописты находятся к современному коммунизму" [2].

Марксистское исследование этого отношения предполагает широкое и глубокое знание конкретной истории развития всего естествознания. Автор данной книги не считает себя достаточно компетентным, чтобы затрагивать этот вопрос. Лишь с учетом этих замечаний для читателя станет очевидна вынужденная односторонность настоящего исследования, требующего дополнения в этом плане.

Это дополнение необходимо и актуально не только по соображениям, приведенным выше. Следует иметь в виду, что современная реакционная философия периода империализма относится к натурфилософии гораздо позитивнее, чем ее предшественники. Такой поворот, однако, лишь запутывает и искажает вопрос еще больше. Сегодняшние поклонники натурфилософии выхватывают из нее как раз бессмыслицу, мистику, то, что в научном отношении реакционно, и хотят таким путем сделать из натурфилософии орудие в борьбе с научным пониманием природы вообще. Поэтому исследование отношения между развитием естествознания того времени и возникновением диалектического метода включает в себя одновременно борьбу с враждебными науке теориями фашизма и их истоками.

Наше исследование посвящено другому, также чрезвычайно важному комплексу проблем истории возникновения диалектики в классической немецкой философии, а именно влиянию великих социально-политических событий эпохи, в первую очередь французской революции и ее последствий, на расцвет диалектического метода мышления в Германии.

История влияния французской революции на Германию — область, также еще не исследованная с достаточной полнотой. Буржуазная историческая наука, особенно после 1848 г., всегда стремилась к тому, чтобы предать полному забвению все революционно-демократические устремления в жизни Германии. О многих немцах, которые непосредственно примкнули к французской революции, мы знаем сегодня чрезвычайно мало. Георг Форстер единственный (да и то потому, что уже раньше имел всеобщую известность как естествоиспытатель и публицист), кто еще полностью не забыт, хотя и сегодня нет подлинно марксистского исследования его деятельности и его произведений. Но Форстер — только один из многих. Действительный обзор влияния французской революции был бы возможен лишь в том случае, если бы исследование этих фактов шло и вширь, и вглубь. При этом следовало бы, конечно, изучить также и настроения широких народных масс. Из мемуаров Гете, например, несмотря на исключительную осторожность его манеры выражения, ясно видно, насколько глубоко было захвачено общественное мнение событиями во Франции.

Однако такое исследование никак не может оставить без внимания социально-экономическую и политическую отсталость Германии. Отдельные оценки и высказывания немцев о французской революции необходимо рассматривать под этим углом зрения. Нельзя, следовательно, политические категории, которые возникли и развивались в самой Франции как необходимое следствие реальной классовой борьбы, безо всяких опосредствований, механически применять к идеологическому отражению этих событий в отсталой Германии. Следует помнить о том, что в самой Франции жирондисты долгое время принимали участие в собраниях якобинского клуба, и только обострение реальной классовой борьбы привело к окончательному размежеванию партий. Поэтому было бы неверно механически приклеивать политические ярлыки самой французской революции к отдельным оценкам и высказываниям немцев, особенно учитывая, что социальное размежевание партий в Германии произошло гораздо позже. Помимо этого, есть еще и другая, чрезвычайно важная проблема буржуазной революции в Германии. Известно, что Ленин считал центральным вопросом этой революции формирование национального единства немцев. Энтузиазм, возникший в результате французской революции, вызвал мощный подъем национального чувства в Германии, сильное стремление к ликвидации национального бессилия и феодально-абсолютистской раздробленности на мелкие государства и глубокую тоску по свободной, единой и сильной Германии. Однако всемирно-исторические основы этих тенденций таят в себе неразрешимое противоречие. Маркс писал об освободительной борьбе испанцев против Наполеона, что в ней, как и во всех подобных освободительных движениях этого времени, "реакция сочетается с возрождением". Это глубокое высказывание Маркса полностью справедливо для тогдашней Германии.

 

С одной стороны, революционные войны французской республики с необходимостью перерастали в войны захватнические. Наполеоновские завоевания устраняли феодальные пережитки, особенно в Рейнской области, и тем самым объективно выполняли задачи буржуазной революции. В то же время они неизбежно увеличивали разобщенность и бессилие немецкого народа. С другой стороны, вследствие социальной отсталости Германии национальные движения исполнены реакционной мистики. Они не в состоянии по-революционному сбросить ярмо мелких князей, чтобы затем организовать демократическое национальное сопротивление наполеоновскому завоеванию. Да, они настолько слабы, что не могут даже поставить эти вопросы п пытаются организовать национальное сопротивление в союзе и под руководством реакционной прусской монархии, Австрии и т. д. Поэтому с исторической необходимостью они должны были объективно содействовать той реакции, которая после свержения Наполеона господствовала во всей Германии.

Эти объективные противоречия мы находим в жизни, мышлении и делах всех выдающихся немецких деятелей и мыслителей исследуемого периода. Независимо от того, идет ли речь о военачальниках и государственных деятелях бароне фон Штейне, Гнейзенау или Шарнхорсте, о поэтах, Гете и Шиллере, о философах Фихте и Гегеле, — вся их деятельность насыщена этими неразрешимыми противоречиями.

Историческое изображение этого периода сталкивается, таким образом, со сложной и двойственной задачей — всегда держать в поле зрения великое всемирно-историческое событие и одновременно его искаженное отражение в отсталой Германии. Маркс высказался на этот счет в "Немецкой идеологии", увидев в учении Канта отклик французского либерализма в тогдашней Германии основанного на действительных классовых интересах. Маркс тут добавляет, что вследствие отсталости Германии в данном случае произошло существенное искажение понимания проблемы. "Кант, — поясняет он, — отделил это теоретическое выражение ог выраженных в нем интересов, превратил материально мотивированные определения воли французской буржуазии в чистые самоопределения "свободной воли", воли в себе и для себя, человеческой воли, и сделал из нее таким образом чисто идеологические определения понятий и моральные постулаты"[3]. Здесь Маркс с неподражаемой остротой вскрывает одну из существенных причин того, почему философское развитие в Германии должно было стать идеалистическим, и ясно характеризует те неизбежные искажения в понимании проблем, к которым неминуемо должен привести философский идеализм.

Однако историческая проблематика этой эпохи в истории философии отнюдь не исчерпывается такого рода генетической дедукцией идеалистического характера классической немецкой философии и энергичной критикой ее идеалистических слабых сторон. Сам Маркс в тезисах о Фейербахе резко подчеркивает позитивную сторону классического идеализма. Вслед за критикой сугубо созерцательного характера старого материализма он говорит: "Отсюда и произошло, что деятельная сторона, в противоположность материализму, развивалась идеализмом, но только абстрактно, так как идеализм, конечно, не знает действительной, чувственной деятельности как таковой"[4]. Тем самым Маркс высказывает существенные принципы плодотворной, подлинно исторической критики гегелевской философии, которые он сам выявил в своих ранних произведениях и которые много десятилетий спустя выделил Ленин в своих гениальных замечаниях к гегелевским произведениям.

Задача историка классической немецкой философии заключается, следовательно, в том, чтобы конкретно вычленить плодотворные для диалектики следствия этой "деятельной стороны". В то же время он должен показать, как из отражения великих всемирно-исторических событий в отсталой Германии возникла эта идеалистическая абстракция от реальной человеческой деятельности, как в этом абстрактном и отчасти искаженном отражении действительности гениально схватывались определенные всеобщие принципы деятельности, движения и т. д. Задача историка философии была бы очень простой, односторонней и ограниченной, если бы она сводилась к фиксации отрицательных следствий раздробленности Германии. Всемирно-историческая роль, которую сыграла в развитии мышления классическая немецкая философия, есть исторический факт, который также следует марксистски объяснить конкретно-историческими условиями. Маркс и Энгельс, как известно, подвергли критике классическую немецкую философию. Но в период II Интернационала традиции этой критики прервались, и лишь Ленин восстановил, обновил и развил дальше линию Маркса. Он писал: "1. Плеханов критикует кантианство (и агностицизм вообще), более с вульгарно-материалистической, чем с диалектически-материалистической точки зрения, поскольку он лишь a limine отвергает их рассуждения, а не исправляет (как Гегель исправлял Канта) эти рассуждения, углубляя, обобщая, расширяя их, показывая связь и переходы всех и всяких понятий. 2. Марксисты критиковали (в начале XX века) кантианцев и юмистов более по-фейербаховски (и по-бюхнеровски), чем по-гегелевски"[5]. Ясно, что эти важные замечания Ленина целиком относятся и к методологии исторического и критического исследования гегелевской философии.

В одном из писем Энгельс тонко и убедительно показал, как последовательно переходила философская гегемония от Англия к Франции, от Франции к Германии. Далеко не всегда страна, наиболее развитая экономически и социально, играет ведущую РОЛЬ в философии; в некоторых странах высший пункт экономического развития отнюдь не совпадает с высшим пунктом развития философии. Следовательно, и в этой области действует закон неравномерного развития.

Гениальные завоевания классической немецкой философии теснейшим образом связаны с тем, что в ней нашли идейное отражение великие всемирно-исторические события этого периода. С ними же связаны и отрицательные стороны общей идеалистической методологии, и ее конкретное применение в познании отдельных характеристик отсталой Германии. В этом весьма сложном взаимодействии различных сторон необходимо выявить живую диалектическую связь, определяющую развитие классической немецкой философии.

Еще раз подчеркнем: центральным историческим событием, отражение которого в мышлении необходимо здесь исследовать, являются французская революция и последовавшая за нею классовая борьба во Франции с ее влиянием на проблемы внутренней жизни Германии. Вообще можно сказать, что представители идеологии этого периода тем значительнее, чем острее на передний план своих интересов они выдвигают международные события, имеющие всемирно-исторический характер. Философия Фихте внутренне была обречена из-за неразрешимых противоречий, стоявших перед национально-демократической революцией в Германии. В отличие от философии Фихте гетевская поэзия, "Феноменология духа" и "Наука логики" Гегеля — произведения, которые своим появлением оказали решающее воздействие на все идеологическое развитие.

Однако место Гегеля в истории мировой мысли, его ориентация на величайшие всемирно-исторические события своей эпохи характеризуются особыми чертами, отличающими Гегеля от всех его современников в области философии. Гегель не только тоньше и глубже всех в Германии понимает сущность французской революции и наполеоновской эпохи, но и одновременно является единственным немецким мыслителем, который серьезно анализировал проблему промышленной революции в Англии. Единственным, кто связал проблемы классической английской политэкономии с проблемами философии, диалектики. В "Немецкой идеологии" Маркс показывает, как у французских материалистов экономическая мысль получила абстрактно-философскую трактовку, которая соответствовала идеологическим потребностям буржуазии, подготавливавшей революцию. Он показывает далее, как эта мысль получила в Англии более конкретную экономическую форму, которая, однако, у идеологов пришедшей к власти буржуазии была полностью философски опошлена (см., напр., суждения Маркса о Бентаме).

И в то же время довольно разнородная оппозиция социальным и экономическим проявлениям подъема капитализма составляет один из важнейших моментов возникновения романтизма. В своем диалектическом понимании этой проблемы Гегель столь же далек от бентамовской пошлости, как и от фальшивого и реакционного романтического "глубокомыслия". Он стремится прежде всего к тому, чтобы ухватить в мышлении подлинную внутреннюю структуру капитализма, выявить подлинные побудительные силы современной ему действительности, обосновать диалектичность движения капитализма.

Было бы неверно ограничивать эту линию гегелевской философии теми замечаниями, где он четко и непосредственно анализирует проблемы капиталистического общества. Такой анализ определяет скорее всю структуру его системы, своеобразие и величие его диалектики. Именно в этом один из важнейших источников превосходства его философии, его диалектики над учениями его современников. Данное исследование и ставит перед собой задачу хотя бы эскизно раскрыть взаимодействие различных сторон в развитии взглядов молодого Гегеля.

Мы остановимся на том, как в решающем, кризисном пункте его развития, в период разочарования в революционных идеалах Великой французской революции именно занятия политической экономией, анализ экономических отношений в Англии дали Гегелю компас, с помощью которого он смог найти из этого лабиринта свой путь к диалектике. И ниже мы постараемся конкретно показать, какое огромное значение имело понимание экономических проблем для возникновения сознательно-диалектического метода у молодого Гегеля.

Такое понимание гегелевской философии является попыткой применения к развитию взглядов молодого Гегеля той гениальной характеристики, которую дал Маркс в 1844 г. в "Экономическо-философских рукописях": "Величие гегелевской "Феноменологии"… заключается, следовательно, в том, что Гегель рассматривает самопорождение человека как процесс… что он, стало быть, ухватывает сущность труда и понимает предметного человека, истинного, потому что действительного, человека, как результат его собственного труда" [6].

Маркс показывает здесь, насколько путь гегелевской философии аналогичен классической английской политэкономии. Конечно, если в классической политэкономии конкретные проблемы буржуазного общества проявлялись в форме конкретно-экономических закономерностей, то Гегель дает лишь абстрактное (идеалистическое) отражение всеобщих принципов буржуазного общества. Но с другой стороны, Гегель — единственный мыслитель, который понял диалектический характер этого движения и сделал шаг вперед ко всеобщей диалектике. (Необходимо еще раз напомнить читателю, что тут, как мы уже подчеркивали выше, затрагивается лишь одна сторона вопроса о возникновении гегелевской диалектики.)

 

После наших вводных разъяснений читателю ясно, что это великолепное постижение диалектики человеческого общества представляло собой именно идеалистическую диалектику со всеми ошибками, ограничениями, искажениями, которые неизбежна привносит идеализм в понимание диалектики. Задача данного исследования заключается как раз в том, чтобы конкретно показать живое взаимодействие сильных и слабых сторон гегелевской диалектики на отдельных этапах ее возникновения. Автор надеется, что в скором времени появятся работы, которые дополнят и скорректируют односторонность нашей исторической постановки проблемы, работы, в которых будет прослежено влияние естественных наук на возникновение гегелевской диалектики. Появление таких работ позволит представить во всей полноте весь процесс становления взглядов Гегеля. Можно надеяться, что они конкретизируют и дополнят наше исследование, которое неизбежно связано с односторонностью в постановке вопросов. Вместе с тем автор выражает надежду, что развитие взглядов Гегеля — в той мере, насколько его вообще можно представить на основе известных сегодня материалов, — в своих главных характеристиках он изложил верно.

Если наше исследование достигнет этой цели, то это объясняется тем, что на первый план в нем выдвинуты методологические" проблемы истории философии. Значение этих проблем отнюдь не исчерпывается правильной интерпретацией развития взглядов молодого Гегеля. Мы имеем в виду внутреннюю связь между экономическими и философскими взглядами, между политэкономией и диалектикой. В истории философии в ходе ее развития все сильнее осознается необходимость выхода за пределы комплекса философских проблем в узком смысле слова, перехода к анализу глубоких внутренних связей философии, усиливается внимание к историческому развитию человеческого мышления, осуществляющего научное познание конкретной действительности во всей ее целостности. Вполне естественно, что естественные науки выдвигались и выдвигаются при такой постановке вопроса на передний план. Исследование взаимодействия между естествознанием, с одной стороны, и философской методологией, теорией познания и логикой — с другой, также весьма плодотворно. Правда, подобное исследование на протяжении длительного времени усматривало в кантовском или же берклиански-юмовском агностицизме вершину, методологический критерий и потому не обращало никакого внимания на сложные взаимоотношения между сознательно-философской, хотя и идеалистической, диалектикой (немецкой натурфилософией) и диалектикой, вырастающей из практики естествознания и не проясненной в теоретико-познавательном отношении (Ламарк, Дарвин и т. д.). Методологическое отношение между философией и отражением в мысли общественных явлений до сих пор оставалось почти совсем не исследованным. По нашему мнению, такая ситуация не случайна.

Причина этого лежит в самих общественных отношениях и их развитии. Выдающиеся представители буржуазной политэкономии на первых порах видели в ней, с одной стороны, ведущую науку о социальной жизни. С другой стороны, в экономических категориях усматривали с наивной непосредственностью отношения между людьми. Впоследствии же в методологию общественных наук все глубже и все решительнее проникает фетишизация экономических категорий, которая, имея объективную основу, неизбежно возрастает по мере развития капитализма. Методология все чаще имеет дело с такими фетишизированными категориями, не проникая в отношения между людьми (и в опосредованные отношения людей к природе). Параллельно с этим развитием и в значительной степени вследствие этого развития политэкономия из ведущей науки об общественной жизни становится одной из многочисленных узкоспециализированных отдельных наук. Поскольку и философия также пошла по пути специализации, то, понятно, что у философов и не возникала мысль сделать свою методологию более плодотворной с помощью специального изучения развития экономических категорий.

Мы повторяем: старые экономисты понимали эти вопросы совершенно иначе Ф. Галиани видел в стоимости отношение между людьми, и даже в период разложения школы Рикардо этот характер экономических категорий сознательно и энергично подчеркивался, например, Т. Годскином. Понимание этого важного положения заключает в себе лишь половину правды. Когда Маркс цитирует приведенные выше слова Галиани, он комментирует их следующим образом: "…ему следовало бы добавить: отношение, прикрытое вещной оболочкой" [7]. В связи с критическим анализом Годскина Маркс поясняет: "Итак, Годскин говорит другими словами: действия определенной общественной формы труда приписываются вещи, продуктам этого труда; само отношение фантастически представляется в вещном образе. Мы видели, что это есть специфическая характерная черта труда, покоящегося на товарном производстве, на меновой стоимости, и что это quidproquo проявляется в товаре и в деньгах (чего не видит Годскин), а в еще большей степени — в капитале. Действия, производимые вещами как предметными моментами процесса труда, в капитале приписываются этим вещам как такие действия, которыми эти вещи обладают в своей персонификации, в своей самостоятельности, противостоящей труду. Они [по представлению политико-экономов] перестали бы производить эти действия, если бы перестали противостоять труду в этой отчужденной форме. Капиталист как капиталист есть всего лишь персонификация капитала, — одаренное собственной волей, личностью порождение труда, враждебное труду. Годскин считает это чисто субъективной иллюзией, за которой скрываются мошенничество и интересы эксплуатирующих классов. Он не видит того, как этот способ представления проистекает из самого реального отношения, не видит, что не последнее есть выражение первого, а наоборот"[8].

Здесь речь идет об основе основ взаимосвязи экономических и философских категорий: диалектические категории общественных наук выступают как отражение в мысли той диалектики, которая независимо от воли и сознания людей разыгрывается в их жизни. Объективность этой диалектики и делает социальную действительность "второй природой". Дальнейшее размышление показывает, что именно в этой диалектичности экономики (если понимать ее правильно) находят выражение изначальные, коренные отношения между людьми, что именно здесь диалектика общественной жизни может быть изучена адекватным образом. Поэтому ни в коей мере не случайно, что возникновение диалектического материализма как науки совпадает с открытием этой диалектики экономической жизни. Гениальные наброски Ф. Энгельса об экономических категориях в "Немецко-французском ежегоднике" и "Экономическо-философские рукописи" К. Маркса положили начало открытию диалектического материализма.

В последнем произведении дан, с одной стороны, анализ диалектических, по сути, воззрений классиков политэкономии, а с другой — анализ экономических основ гегелевской "Феноменологии духа".

Как увидит читатель, этот анализ Маркса стал для нашего исследования решающим. Мы подробно остановились на нем, поскольку считаем, что здесь открывается перспектива для плодотворного расширения методологии истории философии. Наша работа посвящена исследованию взаимосвязи развития экономических взглядов Гегеля и его философской диалектики, и мы надеемся, что с помощью этой новой точки зрения нам удастся научно вскрыть неизвестные или до сих пор еще неверно понимаемые взаимосвязи.

Ограничивается ли Гегелем такая постановка проблемы? Является ли Гегель единственным крупным мыслителем, в произведениях которого интерес к политэкономическим проблемам занимает важное место? Каждый, кто хотя бы немного знаком с английской философией, будет энергично отрицать это. Специалисту известны связи, существующие между Гоббсом и Петти, известно, что Локк, Беркли и Юм также были экономистами, что Адам Смит был одновременно и философом, что социальные взгляды Мандевиля вообще невозможно отделить от его экономических воззрений и т. д. и т. п. Но в то же время известно и то, что методологическая связь, существующая, например, между политэкономией и теорией познания Локка до сих пор еще не исследована, что в предшествующей биографической литературе ограничивались тем, что фиксировали связь экономических и философских взглядов того или иного мыслителя, а затем анализировали отдельно каждую из этих двух сторон их деятельности.

Разумеется, такие связи характерны не только для английской философии. Начиная с Платона и Аристотеля, даже с Гераклита, нет ни одного универсального мыслителя, ни одного действительного философа, который оставил бы совершенно без внимания этот комплекс проблем. Конечно, совсем не обязательно, чтобы изучение отношений между людьми, которые в новое время стали предметом специальной науки (политической экономии), осознавалось этими мыслителями как проблематика экономической науки. Достаточно того, что в той или иной мере они осознавали их как проблемы своей науки.

Здесь, как кажется автору, перед нами лежит чрезвычайно плодотворная новая область истории философии. Поэтому автор завершает свое вступление выражением надежды на то, что эта область будет энергично и быстро освоена и что эта первая попытка выявить указанные связи будет в скором времени превзойдена в других, более всесторонних работах.

 

Глава первая Республиканский период молодого Гегеля (Берн, 1793–1796)

 

1. Реакционная легенда о "теологическом" периоде Гегеля

 

Для Гегеля, как и для многих великих людей Германии этого времени, исходным пунктом развития выступает Просвещение. Обширная и еще недостаточно исследованная область истории философии простирается здесь перед нами.

Длительное время немецкая история литературы и история философии стараются возвести китайскую стену между Просвещением и классическим периодом. Уже течение "Бури и натиска" представлено совершенно ложно, как диаметрально противоположное Просвещению. Лишь в последние десятилетия, когда историческая наука приступила к переработке идей Просвещения в реакционно-апологетическом духе, этим связям стали придавать несколько большее значение, стремясь таким образом облегчить реакционную интерпретацию крупнейших представителей классического периода.

В данном случае марксистская история философии должна конкретнее исследовать классовый характер немецкого Просвещения, а также влияние французского и английского Просвещения в Германии. Она должна вскрыть классовые противоположности, сталкивавшиеся в немецком Просвещении. Это позволит показать, что идеология Просвещения отвечала в Германии как целям раздробленного на мелкие государства феодального абсолютизма, так и целям буржуазных революционеров, нуждавшихся в идеологической организации. Эту противоположность внутри Просвещения Маркс подчеркнул уже в "Немецкой идеологии".

Прогрессивное развитие Франции, связанная с ним более резкая классовая дифференциация, усиливающаяся поляризация и открыто проявляющий себя характер классовой борьбы вполне естественно привели к тому, что наиболее значительные просветители выступили как идеологи подготовки буржуазной революции. Поскольку в Германии буржуазная революция реально на повестке дня не стояла, влияние французских просветителей проявлялось в форме более неопределенной и запутанной, чем непосредственно в самой Франции.

Феодальный абсолютизм и его идеологи часто пытались использовать в своих собственных целях определенные стороны Просвещения. Оппозиция же, особенно общественно-политическая, представленная немецкими просветителями, напротив, была гораздо слабее, чем это было бы в экономически более развитой стране. Эта особенность немецкого Просвещения сказывается во всех областях мировоззрения. В то время как развитие Просвещения во Франции все яснее идет в направлении материализма Дидро, Гольбаха и Гельвеция, предметом размышлений немецкого Просвещения оказывается всего лишь "религия разума". Атеисты и материалисты составляют в тогдашней Германии исключение, это по преимуществу изолированные одиночки (как, например, И. Хр. Эдельман.

Спинозовский пантеизм лидеров немецкого Просвещения считался уже крайним радикализмом. И признание пантеизма даже в такой форме, как это имело место у зрелого Лессинга или у молодого Гете, вызывало ужас и испуг у большинства немецких просветителей. Чрезвычайно характерно, что Лессинг не поведал о своих спинозистских воззрениях своему близкому другу — немецкому просветителю Мозесу Мендельсону, и тот был глубочайшим образом потрясен, когда спинозизм Лессинга стал известен после посмертной публикации его беседы с Ф. Г. Якоби.

В рамках данного исследования, разумеется, не предусматривается анализ немецкого Просвещения. Для нашей цели достаточным будет констатировать, что обучение в тюбингенском Теологическом институте, где молодой Гегель был студентом, проводилось в духе Просвещения, приемлемом для придворных условий.

С недавнего времени мы располагаем рядом выписок из рукописей, опубликованных И. Гофмейстером, из которых ясно следует, что молодой Гегель тонко разбирался во всей литературе немецкого, французского и английского Просвещения. Его более поздние бернские работы подтверждают факт весьма тщательного знакомства с просветительской литературой, знакомства, которое не ограничивается областью исторической науки и философии, но охватывает и беллетристику этого периода. (Так, например, в бернских выписках цитируется роман Мариво.) Стержень литературы Просвещения, анализируемой Гегелем, составляют, особенно вначале, немецкие просветители. В упомянутых уже тюбингенских выписках мы видим, как не только перечисляются, но и более или менее подробно обсуждаются почти все немецкие просветители, даже малоизвестные. В частности, в начале бернского периода он неоднократно ссылается на довольно известное в ту пору произведение Мендельсона "Иерусалим". Весьма часто он ссылается и на сочинения Лессинга, прежде всего на "Натана Мудрого".

Однако этим круг литературы, штудируемой молодым Гегелем в тюбингенскую пору, не исчерпывается. Его исследования и заметки говорят о прекрасном знании гигантов французского Просвещения: Монтескье, Вольтера, Гольбаха, Руссо и др. Его

 

исторические исследования, особенно в Берне, очень обширны по объему. Судя по выпискам, Гегель обстоятельно изучал трактаты Гуго Гроция, "Историю Индии" Рейнальда, "Историю Англии" Юма, "Историю упадка и разрушения Римской империи" Гиббона. К этому следует еще добавить исторические работы Шиллера, материалы об отдельных сочинениях Бенжамена Констана, немецкого революционера Георга Форстера.

Хорошее знание философии и истории древности определялось, условиями тогдашнего образования. Здесь важно то, что гегелевская интерпретация античных историков и философов всегда шла в том же направлении, что и у французских и английских просветителей. В дальнейшем мы постараемся подробна показать, что Гегель видит в античном городе-республике (полисе) не безвозвратно ушедшее общественное явление, возникновение и исчезновение которого определялось конкретными обстоятельствами, а вечный образец, неисчерпаемый прообраз для обновления современного общества и государства.

Уже из всего этого становится ясной направленность литературных увлечений молодого Гегеля. Во внутренней борьбе идей, которая пронизывает все немецкое Просвещение, молодой Гегель решительно стоит на стороне демократического левого крыла, борющегося с угодничеством перед немецким мелкогосударственным абсолютизмом.

Развитие взглядов Гегеля от тюбингенского к бернскому периоду характеризуется тем, что интерес к трудам французских и английских просветителей вытесняет интерес к работам немецких просветителей. В бернский период Гегель ссылается на труды лишь тех немецких просветителей, которые примыкают к радикальному крылу. Наконец, очень знаменательны в этот период частые ссылки Гегеля на "Натана Мудрого" Лессинга, где содержится радикальная для немецких условий критика религии. Столь же характерно и то, что свое понимание связи античности и современности Гегель формулирует как вопрос об отношении античного искусства к христианскому, возвращаясь к позиции, высказанной в "Путешествии по Нижнему Рейну" Георгом Форстером. Гегель сделал из этой книги подробные выписки. Отметим тенденциозность издателя рукописей молодого Гегеля — Германа Ноля, который, правда признавая факт выписок, не напечатал их, чтобы затруднить читателю осознание их значения для развития взглядов Гегеля.

Ниже мы проанализируем подробно тот любопытный факт, что молодой Гегель был довольно безразличен к философским проблемам в узком смысле этого слова. Он, правда, читал античных философов, Спинозу и Канта, но абсолютно достоверно, что он читал из Спинозы лишь "Богословско-политический трактат". Изучение этого трактата связано с общим интересом Гегеля к истории и критике религии.

В этой связи необходимо упомянуть и работы Иоганна Лоренца фон Мосгейма по истории церкви. Дело в том, что современные издатели и комментаторы молодого Гегеля придают этим работам исключительно большое значение, поскольку хотят доказать наличие у Гегеля религиозных и богословских интересов. Ниже мы обсудим этот вопрос детальнее. Здесь приходится говорить об этом лишь потому, что в упомянутых выше исторических произведениях эпохи Просвещения многосторонне рассматривается история религий, в особенности христианства.

В то время как Гегель делает из работ Мосгейма выписки, касающиеся только фактов из истории религии, в его размышлениях решающее место занимает анализ той резкой критики христианства, которая дана в сочинениях Гиббона, Форстера и т. д. То, что в этой связи Гегель должен был изучать, конечно, и немецких мистиков (Майстера Экхарта, Таулера и т. д.), не является аргументом для обоснования интерпретаций Дильтея, Ноля и их единомышленников.

Ниже мы увидим, что для тогдашней гегелевской трактовки христианства большое значение имел вопрос о сущности сект. Поскольку Гегель раскрыл и подверг критике сектантский характер первоначального христианства, постольку он проявлял большой историко-полемический интерес и к позднейшим сектам.

Однако если вернуться к вопросу о философской литературе, которую изучал молодой Гегель, то в первую очередь следует, конечно, отметить знание Канта, интерес к которому в тюбингенский период явно ослабевает. Для этого этапа в развитии Гегеля, для философского настроения всего молодого поколения того времени характерен интерес (это присуще и молодому Гегелю, и молодому Шеллингу) к "Критике практического разума". Причем для Гегеля в большей степени, чем для Шеллинга. В рукописях Гегеля бернского периода не найдено ни одной заметки, которая была бы посвящена полемике с проблемами "Критики чистого разума", теоретико-познавательным проблемам в узком смысле слова. Из переписки с Шеллингом ясно видно, что молодой Гегель настороженно, без особого интереса знакомится с первыми сочинениями Фихте и относится к ним, как это видно из имеющегося в нашем распоряжении материала, весьма критически. Симптоматично, что подлинное воодушевление у него вызвали "Письма об эстетическом воспитании" Шиллера, причем в полном соответствии с тогдашней направленностью его мысли — он был воодушевлен не столько их эстетическо-философским содержанием, сколько острой критикой современного бескультурья, выражая стремление противопоставить этому падению культуры величие античной культуры.

Все это, конечно, не означает, что по своему мировоззрению молодой Гегель может быть целиком и полностью отнесен к Просвещению, пусть даже и не к немецкому. Дело в том, что от французского и английского Просвещения его с самого начала отделяет идеалистическая точка зрения, У Гегеля никогда не было серьезных колебаний в сторону философского материализма, как у многих крупных его современников. В. И. Ленин в "Материализме и эмпириокритицизме" констатировал наличие таких колебаний у Канта. В ранних работах Шиллера, в период его занятий медициной, в его мировоззрении можно обнаружить определенные тенденции в сторону материализма. То, насколько сильны были иногда эти колебания у Шеллинга в его натурфилософский период, мы подробно рассмотрим при анализе иенского периода развития взглядов Гегеля.

Гегель всегда был философом-идеалистом, причем гораздо более последовательным, чем названные мыслители. Если он и приближался в ряде случаев к материализму, как это констатировал Ленин в своих конспектах "Науки логики" Гегеля, то это осуществлялось в обход объективного идеализма и объяснялось энциклопедичностью его знаний, обстоятельным и беспристрастным наблюдением фактов. Однако его сознательное философское мышление всегда было идеалистическим.

Мы уже подчеркивали, что молодой Гегель в тюбингенский и бернский периоды мало занимался собственно философскими проблемами, что его интерес в это время не был сосредоточен на гносеологических вопросах, однако у него была единая точка зрения на социальные и исторические явления. Нет каких-либо оснований считать, что в Берне он занимался и натурфилософскими проблемами: философские основы единой точки зрения молодой Гегель вырабатывает нефилософским путем. Подобно многим своим выдающимся современникам он стремится применить к обществу и истории ту постановку вопроса, которая реализована Кантом в "Критике практического разума". При этом кантовская точка зрения остается господствующей в двояком отношении: с одной стороны, Гегель истолковывает все общественные проблемы преимущественно как проблемы моральные, с другой — центральной проблемой его мышления является проблема практики, т. е. преобразования человеком социальной действительности.

Однако в одном решающем пункте Гегель даже в самые молодые годы выходит за пределы кантовской мысли. Кант исследовал моральные проблемы с точки зрения индивида, основополагающим моральным фактом для него является совесть. И он приходит к идеалистической псевдообъективности лишь благодаря тому, что общие характеристики, всеобщие закономерности этики, которые он пытается вскрыть, приписываются фиктивному, по видимости сверхиндивидуальному, а на самом деле мистифицированному индивидуальному субъекту, так называемому интеллигибельному Я. Социальные проблемы возникают у Канта как вторичные, проистекающие из взаимных связей индивидуальных субъектов, оказывающихся первичными.

В противоположность этому субъективизм молодого Гегеля, ориентирующегося на практические проблемы, с самого начала имеет коллективный и общественный характер. Социальная активность, практика всегда составляют у Гегеля исходный пункт в центральный предмет исследования. В этом заключена методология, имеющая определенную точку соприкосновения с методологией Гердера.

Гердер первым в немецком Просвещении поставил проблему коллективной общественной практики, однако был не в состоянии понятийно выразить способ действия субъекта и его действительные законы. Именно в методологическом отношении у него всегда остается неясность в этом вопросе. Ни в одном пункте молодой Гегель не присоединяется к историческим исследованиям Гердера, точнее говоря, нет ни одного документа, который мог бы свидетельствовать о том, что Гердер оказал на него какое-либо влияние, однако в Германии того времени гердеровские мысли "носились в воздухе", и потому нет смысла в филологических изысканиях параллелей в текстах Гердера и молодого Гегеля.

Важным для всего развития Гегеля оказывается следующий пункт: он исходит из коллективного субъекта, непроясненного у Гердера. Но сущность этого понятия в теоретико-познавательном плане в бернский период он выяснить не стремится. Скорее я сказал бы, что он изучает дела и судьбы этого коллективного субъекта в ходе исторического процесса, превращений общественной действительности. Мы увидим, что решающую роль при этом) играет разложение коллективного субъекта на "частных" индивидов, простая "совокупность" которых теперь уже и составляет общество.

В бернский период молодой Гегель считает это разложение историческим фактом, не делая из него далеко идущих философских выводов. Главная его проблема практическая: как Распад коллективной субъективности оказался возможен в античных городах-республиках. И здесь у Гегеля можно уловить отражение той всемирно-исторической иллюзии, которая руководила деятельностью якобинских вождей французской революции, иллюзии Робеспьера и Сен-Жюста. Лишь после свержения якобинцев, после Термидора, в период франкфуртского кризиса Гегель ставит проблему о более позитивной оценке современного общества, общества буржуа, "частного" индивида, и мы в дальнейшем покажем, как в этот кризисный период" формируется его интерес к исследованию проблем политической экономии и в тесной связи с этим диалектическое понимание общественной действительности.

Пока же мы должны иметь дело с коллективным историческим субъектом, который еще понятийно не проанализирован. И мы знаем также, что все общественные и исторические проблемы принимают у Гегеля форму моральных проблем. Из такой постановки вопроса необходимым образом вытекает, что решающую роль в этих историко-философских столкновениях играет религия, и это один из тех пунктов, который реакционная философия периода империализма использовала для фальсификации взглядов Гегеля.

Примечательно уже название, которое дает Г. Ноль изданию бернских и франкфуртских фрагментов Гегеля — "Ранние теологические сочинения Гегеля". Такое заглавие должно нам дать понять, будто бы Гегель изучал теологию в Тюбингене не только из-за необходимости иметь кусок хлеба, а, потому, что именно теологические проблемы составляли основу и исходный пункт его мышления.

Эта тенденция еще сильнее проявляется у другого издателя работ Гегеля — у Георга Лассона. Для него религия и теология вообще составляют ось всей гегелевской системы. Он критикует любого интерпретатора взглядов Гегеля, даже еще более реакционного, чем он сам, если для того религиозная точка зрения не является средоточием изложения взглядов Гегеля. Такова же основная мысль Т. Херинга, автора солидной монографии о молодом Гегеле, который усматривает в Гегеле "воспитателя народа", ибо проанализированный нами практический исток взглядов Гегеля истолковывается им как религиозное наставление народа.

Как на самом деле обстоит вопрос с "теологическим" характером ранних сочинений Гегеля? Непредвзятый и внимательный читатель найдет в этих сочинениях чрезвычайно мало теологического, более того, он часто встретит у Гегеля высказывания, враждебные теологии. Разумеется, религиозный вопрос, как мы уже подчеркивали, в историческом комплексе проблем, поставленных молодым Гегелем, играл важную роль и религия в системе Гегеля никогда такую роль не утрачивала.

Однако, необходимо конкретно исследовать, во-первых, в чем состоит сущность этих занятий у молодого Гегеля, и, во-вторых, какова историческая причина такой постановки вопроса, ее исторические условия и обстоятельства. Если мы обратимся сначала ко второму вопросу, то сразу установим, что вопрос об историческом содержании, исторической действительности религий, и прежде всего христианства, всегда был одним из центральных во всем немецком Просвещении, вплоть до Реймаруса и Лессинга. Необходимо также добавить, что эта проблема вновь возникает в период разложения гегельянства в сочинениях Штрауса, Бруно Бауэра, Фейербаха и т. д. Следовательно, данной постановкой вопроса молодой Гегель вписывается в общую линию немецкого Просвещения. Энгельс отчетливо выявил действительные основы этого феномена у Фейербаха: "Но путь политики был тогда весьма тернистым, поэтому главная борьба направлялась против религии. Впрочем, в то время, особенно с 1840 г., борьба против религии косвенно была и политической борьбой" [9].

Этот "косвенно" политический характер религии и борьбы против религии полностью присущ и периоду, когда Гегель писал свои "Ранние теологические сочинения"; ведь если в период непосредственной подготовки революции 1848 г. философский радикализм быстро отверг критику теологии как половинчатую, непоследовательную форму идеологической оппозиции, то в немецком Просвещении XVIII в., соответствующего менее развитым социальным условиям, всякая серьезная склонность к критическому спору с теологией в гораздо большей степени должна была восприниматься как революционная. "Ранние теологические сочинения" Гегеля в главной своей тенденции направлены против христианской религии. Выше мы уже затронули ту основную мысль философии истории Гегеля что разложение античных городов-республик означало закат общества свободы и величия человека, превращение героического, республиканского гражданина полиса в чисто эгоистического "частного человека" современного общества, в буржуа.

Если здесь мы обратим внимание на конечный итог гегелевского анализа сущности христианской религии, то необходимо отметить, что молодой Гегель на этом этапе видит в христианстве религию "частного человека", буржуа, религию утраты человеческой свободы, религию тысячелетних деспотий и рабства. Эти мысли Гегеля согласуются с общей линией Просвещения.

Однако сразу же следует добавить, что молодой Гегель в своей борьбе против христианской религии никогда не заходил, как и вообще немецкое Просвещение, так далеко, как англичане и французы. Его борьба с христианством никогда не доходит до-материалистического атеизма. Даже наоборот, устремления его являются религиозными: Гегель пытается выяснить общественные условия, при которых религия деспотизма и рабства может быть замещена религией свободы, мыслимой им по античному образцу.

Для немецких условий в этом факте нет ничего поразительного. Ф. Энгельс показал, что борьба Фейербаха против религии, разоблачение им религии временами оборачиваются требованием новой, "очищенной" религии. Энгельс тут же добавляет, что переоценка исторического значения религии, идея о том, что грандиозные исторические перевороты в развитии человечества обусловлены-де переворотами в религии, характерны даже для Фейербаха, для его концепции истории. В еще большей мере это относится к немецким просветителям, предшественникам Гегеля. Прежде всего это относится к такому честному и значительному мыслителю, как Лессинг, просветительская деятельность которого не выходила за пределы религии.

С другой стороны, при историческом исследовании этого периода нельзя оставлять без внимания тот факт, что в своей антирелигиозной борьбе немецкое Просвещение никогда не доходило до высот материализма и атеизма, на которые поднимались Дидро, Гольбах или Гельвеции. Однако при историческом объяснении возникновения религии, при уяснении общественных корней смены ее форм немецкие просветители (Лессинг, Гердер) сделали шаг вперед по сравнению с французскими просветителями.

В этом именно и заключается значение ранних сочинений Ге- геля. В центр своего исследования молодой Гегель весьма радикально ставит вопрос об общественных основах возникновения христианства. В христианстве он усматривает, идеалистически переоценивая историческую роль религии, о чем мы только что говорили, решающую причину всех общественных и политических событий современной ему жизни, против которой направлена главная линия его борьбы. Его центральная, практическая цель — обновление демократии полиса, ее свободы и величия — нуждаются, в соответствии с тогдашними его воззрениями, в историческом обосновании, в историческом подтверждении, требуют выявления тех общественных движений, того общественного и политического упадка, который привел к христианству как господствующей религии. Цель Гегеля — устранить весь этот комплекс причин. Он исследует причины возникновения христианства для того, чтобы можно было ясно очертить перспективы его крушения.

Здесь отчетливо видно, насколько велико было влияние французской революции на формирование взглядов молодого Гегеля. То, что в молодости Гегель был воодушевлен французской революцией, является общеизвестным фактом: в юности в Тюбингене Гегель, Гельдерлин и Шеллинг посадили дерево свободы, танцевали вокруг него и пели революционные песни. По преданиям, они в тюбингенском Теологическом институте составили ядро тайного клуба, где обсуждались запрещенные сочинения о французской революции. Это воодушевление отражает тот всеобщий энтузиазм, вызванный французской революцией, который был присущ лучшей части тогдашней немецкой интеллигенции, о чем мы выше уже говорили. Мы отмечали и то, что это воодушевление разделялось очень многими выдающимися немецкими писателями, правда весьма недолго. События 1793–1794 гг. правильно понять и оценить смогли лишь некоторые представители немецкой интеллигенции. Большинство (Клопшток, Шиллер и др.) было в ужасе от плебейской диктатуры парижских якобинцев. И конечно, типично буржуазной исторической легендой является мнение, что немецкие интеллектуалы, будучи разочарованы этой диктатурой, превратились во врагов французской революции, что они-де отреклись от идей 1789 г. В большинстве случаев дело обстоит совершенно иначе. И прежде всего — в случае с молодым Гегелем.

В письме к Шеллингу (в ночь перед рождеством 1794 г.) Гегель, например, пишет: "Что Каррье гильотинирован, вы, наверное, уже знаете. Читаете ли вы еще французские газеты? Если мне не изменяет память, мне сказали, что в Вюртемберге они запрещены. Этот судебный процесс очень знаменателен и разоблачил всю гнусность сторонников Робеспьера" [10]. Этот отрывок из письма ясно показывает, что уже в молодости Гегель был враждебно настроен к плебейскому якобинству.

Своеобразие взглядов Гегеля по сравнению со взглядами его немецких современников отнюдь не заключается в его политическом радикализме. Гораздо более радикальным был не только Форстер — он был радикальным и в своих практических делах, — но и Фихте. А такие патриархи Просвещения, как Гердер и Виланд, долго сохраняли живую симпатию к французской революции, не обращая внимания на ее крайности. Специфика гегелевской позиции состоит в том, что хотя он с самого начала и не разделяет позицию крайне левого крыла французской революции, однако всю свою жизнь он отстаивает мысль об исторической необходимости революции, усматривая в ней основу современного буржуазного общества.

Правда, по отношению к буржуазному обществу его взгляды очень изменчивы. В бернский период, о котором мы здесь говорим, Гегель видит в кем основу грядущего обновления общества, несмотря на свое отрицание политики Робеспьера. Позже, после франкфуртского кризиса, когда он более глубоко вник в экономическую сущность буржуазного общества, он уже рассматривает французскую революцию не как стимул, не как средство будущего обновления общества, а, напротив, как прошедшую, но исторически необходимую основу действительности, которая и проявляется в современном ему обществе. Причем Гегель, правда умеренно, воодушевлен и радикальными сторонами французской революции.

Ниже мы непосредственно проследим это развитие Гегеля, опираясь на его более поздние суждения, вплоть до известной главы из "Феноменологии духа". Теперь же нам важно ближе и конкретнее познакомиться с настроениями Гегеля в то время В письме к Шеллингу от 16 апреля 1795 г. он пишет: "Мне кажется, нет лучшего знамения времени, чем то, что человечество изображается как нечто достойное такого уважения. Это залог того, что исчезнет ореол, окружающий головы земных угнетателей и богов. Философы доказывают это достоинство, народы научатся его ощущать и тогда уже не станут требовать свое растоптанное в грязь право, а просто возьмут его обратно, присвоят его. Религия и политика всегда работали сообща, религия проповедовала то, что хотел деспотизм, — презрение к роду человеческому, неспособность его к какому-либо добру, неспособность стать чем-либо с помощью собственных сил. С распространением идей того, каким что-либо должно быть, исчезнет безразличие серьезных людей, побуждавшее их без колебаний принимать то, что есть, таким, каким оно есть" [11].

Это письмо интересно во многих отношениях. Во-первых, оно показывает, что исходным пунктом для взглядов молодого Гегеля служила "Критика практического разума". В противовес тому взгляду, который отстаивается позднее и согласно которому примат действительности и отказ от абстрактного кантовского долженствования составляет основу методологии общественной науки, здесь Гегель на манер Канта противопоставляет изменяющееся долженствование инертному и реакционному бытию. В то

же время очевидно, что, не слишком интересуясь основами теории познания, он дает новую интерпретацию учению Канта. Долженствование здесь имеет исключительно политико-социальное значение, его моральный характер образует лишь всеобщую идеалистическую основу. Более того, противоположность бытия и долженствования выступает не как противоположность между эмпирическим и интеллигибельным Я в индивидуальной психике отдельного человека, как у Канта, а как противоположность прогрессивных и реакционных тенденций в самой общественно-политической жизни.

Что же касается непосредственно общественно-политического содержания, то вполне ясно, что борьба Гегеля против господствующей философии и религии была составной частью его идеологической борьбы против деспотизма вообще. Поскольку Гегель рассматривает критику христианства как составную часть общей борьбы против феодально-абсолютистского деспотизма, он движется в одном направлении с Просвещением и в особенности с великими классовыми битвами, которые разыгрались во время французской революции вокруг религии. Вполне справедливо Энгельс в качестве существенной черты французской революции выделяет ее нерелигиозный характер в противоположность всем предшествовавшим буржуазным революциям. В то время как ранние буржуазные революции, включая и английскую XVII в., проходили под религиозным знаменем, французская революция апеллирует "к юридическим и политическим идеям и думая о религии лишь постольку, поскольку эта последняя преграждала ей дорогу. Но при этом ей и в голову не приходило, что надо заменить старую религию какой-то новой. Известно, какую неудачу потерпел здесь Робеспьер" [12].

Энгельс метко охарактеризовал главную тенденцию революционных событий во Франции. Но если мы возьмем отношение молодого Гегеля к этим событиям, то уже не можем оставить без внимания момент, подчеркнутый нами выше, а именно то искаженное отражение, которое получили эти события в Германии вследствие ее экономической и политической отсталости. Ведь как бы ни были ведущие политические лидеры французской революции обременены предрассудками и иллюзиями самого разного рода (в том числе и религиозными), в вопросе о религии они все же мыслили политически. Отношение революционного государства к католической религии во Франции было в действительности определено тем, что, с одной стороны, католическая церковь выступала идеологическим и организационным центром роялистской контрреволюции, с другой стороны, тем, что ведущие политики видели или по крайней мере чувствовали: влияние католической религии на крестьянские массы не может быть уничтожено без всяких последствий простым декретом о ее упразднении. Если более обстоятельно изучить исторические свидетельства, отражающие колебания и разнообразие линий в решении этого вопроса, то мы поймем, что характеристика Энгельса оправдывает себя полностью [13].

Буржуазные историки религиозных движений периода французской революции крайне переоценивают их реальное значение. Так, например, Матьез придавал большое значение заговору бабувистов и их отношениям с теофилантропами, хотя из его же собственного изложения, из опубликованных им фактов следует, что Бабеф и его товарищи использовали религиозно-моральные собрания этой секты только для того, чтобы обеспечить относительно безопасную легальность своих собраний [14].

Из фактов, приводимых Оларом и Матьезом, ясно следует, что борьба Дантона и Робеспьера против религиозных воззрений Эбера, Шометта и других имела чисто политический характер: они боялись того, что их крайне резкая агитация полностью отбросит крестьянство в лагерь роялистской контрреволюции.

Даже сама попытка обоснования Робеспьером в последний период своей деятельности новой религии, культа "верховного существа", несет на себе специфический отпечаток руссоистских воззрений и тех иллюзий, которые Робеспьер и его приверженцы питали в отношении перспектив буржуазно-демократической революции. Сама эта попытка по своей сущности являлась также в первую очередь политическим, а не религиозным актом, действием отчаявшегося политика, объективно находящегося в отчаянном положении.

В том, что Робеспьер все настойчивее делал средоточием революционного террора якобинцев проблемы морали, отражается безнадежность борьбы против капиталистических тенденций, которые получили благодаря революции свободу и неизбежно вели к ликвидации плебейской диктатуры якобинцев, к открытой и беззастенчивой диктатуре буржуазии, к Термидору. Террор во имя республиканской добродетели, борьба против всех форм морального разложения и коррупции являются у Робеспьера идеологической защитой плебейского способа осуществления буржуазно-демократической революции, причем не только против роялистской контрреволюции, но и против самой буржуазии. То, что политические планы Робеспьера основывались на иллюзиях, что плебейская диктатура якобинцев, после того как выполнила свою задачу (спасла революцию от иностранной интервенции благодаря мобилизации масс), необходимо должна была потерпеть крушение, все это никак не укладывается в факте преимущественно политического характера действий Робеспьера в последний период его власти, в том числе и в религиозной сфере.

 

Следовательно, когда Робеспьер в речи перед Конвентом от 5 февраля 1794 г.[15] говорит о том, что моральная контрреволюция совершается для того, чтобы подготовить контрреволюцию политическую, то со своей точки зрения он совершенно прав, не считая, разумеется, неизбежные для него иллюзии. Его стремление утвердить новую религию, культ "верховного существа" коренится как раз в том, что для обеспечения революционных преобразований и дальнейшего их осуществления он пытается расширить их основу — моральное сознание народа, создать противовес как против контрреволюционной агитации церкви, так и против разложения и коррупции, исходивших от буржуазии (речь перед Конвентом 7 мая 1794 г.) [16].

В период неустойчивости классовой борьбы после Термидора во Франции возникают различные секты, которые путем религиозно-морального воздействия на массы хотят поддержать республиканский дух. Важнейшая из них — теофилантропы. Она состояла большей частью из умеренных республиканцев и оказала непродолжительное влияние на отдельных республикански настроенных членов Директории. Исходная идея этой секты состоит в том, что, с одной стороны, старые религии не позволяют преобразовать нравы в республиканском духе и что, с другой стороны, без такой моральной реформы республика не получит никакой поддержки в массах, в нравственности народа.

Робеспьер рассматривал крупные народные праздники, республиканские обряды, связанные с наиболее важными событиями повседневной жизни (рождение, заключение брака, похороны) как важное средство религиозно-морального воспитания народа. В своей речи перед Конвентом 7 мая 1794 г. он подробно говорит о значении греческих народных праздников и особенно о важности самодеятельной активности народа, а также делает вывод о том, что они могут возродиться во Франции в гораздо более крупных масштабах: "Система таких праздников была бы одновременно идиллическим братским союзом и самым могучим средством возрождения" [17]. Разумеется, эти внешние моменты "религиозного обновления" играют гораздо большую роль в эволюции сект после Термидора, чем при Робеспьере-политике.

Мы уже отмечали, что такие историки, как Олар и Матьез, значительно переоценивают роль религиозных движений. Но для нашей проблемы на первый план надо выдвинуть не значение, которое эти движения фактически имели в самой революционной Франции, а именно ту форму отражения, какую они получали в отсталой Германии, и в особенности то, какое влияние они оказали на молодого Гегеля.

Прямого доказательства, что Гегель был в достаточной мере знаком с религиозными движениями в революционной Франции, мы, конечно, не имеем. Однако вероятность того, что он был с ними знаком, чрезвычайно велика. В своей книге Матьез дает подробную библиографию журналов, в которых были опубликованы сочинения в пользу или против теофилантропов. К ним, наряду с другими, относятся "Deutsche Mercur" Виланда, один из наиболее читаемых тогда журналов, а также "Minerva" Архенгольца. Этот журнал, как нам теперь известно, знал и читал Гегель. (См.: письмо к Шеллингу в ночь перед рождеством. Берн. 1794 г.)[18] Поскольку нам известно, что в Швейцарии он пристально следил за различными французскими публикациями, то, зная его большой интерес к проблемам религиозно-морального обновления человечества в связи с французской революцией, трудно предположить, что Гегель ничего не знал о религиозных движениях во Франции.

Однако гораздо более важна внутренняя связь. Исследуя гегелевское понимание античности, мы подробно покажем, сколь большое значение он придавал самодеятельной активности народа в греческих народных праздниках, в греческой религии; ход его мысли близок идеям, выраженным в цитированных выше речах Робеспьера. В центре внимания Гегеля и другой вопрос — о всеобщем влиянии на нравы новой религии, возникающей на основе обновления античности.

Как и большинство немецких идеалистов того времени, Гегель рассматривает моральное обновление народа не столько в качестве следствия, сколько как предпосылку революции. Такой взгляд представлен уже Шиллером в его "Эстетических письмах", о влиянии которых на молодого Гегеля мы уже говорили. Взгляды Шиллера, однако, пессимистичны. Поскольку же моральное обновление народа Шиллер трактует как необходимую предпосылку успешной революции, он сомневается в ее возможности, хотя считает смену феодально-абсолютистской системы исторической и моральной необходимостью. Примечательно, что Шиллер считает, однако, невозможным всякое воспитательное воздействие государства на моральное обновление народа.

В решении этого вопроса молодого Гегеля отличает от Шиллера оптимизм в утверждении возможности морального обновления человечества, в оценке революционного периода пробудившейся свободы и гуманизма. Поэтому в идеалистической концепции, отстаиваемой им в молодости, религия играет столь большую роль. Он отмечает именно в связи с этикой Канта и его теорией общества, что граждане государства могут лишь внешне следовать закону, а государство призвано обеспечить законность вместо моральности. Но, так как он отстаивает взгляд, согласно которому устойчивость власти зависит от того, насколько она укоренена в моральных взглядах граждан, то он стремится выявить в истории факторы, определяющие эти моральные взгляды, и усматривает в религии самое действенное средство.

 

В наиболее значительной статье бернского периода — "Позитивность христианской религии" — он говорит об отношении граждан к государству: "И лишь вызвав доверие к своим средствам, государство добьется того, что граждане будут прибегать к их помощи. Религия по преимуществу и есть такое средство и зависит от того, как воспользуется им государство, будет ли она пригодна для того, чтобы отвечать цели. Цель же эта очевидна у всех религий всех народов, у всех них есть то "общее", что они касаются порождения такого умонастроения, какое не может быть объектом гражданских законов…" [19].

Здесь, по нашему мнению, проясняется то, в чем заключается "теологический" характер ранних работ Гегеля. Он полагает, что важнейшие исторические перевороты — переход от античной свободы к деспотии средних веков и нового времени и ожидаемый переход от этой деспотии к новой свободе — теснейшим образом связаны с религиозными переворотами. Он также считает, что ради осуществления своих целей демократия и деспотия, рассчитывая на длительное существование, обращаются к соответствующим формам религии. Из всего нашего изложения следует, что способ постановки Гегелем методологического вопроса о религии будущего и о ее отношении к возрождению античности близок иллюзиям французских революционеров, религиозно-моральным устремлениям, существовавшим во французской революции. Необходимым следствием специфических условий Германии была реакция молодого Гегеля на эту, по сути второстепенную сторону идеологического развития французской революции. В дальнейшем мы покажем, что, даже исходя из этой идеологической точки зрения, он смог понять некоторые объективно важные моменты общественно-исторического развития.

Несомненно, к сущности идеалистической философии следует отнести факт безмерной переоценки исторической роли религии. Эта переоценка пронизывает все развитие взглядов Гегеля. Позднее Гегель, как мы увидим, основательно пересмотрел свои ранние взгляды по всем важным вопросам, связанным с пониманием истории.

В своих лекциях берлинского периода по философии истории, а именно в рассуждениях относительно июльской революции 1830 г., он возвращается к этой же постановке вопроса. Полемизируя в них с западноевропейским либерализмом, он пишет: "Ведь это ложный принцип — полагать, что оковы права и свободы могут быть сброшены без освобождения совести, что возможна революция без Реформации" [20]. Ясно, что методологический исходный пункт взглядов молодого Гегеля относительно исторической действенности религий и позднее сохраняется, хотя, конечно, его содержание изменяется, нередко весьма значительно. В этом заключается непреодолимое наследие философского идеализма. При всем том, однако, трактовка этого периода в развитии взглядов молодого Гегеля как "теологического" является исторической легендой, выдуманной реакционными апологетами империализма.

 

2. Что означает "позитивность" у молодого Гегеля?

 

Действительно центральным вопросом для молодого Гегеля бернского периода является "позитивность" религии, в особенности христианской. Чтобы читатель уяснил главную мысль Гегеля, сформулируем ее следующим образом: для молодого Гегеля позитивность христианской религии совпадает с защитой деспотизма и притеснения, в то время как непозитивные религии античности были религиями свободы и человеческого достоинства. Их возрождение, полагает Гегель, составляет революционную цель, к осуществлению которой подошло теперь человечество.

Итак, прежде всего нужно выяснить, что понимает молодой Гегель под позитивностью религии. Он говорит об этом в ряде мест бернских сочинений, и целесообразно привести цитаты для того, чтобы познакомить читателя с этим центральным для молодого Гегеля понятием. "Позитивная вера есть система религиозных положений, которые потому должны для нас стать истиной, что предписываются нам авторитетом, которому мы не можем отказать в подчинении. В понятии позитивной веры, во-первых, имеется система религиозных положений, или истин, каковые, независимо от того, считаем ли мы их верными, должно рассматривать как истины, которые в любом случае оставались бы истинами, даже если бы они не были ведомы никому и никем не считались бы истинными, и которые посему часто именуются объективными истинами, — такие истины должны становиться истинами для нас, субъективными истинами" [21].

Существо этого гегелевского определения составляет независимость положений позитивных религий от субъекта, требующая от него слепо признать в качестве "своих" эти положения, которые он сам не создавал. Позитивность, таким образом, означает здесь прежде всего отрицание моральной автономии субъекта. В этом отношении такая трактовка позитивности близка кантовской теории морали, и действительно содержит в себе многие близкие ей черты. Однако необходимо обратить внимание, что субъект, которого собственно имеет в виду Гегель, не тождествен кантовскому моральному субъекту; напротив, это всегда общественно-исторический субъект. Его определение у молодого Гегеля чрезвычайно расплывчато и имеет множество оттенков. Содержание же гегелевской концепции — поскольку речь идет о непозитивной Греции, об исторически-моральном идеале — состоит в том, чтобы соединить моральную автономию единичного субъекта с демократической коллективностью всего народа. Противоречие между субъективностью отдельного лица и общественной деятельностью социального целого возникает, согласно молодому Гегелю, лишь вместе с упадком демократии полиса и с христианской религией, возникающей вместе с упадком демократии. Христианская религия противостоит единичному субъекту как нечто объективное, позитивное. Соблюдение ее заповедей есть, с одной стороны, следствие утраты свободы, а с другой — постоянное воспроизводство гнета и деспотии.

Как считает молодой Гегель, этот период деспотии продолжается вплоть до современности и пронизывает все формы общественной жизни и идеологии. О моральном разложении людей молодой Гегель судит преимущественно по тому, насколько они свыклись с утратой свободы, решают ли они мировоззренческие вопросы в духе свободы или подчинения позитивности. Одно место из гегелевского дневника бернского периода (июль — август 1796 г.) характерно для его настроения и проясняет приведенное выше общее определение позитивности.

Гегель совершил в это время небольшое путешествие через Верхние бернские Альпы и наблюдал тамошнюю скудную природу, огромные трудности, с которыми сталкиваются в тех местах люди, обеспечивающие себе жизнь собственным трудом. Гегель размышляет над вопросом, какая религия, какое мировоззрение должны были бы возникнуть в таких жизненных условиях, и приходит к очень характерному решению: "В такой глухомани образованные люди, быть может, скорее изобрели бы любые теории и науки, только не тот раздел физико-теологии, который услаждает человеческую гордость доказательством, будто в природе все устроено для наслаждения и довольства человека; подобная гордыня, однако, характеризует наш век, ибо она скорее удовлетворится представлением, что для нее все сделано неким внешним существом, чем сознанием того, что человек в своей гордыне, собственно, сам и предписывает все эти цели природе" [22].

Здесь ясно виден радикальный субъективизм молодого Гегеля. Кант также борется с доводами, которые выдвигает грубая и догматическая концепция целесообразности, присущая так называемой физико-теологии. Но делает он это, доказывая внутреннюю противоречивость такого понимания целесообразности, выявляя проистекающие из него антиномии. Молодого Гегеля все это не интересует. Его интересует другой вопрос: что собой представляет человек, который верит в физико-теологию, и что собой представляет человек, ее отрицающий; горд ли человек тем, что делает сам, что он сам создает, или он находит свое удовольствие в том, что внешняя сила (бог) заботится о нем? Гегель, таким образом, хочет очистить мораль от всех теологических — позитивных — элементов, но не потому, что он, подобно Канту, считает непознаваемыми предметы теологии, а потому, что он считает несовместимыми саму по себе веру со свободой и человеческим достоинством.

Гегель, следовательно, энергично отвергает кантовское понимание, которое всю теологическую проблематику, гносеологически преодоленную в "Критике чистого разума" и объявленную там непознаваемой, стремится опять ввести в мировоззрение с помощью постулатов "Критики практического разума".

Молодой Гегель в этой борьбе против обновления теологии с помощью кантовской этики не одинок, его позиция в этом вопросе едина с позицией Шеллинга, друга его молодости. В одном из. писем 1795 г. Шеллинг жалуется Гегелю, что "Критика практического разума" в Тюбингене, где он тогда жил, рассматривается как средство возрождения реакционной, ортодоксальной теологии. "Всевозможные догмы штампуются в наше время как постулаты практического разума, и там, где отсутствуют теоретические и исторические аргументы, узел разрубает практический (разумеется, тюбингенский) разум. Любоваться триумфом этих философских героев — одно удовольствие! Времена смут в философии, о которых писали, канули в Лету!" [23]. В этой борьбе молодой Шеллинг опирается, по сути дела, на философию Фихте.

С борьбой Шеллинга против теологии, обновленной с помощью) философии Канта, Гегель полностью согласен. В то же время в) его ответном письме выражены некоторые весьма характерные черты, на которых необходимо остановиться. Прежде всего он обнаруживает безразличие к философским проблемам в узком смысле слова, и уже здесь он высказывает свое критическое отношение к работам Фихте. Выразив свое согласие с Шеллингом, Гегель пишет: "Бесспорно, однако, то, что именно Фихте своим трудом "Критика откровения" положил начало тому скандалу, о котором ты пишешь, — и логику которого я могу вполне себе представить. Сам Фихте, правда, использовал эти [свои принципы] весьма умеренно; однако если твердо придерживаться его принципов, то теологической логике уже не поставить цели и предела. Он рассуждает, исходя из святости бога, о том, что он должен совершать в силу своей чисто моральной природы и т. д., и поэтому он снова ввел в оборот старую манеру догматического доказательства; может быть, стоило бы осветить этот вопрос более детально. Если бы я располагал временем, то попытался бы более точно определить, насколько мы — после утверждения нравственной веры — теперь вновь нуждаемся в узаконенной идее бога, например, в объяснении отношений цели и т. п., насколько мы можем пользоваться этой идеей, заимствуя ее у этикотеологии и перенося в физикотеологию и в каких пределах мы можем пользоваться ею" [24]. Если мы вспомним цитированное выше место о физико-теологии, то нетрудно увидеть, что Гегель пытается очистить кантовский практический разум, моральную автономию человека от теологических элементов гораздо более радикально, чем все его современники; во всех подобного рода устремлениях Канта и Фихте он не видит ничего иного, кроме продолжения христианской позитивности в модифицированной форме.

В ответе Шеллингу есть еще одна мысль, которая столь характерна для молодого Гегеля, что необходимо ее привести. В то время как Гегель весьма равнодушно относится к теоретико-познавательным аспектам позитивности религии и теологии, он обстоятельно анализирует социальную основу спора, в резкой форме характеризуя реальные основания ренессанса теологии: "Я нисколько не удивляюсь тому, что ты написал мне о теологическо-кантианском… (если угодно богам) направлении философии в Тюбингене. Ортодоксию невозможно поколебать до тех пор, пока ее проповедь связана с земными выгодами и вплетена в целостный государственный организм. Этот интерес слишком могуч, чтобы так просто от него отказаться, и он укоренился настолько прочно, что люди не замечают его в целом" [25].

Это место из письма ясно показывает, насколько более широким и более богатым по общественному содержанию является понятие "практическое" у молодого Гегеля по сравнению с Кантом, Фихте и даже молодым Шеллингом. Впрочем, Гегель рассматривает кантовское понятие практической свободы в качестве исходного пункта своих философских требований свободы и человеческого достоинства, но его концепция, предполагающая осуществление этих требований, сразу же наполняется общественным содержанием. В этот период он мало интересуется тем, как этот субъективно-идеалистический исходный пункт может быть гносеологически соединен с реальными социальными и историческими следствиями, которые связаны с исходным пунктом. Как известно, Гегель в ходе дальнейшего развития своих взглядов подверг резкой критике субъективизм кантовской этики и попытался содержащиеся в этой этике реально-исторические проблемы решить с позиций объективного идеализма, с позиций идеалистически понятой объективной диалектики общественного развития.

Но уже в бернский период Гегель предпринимает попытку истолковать в общественно-историческом плане кантовско-фихтевский дуализм, который он необходимым образом связывает с субъективно-идеалистическим пониманием сущности морали. Для Канта существуют два мира, отделенных друг от друга непроходимой пропастью: мир этики, интеллигибельного Я (noumenon), где категории, характеризующие мир явлений (причинность и т. д.), не имеют никакого значения, и мир познания, эмпирического Я (phenomenon), для которого эти категории значимы. Фихте со своей теорией Я, которое полагает не-Я (т. е. весь внешний мир), переносит эту проблему в область общефилософскую и превращает кантовское обоснование этики в фундамент и исходный пункт теории познания. Как мы увидим ниже, это понимание оказало решающее влияние на философию молодого Шеллинга.

Молодой Гегель совершенно иначе рассматривает отношение свободного морального сознания к объективной действительности. Объективная действительность предстает у него как объективный и "мертвый" внешний мир, чуждый моральному сознанию, живой субъективности. Однако эта противоположность здесь не "вечная", не философская, не теоретико-познавательная, как у Канта и его последователей, а историческая. Она выступает как исторический момент, характерный для средних веков и нового времени. Но ее не существует в античных демократических городах-республиках, а перспектива преодоления этой противоположности составляет основу надежд молодого Гегеля на будущее.

Лишь при таком подходе можно понять все значение центрального вопроса бернского периода — вопроса о позитивности христианской религии. Позитивность, согласно молодому Гегелю, есть реальная общественная действительность, которая соответствует дуализму в этике Канта. Лишь при этой постановке вопроса можно понять, что безразличие молодого Гегеля к реформе кантовской философии, осуществленной Фихте, проистекало отнюдь не из внешнего по отношению к философии умонастроения. Следовательно, нельзя думать, будто молодой Гегель не ставил никаких действительно философских проблем и будто его биографию можно представить как историю его внезапного пробуждения как философа. Напротив, позднее мы покажем, что большинство особенностей его философии органически вырастает из концепции, противопоставляющей позитивность и моральную субъективность. Но теоретико-познавательные проблемы возникают и осознаются как центральные проблемы гегелевской философии лишь тогда, когда противоречие, выражаемое в этой первоначальной концепции, предстанет как объективное противоречие, внутренне присущее самой общественной действительности, когда теория познания превратится в диалектику самой действительности.

Для молодого Гегеля чуждый, мертвый, "заданный" характер моральных законов составляет важнейший признак позитивности. Он считает, что сущность всякого нравственного закона состоит в том, что моральный субъект является законодателем. "Но христианская религия возвещает нам моральный закон, который находится вне нас, дан нам, поэтому ей приходится смотреть, каким иным путем можно вызвать уважение к этому закону. Конечно, понятие позитивной религии могло бы вобрать в себя такой признак, как то, что нравственный закон выдвигается для людей как нечто данное" [26].

Из этого проистекает сложная моральная казуистика христианской религии в противоположность свободному функционированию непосредственного нравственного чувства в том общественном состоянии, которое характерно для непозитивной религии. Христианская церковь располагает кодексом, в котором предписывается"…и то, что должен делать человек, и то, что он должен знать и во что верить, и то, что он должен чувствовать. Вся законодательная и судебная власть церкви основана на обладании таким кодексом и на использовании его; стало быть, если правам разума каждого человека противоречит подчинение такому чуждому кодексу, то и вся власть церкви неправомочна; и ни один человек не может отрекаться от своего права самому себе давать законы, самому себе быть обязанным в отчете о пользовании ими; отчуждая от себя такое право, человек перестал бы быть человеком" [27].

Здесь Гегель ясно формулирует неразрешимость противоречия между позитивной религией и человеческой свободой. В важнейшем сочинении бернского периода — в "Позитивности христианской религии", отрывок из которой мы только что процитировали, а чуть ниже приведем еще ряд мест, Гегель рассматривает это противоречие во всех областях моральной жизни людей, в важнейших проблемах общества. Так понятый характер позитивной религии, согласно интерпретации молодого Гегеля, является моментом, который решающим образом детерминирует всю жизнь средневековья и нового времени. Разумеется, это определение простирается и на область познания, рассудка и разума. Утрата моральной свободы, считает Гегель, необходимо влечет за собой и утрату самостоятельного применения разума. Чуждый, мертвый, заданный и все же главенствующий объект позитивной религии разрушает то единство и замкнутость жизни, в которых человек жил раньше, во времена своей свободы, и превращает решающие вопросы жизни в трансцендентные, непознаваемые, непостижимые разумом проблемы.

Возникновение комплекса такого рода проблем является для молодого Гегеля следствием позитивной религии. Ее власть основывается как раз на том, что человек в отношении всей полноты своего бытия и мышления признает над собой такую чуждую силу. Если он отрекся от своей моральной свободы, то уже не может не оказаться под игом нависшей над ним позитивной религии. А она и распространяет свою власть на все области жизни, и в зародыше подавляет всякую попытку свободного применения человеческого разума. "Способность к такой (позитивной. — Д. Л.) вере необходимо предполагает утрату свободы, самостоятельности разума, который ничего уже не способен противопоставить чужой силе. Вот та первая точка, от которой идет и всякая вера и всякое неверие в позитивную религию, и в то же время вот то средоточие, вокруг которого потому и ведутся все споры; хотя бы оно и не осознавалось ясно сознанием, оно служит основанием для всякого раболепствования и всякой строптивости. На этом должны твердо стоять ортодоксы, здесь они ничего не могут уступать…" [28].

Следовательно, это господство относится и к сфере познания. О так называемых исторических истинах религии, не говоря уже о чудесах и т. д., разум должен судить лишь как о продуктах воображения, о "поэтических вымыслах" и т. д. Позитивная религия не может это терпеть: "…стало быть, нужно вовлечь в игру новую, высшую способность, перед которой умолкает сам рассудок и вера объявляется делом долга, она переправляется в область сверхчувственного, где рассудок не смеет появиться; в этом смысле верить — значит по долгу, по обязанности, то есть в данном случае из страха перед всемогущим повелителем, утверждать некую взаимосвязь событий, данную воображению, такую, при которой рассудок не может не искать иной взаимосвязи, и при этом принуждать рассудок приложить руки к этому ужасному для него делу…" [29].

Здесь ясно видно, насколько эти мнимо теологические сочинения молодого Гегеля в сущности являются грандиозным обвинительным актом против христианства. Каждый, кто знаком с литературой Просвещения, найдет в рассуждениях, которые мы только что процитировали, нечто созвучное всеобщей антирелигиозной борьбе этой эпохи. Однако необходимо провести четкое методологическое различие между Гегелем и просветителями, несмотря на созвучие в антихристианских настроениях. Мы уже обращали внимание на то, что Гегель — в отличие от Дидро, Гольбаха или Гельвеция — вообще никогда не борется против религии, а только полемически противопоставляет позитивному христианству непозитивную религиозность. (В этом отношении он более всего близок Руссо.) К этому различию добавляется расхождение в общей методологии борьбы против христианства: выдающиеся просветители, так же как и Гегель, часто говорят о порабощающем влиянии христианства, разрушающего свободу и человеческое достоинство.

Но этому мотиву они никогда не придают столь исключительного и центрального для полемики значения, как Гегель. Для них важнее противопоставить учения христианства и других религий, с одной стороны, фактам действительности, как они зафиксированы в науке, с другой, и таким способом разоблачить внутреннюю пустоту и противоречивость религий.

Для молодого Гегеля этот мотив играет совершенно второстепенную роль. Иногда, как мы видели, он упоминает, что догматы христианства несовместимы с действительностью и разумом, однако эта констатация у Гегеля эпизодична. Даже в тех случаях, когда он обсуждает эти вопросы, решающим критерием для него оказывается не научный аспект, т. е. не соответствие религиозных догм действительности, а аморальное требование церкви к человеческому разуму сохранить эти догмы неиспытанными, позитивными, сделать их предметом веры и религиозного чувства. Эта методология ясно показывает, где и в чем выдающиеся французские просветители значительно превосходили молодого Гегеля в вопросах антирелигиозной борьбы. Одновременно можно констатировать, что субъективизм молодого Гегеля, приведший к такой постановке вопроса, хотя и проистекает в идеологическом и, общественном плане из отсталости Германии, немецкого Просвещения, кантовской философии и т. д., в то же время образует основу разработки как "деятельной стороны", так и историзма, характерных для гегелевского способа мышления.

В этой главе необходимо еще раз обстоятельно проанализировать философские основы и выводы, вытекающие из гегелевского понимания позитивности. Здесь важно лишь прояснить читателю существо этого центрального понятия творчества Гегеля бернского периода, чтобы он мог правильно оценить философско-историческую концепцию молодого Гегеля.

Как мы указывали, молодой Гегель является сторонником "примата практического разума". Абсолютное, самодеятельное и практическое для него тождественны. Эта безоговорочная апелляция к практическому разуму объединяет философию Гегеля и философию Шеллинга в молодые годы. Обсуждая вопрос об отношении практического разума к теологии, мы уже характеризовали как единство, так и различие между молодым Гегелем и молодым Шеллингом. Так как и ранняя философская дружба Гегеля и Шеллинга, и наступившее потом расхождение между ними играют огромную роль в развитии диалектики, мы обязаны хотя бы кратко познакомить наших читателей с позицией, которую занимал в это время Шеллинг.

В одном из своих первых произведений, в "Дедукции естественного права" (1796 г.), Шеллинг в согласии с Фихте, а в определенном смысле и занимая позицию, родственную гегелевской концепции позитивности, поясняет, что безусловное, абсолютное никогда не может быть объектом: "Поскольку я хочу фиксировать его в качестве объекта, постольку оно отступает в пределы обусловленности. То, что есть для меня объект, может лишь являться; как только оно выступает для меня больше, чем явление, моя свобода уничтожена… Для того чтобы я реализовал безусловное, оно должно перестать быть для меня объектом"[30]. Абсолютное тождественно Я.

Еще более ясными становятся взгляды Шеллинга и все вытекающие из них выводы из небольшого, не предназначенного для опубликования сочинения, фрагменты из которого нам известны лишь благодаря копии, сделанной в 1796 г. Гегелем. Копия начинается с этической части. Что ей предшествовало, неизвестно. Может быть, скопированный материал был утерян; может быть, была скопирована только эта часть, что совершенно нехарактерно для молодого Гегеля; Шеллинг объясняет здесь, что вся философия (в его терминологии метафизика) тождественна морали; Кант первым обосновывает эту позицию, однако далеко не исчерпывает все ее возможности. Исходя из этой концепции и следует-де достичь совершенно нового понимания природы и естествознания. Здесь мы встречаемся с первыми натурфилософскими грезами молодого Шеллинга.

Однако для нашего вопроса более важным является его понимание общества и государства. Шеллинг пишет: "От природы я перехожу к творению рук человеческих. Идея человечества должна предшествовать — я хочу показать, что подобно тому, как не существует никакой идеи машины, нет никакой идеи государства, потому что государство есть нечто механическое. Только то, что составляет предмет свободы, называется идеей. Таким образом, мы должны выйти за пределы государства! Ибо всякое государство должно видеть в свободных людях зубчатые колеса машины. Но так поступать оно не имеет права; следовательно, оно должно прекратить существование". Исходя из этого рассуждения, молодой Шеллинг стремится изложить принципы истории человечества и. "развенчать все жалкие творения человека — государство, конституцию, правительство, законодательство". Соответственно и должны быть объяснены идеи морали и религии. "Ниспровержение всякого суеверия, преследование духовенства, которое в последнее время лицемерит от имени разума, посредством самого разума. Абсолютная свобода всяческого духа, который несет в себе интеллектуальный мир, и пусть не ищут ни бога, ни бессмертия вне духа". Фрагмент завершается провозглашением эстетики вершиной философии духа, требованием создания новой, народной мифологии[31].

Нетрудно в этих беглых замечаниях молодого Шеллинга распознать важные мысли, возникшие в его натурфилософский период в Иене. Нетрудно также увидеть, насколько близок к гегелевской концепции позитивности предлагаемый Шеллингом вариант применения и расширения "практического разума". Вполне понятно, почему Шеллинг и Гегель в молодости считали себя философскими союзниками. Однако необходимо осознавать, что уже в этот период между Шеллингом и Гегелем возникает глубокое расхождение, хотя никогда открыто не высказываемое. Как мы видели, Шеллинг в своем отрицании всякой позитивности идет гораздо дальше, чем молодой Гегель. Для него государство-и все, связанное с ним, — изначально и принципиально "позитивно" в гегелевском смысле. Освобождение человечества для него тождественно освобождению от государства вообще. Шеллинг в этот период не разделяет или, по крайней мере, начинает не разделять революционные иллюзии, присущие молодому Гегелю. Ведь, по Гегелю, возможно радикальное обновление государства и общества — обновление, которое приведет к снятию "позитивных" черт государства. Конкретно-революционная утопия молодого Гегеля у Шеллинга превращается, если прибегнуть к более позднему понятию, в анархистскую утопию освобождения человечества от государства. И опять-таки ясно видно, что данное понимание — независимо от того, есть ли оно следствие или причина, — теснейшим образом связано с явным фихтеанством молодого Шеллинга.

С самого начала молодой Гегель отличается от своего философского союзника более исторической постановкой вопроса: для него не государство вообще выступает как нечто позитивное, а лишь деспотическое государство — от императорского Рима вплоть до его времени. Противоположностью деспотии выступает государство античности, продукт свободной самодеятельности людей, демократического общества. И в соответствии с этим для Гегеля целью и перспективой развития оказывается не уничтожение государства вообще, а восстановление непозитивных античных городов-государств, свободной и самодеятельной античной демократии.

С поверхностной точки зрения, а также по меркам общепринятой методологии того времени постановка вопроса у молодого Гегеля представляется менее философской, чем у Шеллинга. Шеллинг применяет кантовско-фихтевское противопоставление свободы-необходимости, сущности-явления (эти пары противоположностей у него и у Фихте совпадают гораздо более непосредственно, чем у самого Канта) так, что теория познания полностью погружается в этику. Все, что для этики составляет только предмет, что не образует субъекта практики, становится лишь объектом (т. е. является, по терминологии молодого Гегеля, "позитивным"). Этот мир мертвой объективности одновременно тождествен кантовскому миру "явлений": только практика соединяет человека с истинной действительностью, с сущностью.

Здесь можно ясно увидеть связь между кантонской теорией познания, принимаемой молодым Шеллингом, и антиисторизмом его позиции. В то же время становится понятным, почему развитие гносеологической стороны кантианства, осуществляемое Фихте и Шеллингом, так мало отвечало направленности молодого Гегеля, для которого позитивность была в первую очередь исторической проблемой.

Однако обнаруживающееся в этот период безразличие Гегеля к этико-гносеологическим конструкциям своего друга отнюдь не означает принятия нефилософской установки. На деле уже здесь можно видеть зарождение взглядов Гегеля более позднего времени, согласно которым философские проблемы — проблемы категорий тесно связаны с историческим развитием объективной действительности.

Поскольку у молодого Гегеля в центре внимания — понятие позитивности, которое использовалось в теологии и в правовой науке как всеобщий и неисторический антипод деистической "естественной религии" и соответственно "естественному праву", то Гегель тем самым делает первый, пусть бессознательный шаг в направлении к диалектическому пониманию истории. Конечно, здесь следует постоянно помнить о том, что в этот период молодой. Гегель не только не замечал всей философской важности своего подхода, но и почти не интересовался философскими обоснованиями и требованиями.

Лишь постепенно этот центральный для молодого Гегеля вопрос приобретает исторический характер. Впрочем, уже с самого начала были определенные предпосылки для этого, если судить по всем доступным нам источникам, — таково, в частности, противопоставление античности и христианства в его концепции. И все же историзм в постановке вопросов достигается постепенно. В следующей главе, при анализе франкфуртского периода, мы увидим, насколько более емким и пластичным становится историческая интерпретация понятия позитивности, которое уже в Берне трактовалось исторически.

В годы учения Гегеля в Тюбингене постановка этого вопроса имела отчетливый антрополого-психологический характер. Мы уже говорили о том, что от этого периода сохранилось большое число заметок и выписок Гегеля, в которых он дает антропологическую трактовку духовных способностей человека, разнообразных телесных и духовных его свойств; в выписках представлена почти вся литература немецкого Просвещения по этой тематике, а также высказано отношение к важнейшим сочинениям английских и французских просветителей. Выписки, изданные лишь в последние десятилетия (сначала в журнале "Логос", а потом в книге Гофмейстера), не затрагивались исследователями Гегеля. Так, например, никто еще не интересовался, какие из этих материалов перешли потом в антропологические разделы "Феноменологии духа" и "Энциклопедии".

Обсуждение этого вопроса не входит в рамки нашего исследования, здесь мы хотим сделать лишь общеметодологическое замечание: одной из наиболее характерных черт развития гегелевской мысли является историзация антропологии. Причем не только в том смысле, что в "Феноменологии" Гегель стремится включить антропологическую проблематику в историко-диалектический процесс, но и в смысле возведения позднейшей системы. Так, созерцание, представление, понятие, которые трактуются во всех его ранних заметках антропологически, для позднего Гегеля выступают, с одной стороны, принципами систематизации (созерцанию соответствует эстетика, представлению — религия, понятию — философия), а с другой стороны, и в то же самое время, — основой периодизации (эстетике соответствует античность, религии — средние века, философии — новое время).

Для нашей проблемы важным является изначальное антропологическое противопоставление памяти и фантазии. В этот период Гегель противопоставляет объективную и субъективную религии. Для объективной религии "рассудок и память суть силы, которые содействуют ей… К объективной религии могут также принадлежать практические знания, но постольку они являются лишь мертвым капиталом; объективную религию можно упорядочить в голове, она позволяет приводить себя в систему, излагать в книге и излагать другим посредством речи; субъективная религия выражается только в чувствах и поступках… Субъективная религия является живой, она есть активность внутри существа и деятельность, направленная вовне"[32]. И он сравнивает далее субъективную религию с живой книгой природы, а объективную — с чучелами зверей в кабинете натуралиста. Это противопоставление характерно для всего бернского периода. Читателю из наших предшествующих разъяснений должно быть ясно, что объективная религия в тюбингенских заметках есть не что иное, как прообраз бернской позитивности христианства. Приведу только одно место из бернских "Исторических этюдов", чтобы прояснить дальнейшее развитие указанного хода мысли: "Память — это виселица, на которой висят казненные греческие боги… Память — это могила, в которой хранится мертвечина. Мертвое там покоится как мертвое. Его показывают как собрание камней". Гегель резко нападает на христианские церемонии, говоря, что это — "дело мертвого. Человек пытается полностью превратиться в объект и дать управлять собой чужому. Такое служение называется молитвой" [33].

Для гегелевской позиции в тюбингенский период характерна крайне резкая — в духе просветителей — полемика против объективной религии. В его глазах обладает ценностью только субъективная религия. Конечно, в концепции Гегеля есть еще неисторические черты, берущие начало в учении о "естественной религии" или о "разумной религии" просветителей. Сильнейшее влияние на молодого Гегеля в этом вопросе оказал Лессинг: "Субъективная религия присуща добрым людям, объективная может принимать почти любую окраску, весьма безразлично какую. "В чем я кажусь вам христианином, в том самом вы мне евреем кажетесь!" — говорит Натан (IV акт, 7 сцена в "Натане Мудром" Лессинга. — Д. Л.), ибо религия есть дело сердца, которое часто непоследовательно относительно догм, которые принимает рассудок или память…" [34].

Однако эта противоположность субъективной и объективной религии пересекается у Гегеля в тюбингенский период с противоположностью публичной и частной религии. Нужно заметить, что историко-методологическое объединение обеих пар противоположностей происходит лишь в бернский период. Но уже в тюбингенский период Гегель теснейшим образом связывает публичную религию с субъективной, частную — с объективной.

Здесь перед нами наивная диалектика молодого Гегеля, которая непосредственно зрима, причем задолго до того, как проблема диалектики сознательно исследуется им. Ибо по своему формальному, метафизическому смыслу скорее частное должно было бы соотноситься с субъективным, чем публичное. И если Гегель здесь стихийно преодолевает барьеры метафизического мышления, то это является результатом, с одной стороны, его постепенно набирающей силу исторической концепции, а с другой — результатом непреодолимой жажды свободы, вызванной влиянием французской революции. Субъективной религией оказывается, по Гегелю, подлинная "народная религия". Требования, которые следует к ней предъявить, он резюмирует следующим образом: "I. Ее догматы должны быть основаны на всеобщем разуме. II. Фантазия, сердце и чувственность должны уходить от нее не с пустыми руками. III. Она должна быть таковой, чтобы с ней были соединены все потребности жизни — публичные государственные действия" [35]. И в следующей далее негативно-полемической части Гегель отвергает всякую веру в фетиши, причем в число таких верующих в фетиши он включает и псевдопросветительствующих апологетов христианства.

Вышесказанное не нуждается в пояснении. Следует только подчеркнуть, что Гегель здесь сознательно исходит из разумности субъективной и объективной религий. Тем самым ложью и фальсификацией являются те реакционные интерпретации, характерные для империалистической эпохи, которые в гегелевском противопоставлении памяти и фантазии усматривают свидетельство "иррационализма". И относительно сознательного содержания этих требований молодой Гегель занимает недвусмысленную позицию. Он подчеркивает, что не только публичная религия должна содержать заповеди и запреты, например такие, как "не укради", но и "особенно должны быть приняты во внимание и зачастую расцениваться как самые важные более отдаленные действия. Именно они главным образом возвышают и облагораживают дух нации, пробуждая в ее душе так часто дремлющее чувство достоинства, не позволяя народу унижаться и унижать"[36]. Субъективная, публичная религия выступает, следовательно, для тюбингенского студента Гегеля как религия самоосвобождения народа.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 150; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!