Три рублясемьдесят пять копеек

Александр Михайлович Покровский

Кот (сборник)

 

 

Издательский текст http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=319632

«Кот. Рассказы и роман»: Инапресс; СПб.; 2002

ISBN 5‑87135‑136‑0

Аннотация

 

В новую книгу Александра Покровского, автора знаменитых книг «РАССТРЕЛЯТЬ», «72 МЕТРА» и многих других, вошли рассказы, написанные в последние годы, и новый роман «Откровения кота Себастьяна». Речь автора, вложенная в аллегорические «уста животного», звучит едко и комично. И полные сил герои предстают Себастьяну в самых неожиданных ракурсах, о чем он и повествует.

 

Александр Михайлович Покровский

Кот. Рассказы и роман

 

Странно смотреть

 

Странно смотреть, как совершенно незнакомые люди читают мои книжки.

Такое чувство, будто я здесь совершенно ни при чем: я – сам по себе, книги – тоже.

Однажды я несколько минут смотрел на лоточника, который, забросив свой лоток, сидел на асфальте и дико ржал. Люди шли мимо, оборачивались на него, а он не обращал на них никакого внимания; казалось, вокруг для него вообще никого не существовало – только он и книга.

А еще мне рассказывали, что кто‑то вместо исполнения супружеских обязанностей читал ее жене и весь секс пошел насмарку.

А потом был такой случай, что человек гоготал на всю электричку, а все вокруг ехали два часа, не шелохнувшись, потому что решили, что рядом псих.

Кто‑то читал в госпитале, где лежал с инфарктом, а потом выздоровел и говорил, что от смеха.

Кто‑то – врач – читал душевнобольным и потом утверждал, что они все поняли, и ему теперь хотелось бы повидать автора, потому что так просто с чокнутыми не достигнуть взаимопонимания, и поэтому ему интересно было бы посмотреть на меня, и это интерес не праздный, но профессиональный.

А вот что прислали в письме с Дальнего Востока: «Как‑то к нашему командиру в гости приехал генерал, который окончил академию ГШ. Как водится, туда, сюда, Паратунка… Ночью генерал заснуть не может – разница девять часов с Москвой. Чтобы как‑то скоротать время, командир дал, на свою голову, почитать «Расстрелять». Всю ночь домик сотрясался гоготом. А в половине шестого генерал разбудил командира и говорит: «Вадим, ты представляешь, а я тоже про дырки в тапочках спрашивал. Неужели это так смешно?»

А сейчас я расскажу две истории о том, как я сталкивался со своими читателями.

Первая – про Алексеева.

Утром звонок по телефону. «Саня! Это ты написал книгу?»

Когда утром говорят «Саня», я обычно отвечаю: «Я».

«Это Алексеев! Флагманский штурман. Помнишь меня? (Нечленораздельное «эм‑мм».) Ты на дивизии флагманским химиком был, а я штурманом. Ну, вспомнил? (Конечно. Правда, я флагманским никогда не был, но зато часто его заменял.) Здорово! Меня тут в Питер, в институт, назначили, ну и перестройка, сам понимаешь, не успел дела принять – весь ЗИП из кладовки свистнули. Сижу, горюю. Там золота в платах килограммов на тридцать. Заходит командир и говорит: «К тюрьме готовишься?» Я ему: «Готовлюсь». Он мне: «Пока готовишься, на, почитай», – и дает твою книжку. Я так смеялся, а потом подумал: «Да хрен с ней, с тюрьмой и с золотом тоже!»

Позже мы с ним встретились. Вхожу в кабинет – совершенно незнакомый мужик. Он опешил. Дело в том, что у меня есть однофамилец – Саня Покровский, и он тоже химик, поступали вместе в училище, а потом – пьянка‑драка, и его на год на флот отправили, – по его собственному выражению, «чем‑то груши околачивать», но вернули и дали доучиться. Саня очень хороший человек, но с лица не совсем поэт.

«Вот и я думаю, – говорил потом Алексеев, – как он мог книгу написать?»

Вторая история – про соседа Владимира Семеныча. Мы с ним получили от родины жилье в одном доме и поехали за кафелем на его «Жигулях».

«Слушай, – говорит мне Семеныч по дороге, – тут один наш с Севера про флот написал. Не читал? Покровский. Я тут спрашивал, он на Севере служил»

Я, честно говоря, почувствовал себя неудобно. Владимир Семеныч – бывший зам. командира дивизии, а среди них мало нормальных. Меня он пока не знает, как он к рассказикам относится – непонятно.

«Классно пишет! Слушай, ну как вот жизнь натуральная! Мы учения в Калининграде проводили, так какие там учения, все завалили: сидели и вслух читали – умрешь!»

Тут я ему решил признаться, что Покровский – это я.

Он посреди дороги бросил руль и на меня уставился – чуть в дерево не въехали.

 

Пес

 

Я закрываю глаза и слушаю ночь.

Она – как зверек. Точнее, как его шерсть. Я люблю шерсть. Ее можно перебирать, пропускать между пальцами. Она между ними течет.

А потом ночь сама тебя пробует. Она прикасается к тебе, прилипает, приникает, и ты становишься ее частью, становишься, как она. Но она не уничтожает тебя. Нет.

Если тебе захочется, выйдешь из нее и снова станешь собой.

Это здорово.

В ночи живут звуки. Они живут сами по себе. Они здесь обитают. Здесь их дом. Они здесь рождаются и умирают. То затаиваются, то возникают. Ночь – их прибежище. Ветер, ручей, шелест листвы, топот ежа, стрекот цикад – все это звуки.

Люблю, чтобы было лето. Если его нет, его можно вызвать.

Мысленно.

И добавить в него запахи – травы, воды.

Можно земляники. Она щекочет ноздри. А ягоды лезут в уши.

– Эй!

Это меня. Бросок – и я растворяюсь.

Я умею это делать. Надо только понять, что ночь тебе не враг, и тогда в нужное время ты в ней пропадешь. Легко, как крылья совы.

Ночь – моя. Я ее не отдам.

Пускай день отойдет им, а ночь – мне. Чуть стемнело – утекаю за дверь. С некоторых пор умею течь – движения плавные, любое препятствие словно оглаживается. В это время у меня не бывает костей.

Никто никогда не видел, как я исчезаю.

Хотя однажды их старший столкнулся со мной в дверях. Он сейчас же осклабился:

– Счастливой охоты!

У меня дрогнули губы. Кажется, и я улыбнулся в ответ. Во всяком случае, я посчитал, что улыбаюсь, но он отпрянул, пробормотал:

– Чокнутый, вот чокнутый…

Как‑то услышал, что рычу. Кто‑то подходил со стороны оврага. Он наступил на сучок, и я услышал свое ворчанье. Оно совсем тихое и идет от груди.

Они теперь часто приходят.

Иногда нахожу записку: «Выходи один».

Это они мне. Больше некому.

Они – людоеды. Людоеды никогда не приходят одни. Я всегда выхожу им навстречу.

И убиваю всех.

Они меня никогда не видели.

И не увидят.

Они даже не понимают, что происходит. Что‑то прилетело и ударило в грудь. Совсем тихо. Он только ойкнул.

Мало ли что умеет летать.

Может быть, это были карандаши?

Конечно. Это карандаши. Много карандашей. По два в секунду.

Я бросаю их на звук.

Людоеды громко дышат.

Так нельзя.

Если хочешь жить, нужно научиться вообще не дышать.

Карандаши я делаю из электродов. Заостряю оба конца.

И еще я делаю летучую мышь. Мастерю ее из обложек книг.

На развалинах встречаются книги.

Картонки затачиваются по краям. Они становятся острее бритвы. Кусочек железа сажается на клей. Центр тяжести должен быть смещен. Такая мышь может отрезать голову.

Меня Серега научил.

Его положили под кинжальный огонь. Наших всех положили.

Тот, из штаба.

Я смотрел ему в глаза. Я знал, что все погибнут. Все, кроме меня. На мне – ни царапины, а били плотно с двух сторон, и хотелось превратиться в спичечный коробок, завалиться в расщелину.

Тот, из штаба, знал, что мы умрем. Я чувствовал, что он знает. Людей чувствую издалека: свой – чужой, плюс – минус.

Я тогда сутки пролежал под листьями.

Потом подошли волки…

А людоеды живут семьями. У них есть женщины, дети. Из детей вырастут новые людоеды, поэтому я убиваю всех.

Главное, чтобы никто меня не видел.

Я стреляю из рогатки. Шариками от шарикоподшипников.

На двадцать шагов пробиваю железный лист и височную кость.

Мы с Серегой тренировались: играли в невидимок. Мешки делали сами. Снаружи черный, внутри белый. Он закрепляется на руках и ногах. С ним можно прыгать с высоты пяти метров. Нужно только распластаться в воздухе, как белка.

И воздух держит.

А у земли следует сгруппироваться – автомат за спину.

Серега говорил: если полюбить автомат, он будет, как брат. Своему я сам сделал глушитель.

На охоте сначала нюхаю воздух. Он не должен пахнуть смазкой мин.

Иду медленно. Не оставляю следов.

Те, с кем я сейчас, долго не могли понять, как я это делаю. Я показал. Они совсем ничего не умеют. Даже не чуют мин.

А я – как на стену натыкаюсь.

Тропу в темноте нахожу легко.

И ставлю на ней самострелы. Задел – кол в бок. Самое простое – садовые грабли. Бросаешь их в снег, а на ручке – шип. Так не убьешь, конечно, но человек вскрикнет.

На крик выйду я.

А из подвалов я их добываю горелой ветошью. Сами на пулю лезут.

Когда я только появился в их взводе, меня захотели покачать. Напали впятером, ночью. Я успел бросить три ножа. Теперь у нас мир…

 

Ты да я

 

Пенелопочка, моя дорогая, ты прибываешь, моя цыпочка, – большая, огромная, золотистая в различных своих проявлениях и вся такая волосатая‑волосатая, и каждый твой волосок виден, отличим; по мере приближения он стремительно увеличивается в толщину, жирнеет и становится как бревно, как полено, он надвигается, бьет по глазам, а я такой маленький, неказистый с точки зрения растущего народонаселения, не выводимый с листа, как помарка, а ты, моя полнокровная, уже наваливаешься, нависаешь надо мной, твое дыхание – как молот, колышутся твои ужасающие груди, соски, на фоне всего остального лишенные буйной растительности, кажется, издают квакающие звуки, ходит ходуном шкварчащий живот и его умопомрачительно урчащие складки, перемещаются одна относительно другой, как волны, как девятые валы или как жернова, и снова, как валы, с удивительной впадиной, где затаился коварный пупок.

О, я знаю, он хочет вырваться, выпрыгнуть, как зверек, и я перед ним в размерах совершенно соизмерим, и все эти мои жалкие потуги, которые только и могут быть с ним соотнесены, если переводить их во что‑то телесное, и я ною в предвкушении испытания, во мне оживают тонкие вибрации и дрожат невыразительные поджилки.

И вот, подломившись в пояснице, я поднимаю свой фаллос – он один лишь с тобой сопоставим, совпадает в полночных размерах, он – мой труд, мое мученье, мой червь, мой непостижимый багаж, остальное не в счет.

Обычно я тащу его на прицепе, как бурлак автомобиль, но час пробил – и вот теперь я поднимаю его, накачивая кровь.

Он встает, и ты на него садишься.

Я – паук, ты – паучиха.

Это сон.

 

Пупок

 

Я тут недавно ковырял свой пупок, выяснял, как там дела. Сидел перед телевизором, смотрел новости и упражнялся.

Я новости смотрю раз в неделю, чтобы знать, в какой стране я все еще нахожусь, и ковыряние пупка к этому делу необычайно подходит.

Нет! Можно, конечно же, и не ковырять, но так уж у меня повелось: как только замелькали на телеэкране знакомые телеведущие, я сейчас же нахожу пупок и начинаю его очищать – точь‑в‑точь самка кенгуру перед своими микроскопическими родами.

Жена мне говорит: «Вот ты там доковыряешься когда‑нибудь», – а я ей: «Я по‑другому новости смотреть не могу», – она мне: «Брось, я тебе сказала!» – а я ей: «Как же я брошу, если нас, может, сейчас в международную торговую организацию примут». – «Перестань!» – «Не могу. Буш Путина к себе на ранчо затянул. Я нервничаю». – «Дырку просверлишь!» – «Сейчас брошу. Они только с договором по ПРО нас бортанут, и я сейчас же уложу пупок на место». – «Занесешь туда грязь». – «Как раз наоборот: я ее выношу», – и так далее.

И тут я там нахожу какой‑то шов. Маленький такой шовчик. И нитки торчат. Я потянул – больно. Меня даже бен Ладен перестал интересовать. Говорить жене или не говорить? Решил сначала сам разобраться. Еще подумает, что я спятил. Потянул – больно. Мне же не так давно операцию делали. Но делали мне во рту.

И при чем здесь пупок? Потянул – черт!.. Я тогда под наркозом лежал и, может, мне заодно… да нет, чушь собачья. Тяну – ой!.. Тихонько: «Ната… а вот когда человек родился… у него в пупке нитки могут навсегда остаться?» – презрительное молчанье.

Глупость какая‑то. Тяну – вот зараза! «А ты не знаешь какие‑нибудь случаи, когда вдруг обнаруживается…» – «Что?» – «Что в пупке…» – «Еще одно слово, и я тебя укушу», – она думает, что я… «Что там у тебя? Ну‑ка, дай посмотрю», – она наклонилась к моему животу. Я только горестно вздохнул. Сейчас найдет и как дернет.

«Ничего не вижу». – «Там такой маленький». – «Где?» – «В середине». – «Нет ничего».

И вот картина: я лежа, упершись подбородком в грудь, пытаюсь рассмотреть свой пупок, и жена смотрит туда же. Потом я сел: действительно, ни шва, ни ниток, и жена туда чуть ли не носом лезет. Почудилось мне, что ли? Все нервы (жена все смотрит), нервы (смотрит).

И тут мне приходит в голову мысль: а не окунуть ли мне ее головой в пупок; расположена она очень удобно, и все можно будет свести к шутке.

И я ее окунул. Что потом было! Самое безобидное, что я услышал в свой адрес, так это: «Дурак».

Ну и ладно.

А пупок я больше не ковыряю.

 

Острова в океане

 

– Боже мой, как я люблю кораллы! Как я люблю эти природные ажурные драгоценности из подводного царства! Эти сапфиры и изумруды военно‑морские, – сказал бы я, если б не знал совершенно, как выглядят сапфиры и изумруды! А как я люблю добывать кораллы! То есть я люблю отпиливать, отламывать, откусывать и набивать мешок. А потом их кидают в кастрюлю и варят, чтоб убить в них всякую жизнь. Ибо! Ибо хороша и не жизнь вовсе, хороша только застывшая смерть коралла, выставленная где‑нибудь в склеротическом шкафу у Главнокомандующего всеми родами, из‑за чего я люблю ползать с напильником по дну в спортивном костюме, одетом исключительно ради того, чтоб не оцарапать себе жопу, в ластах и маске, – и это меня не тяготит.

– Болтун.

– Кто? Я? Вы ко мне несправедливы, етит твою мать, сэр, – говорил Серега Потапов, лейтенант Военно‑морского флота, своему лучшему другу Вовке Клемину, который вез его и с ним еще пятерых матросов на коралловые острова. Нужно было добыть эту дрянь для Главного штаба, а для этого нужно было подойти к островам.

А как к ним подойти, если на 20 миль в округе глубина только полтора метра, а ты на эсминце, ну, скажем, «Блистательный»?

Значит, надо встать где‑нибудь в приличном месте на якорь и до островов отправиться на катере, набив его предварительно любителями кораллов, которые назначаются через пять минут после того, как тебе пришла в голову мысль об их добыче. Выбрать где‑нибудь островок с пальмой, чтоб они там от жары совершенно не протухли, и оставить их на целый день, после чего забрать уже вместе с кораллами, не позабыть бы то место.

– Это я‑то болтун? Все! Я не могу находиться с этим пустым, неинтересным человеком на одном борту! Меня сейчас стошнит от этой лжи ему прямо на тапочки. Или я брошусь в пучину, как это делали при оскорблении все нормальные люди. Орфей, например. Сейчас. Где мои ласты для выпадения в пучину? А?

– Слушай, заткнись!

– Да я бы заткнулся, если б я нашел в этом бедламе свои ласты. А что я без ласт? Без ласт я ничто. Я никто без ласт, как сказал Одиссей Поликлету или Полифему, точно не помню. А ты не помнишь?

– Нет.

– Я же без ласт утону. И без маски тоже. Они поддерживают во мне натуральную положительную плавучесть, потому что отрицательной у меня и так навалом. Старпому же не объяснишь, что я почти не умею плавать. Им бы только назначить человека откусывать эти вонючие кораллы, а как он будет их откусывать – им же совершенно наплевать. И все бы ничего, если б я мог держаться на поверхности. Я бы откусывал, клянусь эпидермой, для чего я даже взял кое‑что: старые пассатижи и напильник, потому что не зубами же их откусывать, кость полосатика. Но теперь я утону. Точно. Пассатижи утянут меня на самое дно. Заголовок в газете «Бешеный кашалот»: «Лейтенанта утянули на дно пассатижи». Звучит траурная музыка, вокруг бабы в черном крепе от нетерпения перебирают ногами, еды для поминок полно. Ах, вот они, мои ласты дорогие, ласточки мои резиновые! Нашел! Их завалили тут всяким дерьмом всякие недоумки. Вот они, мои любимые! Вот они, мои хорошие! Теперь не утону.

– Серега!

– А?

– Ты заткнешься?

– Теперь да!

Резво‑резво бежит катер непосредственно по самой невероятнейшей глади, казалось бы, не касаясь ее совершенно, а вокруг вкуснейшие просторы, и ты стоишь на носу, и зовут тебя Серега, и ты – лейтенант, и жизнь, кажется, только‑только набирает свои обороты и раскрывает тебе свои знойные объятья, и она такая замечательная – дальше просто некуда, – и все‑то у тебя еще будет, и все еще впереди, а под тобой словно сказочный ковер – это все подводные скалы, водоросли и рыбы, рыбки, рыбешки, мальки. А вода до того прозрачная, что мерещится кораблекрушение, то есть то, как катер с разгона налетает на подводную скалу, и вот уже пробоина, и он погружается, и воздух с шумом вырывается из внутренних помещений, но все это игра воображения; отпущенное на волю, оно начинает так играть, просто вода очень прозрачна, поэтому все приближено и от опасности холодит.

Ах, если б можно было воспарить над всей Индонезией – и не только над ней, но и над временем заодно. Если б можно было увидеть себя, будущего, и то, как ты, неторопливо перемещаясь, собираешь эти рогатые сокровища, а рыбки – разноцветные подводные лоскутки – тычутся тебе в маску, покусывают за ласты, а ты собрал уже целый мешок этих своих драгоценностей, и у тебя впереди часов шесть до подхода катера, и можно поплавать всей командой, а потом поваляться под пальмой, пожевать консервов и почувствовать себя человеком. Ах, если бы можно было воспарить над временем и Индонезией. Ты бы тогда увидел, как к твоему островку направляются две фелюги под парусами. Это контрабандисты. Они торгуют оружием. Они с автоматами наперевес. И им совершенно не нужны посторонние, малопонятные ловцы всяческой дребедени. И ты при самом их приближении сразу же понимаешь, что к чему, быстро хватаешь все свои вещи, все барахло, бросаешь их в воду и сам лезешь туда же вместе со своими людьми, потому что прибыли ловцы куда более серьезных штуковин, из‑за которых они ни во что не ставят постороннюю жизнь.

Ты пролежишь в воде часов пять, еле‑еле шевеля ластами, выставив над поверхностью жалкий кусочек своей дыхательной трубки, молясь только о том, чтоб никому из гостей не пришло в голову сходить помочиться на ствол пальмы, потому что тогда он немедленно вас обнаружит. Вот уже кто‑то пошел. Вот сейчас – под ногами идущего заскрипел песок – нет, показалось.

А потом, когда они отвалят, наконец, с твоего островка, ты выползешь на него. Именно выползешь, потому что за пять часов вот такого лежания получится так, что у тебя отказывают ноги и совсем не осталось сил.

А вот и наш катер, черт бы его побрал! Он появился через какой‑нибудь час после фелюг. А ты сразу его почувствуешь, заметишь издалека.

Он бежит быстро‑быстро и скоро будет у самого берега, и снова у тебя появляются силы, едрит твою в кочерыжку! Ты вскакиваешь, начинаешь носиться по песку и орать, орать от молодости, конечно.

– Вовка! Вовка! – орешь ты и больше ничего, потому что переполняет тебя совершенно ото всякой несерьезной ерунды. А потом ты обнимаешь обалдевшего Вовку и кричишь ему, что ты его любишь.

 

Над Северным флотом

 

Иваныч помер.

Почил, так сказать, как всегда, некстати.

А до этого он руководил Военно‑морским флотом с такого‑то по такое‑то, а потом еще где‑то что‑то делал в углу своего кабинета, что‑то очень похожее на полезное.

Нужное что‑то очень для нашей родной обороны и все прочее, потому что, когда он, следуя логике вещей, упал от старости на боевом посту с грохотом в парадной попоне, как боевой слон бивнями в пол, он успел‑таки прошептать: «Прошу кремировать и пепел развеять над Северным флотом».

Ну, последняя воля командующего с такого‑то по такое‑то – это, конечно, не просто так заморить полторы тонны людей где‑нибудь в Заокайске. Это ж надо выполнять. А потому сгребли все, что удалось, в урну и отправили все это на север.

Боевые летчики, когда им сказали, что надо рассеять, сначала ничего не поняли: то есть как это рассеять, на какой, позвольте, скорости и высоте вы все это видите рассеянным, затормозить, что ли, прикажете или открыть дверь? «Да вы все с ума посходили», – сказали они и отдали сей предмет вертолетчикам.

Те, пока носили его туда– сюда и спрашивали, над чем зависать и рассеивать конкретно, несколько раз открывали от любопытства, чтоб посмотреть, какие у нас бывают жареные командующие и опрокидывали при этом нечаянно урну пять раз подряд, и из нее все просыпалось, но хорошо, что у нас везде стоят веники и совки, чтобы все это засунуть обратно, с тем чтоб рассеять не где‑нибудь где ни попадя, а конкретно.

А действительно, где тут конкретно помещается Северный флот и что за таковой считать: море? базу? корабли?

Пока решали, что за что считать, урну все время переставляли, а потом переставили так, что и совсем не нашли в тот момент, когда нужно было схватить, побежать и рассеять. И тогда, для рассеивания, отдали какой‑то чуть ли не кубок за успешную стрельбу, набив его всяческим мусором, который и рассеяли со словами: «Покойся с прахом, прах тебя побери, совершенно задолбал!» – а потом уже обнаружились натуральные останки, которые все это время за дверью стояли, и тогда их пришлось пересыпать из урны в газетку, урну поставить на место кубка, а их аккуратненько, под руководством двух мичманов, спустить в унитаз, а то неудобно как‑то, и речь уже сказали.

 

Гвардия

 

Командир подводной лодки «Красногвардеец» капитан первого ранга Маслобоев Алексей Геннадьич был полным и окончательным мудаком.

Проще говоря, хамом.

И об этом его свойстве, а лучше сказать качестве, знали все. Особенно начальство.

А если и начальство в курсе, то жди, дражайший Алексей Геннадьич, в скором времени должность командира дивизии – иначе у нас не бывает.

То есть «адмирал не за горами».

Вот только в автономку надо было сходить, для чего укрепили «гвардию» нормальными людьми: дали офицеров и матросов с мозгами, а также посадили на борт вторым командиром Тибора Янушевича Шварца (стройного, грамотного, деликатного), чтоб он «гвардии капитана первого ранга» Маслобоева Алексея Геннадьича чуть чего по рукам бил, не допуская безобразия.

«Гвардия» – она ведь, как картошка, со временем вырождается, и то, что командир у них – законченный мудак, – это такая закономерность, у которой случаются всякие там последствия.

Средиземка – Средиземное море – подводное положение. Во время отчаянно‑лихого маневрирования под группой американских кораблей «гвардии (не совсем вменяемый) капитан первого ранга» Маслобоев Алексей Геннадьич в отсутствие в центральном Тибора Янушевича Шварца – отлучился по малой нужде – принимает дерзкое решение разбить лодочной рубкой опускаемую гидроакустическую станцию фрегата «выполнением маневра по глубине», для чего и отдает соответствующую команду боцману, сидящему на горизонтальных рулях.

А дальше – как учили: страшный удар, визг, писк, скрежет, тряхнуло, кто‑то упал, кто‑то вскочил, и из отсеков посыпались доклады о поступлении воды.

Маслобоев кричит боцману:

– Ныряй на восемьдесят! – и тот ныряет.

Шварц, ворвавшийся в центральный совершенно без штанов, отталкивая Маслобоева, кричит боцману:

– Всплывай на сорок! – и тот всплывает.

А особист, тут же соткавшийся из воздуха, сует в пасть Маслобоеву индикаторную трубку на «наличие алкоголя в выдыхаемом воздухе», после чего все они: Маслобоев, Шварц, особист и боцман на какой‑то период представляют из себя некий плотный клубок, катающийся по центральному.

А наверху – где к этому моменту собирался совершенно потонуть американский фрегат – разгорается международный скандал!

Некоторое время спустя, уже в базе, Командующий Северным флотом в отупелом одиночестве минут тридцать изумленно рассматривал бронзовый обломок винта фрегата, застрявший в «гвардейском» контейнере с ракетой, оснащенной ядерной головой.

Странно, но Маслобоева не назначили командиром дивизии.

Его отправили куда‑то чего‑то «укреплять» не очень жидкое.

А «гвардия» надолго сделалась полным говном.

 

Воздух

 

– Вовик, ответь немедленно: любишь ли ты воздух? Воздух! Этот дивный коктейль из азота и кислорода, сдобренный специями – углекислым газом и прочей отрицательной ерундой. Как я люблю воздух! Ах! Ты представляешь: им невозможно насытиться. Никак. Он врывается вовнутрь и проникает во все закоулки. И омывает. Да! Омывает там каждый мой завиточек родимый! Каждую пипочку, тяпочку, мавочку, таточку! Кстати, у тебя есть свои таточки? А? Не молчи, несчастный, но молви!

– Вот балаболка!

Серега с Вовкой шли по улице. Они шли в отдел кадров флота получать назначение – два лейтенанта только что из училища.

– А что я люблю больше воздуха? Нууу?

– Ну?

– Больше воздуха я люблю женщин. Вот! Они кудрявые везде. К чему ни прикоснись. Ты прикасаешься – а они кудрявые. И сколько их, Господи! Сколько! Они всюду. Да! А знаешь ли ты, что только что пришло ко мне в голову: мы должны жениться. Сейчас же. Эта мысль пришла ко мне, но она меня не поразила. И это странно. Это неожиданно. Любая мысль приходящая не может не поражать хотя бы способом своего появления. И даже не способом, о котором я ни шиша не знаю, но…

– Короче.

– Да, так вот: мы должны жениться. Как тебе это?

– Сейчас?

– А когда, милый, когда?! Тебя засунут на корабль, как руку в жопу слона, и не скоро вынут. А как же продолжение рода? Ты, что, не хочешь, чтоб у тебя родился сын, продолжатель династии мореходов, пароходов и человеков, и чтоб его тоже засунули в жопу? Чтоб он испытал то же, что и ты, но только в большем размере? А когда ты еще сделаешь сына, как прямо не сейчас? О‑о‑о… я уже вижу, как ты делаешь сына, а заодно и я… о‑о‑о… вот она лежит на постели, а ты подходишь, свесив руки, и не только их, ты видишь ее колено. Оно светится, хотя вся она тоже ничем не прикрыта, но ты видишь только колено, хотя в глаза лезет все остальное, но это колено – оно такое нежное и податливое, и ты вступаешь на одеяло, наклоняешься и целуешь его, сначала робко, а потом все сильней и сильней – никакого удержу; ты покрываешь поцелуями все, все ее тело, и оно при каждом прикосновении наполняется негой и стоном, оно выгибается, изломав свои собственные линии вдоль, а потом и поперек, а ты уже там, у врат истомных, и ты вторгаешься в них на манер пехотинца Александра Македонского, и тебя опаляет жар – жадный, липкий, а ты торопишься, торопишься, торопишься, и вот уже реки взапруженные, степи иссохшие и ураганы – все смешалось, пытаясь лишить тебя сознания, но в это мгновение прорвались, лопнули клетки и вылетели птички. А вот, кстати, и первая девушка, не изведавшая трахомы.

Они подошли к летнему кафе. За столиками было пусто, но в глубине сидела девушка. Серега направился прямо к ней. Она была стройна – и это главное. За три шага до нее Серега рухнул на колени, простер к ней руки и завопил:

– Дивная! Будьте его женой! – при этом он указал на Вовку, у которого от всего этого глаза на лоб полезли. Наконец он кое‑как овладел собой и вступил в разговор:

– Не обращайте на него внимания, – пытаясь оттащить Серегу.

Девушка окаменела. Ее широко распахнутые глаза смотрели на Серегу так, как если б ей явился колосс родосский.

Серега между тем уже освободился от друга и теперь, успев подползти ближе, стоял перед ней, но обращался к Вовке:

– Не хочешь?

– Нет!

– Он не хочет из природного благородства. Тогда обращаюсь от своего имени и сердца. Вы и только вы за пять шагов до этого воцаришь в моем опаленном сердце. Посмотрите вокруг: видите ли вы здесь людей? Нет! Здесь нет людей. Мы одни на планете. Только вы и я. Вот почему нас тянет друг к другу. Нас влечет. Нас волочет. Будьте моей женой. Я молод, красив. Станьте моей – и вы изведаете муки моего сердца. Я вам его тут же открою. Да! Да! Да! Немедленно открою. Вот прямо возьму и… но нам надо на корабль. Нас ждут опасности, свершения и смерть подстерегает на каждом шагу. А что такое военный моряк, как не человек, приготовленный к смерти? Как не человек, сказавший ей: да! Да! Сотня чертей! Для него дорога каждая минута, для этого военного человека. И он желает жениться. Что в этом желании плохого? Что в нем постыдного или бесчестного? Нет! И еще раз – нет! Я вас никогда не обижу. Способен ли моряк обидеть ребенка? Никогда. А вы совсем еще ребенок. Я это вижу так же ясно, как все, что напротив. Но подспудно, скажите, подспудно вы ведь ожидали нечто подобное, согласитесь. Всем своим сердцем вы двигались навстречу ему – событию. И вот оно пришло. Оно настало. Наперло, заперло, заполонило. Сейчас или никогда. Оно, а не я, требует от вас ответа: да или нет? Да или нет?! Вам решать. Решайтесь. Ну?

Девушка сглотнула слюну. Глаза ее, в которых поначалу приютился страх, понемногу оттаяли и теперь уже смотрели на Серегу с любопытством и озорством. Она мигом окинула взглядом весь его облик – Серега был отнюдь не урод – и призадумалась; казалось, она в уме производит некое арифметическое действие: например, перемножает 20 на 18. Но вот она закончила его, поднялась и сказала:

– Идем!

Серега немедленно встал.

Через двадцать минут они уже были в загсе, где Серега извлек на свет командировочное предписание и в три секунды развернул перед заведующей картины, достойные старины Айвазовского, – там были корабли на рейде, а также бури, валы и сломанные мачты.

Еще через десять минут они стали мужем и женой.

Не будем описывать их недолгие сборы, очумевших родителей новобрачной, отсутствие свадьбы, и то платьице, в котором молодая последовала за молодым. Не будем описывать быт и смрад, Доф, мотанья, и чемоданы, и первую брачную ночь на них, и медовый месяц не будем описывать, и то, как Серегу, кстати, вместе с Вовкой, назначенным с ним на один и тот же корабль, услали в море на целый год, и то, как она родила и при каких обстоятельствах, и то, как он пришел и она его встретила у решетки с маленьким симпатичным кульком на руках, и то, как Серега, идя ей навстречу, никак не мог понять, чего она там в руках держит, и то, как у него, такого говорливого, вдруг не хватило слов и голос начал ломаться, и то, как потом, уже на чужой квартире, куда их устроили друзья, ночью, он ее вдруг спросил: «А ты меня любишь?» – и она ответила: «Наверное, да!»

 

Как я спасал Россию

 

Это был розовый туман. Он стоял столбом. Я вошел в него и в ту же секунду понял, что сплю.

Я немедленно очутился на первом этаже в помещении, больше напоминавшем химическую лабораторию, чем фабрику.

Но это была фабрика.

Да, это была она, и был конец рабочего дня. Все рабочие покидали свои трудовые места, но я должен был остаться. Все одевались, выходили и в предбаннике перед выходом обращали внимание на какие‑то матерчатые мешки, в которых лежало нечто, напоминающее разрозненные части крокодила: зубы, морда, хвост.

«Зачем оно здесь? – замечал каждый выходящий. – Его надо вынести».

Но мешки оставались на месте. Я знал, что никуда они не денутся, и еще я знал, что мне придется с ними повозиться.

Наконец ушли все, и наступила тишина.

Я прошел в самую дальнюю комнату и там, на полу, на подстилке из одеял, обнаружил свою собственную жену. К этому времени я уже был совершенно голый и жена была голой.

Мы занялись любовью. Мы занимались ею несколько минут. Потом я услышал звуки. Кто‑то ходил.

Я понял: сейчас. Сейчас я должен это изгнать. Я стал гибкий, упругий, встал и пошел в соседнюю комнату.

Там была женщина в одежде работницы. «Кто вы?» – спросил я.

«Я здесь работаю», – ответила она.

«Как ваша фамилия?» – спросил еще раз я.

«Вжзу!» – ответила она, и я понял, что все неспроста.

Я повторил свой вопрос и опять в ответ получил что‑то невразумительное. Для порядка я спросил еще и еще раз, и всякий раз она несла какую‑то чушь, после чего я сделался как Стивен Сигал и сломал ей руку в пятнадцати местах.

Я мотал, я бил ею по стенам, но раны тут же заживали, и чувствовала она себя великолепно. Она появилась из тех мешков с разрозненными частями крокодилов. Я знал, что я это знаю, и продолжал крушить ею стены.

Кто‑то бежал к нам. И этого кто‑то было много. Я решил спасаться.

Я закинул ее подальше вглубь и бросился в коридор.

Это был длинный коридор, в конце которого имелось то место, где мы с женой занимались любовью, и я должен был попасть не в конец, а в начало.

Путь мне преградил маленький, но очень ловкий человечек.

Я схватил его поперек, а потом и вдоль.

Пока бежал, я молотил им по стенам, а со всех сторон к нему спешила подмога.

Но ей меня было не остановить. Я был силен, как слон. Я бил, я ломал, я крушил. Все, что я бил, падало и восстанавливалось вновь. Все, что я бил, бросалось на меня сызнова и получало отпор.

Я медленно продвигался вперед. На моих руках висели лохмотья, может быть, кожи и струилась кровь.

Меня оседлали сразу несколько этих тварей, я рычал и продвигался.

Я бросался на стены, я давил их, топтал. Они осаждали, они душили, они мешали.

Я тянулся. Я тянулся изо всех сил. Передо мной была последняя дверь в этом длинном коридоре, и я должен был до нее добраться.

От натуги лопнули все кости на руках. Вернее, лопнула сначала вся кожа, потом ее остатки, потом мышцы, затем кости.

С хрустом.

Но я дотянулся, открыл дверь, стряхнул с себя всех и скрылся за дверью.

За дверью была свобода. Я это понял сразу же и навсегда. Я стоял, я дышал, я наслаждался.

Но вдруг до меня дошло, что я здесь, а жена моя там!

И еще до меня дошло, что это была и не жена моя вовсе, а Россия.

– Россия! – вскричал я. – Россия!

Это ее я спасал от всякой нечисти.

И от всякой нечисти я ее не спас.

Голова моя безжизненно повисла, силы меня оставили, я проснулся в холодном поту и в постели с женой, намотанной вокруг шеи.

 

Ожидаю чуда

 

Чтоб мне треснуть, оно должно произойти!

По‑другому не может случиться.

Будет обязательно, ведь я же жду.

А как можно обмануть ожидание?

Невозможно даже подумать, чтоб обмануть.

Иначе никто бы не ожидал.

А так ожидают все.

И вот что я думаю: может быть, я не так вглядываюсь в происходящее?

Может быть, оно уже лежало передо мной, кудлатое, а я не заметил, опрометчиво перешагнул, и теперь придется дожидаться очередного шага или круга, потому что оно только так до нас и доходит: по кругу шагами?

Не оставляет ощущение, что я что‑то найду. Неизвестно что, но что‑то огромное. Может быть, оно свалится передо мной? С грохотом. Как вы считаете? Оно свалится – я только руками разведу: мол, ничего не поделаешь, подфартило. Конечно, это я так, напускаю на себя, а сам‑то я рад буду до смерти, ведь мы же созданы для такой неожиданной радости и дополнительного счастья. А иначе для чего бы нас создавать? Лоб узкий, и мысли все о доме.

А желания – о тепле.

Потому что хочется его.

Чтоб пришел, сел и – разлилось по позвоночнику.

Почему‑то хочется его именно для позвоночника. И чтоб сначала незаметно так, а потом чтоб затопило‑захлестнуло, и только повернулся, как вспыхнула радость.

Она ведь всегда вспыхивает, как учит нас бытие рогатое, именно на поворотах, потому что поворот – он же для радости.

А бывают радости и вовсе необъяснимые. Хорошо так, что и сказать ничего не можешь.

Может быть, это от солнца. Наверное, от солнца. Конечно, от солнца. Вот взошло оно – и уже хорошо. И каждый вздох только о будущем, которое обязательно прекрасно.

Только воздух ворвался в альвеолы и принялся их заполнять, как немедленно подумалось о том, что это неплохой признак и есть надежда на то, что он заполнит их полностью.

А потом он задержится в самой верхней точке и пошел на выдох.

Но выдох я не люблю.

Раз уж дали возможность вдохнуть, то в этом что‑то есть от того, что тебе дали в долг, а теперь необходимо отдавать. Жалость какая‑то. То ли себя жалко, то ли жалко вообще. Так что хочется держать его там как можно дольше.

Правда, следующий вдох обещает вроде бы еще большую радость и ради этого можно, конечно, выдохнуть предыдущий.

Пожалуй, можно.

И еще, пожалуй, в этом‑то и состоит, как мне кажется, некоторое преддверие в ожидании чуда, или вера в преддверие, или мы сейчас, может быть, описали сам механизм возникновения такой веры в такое преддверие.

И оно появится, разумеется, – это я опять о чуде.

Но, как уже говорилось, оно появится только на вдохе и только после необъяснимой радости.

 

Депрессия?

 

Какая, на хер, депрессия?! И это ты так лежишь, потому что депрессия?

Да ты с ума сошел! Какая на асфальте может быть депрессия?

Я на катер бежал. Это был последний катер. Он уходил в двенадцать ночи. Меня отпустили со службы так, чтоб я не успел, а я добрался.

Восемь километров бегом, на повороте сел в автобус, сорок минут на нем езды и, как из него вылез, до бухты еще два километра.

А катер – вот он. А перед ним идет погрузка ракет. Дорогу перекрыли. Я подбегаю, весь мокрый, а меня не пускают, и катер уходит на моих глазах.

Вот это был удар! У меня тогда просто руки повисли, сил никаких, все отдал этому броску.

Я потом постоял‑постоял и пошел назад, а поземка, в лицо летит ледяная крошка, сечет его в кровь, автобусов нет, попуток нет, ночь, свет только от снега и тридцать километров до поворота, в гору пешком, с горы бегом, чтоб пот, который по спине струится, не остыл, а ты говоришь – депрессия.

Какая, на хер, депрессия?!

Швартовщиков смыло – никто даже не остановился, никто никого не искал, потому что вода минус два градуса – жидкий лед. Плюхнулся в нее – остановка сердца и плавай потом оранжевым поплавком.

Трос выбирать, а он на морозе с ветром к рукам липнет, потому что рукавицы дырявые.

От лома спина дрожит и ноги. В тепло попал – уснул на подоконнике.

Мы света белого не видели. У нас идешь по кораблю и думаешь: «Ну вот, ничего не случилось, пока ничего не случилось, хорошо, что ничего не случилось!»

А когда случалось?

Иногда так случается, что если сразу начинаешь говорить, заикаешься. И тогда выдохнуть надо, сказать себе пятнадцать раз скороговоркой: «Все будет хорошо!» – и потом уже можно разговаривать.

А паника? Самое страшное, что можно придумать. Люди на людей не похожи. Навстречу бегут, и ты принимаешь их на себя. Ты их должен остановить, задержать, иначе всем труба.

А они такие сильные, просто беда, они кремальеру в руку толщиной ломают, как спичку, они на бегу кучей зарываются в ящики лицом, прячутся, забиваются в щели, они лбом раздвигают трубопроводы, мнут на лице все кости, срывают руками клапаны.

А ты схватил лом с аварийного щита и на них с ломом.

А они ударов не чувствуют, понимаешь ты это, не чувствуют?

И тогда приходится орать, так орать, что не знаешь, откуда у тебя только голос появляется.

А ты говоришь – депрессия.

Какая на асфальте может быть депрессия?

 

«Герман» и судьба

 

Это случилось после последнего путча. В 94‑м году, а может, и в 95‑м. Для конспирации все путают даты. В стране наблюдался разгар перестройки, в стране все украли и поделили.

И в первую очередь рефрижераторный флот.

А все потому, что перевозимый груз почти всегда стоит намного больше того, что стоит корабль и его команда, так что выгодное это дело.

Герман Матерн был немецким антифашистом и значился на обоих, имеется в виду, бортах. Его портрет почти всегда висел вертикально в красном уголке, а после того, как с корабля за ненадобностью, как мебель, убрали помполита, для сокращения времени его стали называть просто фашистом.

Там же висела его краткая, как у коня, родословная, а капитана мы назовем Вышетрахен, а настоящую его фамилию мы скроем по причине того, что вдруг всем станет неудобно.

По той же причине никак не вспомнить название китайского порта, из которого вышли утром.

Уже спало напряжение шатания по акватории, уже отстояли две вахты, и впереди уже свободная вода и можно вроде бы расслабиться, хотя воды все еще китайские и судно входит в заряд тумана.

Не успели войти – тра‑а‑а‑ах! – и столб искр до неба: переехали китайца. Судно китайское. Как он в тумане оказался и что он там делал – неизвестно, но только все тридцать китайцев, его команда, уже стояли вдоль борта, и все они были в спасательных жилетах и на ломаном русском орали: «Русские! Спасите наши души!»

От удара наш великий «Герман» разрубил китайца пополам, и тот тут же утонул. Наш без груза тянет на десять тысяч тонн, а с грузом – все восемнадцать, судно ледового класса.

Так что – пополам в одно мгновение, и китайцы уже плавают. Отработали назад – двух китайцев под винты и в дивные клочья, остальных втянули на борт и в красном уголке сложили.

По рации связались со своими: «Что делать?»

Им в ответ: «Рвите когти из террвод!»

И начали рвать когти. Полного хода узлов шестнадцать, нос в небо, ноги на плечи и, как вдули, на запросы не отвечаем.

Радист закрылся намертво в рубке, а там броня со всех сторон; капитан на мостике, а боцман на баке дырку на носу сторожит, поскольку дырку‑то себе тоже сделали.

И показался китайский сторожевик. Как он узнал о столкновении?

– Китайцы специально подставились! Суки! Они ж все в жилетах! И еще: пока от удара по переборкам летали, как они этого урода по рации успели вызвать? Значит, все заранее? По плану? Суки поганые! – орали на мостике.

А урод догонял и приказывал остановиться. А ему показывали хер, вспоминали его маму и уходили на всех парах.

А тут спасенные китайцы организовались и пошли на мостик с серьезными рожами: «Везите нас в Китай».

Плотник заточил четыре напильника, помощник запасся дубиной, а электрик – он вояка бывший, старый дед, но очень суровый на вкус, он Точилину через контракт за какую‑то мелочь в рог кувалдой заехал – взял свою кувалду и через три секунды убедил всех китайцев в том, что он иногда потрошеными китайцами всякую ненормальную отраву закусывает.

Заперли их в столовой, и они там немедленно «Интернационал» запели, после чего сторожевик открыл огонь.

Накрыло со второго залпа и сразу же сделало дополнительную дырку с того борта, где боцман караулил первую.

До нейтральных вод было чуть‑чуть, когда капитан вызвал южнокорейский строжевик на подмогу. Корейцы китайцев любят, как гуси сковородку, так что откликнулись сразу.

Кореец подошел, встал между нами, а потом по китайцу пару раз треснул изо всех орудий, и тот отвязался.

Притащились в Корею, китайцев покидали в автобус и увезли, а сами заварили дырки, перекрасились, и «Герман Матерн» с того борта, что с пирса виден, написали латинскими буквами и стал он тем же «Германом» только на латыни.

Капитан для надежности даже портрет Матерна у себя в каюте под кроватью спрятал.

Потом сходили в одну корейскую контору и там за сто баксов продали корабль Кипру, после чего подняли кипрский флаг и ушли через Панаму в Европу.

А китайцы пытались арестовать другой корабль нашей компании, который в это время у них ремонтировался.

А им сказали: ни хрена не знаем, у нас такого корабля, как «Герман Матерн», не числится. Есть, правда, какой‑то «Херман», не без того, но он латинскими буквами и принадлежит киприотам.

На том и разошлись.

А недавно видели «Германа», поскольку его потом продавали незнамо сколько раз: англичанам и не англичанам.

И ходит он теперь под китайским флагом, что самое удивительное.

 

Природа

 

Бывают минуты когда я люблю природу. То есть периодически что‑то включается в районе хребта, и я иду на скалу есть. У нас же на камбузе только отравиться можно. А тут природа, курлык твою мать, ветер, солнце, облака, лето.

Мы с Серегой очень это все вокруг, между прочим, ценим.

И что мы тащим на скалу? Мы тащим кефир в пачке, помидоры, огурцы и треску холодного копчения – она без головы, в шкуре, солененькая и веревкой обмотана.

Садимся среди всей этой свежести и аккуратно выедаем треску изнутри, запивая кефиром с овощами, после чего кладем позвоночник трески назад в шкуру и веревкой снова перематываем, потому что природа, долбать и долбать, к подобной тщательности и цельному взгляду на жизнь очень нас располагает.

А однажды вот что было: только мы выели треску, сложили ее хребет в шкуру и перевязали, а потом отнесли подальше на скалу, вернулись в начальную точку для достойного переваривания, как появились бакланы.

Самый большой баклан спикировал на шкуру трески, которая все еще имела форму рыбы, сел рядом и от счастья залился диким хохотом. Мы с Серегой хотели сказать ему: «Кыш!» – но тут он запрокинул голову на спину и давай орать, что, мол, я тут нашел и это все мое.

– Подавится, – сказал Серега, – там же один хребет колючий внутри.

Баклан кончил орать, подбросил полуметровую шкуру с хребтом вверх и… и тут открылась такая его пасть, в которую легко проваливается птичка тупик.

В один миг он проглотил все и еще неуловимым движением отправил туда же веревку, которая от подбрасывания растрепалась.

– Ах ты, сволочь! – воскликнул Серега и вдруг бросился к баклану.

Для баклана это было полнейшей неожиданностью, да и для меня тоже. Серега потом не смог мне объяснить, зачем он побежал к баклану. А тот от проглоченного так отяжелел, что еле успел от Сереги увернуться, после чего он в воздухе заложил крутой вираж, набрал высоту и… так серанул, причем очень прицельно, – я же за всем этим наблюдал. Дерьма было столько, и оно как шлестануло по скале – что твоя автоматная очередь.

И под этот обстрел попал Серега, который к тому моменту уже свою ошибку осознал и побежал ко мне.

А я побежал от него из‑за того, что его преследовал баклан, непрерывно и очень метко срущий.

Мне показалось, что мы пробыли под обстрелом полчаса, хотя все закончилось через пять секунд. Мне тоже досталось. Но Серегу – как шрапнелью прошило.

И пошли мы белье менять. Через весь поселок.

Нас видели все, и старпому доложили, конечно.

На что он нам заметил (никакого сочувствия): «Правильно он на вас насрал. При‑ро‑да! Каждый должен на своем месте жрать».

 

Сумасшедший

 

– Не дают… тащ… капитан‑лейтенант!

– Чего не дают?

– Огнестойкой резины на двухходовые клапана.

– Как это?

– Так. Нету у них.

– Да вы чего? Как это нету? Нам же в море идти! Да вы никогда ничего не можете достать! Все должен делать я сам! Где заявка? Дай сюда.

Отобрав у своего мичмана заявку на резину, я отправился на это долбаное ПРЗ – плавремзавод.

«Суки, – размышлял я по пути, – падлы, гандоны тифозные, пидеры гнойные, скоты, нет у них огнеупорной резины. Сейчас! Сейчас я им найду резину. Сейчас я им матку выверну и заставлю съесть. Нам в море идти, а им по херу туман. Ну?! – ветерком по трапу. – Где это гнездо оппортунизма?! А?! Сейчас мы их заставим яйца тучного страуса нанду в скорлупе целиком глотать. Они у меня… рванул я дверь начальника и увидел… капитана первого ранга.

Тот смотрел исподлобья, как гюрза на завтрак. Его руки меня поразили: огромные, толстые, а ладони как сковороды, и пальцы‑сосиски.

– Товарищ капитан первого ранга, – сказал я решительно и быстро, потом я скороговоркой представился – нормальный человек все равно не запомнит. – Если вы думаете, что я насчет огнеупорной резины, так это вы напрасно. Пес с ней. Что, мы в море не ходили на лысых клапанах? Но мне сказали про ваши руки, да я и сам теперь вижу, что они то, что надо. У меня к вам предложение: давайте руками жаться. Кто кого положит за полчаса, того и резина будет.

Теперь он смотрел на меня с испугом. Еще бы! По его разумению, перед ним стоял полный болван, от которого чего хочешь можно было ожидать. Вот возьмет сейчас и откусит нос. Ты останешься навсегда одинокий со своим уродством, а его даже на гауптвахту не посадят.

– Ну тебя на хер, – сказал он наконец сипло, – еще, не дай Бог, позвоночник выдернешь. Иди в цех. Дадут тебе резину.

– На, – сказал я своему мичману после возвращения, бросая ему на колени полный мешок, – работать абсолютно не умеете.

 

Три рублясемьдесят пять копеек

 

Именно столько и стоил билет на «Комете» до нашей базы. Я заплатил в Мурманске, сел в теплоход и уснул, хотя, конечно, на ней так трясет от скорости передвижения, что вряд ли хорошенько выспишься, но, пока она скорость набирает, идет она очень медленно и в это время можно вздремнуть.

И я вздремнул.

Открываю глаза – Полярный.

– Высаживайтесь, – говорят, – приехали.

– То есть как это «приехали»?! Нам еще чапать и чапать!

– Дальше не пойдем. Сломались.

И тут я начинаю соображать, что, действительно, шли очень медленно. А до моей базы ой– ой‑ой сколько километров пешком!

И пришел я часов через шесть, совершенно от злобы седой. Пришел, сел и написал им письмо в Мурманское пароходство, что, мол, безобразие, довезли только до Полярного и никто не извинился, не сообщил причину опоздания и не вернул мне деньги. По условиям контракта. Ведь у нас с вами контракт на перевозку меня до базы, о чем свидетельствует билет на три рубля семьдесят пять копеек.

И они мне ответили за подписью начальника пароходства товарища Неглинного М.Ф., что совершенно правильно высказано критическое замечание, на которое замечаем, что замедление хода теплохода «Комета» произошло из‑за обрастания морскими водорослями крыльев, и на этом простом основании она не смогла развить проектной скорости и вовремя прибыть в пункт назначения, а деньги за билет вам выдадут в Мурманске на пирсе № 15 по предъявлении вышеуказанного билета и паспорта.

И я им ответил, что совершенно удовлетворен предлагаемым объяснением причин замедления хода теплохода «Комета», произошедшего из‑за несвоевременного обрастания крыльев вышеуказанными водорослями, и рад тому, что дело завершилось столь мирным образом, а еще сообщаю, что в результате убытия моего в длительную командировку, о чем прилагается обстоятельная справка, я не смогу получить деньги за билет и прошу это сделать начальника Мурманского пароходства товарища Неглинного М.Ф., то есть получить за меня три рубля (прописью) семьдесят пять копеек (цифрами) на пирсе № 15, для чего пересылаю доверенность на его имя, заверенную по установленной форме подписью должностного лица и печатью, и прошу его же передать эти деньги в существующий на подобные добровольные пожертвования «Фонд мира», а мне достаточно будет прислать квитанцию о том, что эти деньги туда посланы, о чем заранее благодарю всех членов пароходства от лица фонда.

Я старпому доверенность подсунул, и он ее заверил, не читая.

И мне ответили: «Хватит издеваться!» – и прислали по почте квитанцию.

А я потом старпому показал свою переписку и копию доверенности, которую он подмахнул, не глядя.

Вот он смеялся!

 

Кровь и Валера

 

Валера – командир пятого отсека. Наглый, нахальный, любопытный.

Он недавно на командира соседей наткнулся, наступил на него и чуть было не уронил, отстранился, наклонился к его нагрудной бирке – командир у соседей очень мелкий – прочитал вслух: «Ко‑ман‑дир!» – и потом только сказал: «Из‑ви‑ни‑те!»

Если у него в отсеке что‑либо происходит, Валера тут как тут: во все вмешивается – лезет, лезет, лезет.

Как‑то наш доктор в море задумал аппендицит морячку резать – так Валера сейчас же оделся во все белое и к нему в амбулаторию:

– Музики! Я к вам на помось иду!..

Валера ростом с башню: один метр девяносто семь сантиметров – ерунды до двух метров не хватает, – и у него небольшой дефект дикции.

– Музики!..

А доктор все у себя помыл и продезинфицировал – лампу два часа держал, – разложил, закрепил, приготовил и начал операцию (вниз проходим, сразу справа, если нет, то за печенью посмотреть), и теперь от напряжения только мелко подрагивает, словно среднеазиатская саранча перед перелетом, а мичман‑санитар – рядом, в полной готовности подать ему, что попросит, – смотрит в глаза, как боевая собака.

– Слыште, музики! А музики! Слыште!..

И тут доктор – под руку ведь – задевает сосудик, и тот под давлением начинает фонтанировать кровью во все стороны, неуловимый. Все сейчас же костенеет.

А Валера, как только увидел кровь, так и потерял сознание – пошатнулся и сначала медленно, а потом все быстрей повалился вбок. О стену головой – бряк! – и сполз на пол.

Мичман чисто рефлекторно дернулся в его сторону, а доктор ему как заорет:

– Стоять!!! Стоять!!! Не трогать! Сам! Сам, сука, уползет!

И – о, чудо! – Валера пришел в себя и выполз.

Сам, сука.

 

Мерзость и циркуль

 

У морозовцев командир – дрянь. Его так и зовут: Наша Мерзость. Он любит расположиться в проходе и ноги на что‑нибудь положить так, чтоб проход перегородить, а ты, если пробираешься, то должен у него спросить разрешения, а он не торопится, любит потомить, а то и вопрос тебе какой‑нибудь задаст: из устава спросит.

А в специальности – жуткий дурак. Сколько из‑за него горели: что‑то включит, да не то, а потом сам же объявит тревогу и огнегаситель даст на неподготовленных людей.

А штурмана своего он постоянно в жопу колет. Циркулем.

Как штурман в штурманской своей над картой стоит – конечно, раком. Вот он подберется к нему сзади и уколет.

А тут их штурман заболел, и меня к ним прикомандировали на задачи в море идти.

Что такое задачи для штурмана? Это кошмар: ни сна, ни жизни.

И вот стою я после всплытия над картой раком, и тут вдруг сзади боль раздирает – до пищевода пронзает.

И я, чисто машинально зверею, хватаю еще один циркуль, разворачиваюсь – а там он, ухмыляющаяся рожа, – и я ему в бедро как всадил, вытащил и еще, и еще раз.

Он обалдел, кровища – а меня не остановить. Я кричу ему: «Прекратите! Прекратите!» – а сам все втыкаю в него циркуль и втыкаю.

Наконец он от меня побежал, да в дверь никак не попадает; попал – никак по трапу не спустится, а я за ним, догоняю и колю, догоняю и колю.

Он через переборку нырнул, дверь задраил и на болт закрыл, чтоб я не ворвался.

А я перед дверью стою, циркуль сжимаю, а сам ему говорю: «Товарищ командир, откройте, я хочу извиниться перед вами за свою несдержанность».

А он мне через дверь говорит: «Фигушки!»

И правильно. Вот только бы открыл, я б ему – и в глаз! И в глаз!

 

Икра

 

Мы с Вовкой Кочетовым при погрузке продуктов ящик красной икры свистнули.

Не с тем, конечно, Кочетовым, который мог в гальюне нассать от двери и до окна, а с другим, который был на нашем корабле военным медиком, и еще однажды он на лошади сдуру по поселку ездил: шел он росистым утром на службу, вдруг видит лошадь, он на нее, а она понесла – в общем, до обеда скакал, за что имеет взыскание от командира базы.

А тут погрузка – продукты идут струей, а в боковую струечку попался ящик. Открыли – икра.

А ее уже спохватились, ищут.

Конечно, можно было сознаться: мол, совесть замучила и прочая ерунда, но тут нас «жаба задавила» – жадность замучила.

Тем более что интендант – жулик, и мы так решили: пусть ему сделают больно.

И потом он так рьяно ее искал – слюни до колена, что даже неприлично выглядел со стороны.

Ничего, решили мы, пусть хоть раз пострадает за дело.

А старпом уже розги для него приготовил, и мы этот свист с удовольствием икрой заедали, потому что приняли решение съесть ее до последнего зернышка.

Вовка меня каждый день уговаривал: «Ну, Васенька, ну еще капельку!» – а я ему говорил: «Уже не могу! Не лезет!» – но жрал.

А потом мы в ночи пустую банку мяли и сами в мусор зарывали – в этом деле никому нельзя доверять.

А интенданту выговор впаяли, что мы с Вовкой, который, пока ест, вечно всю рожу в икре вымажет, единогласно одобрили.

А икра, такая зараза, к гортани прилипает так, что ее только бургундским и можно смыть.

Но тут мы оказались жутко предусмотрительными и бургундского тоже наворовали.

 

Рукопожатие гиганта

 

Я его немедленно узнал. Вместе служили, но тогда он вроде ростом меньше был, что ли.

А тут – гора, метра два в высоту и столько же поперек.

Он мне сразу:

– Узнал?

– Узнал, – говорю.

И он мне руку пожал – я как в тиски попал.

– Слушай, – говорит он, отпуская мою руку, – у меня к тебе дело. Мне тут все твердят: «Геннадий Петрович, а чего вы рассказов не пишете? Мы же, как соберемся где, так вы здорово рассказываете, всякие случаи. Вот бы вам записать». Вот и я думаю: пора. Кратко о себе: служил. Потом в диверсанты поменялся. Там пять лет отлопатил и получил все, что положено, вплоть до простатита. Ушел на командную должность. Потом – академия. Далее – перестройка, и всех на хер. Пошел в демократы. Думал, там люди, оказалось – дерьмо. Покрутился среди нынешнего ворья – не мое. Не могу на развес родиной торговать. Какой из меня чиновник. Я их, как вижу – рука сама пистолет ищет. Человек я решительный, могу и на месте кончить. Ушел. Сперва в бизнес. Нефть. Перестреляли всех. Думаю: хватит. Каждый день похороны. Ушел в народное образование. Оказалось, тут полно наших. Военные кафедры – это все мое. Я учить люблю. Получается. И результаты неплохие. Видишь, как оно растет, и в этом частичка твоего труда имеется. Теперь о главном: насчет письма. Я напишу, конечно, но это все не то. Когда рассказываю – смешно. Замолчал – все захлопнулись. Записать можно, только будет ли так же весело на бумаге? Как считаешь?

Я сказал, что будет.

На том и расстались.

Я по инерции еще два круга по площади сделал.

 

Новая жизнь

 

– Завтра начинаю новую жизнь! – это Саня Петров на проводах в его честь. На пенсию он уходит. Его за столом хвалили, хвалили посреди недопитых бутылок, а потом он встал и сказал:

– Завтра начинаю новую жизнь!

После этого он пропал. Начисто.

В смысле на службу на следующий день не вышел. А наша контора, конечно, флот злопахучий напоминает слабо, но себя надо тоже блюсти.

– Где он? – спрашивает начальник.

– По дороге в новую жизнь, – отвечали мы, а сами думаем: надо бы позвонить.

Позвонили – тишина.

И вот приползает через сутки. Что‑то жуткое на ощупь. Нос, брови, губы – все плоское, как у Мцыри после барса.

– Ой, мама! – говорит. – Я же начал новую жизнь, здоровый образ хотел организовать и все такое. Даже велосипед купил. Решил на этом велосипеде на службу приезжать. Сел и поехал. Но на мосту уже начал замечать, что все на меня косятся, а у некоторых, у самосвала, например, и вовсе в лице конечный ужас. Когда съезжал с моста, понял: этот самосвал не сможет себя сдержать. Только подумал – его как потащило, и он меня к бордюру жмет и жмет. Задел он меня на самом повороте. Как жопнул в попку! От велосипеда ничего не осталось, а я рожей весь асфальт на себя собрал.

– Ну как же от велосипеда ничего не осталось? А колеса? Руль? – спрашивали мы.

– Ничего! – таращился Саня от пережитого. – Ничего! Одна пыль, а в руках какая‑то посторонняя ручка от зонтика!

– Ой, бля! – завыл Саня, а потом он к начальству отправился.

– Ты кто? – не узнало его начальство.

– Я – новая жизнь! – был ему ответ.

 

Про Толю

 

Нет никаких оснований для подозрений относительно того, что старпом Толя не является скотиной.

Старпом Толя – скотина, скотина и еще раз скотина, что само по себе немаловажно и что видно по лицу.

Лицо у него толстенькое, я бы даже сказал, жирненькое.

Глаза маленькие, заплывшие салом.

Сам он кругленький.

При заступлении дежурным по дивизии он забил на службу большой болт, то есть залупил на нее все, что имел, то есть сказался больным, и его родного командира выдернули на это заступление прямо из дома.

А Толя отправился лечиться.

К знакомым.

Налечившись вдоволь, он забодал милицейский газик.

Стоял на дороге газик, а Толя перемещался по дороге в направлении этого газика, как африканская гадюка, – жгучим зигзагом.

Поэтому при встрече он его забодал.

А оттуда выскочили орлы и спросили документы, на что Толя принялся говорить, что он старпом и, в общем‑то, член поникший рыжего Дантеса, эспаньела его мать, едрена вошь, и еще он стал говорить, что все другие – не старпомы – у него, как слюни собачьи под ногами, растереть некогда. Закончил он «Поваренной книгой анархиста» и «Островом сокровищ», упомянув из чисто эстетических соображений о способе изготовления, размещения и, применения взрывчатки как таковой.

При слове «взрывчатка» милиция подобрела: «Пожалуйста, подробнее, товарищ капитан», и тут «товарищ капитан», совершенно разгулявшись, ляпнул, что дом номер девяносто шесть (кстати) недавно заминирован.

«Спасибо за информацию, – сказали милиционеры. – Поехали». – «К…куда?» – сказал Толя, и это было воспринято как сопротивление – в тот же миг он был свернут, как белье.

В отделении Толю пытали недолго, на место отправился наряд милиции, который и обнаружил в подъезде коробку из‑под торта.

Она там за дверью стояла.

Большая такая коробочка.

Которая «тикала».

Из поселка Кувшинка и из города Мурманска срочно выписали саперов, и саперы с помощью приборов в сей секунд установили, что в коробке бомба.

Собака решительно не хотела нюхать всю эту х… ерундовину и тянула в сторону, и тогда в дело пустили умного робота из города Мурманска, который все в ней активизировал, после чего коробку взорвали.

В результате робот оказался изгажен, поскольку в коробке до самых краев оказалось Толино дерьмо, а в нем уже был аккуратно утоплен Толин же будильник.

– Это он так болеет, скотина! – воскликнул начальник штаба насчет Толи и коробки. – А скотина, – тут он просветлел лицом, – должна все время стоять на вахте.

С тех пор Толю часто можно видеть с кортиком на боку.

 

Охота на лис

 

Кулькин, сволочь, пригласил меня на охоту на лис. Я ему подарил списанные белые потники, а он из них маскхалаты сшил и: «Давай, – говорит, – на охоту сходим, обновим их».

Я ему говорю, что никогда не охотился ни на что, кроме как в детстве на соседскую морковку, а он мне – редкий, мол, случай, да и луна, красиво.

Я и согласился. До свалки нас довезли, потому что сами перемещаться мы бы не смогли – столько мы на себя напялили: водолазные свитеры две штуки со штанами, ватник с другими штанами и эти маскхалаты.

Ружье мне Кулькин свое запасное дал, и вот залегли мы на этой свалке, куда лисы частенько заходят на крыс поохотиться и вообще поесть.

Луна, можно сказать, шпарит во все лопатки, светло, как днем, мы лежим – и ни одной лисы на километр в окружности.

Кулькин от скуки начал крыс стрелять. Те, как высунутся из норки и побегут, так Кулькин и щелк – готово!

Щелкал он, щелкал и вдруг убивает, видимо, самую главную крысу или, может, принца наследного.

Тот, пока с мусорной насыпи катился, очень сильно верещал. И вот случилось чудо: на этот писк вылезло миллион крыс.

Кулькин, как только их увидел, так с небывалой прытью вскочил, ружье за спину и как побежал – крысы, этакой Ниагарой, за ним, а я, все это наблюдавший, как мне казалось, со стороны, вдруг через какое‑то время ощутил, что бегу рядом с Кулькиным и даже, может, на полкорпуса впереди. До этого мы с трудом во всем своем одеянье даже рукой шевелили, а тут оно нам абсолютно не мешало, и еще Кулькин на бегу успевал вверх вспрыгнуть, как сайгак, чтоб сориентироваться, где мы, а где крысы.

С километр так бежали, потом крысы отстали. А тут мы еще одного мужика догнали – он, наверное, с отпуска с чемоданом грустно среди ночи плелся. Так он, нас как увидел, так молча перед нами побежал, и чемодан ему совершенно не мешал.

Я потом Кулькину говорю: «Сволочь!» – а он мне: «Зато, знаешь, как мы выглядели бегом и в лунном свете? Как два белых медведя. И мужичка совершенно взбодрили, а то б он до утра до дому бы шел. А так – в шесть секунд доскакал».

 

Скотина

 

Меня все считают полной скотиной. Я имею в виду свое начальство. Но если нужно в Персидский залив боевое траление идти обеспечивать, так: «Владимир Иваныч, будьте так любезны, возглавьте оперативную ремонтную группу, без вас – никак».

Это значит, я всех своих сварщиков, обеспечивающих подводные лодки, срочно должен переучить на ремонт надводных кораблей и переместиться в Персидский залив на плавбазе, переоборудованной под ремзавод.

А по дороге я должен еще и на складе в Йемене запчастей набрать.

А на этой базе под вентилятором в американской кепке «Navy» сидит каплей с ТОФа, поскольку это их база и к Северному флоту она никакого отношения не имеет, а у меня к ним только заявка есть, на которую ему насрать, – так он мне и сказал, прежде чем на сегодня уснуть в поту.

Когда я от него вышел, то увидел, как мой механик обнимает дизель: там посреди двора дизель в деревянной коробке стоял, и на нем адрес написан, и адресатом был мой механик. «Мой! Мой дизель!» – орал механик, но нам бы его все равно не дали.

Мы потом местного мичмана нашли и налили ему ведро, после чего он нам сказал, что его урод начальник приходит в девять, а если мы придем в шесть утра, то он нам заднюю дверь откроет, и мы все возьмем.

Так мы и сделали: притащились в шесть и до девяти все со склада дружественного ТОФа сперли.

А механик не хотел без дизеля уходить – и мы опять к мичману, на что он говорит, что к дизелю все привыкли: он посреди двора стоит, и сразу заметят пропажу, но потом решили коробку приподнять, дизель свистнуть, а ее на место поставить. Так и сделали.

Только в море потом выяснили, что все хорошо, но украли тонну электродов постоянного тока, а нам нужен переменный. Но тут к нам подошел один орел и говорит: «Пропадаю. У меня тонна электродов на переменный ток, а мне нужны на постоянный», – после чего мы с ним обнялись. Он к нашему борту подошел, трап бросили, и целый день у меня матросики туда‑сюда электроды таскали: туда на постоянный, а оттуда – на переменный. А старпом нашей шаланды, по кличке «Смеющаяся лошадь», у меня спрашивал: чего это мои люди делают? На что я ему отвечал, что они у меня повинились, и я под палящим солнцем их заставляю взад‑вперед электроды таскать.

«Ну ты и зверье!» – сказал мне он с уважением, а потом я утром просыпаюсь оттого, что он своим мичманам разнос устроил и заставил их целый день с кормы в нос и обратно пустые бочки в наказание таскать.

Сколько потом всего было – не передать. Там же американцы как раз воевали.

Нас облетали, обстреливали и провоцировали всячески, а мы знай под огнем свое дело делали.

Каждый день думал: вот сейчас нас тут кокнут – и никто ничего не узнает.

До того накал страстей был, что только он один за натуральную жизнь и считался.

Поэтому я и уволился сразу же, как только назад на Северный флот попал. Опять меня все стали считать полной скотиной, а я это больше уже выносить никак не мог.

 

Покурить

 

Не про все у нас говорят.

Своим, во всяком случае.

Существуют какие‑то очевидные вещи, о которых и говорить‑то не стоит, потому что и так все ясно.

Вот, например, о волне. Ну зачем говорить своим о том, что в море бывают волны и что тогда вода то поднимается, то опускается?

Наверное, незачем говорить.

Хотя… лейтенантам с ПРЗ…

ПРЗ – это плавремзавод, и там случаются лейтенанты.

И в море они могут пойти на подводной лодке, чтобы чего‑то там такое на ходу ей исправить и подмандить.

И, утомившись исправлять и подман…дять…, они запросто могут попроситься покурить сразу же, как только лодка начнет всплывать.

А лодка как всплывает? Сначала продуваются концевые группы ЦГБ и на поверхности начинает торчать рубка, а потом медленно и аккуратно дуется средняя группа, после чего обнажается часть корпуса.

Как только рубка оказалась на поверхности, лейтенант с ПРЗ запросился у центрального наверх покурить.

– Покурить? – пожал плечами центральный. – Ну, иди покурить!

Вахтенный офицер на мостике, когда лейтенант появился из верхнего люка и спросил разрешения, тоже пожал плечами – мол, конечно.

И отправился лейтенант курить.

Вахтенный офицер думал, что он тут же рядом с люком и покурит, и поэтому особого значения всей этой экзотической процедуре с «прошу разрешения» не придал, а лейтенант решил, что курят в надводном положении значительно ниже шахты верхнего рубочного люка, и спустился по трапику чуть ли не к самой воде.

Тут наступило время напомнить постороннему, сухопутному читателю о том, что в море бывает волна и эта волна как накатит…

А лейтенант уже сунул в рот сигарету и чиркнул спичкой, и вот внезапно к нему как подобралось со стороны штанов с жутким шумом – все равно ведь темень, полярная ночь и ни черта не видать.

А вода была ровно два градуса жары.

Она ему в одно морганье до шеи дошла, после чего лениво пошла на убыль.

Он минут пятнадцать потом старался выговорить слово «ебтать!».

 

Невозможная красота

 

Я никогда не ходил на рыбалку. Тем более зимой и на Севере. А тут меня нелегкая понесла. С Михалычем – он у нас обветренный во всех местах рыбак – и с Лехой.

Леха всю дорогу приставал к Михалычу:

– А росомаха здесь есть?

– Да нет тут росомах.

– А я слышал, что есть.

– Ну да, где‑то, может, и бродят, а здесь‑то чего.

– Я слышал, у нее когти.

– У нее и зубы – кости мерзлого мамонта, как пирожок, разгрызает.

– Да ну?

– Вот тебе и ну. А банку сгущенки или тушенки на свалке найдет – берет в лапы и одним рывком пополам.

– И чего?

– Жрет потом.

– И не поранится?

– Об чего?

– О края банки.

– Она ж не дура. А еще бежать начнет за оленем – сутками бежит, пока он не сдохнет. И мясо у нее не варится.

– А зачем его варить?

– Да незачем, потому что все равно не варится.

– А на человека нападает?

– Нет, не нападает. Разве что раненного найдет или обессилевшего. Тогда обязательно нападет. Лютое зверье, должен вам доложить…

Вот так мы и шли часа три. Леха Михалыча насчет росомахи пытал, а я воздухом дышал. Через нос, аккуратненько.

А воздух‑то какой, Господи! И солнце – во все лопатки. От снега глаза слепит, но мы черные очки надели.

Пришли и сели каждый на своем озерце. Тут через пригорок – озерцо. Михалыч нам лунок накрутил, показал, что и как в них окунать, мы лыжи воткнули и сели. Солнышко припекает – красота. И клевать стало – только успевай выдергивать. У меня через полчаса приличная кучка рыбки рядом наросла.

И тут появилась эта ворона: «Кар‑ррр!» – я ей: «Кыш!» – а она напротив меня села, и, как я рыбку выдерну, она ее приветствует: «Кар‑рр!» – будто считает мою рыбу, проклятая. Я ей: «Брысь! Кому говорю», – а она все ближе подбирается.

Тут я не удержался, вскочил – и на нее. И только я на два метра от своей рыбы отошел, как из‑за бугра молча вылетела целая стая ворон и на бреющем похватала всю мою рыбу. А я ничего лучше не придумал, как за ними с криками побежать.

Перемахиваю к Лехе через пригорок, бегу и ору чего‑то.

А Леха, как меня увидел, так побросал все и впереди меня побежал к Михалычу. Бежит и на бегу орет, как беременный кашалот.

Михалыч, как узрел нас, так и сорвался – в момент километр по бездорожью пропахали. Потом остановились – еле дышим.

– Чего бежим? – спрашивает Михалыч.

– А вот… – говорит Леха и на меня кивает.

Я про ворон и рассказал.

– Тьфу, блядь! – говорит Михалыч, – Я думал, росомаха! Вот старый дурак!

И пошли мы назад. Лыжи наши на месте стоят и рыбу не всю вороны растащили. Михалыч на обратном пути молчал, Леха пыхтел, а я – воздухом наслаждался.

А уж солнце‑то как жарило – просто невозможная красота…

 

Непредсказуемый

 

Утреннее выражение комдива Димы «дать в клюв» послужит нам тезой. Все же последующее повествование некоторое время можно будет считать антитезой – или я чего‑то путаю?

Комдив Дима Колокольчиков – в обиходе Колокольчик или просто Пони (один метр с небольшим от поверхности суши), маленький и толстенький, – был профессиональным боксером.

Многие поплатились за легкое и даже пренебрежительное отношение к этому существу с глазами кобры и руками ребенка. До конца своей жизни они потом вспоминали о том, как однажды повстречались с вихрем, начиненным столярными молотками.

Пони обожал после первых двух слов, сказанных, скорее всего, в пользу непорочного зачатия, устраивать тарарам.

И еще он обожал женщин. Причем дочь Евы для пробуждения его интереса должна была трижды перекрывать его собственные достижения в росте и в весе.

Дело было в одном ресторане, куда в конце недели вынес Колокольчика водопад повседневных свершений. Вместе с ним за столом восседал флагманский механик Слава Селеванов, по кличке Сильвер, внушительные размеры которого – один метр девяносто пять весом в центнер с хвостиком и кулаки с плоды хлебного дерева – могли внушать уважение разве только в самом начале разговора, но через несколько слов становилось ясно, что этот увалень может изуродовать только ложку.

В ресторане Диме понравилась соседняя блондинка. Она случайно обнажила колено, и в размерах оно оказалось точь‑в‑точь таким же, как и вдовствующего носорога из Гамбургского зоосада.

А потом она повела плечом, и чудовищная грудь вырвалась и затопила.

Участь Пони была решена: он влюбился и двинулся к ней через стулья.

Дорогу перегородил какой‑то хер.

В туалете после солнечного апперкота хера пришлось усадить на унитаз, а спиной привалить в сливному бачку, немедленно же опорожнившемуся.

На улице их уже ждали. Но всех, почему‑то интересовал только Слава Сильвер, и это было их большой методологической ошибкой. Пробиваясь к нему, они сталкивались с нечто, что меняло их направление и взгляды.

А Слава только размахивал руками, пытаясь изобразить на лице откровенное зверство.

И вдруг он попал. Единственный раз в жизни. Он попал в Пони.

Видимо, есть у человека на голове точка, прикосновение к которой вызывает немедленный сон. Комдив Пони упал и уснул.

В пять утра, плача, как мать Тереза, Слава Сильвер притащил его в штаб и положил в кабинете.

Устроив беднягу надлежащим образом, он сел в изголовье.

В семь утра Пони открыл глаза.

– Вот это да! – сказал он к невероятной радости Славы.

С тех пор в Славиной характеристике добавилось только одно слово: «Непредсказуем».

 

Радиола розовая

 

– У тебя член стоит?

Серега недавно в ковше от экскаватора на службу ехал. У нас пешком идти километров восемь. А тут экскаватор шел по дороге, и ковш у него был сзади.

Серега подбежал к нему с газетой «На страже Заполярья». На бегу жопу ей обернул, чтоб не испачкаться, и в него завалился.

Я почему‑то вспомнил эту историю только сейчас, когда он мне про свое недомогание рассказывает:

– А у меня нет.

– Давно?

– Третьи сутки.

Для Сереги это катастрофа. У него, кроме того, что член стоит, никаких других способностей. Он тут недавно сокрушался: ты, мол, рассказы пишешь, Андрюха – тот что угодно починить может. А я? «А у тебя, – говорили мы ему хором, – член стоит в любое время суток!»

Теперь вот не стоит.

– Что делать будем?

– Пойдем к Эдику.

Эдик – корабельный врач. Я ему тут же по секрету сообщил, что Серега на службу в ковше от экскаватора приехал, и теперь у него член не стоит.

– Что ж, ему зуб от ковша в жопу попал?

– Вроде нет.

– Ну, тогда не говори всякую чушь.

Эдик Серегу долго осматривал. Мы с Андрюхой тоже присутствовать хотели – может, советом каким‑нибудь можно будет помочь, но он нас выпроводил.

– Знаешь что? – сказал он ему через полчаса, а мы у двери подслушали.

– Что?

– Попробуй настойку радиолы розовой.

Радиола розовая – это корень. Модная в последнее время штука. У нас все уже попробовали – остался один Серега. Замачивается кусочек корня на острие ножа в бутылке водки на сутки, и по десять капель…

Серега замочил весь корень. У него водка стала цвета марганцовки. Потом он ее выпил. За вечер – всю. Ему, дураку, по десять капель мало показалось.

Мы с Эдиком ходили его спасать.

Спасли.

Потом у него член встал.

 

Фрагменты биографии

 

Свершилось! Господи! И я действительно получил возможность ощутить, что такое романтика офицерской жизни, что такое океан, увидеть, какой он: тихий и ласковый, гневный и беспощадный. Я увижу этих легендарных людей, узнаю, какие они бывают.

Да. Здорово.

А началось так: пришел я в отдел кадров ТОФ, во Владике.

Толстый капраз мне с порога: «Ты хыто?»

Я ему: «Лейтенант. Математик. Компьютеры».

Капраз другому капразу, откидываясь на стуле: «Палыч! Нам матэматики нужны?»

Другой капраз: «А на хуй нам математики?»

Тогда первый капраз мне: «Видишь, лейтиинант. Нам математики на хуй не нужны. А ты вот что! Изжай‑ка ты на Камчатку. Там вродь какие‑то параходы ебанутые с антеннами есть».

Пять дней незабываемого перехода на «Михаиле Шолохове», оттраханные девушки из соседней каюты с зелеными лицами, (попали в небольшой штормик) и «сопочки». Спрашиваю старожилов: «А сопки у вас есть?»

«Да‑а‑а. Такие… Маненькие…»

Ни хрена себе маненькие!

Напоролся я на начальника штаба, пока, задрав голову, на сопки смотрел, и был отодран за просто так.

А дальше все, как в первый раз:

«Так вот что, лейтенант. Ты нам тут на хуй не нужен. Хотя пожди, уточню. Петрович! Тут у меня лейтенант. Да! Математик. Я его на хуй послал. Да. (Вешает трубку.) Все правильно. Ты нам тут… совершенно на хуй не нужен. Но! В Питере стоит белый пароход «Маршал Крылов», так что пиздуй туда. Повтори приказ!»

«Пиздовать в Питер».

«Молодец!»

За два месяца я намотал 16 тысяч километров.

Мечта же – Питер, белый пароход.

 

Случилось это, когда мы возвращались от берегов Австралии домой. Был у нас один доктор с забавной древнегреческой фамилией Икар. Петя Икар. Небольшого роста, плотный, крепкий.

Парень хороший, веселый, ну, как и все доктора. Они ж, если что и отрежут лишнее, так хоть с юмором. Резали в походе матросу аппендицит целых восемь часов. Упились всей бригадой, матросика упоили, шоб не так тоскливо было лежать перед лицом возможной смерти с распаханным брюхом, и шутят:

«Может, те хуй отрезать? А? Как считаешь? Болеть трепаком не будешь».

Шутили, шутили, но вроде отрезали только то, что надо.

Так вот через несколько дней Петя пропал. Ну куда человек может пропасть с парохода в Тихом океане?

Ну да, пароход большой, 211 метров в длину, но жрать же что‑то надо.

Надо выходить пожрать, пописать, покакать, подышать приятным морским воздухом.

Короче, пропал. Дня три‑четыре не вижу, а раньше каждый день заглядывал к нам.

И коллеги его молчат.

Как‑то подозрительно молчат, глазки прячут.

Ну, думаю, что‑то случилось.

Может, за борт выпал?

И тут… Иду я как‑то на ужин. Глядь, а по коридору навстречу мне крадется маленькое, кругленькое безволосое существо, без бровей, все в струпьях и в каких‑то лишаях и нашлепках, и лыбится мне ужасной зубастой улыбкой, а потом произносит Петькиным пропитым голоском: «Ну что, червь морской, Крюгера никогда не видел??!!!»

Господи, такого урода я в жизни не видал (прости, Петя)! Стал я допытываться, что ж случилось, но был вежливо послан на три буквы.

Но мой комгруппы, Вад, раскололся. Главное, что мой сосед‑каютник, Леша, тоже там был. Но молчал. Не хотел меня расстраивать, что шило без меня исследовали. Сука.

Собрались три брата что‑то отметить. (Не помню, то ли 23 февраля, то ли есчо что).

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 89; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:




Мы поможем в написании ваших работ!