Сентиментальное путешествие вдоль реки Мойки, или Напиться на халяву 7 страница



«Что за странный сегодня день! – размышлял я в раздражении. – То какие-то вещие сны, то мистические ханыги или вот, нате вам, сумасшедшие какие-то аристократы с довольно-таки сомнительными наклонностями… Ну зачем, почему случилась вся эта неожиданная нелепость? При чем здесь шкаф? И при чем здесь Зина? Или то, что я широко грешен и отчаянно сластолюбив, и без того мне неизвестно? Что за шутки? Поймать на улице… Заморочить вопросами… Соблазнить и отринуть! Морок, морок, все это морок!» И я вдруг затосковал по своей оставленной, в лучшие годы добытой мастерской. Даже проплешины отлепившейся штукатурки на наклонном потолке моей милой мансарды, забранные крест-накрест, по-старинному, тонкою, побуревшей от времени дранкой; печные трубы за окном, пусть уж и не курящиеся давно остановленным дымком; трехногий топчан, поддержанный с одного угла в стопку сложенными кирпичами, – показались мне милыми и влекущими. Подойдешь к мольберту, прицелишься, кинешь мазок на грунтованную холстину – и стоишь, долго всматриваясь, машинально прислушиваясь к гуденью водопроводных труб в коридоре. И такая на душе приподнятая тишина, не знаю, поймут ли меня, именно приподнятая, именно тишина, беспорочная, творчая! И не нужно ни бормотухи, ни баб, ни заказов, чреватых крупной капустой, ни каких-нибудь там даров и отличий – ни черта! Только Оно окружает тебя, Оно, лишенное свойств, но бездонно-глубокое и единственно сущее… Может, вернуться к себе, в милую мастерскую, и начать новую жизнь? Впрочем, куда девать портвейн «розовый»? Не выбрасывать же его, право слово, в то время как сохнут губы и начинает побаливать голова. Впереди, как будто, пивной ларек… Там и вдену.

Я подошел к ларьку, примостившемуся прямо у парапета. Пьющие пиво расступились передо мной, пропуская в конец очереди, с уважением посматривая на бутылку, отодвигавшую плащ на груди и казавшую белое горлышко из-за пазухи. Тем временем солнце, горящее поверх крыш и густых старинных тополей, которые вместе с рекой поворачивали куда-то, сбавило силу. В его свечении появилось что-то темное и тревожное. Было еще около четырех часов дня, но неуловимый перекос в сторону вечера уже совершился. В торжественном и глубоком, каком-то оцепенелом молчании ожидали пьющие своей очереди. Красные воспаленные лица, трясущиеся руки, глаза, застывшие в созерцании внутреннего опустошения, которое приносит человеку похмелье. Здесь были люди разного возраста, по-разному одетые: служащие в костюмах и с портфелями, рабочие в робах, ханыги в разнокалиберном пожухлом тряпье. Обычных в подобном месте споров, смешков и словечек не было слышно. Лишь некто, уже сломленный опьянением, сидевший прямо на земле, прислонившись к боковине киоска, бормотал что-то нечленораздельное, монотонное, иногда вскрикивая, что придавало всей обстановке оттенок некой забубённой, немыслимой литургии.

У продавщицы пива я одолжился мутным, захватанным граненым стаканом, вскрыл бутылку ключом, налил дополна и, преодолевая отвращение, выпил. Примостился между ларьком и перилами набережной, среди набросанных пробок, окурков и оторванных рыбьих голов, глядевших на меня своими подвяленными глазами слепо, но осуждающе. Пятна сдутой и высохшей пены шелушились вокруг. Выбрав местечко почище, поставил бутылку на гранитную плиту набережной. К воде слетела белая чайка, что-то подхватила с поверхности и, оставив за собой слабые расходящиеся круги, улетела.

«Говорят, птицы – это воплощения чьих-то умерших душ, – думалось мне. – Может быть, эта чайка есть Александр Блок, реющий над своим оставленным домом? Ведь он жил тут где-то неподалеку… Странная мысль. Кабы знать, что я сделаюсь хотя бы и чайкой, буду, меняя галсы, сновать в кильватере какого-нибудь туристского теплохода и однажды увижу на палубе очень счастливую, кем-нибудь крупным за плечо обнимаемую Зинаиду и на звонком своем языке крикну им: „Так держать!" Если б знать достоверно, что будет так! Как облегчило бы мне это знание предполагаемую процедуру! Ведь меня, по сути, ничто не удерживает, кроме распитой на треть бутылки. Умереть не допив – это пошло. Алкогольная общественность, болтливая и въедливо-любопытная, как и всякая, впрочем, иная, узнав об этом, меня, безусловно, осудит. Так и чудится мне телефонный звонок от „А" к „Б":

„Слышали новость, глубокоуважаемый? Никеша себя утопил". – „Да ну, что вы говорите? Каковы подробности?" – „Да вот, оставил на парапете недопитую бутылку, а сам…" – „Недопитую? Что ж это мог он не допить? Не представляю. Ах, портвейн «розовый»? Молдавского производства? Ну, это, конечно, не ереванский коньяк, но чтоб не допить… Нет, извините, сознавая всю горечь утраты, должен я вам сказать… Да-да, он всегда был немножко со странностями… Что вы говорите? Прекрасная мысль! Надо помянуть бедолагу. Что? Да, немного. Увы, с копейками рубль… Да-да, на углу… Нет, ей-богу, он меня удивил!.."»

Вот такой приблизительно разговор представился мне, когда я глядел на оставленные чайкой расходящиеся круги. С трудом оторвав взгляд от воды, я поднял бутылку и налил себе еще.

Второй стакан, будучи выпит, возымел эффект неожиданный. Когда я докурил сигарету, взятую у кого-то из пьющих пиво соседей, и поднял голову, небо будто ножом полоснули: алые и бурые внутренности стали медленно вываливаться из его голубого брюха и оседать на печные трубы далеких крыш. Меж ними, словно прожекторные стволы, падали в разных направлениях зловещие солнечные лучи кровяной масти. Дым от автомашин, курившийся над Поцелуевым мостом, приобрел угрюмо-багровый оттенок. Я опустил голову. «Улба-лба! – сказал я себе. – Каж-ца, каж-ца». Мостовая вдруг стала непослушной, изрытой, неровной. Поднял бутылку и, затыкая ее пробкой, огляделся воинственно – не хочет ли кто отнять. Никто, кроме вот этого… он ушел. Я посмотрел на реку. Вода уже достаточно остудилась и стала студнем.

«Невкусно!» – подумал я, и меня слегка затошнило. Я ушел от реки. Люди на улицах были угрюмые, полусонные. Иностранец снимал кино через щелку. Девушка, глядя в карманное зеркальце, мазала губы. Она шлюха. Они шлюхи – все до одной. В тени забора было холодно и полутемно, и чертовы неотвязные тополя булькали мелкой листвой. Тополя, тополя… песня. Кто-то хотел меня утопить. Ты, что ли, мастер? Да пуст мой карман, зря трудишься. Что, съел? Ну, то-то, знай наших! Надо бы еще вы… выпить. А? Бутылку уперли, падлы. Ну и город, одни ворюги…

Теперь поворот направо… Куда это я? Что-то холодно. Эк меня. Бррр. Значит, так: где я и сколько времени? Долго я путешествую. Я же шел вдоль Мойки. Вон она виднеется. Кажется, я был в отрубе. Надо же – автопилот сработал. Ушел же отсюда и снова здесь. Значит, так надо.

Меня знобило. Сильно тянуло по малой нужде. Я прошелся по набережной, ища подворотню потемнее. Забрел в какой-то угрюмый двор. Примостился между кирпичной стеной и высоким бетонным основанием стальной трубы, косые распорки которой делали ее похожей на баллистическую ракету. Когда я вышел оттуда, мне в глаза бросились высокие, сумеречно освещенные окна какого-то длинного одноэтажного строения. На дверях висела табличка с крупною, плакатным пером выведенною надписью. Я подошел поближе. Сознание вернулось ко мне почти полностью, так что надпись, которую я прочитал на дверях в полутьме раннего вечера, удивила меня:

УЧАСТОК «ПАЛЕРМО»

и чуть ниже помельче:

открыто по техническим причинам

Недоуменно рассматривал я обыкновенную казенную дверь с натеками серой масляной краски. «Открыто, – подумал я. – Значит, можно войти?» Тут же за дверью раздались голоса, она приотворилась, и ко мне на булыжный двор вышли двое, оживленно переговариваясь.

– Надо увеличить давление эзотеры, – сказал тот, что повыше, снимая с локтя нарукавники.

– Подкрутить шестигранник?

– Ну ясно, что не пентакль! – ответил тот, что с нарукавниками, засовывая их в портфель, и расхохотался.

Не переставая смеяться, он внимательно и отчужденно глядел на меня, и, рассмотрев его лицо, я заметил, что нос его, необыкновенно бугристый и толстый, переходящий в густые пакляные брови, сделан из папье-маше.

– А ты что стоишь, голубчик? – вдруг подлетел он ко мне. – Видишь – открыто? Ну и ступай! – И он с неожиданной силой взял меня за руку повыше локтя и втолкнул в помещение.

Дверь за мной затворилась; я услыхал, как щелкнул сработавший замок.

– О, да в нашем полку прибыло! – услышал я веселые голоса из глубины помещения. – Давай-давай, не стесняйся! Вольф, наливай! Штрафняка ему!

Я растерянно огляделся. Помещение на первый взгляд представляло собой нутро обыкновенной газовой кочегарки. Правда, котлы, стоявшие вдоль стены, не работали, но запальники – стальные длинные трубы, в которые по гибким резиновым шлангам поступал газ, – были укреплены наподобие факелов отверстиями вверх, и каждый из них венчался языком пламени. Таких языков было много, штук десять, их неровный, прыгающий свет с трудом разгонял темноту. Пахло горелым газом, пролитым вином, человеческим потом. Синий табачный дым плавал под потолком.

– Да ты ползи сюда, не менжуйся! – кричали мне из глубины помещения. – Здесь все свои, люба! В нашем учреждении сегодня сабантуй!

Я решил откликнуться на их зов. Преодолев небольшой лабиринт из чертежных досок, поставленных кое-как, вразнобой, я оказался у продолговатого бильярдного стола, на зеленом сукне которого в беспорядке валялись обломанные куски хлеба, колбасы, сыра, табачный пепел. Удивило меня то, что сыр был обгрызен как-то мелко: зияли ровные полукружья откусов – небольшие, не человечьи.

– А, это ты, Никеша! – обратился ко мне восседавший как бы во главе стола, заросший до глаз густою черною бородой, совершенно незнакомый мне человек. – Наслышан, наслышан… А что, иди ко мне оформителем! Не обижу… А?

Я не нашелся что ему отвечать.

– Да что это я, – сказал бородатый, – так сразу и подступаю. Вольф, сукин ты сын! Налей гостю!

Мне поднесли граненый стакан с темной жидкостью. Где-то совсем недавно я видел такие же зазубрины на венчике стакана. Я зажмурился и, сколько мог, выпил. Излишне, может быть, говорить о том, что питье было все то же – портвейн «розовый». Да, очень крупную партию этого товара прислали в наш город из молдавских степей.

– Ну как, пошло? – спросил меня тип со старушечьим острым лицом – тот, кто мне наливал.

– Спасибо, нормально, – ответил я, преодолев легкую тошноту, и поинтересовался, по какому случаю праздник.

– О, да ничего особенного… Сороковины отмечаем… по нашему… гм… знакомцу! – осклабился остролицый. – Кстати, ты его тоже, кажется, когда-то знавал… Его зовут Дима. Ну, художник-иллюстратор, Димитрий… Уж сорок дней, как преставился…

– Что вы говорите? – весь так и вскинулся я. – Не может этого быть! Я ж его видел сегодня утром!

– Пить надо меньше! – раздался из-за спин чей-то тонкий и злобный фальцет.

Я попытался взглядом разыскать наглеца, но за кругом голов и плечей ничего, кроме пляшущих неровных теней, не увидел.

Я обратился к чернобородому.

– Скажите мне, это правда? – спросил я полным отчаянья голосом.

– Увы, мой друг, мужайся, но это факт! – ответил начальник, мясистое лицо которого выразило в эту минуту чувство оскорбленного достоинства.

– На поминки попал! – с издевкой проверещал все тот же тонкий и ненавидящий голос.

Я не нашелся что отвечать. Неожиданное и острое чувство горя охватило меня с такой силой, что я уронил голову на руки и разрыдался.

– Ну-ну, успокойся, не горюй, бедный Йорик! – опустил бородатый мне на спину свою тяжелую длань, и я, содрогаясь, ощутил позвоночником его твердые и длинные когти. – Ничего, дело житейское… Покойному попросту незачем было жить… Ну, а мы, как видишь, его с удовольствием поминаем. Чем бы тебя отвлечь? Хочешь посмотреть машинное помещение? Это, так сказать, средоточие нашей деятельности… Вольф, проводи!

Вольф как-то нехорошо усмехнулся, отчего его острое лицо стало на миг еще безобразнее, и поманил меня за собой. Вытерев мокрые щеки, я отправился следом. Он провел меня в темный угол котельной, к двери, над которой горела красная лампочка. Набрал нужный номер на замке с шифром и, толкнув дверь, ввел меня в машинное помещение. Сквозь мутное, запыленное окошко я первым делом глянул на улицу, где синели негустые майские сумерки, и узнал бетонное основание той самой трубы со следами своего недавнего пребывания.

– Смотри! – сказал Вольф каким-то торжественно-страшным голосом.

Я посмотрел прямо перед собой. Сквозь узкое жерло печи я увидел слепящее пламя вольтовой дуги, а когда пригляделся, заметил – там, между двух угольных электродов, вьется, шипит, пузырится и истончается в дым чахлый крысиный трупик. Дым втягивался в отверстие за электродами, которое, как я понял, ведет к трубе, только что мною виденной.

Полуослепленный на мгновение, я отвернул голову от печи и спросил в ужасе и отвращении:

– Зачем это?

– Фирма «Миазм», – ответил Вольф лаконично, но глаза его горели каким-то непонятным мне торжеством. – Участок «Палермо». Снабжаем весь город.

– Уйдем обратно, – попросил я, отворачиваясь.

– Как хочешь, – ответил Вольф лаконично, – это нетрудно.

Когда мы вернулись к пирующим, я каким-то шестым, так сказать, чувством отметил, что настроение за столом изменилось. Царило тягостное молчание. Бородатый глянул на меня строго и сумрачно. Он собственноручно налил стакан до краев и, поставив передо мною, коротко бросил:

– Пей!

– Спасибо, мне, кажется, хватит…

– Пей, тебе говорят! Ишь, невежа…

– Ну, если вы настаиваете, – ответил я, машинально озираясь по сторонам, и отпил немного.

– Он слишком много знал! – раздался все тот же издевательский голос, и я, кинув взгляд в ту сторону, откуда он прозвучал, увидел пухлое безволосое личико, лишенное подбородка. Глаза, встретившись с моими, изобразили деланный ужас.

– Послушайте, что за наглость! – закричал я прямо в это мерзкое личико. – Кажется, всему есть предел! Я вас не знаю и знать не хочу!

– А ты кто такой, собственно, чтоб кричать на Валюнчика? – угрюмо спросил чернобородый.

– Как это «кто такой»? – опешил я. – Вы ж меня знаете! Сами в оформители звали, оклад предлагали…

– Ну, оклада я тебе, положим, не обещал, – насупился чернобородый. – А интересует меня, что ты за тип, что за птица, чтобы каркать на моего штатного сотрудника?

– Что за птица? – ответил я, усмехаясь. – В чайки собрался… Да вы меня, боюсь, не поймете…

– Ты, кажется, Йорик, того, в Гамлеты метишь… – угрюмо сказал бородатый.

– А хоть бы и так! – воскликнул я, возбуждаясь.

На меня напало какое-то необъяснимое вдохновение. Весь этот чадный день, сгущаясь, клубясь, наподобие пьяной тучи, разразился во мне ливнем жарких речений.

– Мечу! – воскликнул я. – Всю жизнь метил! Вы люди служащие (кто-то бросил вслед: «Вот именно!») и не поймете меня совсем. А живет, бродит средь вас популяция неприкаянных душ! Страшные видом, сильны они духом и провидящим зрением! Пусть они кажутся вам в лучшем случае чудаками, в худшем – подозрительными отщепенцами. Это потому, что видят они вещи в их истинном свете, а не в искусственном и наведенном! Да, нелегко нам живется. Душе хочется распрямиться и возлететь, а ее загружают свинцовыми чурками разных запретов, угроз, обязательств! Сколько сил уходит на то, чтобы вытеснить из души этот сор и хоть ненадолго сосредоточиться! Как надрывается в этом ежеминутном борении весь душевный состав! Вот и бежишь в гастроном покупать какой-нибудь гнусный «розовый», пьешь, чтоб забыться хоть на минуту!

Или напросишься на чужие поминки! – злорадно заметил тот, кого звали Валюнчиком, и его глаза, встретившись с моими, вновь изобразили комический ужас.

– Пусть так! Напросишься. Сущая правда – пьем на халяву! Да что – пьем. Все мы – разного рода поэты, романтики и пропойцы, не то что киряем – живем и то на халяву, за чей-то ненужный и тяжкий счет. Примите, канючим, любезные, в вашу честную компанию. Так уж нам трезво, грустно и одиноко. И вы принимаете… чтоб надсмеяться или убить!

– Ну, это он, кажется, перегнул, – пробубнил Вольф себе под нос. – Тут вам поминки, а не судебное заседание…

– Фи, гадость какая! – воскликнул Валюнчик, деловито распаковывая пакетик бритвенных лезвий.

Он стал раздавать лезвия прямо в бумажках, обходя всех присутствующих, приговаривая:

– Это – тебе… это – тебе…

– Вот что, други! – сказал чернобородый, вставая и засучивая рукава. – Мы, кажется, ошиблись в этом субъекте. Думали, что он наш, а он… Одним словом, пора мочить, а?

И вдруг стул с треском вылетел у меня из-за спины, по потолку рванулись в мою сторону черные тени, и я был схвачен десятком рук и опрокинут, так что лопатки мои воткнулись в твердый бетонный пол. Я тяжело дышал, силясь вырваться. Тут, не выпуская меня, клубок разомкнулся, и я увидел, как торжественным аллюром, с бритвой в руке, ко мне вышагивает гладколицый. Он подмигнул мне заговорщически и кивнул чернобородому. Тот, своею сильною дланью схватив меня за подбородок, еще сильнее задрал его, и мое сердце затрепетало вместе с огнями газовых факелов, вставших перед меркнущими глазами.

Чудовищным усилием вырвал я ноги из чьих-то лап и пнул прямо в живот Валюнчику. Тот отлетел с тонким писком. Вдруг входная дверь затрещала, по потолку побежали сполохи от внезапного сквозняка, и я почувствовал, что свободен.

– Атас, братва! Шухер! – крикнул чей-то высокий и сиплый голос, точно петел пропел.

Я вскочил на ноги. В помещение парами, ровно и монолитно, раздвигая путаницу чертежных досок, вливались черные гибеллины. Порскнули по углам рваные тени недавних моих собутыльников.

– Ваши документы! – сказал, подойдя, их предводитель.

– Нет у меня никаких документов! – с сердцем ответил я, отряхиваясь и потирая ушибленные места.

– Что ж. Тогда пройдемте.

Предводитель накинул на свою литую бронзовую голову пепельного цвета капюшон, козырнул мне и показал в сторону выхода. Я шел впереди, они вслед за мною. Выйдя из двери первым, я вдруг быстро захлопнул ее (щелкнул сработавший замок) и бросился наутек…

Преследуемый страхом, бежал я вдоль набережной Мойки, огибая провалы перед подвальными окнами, но меня, как ни странно, никто не преследовал, как будто наваждение осталось там, за дверью котельной… Я пересек Поцелуев мост и пустился вдоль густых тополей дальше, мимо Новой Голландии. Наконец я остановился и перевел дыхание. На фоне неба тускло горели фонари. Я обернул лицо к старым пеньковым складам, и острое восхищение проникло в мою душу. Поднося к моему разгоряченному лицу ломтик тающего пространства, поражая редким совершенством пропорций, с которым были укомплектованы сочетания темных тяжелых масс, ее составляющих, к моим глазам подступила вечная и прекрасная арка. Я долго глядел на нее в знак прощания, стараясь навсегда отпечатать в душе образ предельной и пламенной земной красоты. «Здесь! – думалось мне. – Тут-то я с вами и попрощаюсь». Я напоследок взглянул вдоль набережной. Навсегда запомнились мне ломтики сухого собачьего помета под фонарем, блестевшие, как темный металл, толстые корявые кряжи тополиных стволов. Я стал быстро срывать с себя не нужную больше одежду. «Кончено! – думалось мне. – Пусть это будет страшный, но и последний грех мой». И вдруг…

Из темной подворотни выбежала девочка лет тринадцати. Ее преследовали мужчина и женщина, тучные, с трудом переваливающиеся на своих толстых лапах.

– Ненавижу! – крикнула девочка. И, птицей взлетев на гранитную стойку перил, бросилась в воду.

– Помогите! – крикнул мужчина неожиданно мелодическим тенором, подбегая к перилам и свешиваясь в сторону воды, но прыгнуть вслед не решаясь.

Девочка, видимо, обо что-то там трахнулась под водой, потому что она долго не всплывала, а когда всплыла, то двигалась вяло и бессознательно, снова медленно погружаясь. Я бросился вслед за ней, но с таким расчетом, чтоб упасть в воду как можно дальше от берега, туда, где поглубже. Вынырнул я благополучно, ощущая на своем лице и губах легкую аммиачную вонь. Кусок девочкиного платья еще колыхался над водой. Я подплыл к ней и обхватил рукою ее бесчувственное тонкое тело. Плыть обратно, загребая одной рукой, было очень трудно. Я держал к далекому спуску. Наконец мы приблизились. Здесь, на спуске, собралась уже маленькая толпа. Особенно разорялась бежавшая вслед за девочкой пара: дебелые мужчина и женщина что-то кричали, размахивая руками. Как только мы подплыли, девочку вырвали из моих рук, а меня, уже вторично за вечер, схватили многочисленные цепкие пальцы.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 155; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!