Конец ознакомительного фрагмента.

Виктория Самойловна Токарева

Назло (сборник)

 

 

http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=3944755

«Виктория Токарева. Назло (сборник)»: АСТ, Астрель; Москва; 2012

ISBN 978‑5‑17‑062954‑1, 978‑5‑271‑39299‑3

Аннотация

 

«Нельзя испытывать любовь. Испытывать можно только самолеты. Они из железа». Эта неоспоримая истина – цитата из нового рассказа «Назло», ставшего заглавным для сборника, – задает эмоциональный тон всей книге.

Нельзя испытывать… что?

Не только любовь. Но и порядочность. Терпение. Верность. Доверие.

Простые истины, которые герои и героини Виктории Токаревой постигают снова – на собственном, зачастую очень горьком, опыте. И мы верим им – потому что узнаем в них себя…

В сборник вошел также еще один новый рассказ «Зачем?» и произведения, уже полюбившиеся читателям.

 

Виктория Токарева

Назло (сборник)

 

Назло

 

Надя примеряет подвенечное платье. Она стоит на столе.

Вокруг нее медленно передвигается модельер Ирина, устанавливает длину подола. Подкалывает специальными иголками.

Надя видит себя в зеркале.

– Супер… – отмечает Надя.

– А вы его любите? – спрашивает Ирина.

– Жениха? – уточняет Надя.

Ирина кивает. Во рту у нее иголки.

Надя думает. Потом говорит:

– Что значит «любите»? Захочу и полюблю. Все от настроя зависит. Я ему благодарна. А благодарность – материал прочный. На благодарности многое можно выстроить: и семью, и даже счастье.

Ирина вытаскивает изо рта иголки. Подкалывает подол.

– Благодарность – чувство аморфное, – возражает Ирина. – А счастье строится только на любви.

– А какой толк от этой любви? Пришел – ушел. Устроился. Имеет жену и любовницу. Значит, мне жить и стареть в любовницах. Промурыжит до сорока лет, а потом – кому нужна? Время работает против меня.

– А вы его любите?

– Кого? – не понимает Надя.

– Любовника своего.

– Любовник – грубо. Возлюбленный. «Возлюбленный, как никакой другой, возлюбленным уж быть не может». Бунин.

Ирина перестает подкалывать. Говорит мечтательно:

– У меня тоже был любимый человек.

– Был да сплыл?

– В каком‑то смысле, – соглашается Ирина.

– «Настоящая любовь никогда не кончается браком». Бунин.

– Он хотел на мне жениться, но его мамаша тормозила. Хотела, чтобы он женился на своей.

– На еврейке?

– На мусульманке.

– У них там строго. Ислам, – подтвердила Надя.

– Мы встречались три года, – продолжала Ирина. – Его мамаша встала как скала. Я мечтала, чтобы она куда‑то делась. Эмигрировала бы в Австралию. У нее там старший сын живет. Но она ни с места. Сторожила Максуда, как собака.

– Он был красивый? – спросила Надя.

Ирина устремила взгляд в пространство, как будто видела перед собой любимого человека. Потом заговорила:

– Брови высокие… Глаза – золотой бархат. Зубы – белые, как сколотый сахар, крепкие, как у молодого волка. Губы мягкие, как у лошади.

– Как у коня, – поправила Надя.

– Когда он на меня смотрел, у него трепетали кончики ресниц. От нежности. Мы часто ссорились последнее время из‑за мамаши. Я упрекала, а он на меня смотрел, и кончики ресниц дрожали. Какое это было счастье…

– А у Андрея от любви голос садится. Говорить не может…

– Однажды его мамаша вышла на балкон, – продолжала Ирина. – А возле балкона дерево росло. И вдруг оно упало со страшным треском. Чуть не срезало балкон. В двадцати сантиметрах упало. Представляете?

– Да. Неудачно получилось.

– Как раз удачно. Еще бы двадцать сантиметров, и ее бы убило.

– Я и говорю.

– Нет‑нет, что вы… Пусть живет до 120 лет.

– И чем все кончилось?

– Я вышла замуж. Назло.

– А дальше?

– Дальше не было ничего. Он погиб. ДТП. Дорожно‑транспортное происшествие. Поехал куда‑то ночью и столкнулся с грузовиком в лоб. Заснул, наверное…

– Ужас… – выдохнула Надя.

– Если бы я была рядом с ним, он никуда бы не поехал и остался жив. А если бы я оказалась рядом в машине, он бы не заснул. Со мной бы он не умер. А теперь его нет. Нигде. Никогда.

– А новый муж, как он выглядит? – спросила Надя.

– Не знаю. Я на него не смотрю. Ребенок растет. Мальчик. Макс. Когда он на меня смотрит, у него реснички трепещут. Передалось.

– А ребенок от кого? – не поняла Надя.

– От мужа. Но я все время думаю о Максуде. Мальчику передалось.

Ирина замолкает. Начинает выравнивать длину. Потом прерывает работу. Говорит:

– Ничего не надо делать назло. Зло убивает. Максуда нет. Меня, считай, тоже нет. Его матери тоже нет, хоть она и жива… Я все время возвращаюсь в точку, когда я совершила ошибку. Вернуться бы в эту точку, в эту минуту, и пойти в другую сторону.

Надя напряженно смотрит перед собой. Слышит голос Ирины:

– Нельзя испытывать любовь. Испытывать можно только самолеты. Они из железа.

 

Зачем?

 

Однажды, в девяностых годах (не помню точно – когда), мне позвонил Сергей Александрович Филатов и попросил принять участие в форуме интеллигенции. Форум должен был состояться в Уфе и длиться один день. Во вторник – туда, вечером – обратно. Гонорар не предусмотрен. Полет и гостиница – за счет принимающей стороны.

Нужен мне этот полет и эта гостиница. Я боюсь летать – это раз. Я ненавижу гостиницы с чужими, случайными кроватями, и я не люблю выступать перед аудиторией. Стесняюсь. Мне кажется, люди смотрят и думают: «О, вылезла».

Один писатель признался мне однажды, что он боится споткнуться на сцене и упасть. А в зале подумают: такой здоровый – и выложился.

Мне захотелось сказать «нет». Но Сергей Александрович – негромкий, значительный, благородный человек. Я не решилась сказать ему «нет».

Я сказала, что полечу с большим удовольствием.

В назначенное время я приехала во Внуково, где состоялся сбор участников форума. Участников я увидела сразу. Они стояли в центре зала, как маленький табун старых лошадей. Холстомеры.

Это были плохо одетые, глубоко пожилые люди. Однако имена их буквально сверкали в семидесятые годы. Это были звезды семидесятых.

Чуть в стороне стоял прямой и элегантный Генрих Боровик. Смотрел перед собой. Ни с кем не общался.

 

* * *

 

Самолет взлетел как обычно.

Рядом со мной оказался талантливейший Владимир Маканин. Он сидел у окошка и смотрел в иллюминатор.

Через полчаса я вдруг ощутила давление на уши, очень чувствительно, как будто кто‑то надавил двумя пальцами.

Мы с Володей выразительно переглянулись. Что бы это значило?

– Разгерметизация, – предположил технически образованный Маканин.

В динамике раздался треск и мужской голос.

– В связи с техническими неполадками самолет возвращается в аэропорт Внуково, – сурово и мужественно доложил голос.

Владимир стал смотреть в иллюминатор.

– А мы никуда не летим, – заметил он. – Мы делаем круги над Ленинским проспектом.

Итак, самолет разгерметизировался, дальше лететь нельзя. Садиться с полными баками тоже нельзя. Придется крутиться в небе, чтобы израсходовать топливо.

Весь форум интеллигенции напряженно замолчал.

Сергей Александрович Филатов с женой сплели руки, держась друг за друга. А за что еще держаться в аварийном самолете?

Член Государственной думы, продвинутый чеченец (забыла фамилию), что‑то писал в блокноте. Готовился к выступлению на форуме. Он был совершенно спокоен. Может быть, в ментальности чеченцев не принято выказывать страх перед смертью. Тем более что это неточно. Все может окончиться благополучно.

По проходу шныряли озабоченные стюардессы.

Я нервничала и от этого шутила. Видимо, юмор прячет страх.

Страх гримируется в смешное. Меня никто не поддерживал. Стояла полная тишина.

И вдруг раздался чей‑то командирский голос, обращенный к стюардессе:

– А почему вы не даете нам обед? Решили воспользоваться внештатной ситуацией и сэкономить на питании? Я вот сейчас достану свои документы, вы увидите, кто я такой, и поймете: со мной ваши штучки не пройдут.

Я завертела головой, пытаясь определить склочного участника.

Надо же, жизнь на волоске, а он хочет жрать и еще угрожает.

Стюардессы скрылись. Через десять минут они появились с тележкой и шустро раздали всем пластмассовые коробки с едой.

Я раскрыла коробку. Там лежал нехитрый самолетный набор аэрофлота. Однако я вдруг почувствовала зверский аппетит. Видимо, стресс провоцирует жажду жизни.

Впереди меня сидел знаменитый артист. Патриот. Он жевал и шумно дышал носом.

Артист был недоволен дважды: самолет может упасть, и форум превратится в братскую могилу. Это раз. Но еще не все. В составе форума пятьдесят процентов евреев, тридцать процентов татар. А лежать в одной куче с иноверцами он бы не хотел. Это два. И второе важнее, чем первое.

Идея дороже самой жизни. Однако эти размышления не снижали аппетита артиста. Он жевал и дышал.

В самолете стояла напряженная тишина, хруст и чавканье. Форум поглощал еду и наслаждался едой, отодвигая минуты неопределенности.

 

* * *

 

Самолет стал снижаться. Я старалась не смотреть за окно. Смотрела на Володю Маканина.

Я помню его молодым. Он изменился в лучшую сторону. Седина ему шла, и особенно шла знаменитость. Он стал живым классиком.

Большие кисти рук лежали на подлокотниках кресла.

Самолет провалился в яму. Я схватилась за Володину руку. Мое сердце подплыло к горлу. Еще немножко – и выскочит. Но обошлось. Слава тебе, Господи…

Побежали огни посадочной полосы. Шасси ударились об асфальт. Самолет промчался и затормозил. Сели. Все восторженно зааплодировали, включая того, с документом.

Начали подниматься со своих мест. Я встретилась глазами с Генрихом Боровиком.

– Сели, – сказала я.

– Сели, – согласился он. – Только где?

Я не поняла. Мои глаза сделались круглые и настороженные.

– Когда человек внезапно погибает, природа оставляет после смерти все по‑старому. Чтобы душа привыкла, не сошла с ума. Природа бережет душу, – разъяснил Боровик.

У Генриха Аверьяновича недавно погиб сын. Видимо, все его мысли были связаны с этим событием. И тем не менее кто знает… А может, мы действительно приземлились на том свете.

Я вгляделась в иллюминатор: ноябрь, снежок, земля. Все как было.

Подогнали трап.

Я осторожно спустилась, недоверчиво оглядываясь по сторонам.

Форум вернулся в аэропорт.

– Сейчас будет устранена поломка самолета, и мы полетим в Уфу, – сообщил Филатов. – Все могут подняться в зал ожидания.

Я больше не верила этому самолету. Если он разгерметизировался один раз, то кто даст гарантию, что это не случится опять? Самолет был скомпрометирован в моих глазах. Я на нем не полечу и за миллион, а тем более бесплатно.

Я не сдавала свою сумку в багаж, и меня ничто не задерживало.

Я подошла к Филатову и сказала:

– Я не полечу. Я уезжаю домой.

– Ну что вы… – огорчился Сергей Александрович. – Вас так ждут…

Я быстро зашагала к выходу. Меня буквально несло – подальше от этого места. Я не хотела лететь с самого начала. Надо уметь слушать внутренний голос, но я сломала себя. Полетела. И мой ангел‑хранитель вернул меня с полпути.

Перед тем как выйти из помещения аэропорта, я оглянулась. Весь форум интеллигенции покорно шел вверх по лестнице, чтобы переждать ремонт самолета. Пожилые люди с трудом вздымали свои тела. Им предстояло ждать не менее трех часов. Значит, они прилетят в Уфу невыспавшиеся, помятые. А впереди напряженный день с выступлениями, с выбросом энергии. Зачем? Во имя чего? Как вопрошал итальянец Тонино Гуэрра: «Пер ке?»

Я поймала такси и поехала домой.

За окошком машины бежала земля – такая привычная и прочная. Я хотела домой, как будто отсутствовала полгода по крайней мере. Машина катила, наматывала дорогу на колеса.

Домой, домой, в родные стены, к родным лицам. Подальше от случайности и неопределенности.

Перед глазами возникли участники форума, идущие вверх по лестнице. Холстомеры. Сидели бы дома…

Но вдруг я поняла, зачем они летят. Пер ке?

Девяностые годы зачеркнули их таланты, их личности. Сделали их жизнь напрасной и необязательной. Дескать: да, были такие. Ну и что? И они летят, чтобы прокричать свои ценности, свой смысл жизни. И ради этого они согласны не спать и устать и даже сверзиться вниз с большой высоты.

 

А из нашего окна…

 

Борису Гороватеру – хорошему человеку

 

Молодой режиссер Сергей Тишкин приехал на кинофестиваль. Фестиваль – коротенький и непрестижный. Городок маленький, провинциальный. Да и сам Тишкин – начинающий, не уверенный в себе. Он понимал, что фестиваль – это трамплин, толчок к восхождению. Это место, где соревнуются и побеждают, а заодно оттягиваются по полной программе: пьют и трахаются с молодыми актрисами. Молодые актрисы хотят любви и успеха. Для них фестиваль – шанс к перемене участи.

Сергей Тишкин рассчитывал просто отоспаться. У него родился ребенок. Жена валилась с ног. Сергей подменял ее ночами. Он носил свою девочку на руках, вглядываясь в крошечное личико с воробьиным носиком и полосочкой рта. Она была такая крошечная, такая зависимая…

Если, например, разомкнуть руки, она упадет на пол и разобьется. Значит, она полностью зависит от взрослых и может противопоставить только свою беспомощность. И больше ничего. У Тишкина сердце разрывалось от этих мыслей. Он прижимал к груди свое сокровище и делал это осторожно, трепетно. Даже проявление любви было опасно для крошечного существа.

У жены воспалилась грудь, температура наползала до сорока. Прежняя страсть улетела куда‑то. На место страсти опустилась беспредельная забота и постоянный труд, непрекращающиеся хлопоты вокруг нового человечка.

Тишкин думал, что появление ребенка – счастье, и только счастье. А оказывается, сколько счастья, столько же и труда. Плюс бессонные ночи и постоянный страх.

Тишкин поехал на фестиваль с чувством тяжелой вины перед женой и дочкой. Он не хотел отлучаться из дома, но жена настояла. Она всегда ставила интересы мужа выше своих. Поразительный характер. При этом она была красивая и самодостаточная. Все данные, чтобы не стелиться, а повелевать. Она любила своего мужа, в этом дело. А если любишь человека, то хочется жить его интересами.

В дом заехала теща, серьезная подмога. Жена и дочка не одни, а с близким человеком. И все же…

 

* * *

 

Вечером состоялось открытие. Сначала был концерт. Потом банкет.

Сидя в ресторане, Тишкин оглядывал столики, отмечал глазами красивых женщин. Просто так. По привычке. Он не исключал короткий левый роман. Не считал это изменой семье. Одно к другому не имело никакого отношения.

Красивые актрисы присутствовали, но за красивыми надо ухаживать, говорить слова, рисовать заманчивые перспективы. А Тишкин все время хотел спать и мог рассматривать женщину как снотворное. Красивые не стали бы мириться с такой малой ролью – снотворное.

Тишкин перестал оглядываться, стал просто пить и закусывать. И беседовать. Но больше слушал: кто что говорит. Говорили всякую хрень. Самоутверждались. Конечно, застолье – это не круглый стол, и не обязательно излагать глубокие мысли. Но хоть какие‑нибудь…

К Тишкину подошла Алина, технический работник фестиваля. Она была из местных. На ней лежала функция расселения.

– Извините, – проговорила Алина. – Можно, я подселю к вам актера Гурина?

– Он же голубой… – испугался Тишкин.

– Что? – не поняла Алина.

– Гомосек. Гей, – растолковал Тишкин.

– Да вы что?

– Это вы «что». Не буду я с ним селиться.

– А куда же мне его девать?

– Не знаю. Куда хотите.

– Я могу его только к вам, потому что вы молодой и начинающий.

– Значит, селите ко мне.

– А вы?

– А я буду ночевать у вас.

– У меня? – удивилась Алина. Она не заметила иронии. Все принимала за чистую монету.

– А что такого? Вы ведь одна живете?..

– Да… Вообще‑то… – растерялась Алина. – Ну, если вы согласны…

– Я согласен.

– Хорошо, я заберу вас к себе. Но у меня один ключ. Нам придется уехать вместе.

– Нормально, – согласился Тишкин. – Будете уезжать, возьмите меня с собой.

Алина отошла торопливо. У нее было много дел. Тишкин проводил ее глазами. Беленькая, хорошенькая, тип официантки. Полевой цветок среднерусской полосы. Такая не будет потом звонить и привязываться. Никаких осложнений.

 

* * *

 

Они уехали вместе.

Алина жила в пятиэтажке, в однокомнатной квартире.

Весь город, кроме старого центра, состоял из этих убогих панелей. По швам панели были промазаны черной смолой, чтобы не протекала вода.

Из окна виднелись другие панельные дома – депрессионное зрелище. Если видеть эту картинку каждый день, захочется повеситься. Или уехать в другую страну, где человек что‑то значит.

У Алины был раскладной диван и раскладушка.

Вместе разложили диван. До раскладушки дело не дошло.

Какое‑то время они не могли разговаривать.

Страсть накрыла Тишкина как тугая волна. Он готов был отгрызть уши Алины. Она вертелась под ним и один раз даже упала с дивана. Тишкин не стал дожидаться, когда она влезет обратно, и тоже рухнул вместе с ней и на нее. На полу было удобнее – шире и ровнее.

Когда все кончилось, они долго молчали, плавали между небом и землей. Потом он что‑то спросил. Она что‑то ответила. Стали разговаривать.

Выяснилось, что Алине двадцать пять лет. Работает в «Белом доме» – так называется их мэрия. Белый дом действительно сложен из белого, точнее, серого кирпича.

– А друг у тебя есть? – спросил Тишкин.

– Так, чтобы одного – нет. А много – сколько угодно.

– И ты со всеми спишь? – поинтересовался Тишкин.

– Почему со всеми? Вовсе не со всеми…

Тишкин задумался: вовсе не со всеми, но все‑таки с некоторыми.

– Каков твой отбор? – спросил он.

– Ну… если нравится…

– А я тебе нравлюсь?

– Ужасно, – созналась Алина. – С первого взгляда. Я тебя еще на вокзале приметила. Подумала: что‑то будет…

Тишкин благодарно обнял Алину. Она вся умещалась в его руках и ногах, как будто была скроена специально для него. И кожа – скользящая, как плотный шелк.

Снова молчали. Тишкин не хотел говорить слов любви и надежды, не хотел обманывать. И молчать не мог, нежность рвалась наружу. Он повторял: Аля, Аля… Как заклинание.

Когда появилась возможность говорить, она сказала:

– Вообще‑то меня Линой зовут.

– Пусть все зовут как хотят. Для меня ты – Аля.

Тишкин улавливал в себе горечь ревности. Он знал, что уедет и больше никогда не увидит эту девушку. Но такой у него был характер. То, что ЕГО, даже на один вечер должно быть ЕГО, и больше ничье.

– Те, кто нравится, – продолжил он прерванный разговор. – А еще кто?

– Те, кто помогает.

– Деньгами?

– И деньгами тоже. Я ведь мало зарабатываю.

– Значит, ты продаешься? – уточнил Тишкин.

– Почему продаюсь? Благодарю. А как я еще могу отблагодарить?

Тишкин помолчал. Потом сказал:

– У меня нет денег.

– А я и не возьму.

– Это почему?

– Потому что ты красивый. И талантливый.

– Откуда ты знаешь?

– Говорили.

– Кто?

– Все говорят. Да это и так видно.

– Что именно?

– То, что ты талантливый. Я, например, вижу.

– Как?

– Ты светишься. Вот входишь в помещение и светишься. А от остальных погребом воняет.

Тишкин прижал, притиснул Алину. Ему так нужна была поддержка. Он не был уверен в себе. Он вошел в кинематограф как в море и не знает: умеет ли он плавать? А надо плыть.

И вот – маленькая, беленькая девушка говорит: можешь… плыви… Он держал ее в объятиях и почти любил ее.

– Ты женат? – спросила Алина.

– Женат.

– Сильно или чуть‑чуть?

– Сильно.

– Ты любишь жену?

– И не только.

– А что еще?

– Я к ней хорошо отношусь.

– Но ведь любить – это и значит хорошо относиться.

– Не совсем. Любовь – это зыбко. Может прийти, уйти… А хорошее отношение – навсегда.

– А тебе не стыдно изменять?

– Нет.

– Почему?

– Потому что это не измена.

– А что?

– Это… счастье, – произнес Тишкин.

– А у нас будет продолжение?

– Нет.

– Почему?

– Потому что я должен снимать новое кино.

– Одно другому не мешает…

– Мешает, – возразил Тишкин. – Если по‑настоящему, надо делать что‑то одно…

– А как же без счастья?

– Работа – это счастье.

– А я?

– И ты. Но я выбираю работу.

– Странно… – сказала Алина.

Они лежали молча. Комнату наполнил серый рассвет, и в его неверном освещении проступили швы между стенами и потолком. Было видно, что одно положено на другое. Без затей.

– С‑сука Каравайчук, – проговорила Алина. – Не мог дать квартиру в кирпичном доме…

– Каравайчук – женщина? – не понял Тишкин.

– Почему женщина? Мужчина.

– А ты говоришь: сука.

– Высота – два пятьдесят, буквально на голове. А в кирпичных – два восемьдесят…

– А с Каравайчуком ты тоже спала?

– Дал квартиру за выселением. Сюда было страшно въехать…

Тишкин поднялся и пошел в туалет. Туалет был узкий, как будто сделан по фигуре. На стене висел портрет певца Антонова.

Тишкин понимал, что у Алины испортилось настроение, и понимал почему. Отсутствие перспектив. Женщина не может быть счастлива одним мгновением. Женщина не понимает, что мгновение – тоже вечность.

Тишкин вернулся и спросил:

– Ты что, не любишь Антонова?

– Почему?

– А что же ты его в туалет повесила?

– Там штукатурка облупилась. Я, конечно, наклеила обои. Но это бесполезно. Все равно, что наряжать трупака.

– Кого?

– Покойника… Этот дом надо сбрить, а на его месте новый построить. А еще лучше взорвать тротилом…

– Что ты злишься?

Тишкин залез под одеяло, ощутил тепло и аромат цветущего тела.

Хотелось спать, но еще больше хотелось любви. Тишкин осторожно принялся за дело.

– Я у подруги была в Германии, город Саарбрюкен. – Алина игнорировала его прикосновения, переключилась на другую волну. – Она туда уехала на постоянное проживание. Замуж за немца вышла. Так там лестница – часть апартаментов. Ручки золотые…

– Медные, – уточнил Тишкин.

– Там все для человека…

– Ты хочешь в Германию? – спросил Тишкин.

– Куда угодно. Только отсюда. Я больше не могу это видеть. Кран вечно течет… В раковине след от ржавой воды. И так будет всегда.

Стало слышно, как тикают настенные часы на батарейках.

– Перестань, – сказал Тишкин. – Все хорошо.

– Что хорошего?

Ночь была волшебной. Но уже утром все кончится. А через три дня Тишкин уедет, канет с концами. Он светится талантом, но не для нее. И его нежность и техника секса – тоже не для нее. Что же остается?

– Вон какая ты красивая… И молодая. У тебя все впереди, – искренне заверил Тишкин.

– Ну да… Когда мне было пятнадцать – все было впереди. Сейчас двадцать пять – тоже впереди. Потом стукнет пятьдесят – молодая старуха. И что впереди? Старость и смерть. Чем так жить, лучше не жить вообще…

– Дура… – Тишкин обнял ее.

Алина угнездила голову на его груди. Они заснули, как будто провалились в черный колодец.

Проснулись к обеду. Часы на стене показывали половину второго.

– Меня убьют, – спокойно сказала Алина.

Отправилась в ванную. Вышла оттуда – собранная, деловая, чужая.

Быстро оделась. Накрасила глаза.

Было невозможно себе представить, что это она всю ночь обнимала Тишкина и принадлежала ему без остатка. Алина стояла храбрая и независимая, как оловянный солдатик. И не принадлежала никому.

 

* * *

 

Тишкин стоял на сцене и искал глазами Алину. Но она исчезла. Где‑то бегала. Участники фестиваля приезжали и уезжали в разные сроки. Надо было кого‑то отправлять, кого‑то встречать.

Тишкин стоял на сцене торжественный и принаряженный и действительно светился от волнения. Несмотря на то что фестиваль был маленький и непрестижный, страсти кипели настоящие.

Матерый режиссер Овечкин, которому прочили главный приз (иначе он бы не поехал), сидел с каменным лицом. Он пролетел, и, как полагал, несправедливо. Получалось, что победила молодость. Пришли другие времена, взошли другие имена. И вот это было самое обидное.

Овечкину было пятьдесят два, Тишкину – двадцать семь. Объективная реальность. Дело, конечно, не в возрасте, а в мере таланта. И в возрасте.

Когда‑то четверть века назад он так же ярко ворвался в кино, и критики талдычили: новый взгляд, глоток свежего воздуха… Но это было двадцать пять лет назад…

У Овечкина было прошлое, а у Тишкина – настоящее и будущее.

Было понятно, что фестиваль окончится, все разъедутся и забудут на другой день. И то, что сейчас кажется жизненно важным, превратится в сизый дым.

Миг победы – это только миг. Но и миг – это тоже вечность.

Тишкин стоял на сцене и был счастлив без дураков. Ему еще раз сказали: плыви! И он поплывет. Он будет плыть, не щадя сил. В него поверили критики, коллеги, профессионалы. Значит, и он обязан верить в себя. Это его первый «Первый приз». А впереди другие фестивали, в том числе Канны, Венеция, Берлин. И он будет стоять в черно‑белом, прижимая к груди «Оскара»,«Льва», «Золотую розу»…

После закрытия Тишкин позвонил домой. Сообщил о победе. Жена поднесла трубку дочери, и дочка в эту трубку подышала. Ее дыхание пролилось на сердце Тишкина как сладкая музыка. Он ничего не мог сказать и только беспомощно улыбался.

 

* * *

 

Прошло четыре года.

Перестройка длилась и уткнулась в дефолт. Страна шумно выдохнула, как от удара под дых.

Тишкин снял еще один фильм. Всего один за четыре года. Государственное финансирование прекратилось, как и прекратилось само государство. Жить по‑старому не хотели, а по‑новому не умели. Кто успел, тот и съел. А кто не успел – моргали глазами, как дворовые собаки, и ждали неизвестно чего.

Чтобы провести озвучание, Тишкину пришлось продать машину. Артисты работали бесплатно, из любви к искусству. Иногда хотелось все бросить, не тратить силы и идти ко дну. Но Тишкин плыл, плыл до изнеможения и наконец ступил на берег. Фильм был закончен.

Это был фильм о любви. О чем же еще… Снимать на злобу дня он не хотел, поскольку все дружно и разом кинулись снимать на злобу дня и даже появился термин «чернуха». Все стали отрывные и смелые.

Раньше модно было намекать, держать фигу в кармане. А нынче модно было вытащить фигу и размахивать ею во все стороны. Конъюнктура поменялась с точностью до наоборот.

Тишкин брезгливо презирал любую конъюнктуру. Ему захотелось напомнить о вечных ценностях. Он и напомнил.

Принцип Тишкина‑режиссера состоял в том, чтобы ИНТЕРЕСНО рассказать ИНТЕРЕСНУЮ историю. У него именно так и получилось. Монтажницы и звукооператоры смотрели затаив дыхание. Фильм затягивал, держал и не отпускал.

А дальше – тишина. Прокат оказался разрушен. Фильм приобрели какие‑то жулики из Уфы. Они предложили Тишкину проехаться по России с показом фильма. За копейки, разумеется. Мало того что Тишкин снял фильм за свои деньги, он еще должен был набивать чужой карман.

Жена собирала чемодан. Дочка выполняла мелкие поручения: принести расческу, зубную щетку и так далее.

Семейная жизнь Тишкина продолжалась, как продолжается море или горы. Точечные измены ничего не меняли и ничему не мешали.

Случайных подруг Тишкин рассматривал как отвлечение от сюжета внутри сюжета. А сам сюжет сколочен крепко, как в талантливом сценарии.

Алина из маленького городка осталась в его сознании и подсознании. Он даже хотел ей позвонить. Но что он ей скажет? «Здравствуй» и «до свидания»… Для этого звонить не стоит. Уж лучше кануть во времени и пространстве.

 

* * *

 

Тишкин приехал с фильмом в маленький городок, где когда‑то проводился фестиваль.

Главная достопримечательность городка – мужской монастырь.

Тишкин бродил по исторической застройке, и ему все время казалось, что сейчас из‑за угла выйдет Алина.

Из монастыря выбегали молодые парни в рясах. Здесь размещалась семинария. Никакого смирения в них не наблюдалось. Молодые румяные лица, крепкие ноги, энергия во взоре. И, глядя на семинаристов, хотелось сказать: «Хорошо‑то как, Господи…» И в самом деле было хорошо. Ветер разогнал облака, проглядывало синее небо. И небо тоже было молодым и новеньким.

Когда‑то здесь бродили бояре в неудобных одеждах, сейчас стоит Тишкин в кроссовках и короткой курточке. Он попал во временной поток. Через пятьдесят лет поток смоет Тишкина, придут новые люди. Но и их смоет. И так будет всегда.

Кто все это запустил? Бог? Но откуда Бог? Его ведь тоже кто‑то создал?

Тишкин вышел из монастыря. Остановил машину и отправился на улицу Чкалова. Он хорошо запомнил улицу и дом, где жила Алина.

А вдруг она вышла замуж за Каравайчука? Все‑таки четыре года прошло. Не будет же она сидеть и ждать у моря погоды.

Тишкин вылез возле ее дома. Нашел автомат.

– Да, – спокойно отозвалась Алина.

– Привет. Ты меня узнаешь?

Тишкин слышал, как в его ушах колотится его собственное сердце.

– Ты откуда? – без удивления спросила Алина.

– Из Америки.

– А слышно хорошо. Как будто ты рядом.

– Ты вышла замуж? – спросил Тишкин. Это был основной вопрос.

– За кого?

– За Каравайчука, например…

– А… – без интереса отозвалась Алина. – Нет. Я одна.

– Хорошо, – обрадовался Тишкин.

– Очень… – Алина не разделила его радости.

– Ладно. Я приду, поговорим, – закруглился Тишкин.

Он положил трубку и отправился в магазин. Деньги у него были. Тишкин купил все, что ему понравилось. Вернее, все, что съедобно.

Лифта в доме не было. Тишкин пошел пешком. Когда поднялся на пятый этаж, сердце стучало в ушах, в пальцах и готово было выскочить из груди.

Он позвонил в дверь. Послышались шаги.

– Кто? – спросила Алина.

Он молчал. Не мог справиться с дыханием.

Алина распахнула дверь.

– Господи… – проговорила. – Ты откуда?

– Из Америки, – сказал Тишкин.

Они стояли и смотрели друг на друга.

Ее лицо было бледным и бежевым, как картон. На голове косынка, как у пиратов в далеких морях. Она похудела, будто вышла из Освенцима. Перед Тишкиным стоял совершенно другой человек.

– Изменилась? – спросила Алина.

– Нет, – наврал Тишкин.

– А так?

Алина сняла косынку, обнажив голый череп. Он поблескивал, как бильярдный шар.

– Как это понимать? – оторопел Тишкин.

– Меня химили и лучили. Все волосы выпали. Но они вырастут. Врачи обещают.

– Вырастут, куда денутся…

– Проходи, если не боишься.

Тишкин шагнул в дом. Стал раздеваться.

– А чего мне бояться? – не понял он.

– Ну… рак все‑таки. Некоторые боятся заразиться. Ко мне никто не ходит. Да я никого и не зову. В таком‑то виде…

Они прошли в комнату. Сели в кресла.

– Рассказывай, – спокойно велел Тишкин.

– А чего рассказывать? Я оформлялась в поездку. Во Францию. Заодно решила пройти диспансеризацию. Врач сказал: «Никуда не поедете. У вас рак». А я ему: «Фиг с им, с раком». Очень хотелось в Париж.

– Раньше ты хотела в Германию, – заметил Тишкин. Надо было что‑то сказать. Но что тут скажешь?

– Сейчас уже никуда не хочу. Операция была ужасная. Я думала: грудь срежут, и все дела. А они соскоблили половину тулова, под мышкой и везде. Теперь руку не поднять.

– Это пройдет…

– Ага… Пройдет вместе со мной. Я договорилась с Маринкой: когда я помру, пусть придет, мне ресницы покрасит. На меня ненакрашенную смотреть страшно.

– Не умрешь, – пообещал Тишкин.

– Ага… У меня мать от этого померла. И бабка. Наследственное. Почему это они умерли, а я нет?

– Потому что медицина сильно продвинулась вперед. Сейчас другие препараты. Выживаемость девяносто процентов.

– А ты откуда знаешь?

Алина впилась в него глазами.

– Это известно. – Тишкин сделал преувеличенно честные глаза. – Наука движется вперед. К тому же Интернет. Все со всеми связаны. Сейчас можно лечиться заочно. Наберешь по Интернету самого продвинутого специалиста и возьмешь консультацию.

– Бесплатно?

– Вот это я не знаю. Думаю, бесплатно. Какие деньги по Интернету…

Алина задумалась.

Постепенно Тишкин привыкал к ее новой внешности. Она была красива по‑своему: худая и стройная, как обточенная деревяшка. Страдания сделали лицо одухотворенным. Молодость проступала сквозь болезнь.

Алина верила каждому его слову. Она была по‑прежнему наивна и доверчива, как раненая собака.

Тишкин взял ее руку и стал целовать. Жалость и нежность искали выхода. Он целовал каждый ее пальчик. Ногти были детские, постриженные.

– Тебе не противно? – спросила Алина. – Ты не боишься, что рак на тебя переползет?

– Он не переползает. И потом, его нет. Его же отрезали…

– Да? – уточнила Алина. – Действительно…

Настроение у нее заметно улучшилось.

– Хочешь поесть что‑нибудь? Если не боишься, конечно.

Тишкин принес пакет из прихожей. Вытащил на стол коньяк, фрукты, ветчину, шоколад.

– А у меня вареная курица есть.

Алина вытащила одной рукой кастрюлю. Поставила на плиту.

– Не трогай ничего, – запретил Тишкин. – Я сам за тобой поухаживаю.

Он стал накрывать на стол. У него это ловко получалось.

Алина сидела, кинув руки вдоль тела. Смотрела.

– Что у тебя в жизни еще? – спросил Тишкин.

– Рак.

– А кроме?

– Ты говоришь как дилетант. Кроме – ничего не бывает.

– Ну все‑таки… Какая‑то мечта.

– Сейчас у меня мечта – выжить. И все. Каждый прожитый день – счастье. Если бы меня поставили на подоконник десятого этажа, сказали: «Стой, зато будешь жить», – я бы согласилась.

– Не говори ерунды.

– Это не ерунда. Я утром просыпаюсь, слышу, как капает вода из крана. Это жизнь. В раковине желтое пятно от ржавчины. Я и ему рада. За окном зима. Люди куда‑то торопятся. Я их вижу из окна. Какое счастье… Я согласилась бы жить на полустанке, смотреть, как мимо бегут поезда, спать на лавке, накрываться пальто. Только бы видеть, слышать, дышать…

– Садись за стол, – скомандовал Тишкин. – То на подоконнике, то на полустанке…

– Ты не понимаешь, – возразила Алина. – Говорят, что душа бессмертна. Но мне жаль именно тела. Как оно без меня? Как я без него?

Алина смотрела расширившимися глазами.

– Все будет нормально, – серьезно сказал Тишкин. – И ты с телом. И тело с тобой. Давай выпьем.

– Мне немножко можно, – согласилась Алина. – Даже полезно. Организм, говорят, сам вырабатывает алкоголь.

Они выпили. Тишкин положил на хлеб ветчину. То и другое было свежим.

– Откуда в провинции свежая ветчина? – удивился Тишкин.

– У нас деревенские сами готовят и в магазин сдают.

– Фермерское хозяйство, – сказал Тишкин. – Как в Америке…

Они ели и углубленно смотрели друг на друга.

– Как же ты одна? – произнес Тишкин. – Почему возле тебя нет близких?

– А где я их возьму? Я сирота. Да мне и не надо никого, одной лучше. Что толку от подруг? Пожалеют притворно, а по большому счету всем до болтов. Будут рады, что рак не у них, а у меня.

– Хорошие у тебя подруги…

– Умирать легче с посторонними. Они нервы не мотают. Ты их нанял, они делают работу.

– А деньги у тебя есть?

– Пока есть. Каравайчук дал.

– Молодец. Хороший человек.

– У города спер, мне дал. Считай, социальная поддержка.

– Мог бы спереть и не дать, – заметил Тишкин.

В окно ударилась птица.

– Плохой знак, – испугалась Алина.

– Плохой, если бы влетела. А она не влетела.

Помолчали.

– Ты меня помнила? – спросил Тишкин.

– А как ты думаешь?

– Не знаю.

– Ты единственный человек, с кем мне было бы не страшно умереть. Я легла бы возле тебя и ничего не боялась.

Это было признание в любви.

Тишкин поднялся. Подошел к ней. Алина встала ему навстречу. Обнялись. Он прижал ее всю‑всю… Потом сказал:

– Давай ляжем…

– Одетыми. Хорошо?

– Как хочешь.

– Да. Так хочу. Чтобы рак не переполз.

– Он не ползет. Он пятится.

Они легли на диван. Одетыми. Тишкин нежно гладил ее острые плечи, руки, лицо. Он любил ее всей душой – жалел, желал, протестовал против ее судьбы. Зачем понадобилась Создателю эта невинная жизнь, такая молодая, такая цветущая…

Тишкин ласкал тихо, осторожно, боясь перейти какую‑то грань.

Никогда прежде он не испытывал такой надчеловеческой остроты и нежности.

– Я тебя не брошу, – сказал Тишкин.

– Я тебя брошу, – ответила Алина.

– Почему?

– Потому что я умру.

– Этого не будет. Я этого не хочу.

– Дело не в тебе.

– Во мне. Ты меня мало знаешь.

Алина приподнялась и посмотрела на Тишкина. А вдруг…

Тишкин честно встретил ее взгляд.

– Ты никогда не умрешь, – поклялся он. – Ты будешь жить дольше всех и лучше всех. Ты будешь здоровая, счастливая и богатая.

Алина опустилась на подушку.

– Говорят, тело временно, а душа бессмертна, – проговорила она. – Наоборот. Тело никуда не девается, просто переходит в другие формы. А вот душа…

Тишкин задумался над ее словами. И вдруг уснул.

Они спали долго: остаток ночи и половину следующего дня.

Тишкин никуда не торопился. Просмотр должен был состояться довольно поздно, в каком‑то Доме культуры.

Тишкин успел сделать влажную уборку. Протирал от пыли все поверхности, включая карнизы.

– Ты хорошо ползаешь по стенам, – одобрила Алина. – Как таракан.

 

* * *

 

Прошли годы.

Тишкину исполнилось сорок лет. Он их не праздновал. Говорят, плохая примета.

Сорок лет, а он так и оставался в начинающих, подающих надежды. Уже вылезли из‑под земли новые начинающие, двадцатисемилетние режиссеры. Они открывали новую эру, а Тишкин начинал вянуть, не успев расцвесть.

Новые времена оказались хуже, циничнее прежних. Раньше был идеологический барьер, теперь – финансовый. Есть деньги – иди и снимай что хочешь и как хочешь.

А нет денег – сиди дома. Тишкин и сидел.

Дочке исполнилось 13 лет. Готовая девица. Любила петь и переодеваться. И еще она любила своих папу и маму. А папа и мама любили ее. Иначе просто не бывает.

Тишкин мечтал снять кино по Куприну. Его литература была абсолютно кинематографичной, просилась на экран.

Куприн – несправедливо забытый, с крупицами гениальности, сильно пьющий, безумно современный. Типично русский писатель.

Тишкин взял несколько его рассказов, перемешал их, как овощное рагу, и сделал новую историю. Он знал, как это снимать. Будущий фильм снился ночами. Не давал жить.

Фильм – дорогой. Костюмы, декорации, хорошие актеры. Снимать дешево – значит провалить. Требовалось полтора миллиона. А где их взять? Государство не давало. У государства – свои игры. Свой бизнес. Кому нужен выпавший из обоза Тишкин? Он, конечно, подавал надежды – хорошо. Любит семью – прекрасно. Хороший парень. И что? Мало таких хороших парней, голодных художников? Барахтайся сам как хочешь.

Жена Лена оказалась добытчицей. Из тихой девочки превратилась в тихий танк. Вперед и только вперед. При этом – бесшумно.

Работала в турагентстве. Зарабатывала на жизнь. Отсылала домочадцев в Турцию и Грецию. Они возвращались загорелые и веселые. Последнее время ездить стало стрёмно: тут землетрясение, там цунами, и в довершение – террористические акты. Но Россия – страна непуганых дураков. Ездят, ничего не боятся. Авось пронесет. Турагентство крутилось на полную катушку.

В этом году Лена решила отправить мужа в Израиль, на Мертвое море. Концентрация соли – убойная. Соль вытягивает из человека все воспаления. Грязь делает чудеса. Муж дороже денег. Зачем тогда зарабатывать, если не тратить.

Лена заказала путевку в отель с названием «Лот». Тот самый библейский Лот, который проживал с семьей в Содоме и Гоморре.

 

* * *

 

Тишкин летел три часа. Потом ехал через весь Израиль на маленьком автобусе, типа нашей маршрутки. Маршрутка в дороге сломалась. Ждали, когда пришлют другую машину. Шофер‑бедуин слушал музыку. Туристы сидели и ждали, как бараны. Тишкин с горечью отметил, что везде бардак. Бедуин обязан был проверить машину перед рейсом. Но не проверил. Сейчас сидит, нацепив наушники, и качает в такт круглой семитской башкой.

Один из русских туристов вознамерился набить бедуину морду, но другие отговорили. Сказали, что здесь это не принято. Явятся полицейские и оштрафуют либо вообще задержат. И отпуск пойдет насмарку. Бедуин не стоит таких затрат.

Бедуин продолжал слушать музыку. Он не понимал русский язык. Но напряжение передалось, и он стал выкрикивать что‑то агрессивное на непонятном языке. Похоже, он матерился.

Стремительно темнело. Тишкин сидел и размышлял: бардак налицо, но законы свирепые. И законы работают в отличие от нашей страны.

 

* * *

 

К отелю подъехали поздно. Ужин стоял в номере.

Тишкин подошел к окну. Море подразумевалось, но было неразличимо в бархатной черноте.

На другом берегу переливалась огнями Иордания, как будто кинули горсть алмазов.

– А из нашего окна Иордания видна, – сказал себе Тишкин. – А из вашего окошка только Сирия немножко…

 

* * *

 

Бархатный сезон был на исходе, самый конец октября. Публика – золотой возраст, а попросту старики и старухи.

Днем они стояли в море под парусиновым навесом и громко галдели, как гуси. Преобладала русская речь. Выходцев из России называли здесь «русские».

Русские стройным хором постановили, что стареть лучше в Израиле: государство заботится, хватает на еду и даже на путешествия. Но единственное, что угнетает: постоянные теракты. У какой‑то Фиры погиб сын! И они боятся увидеть Фиру. Зачем тогда эта Земля обетованная, если на ней гибнут дети…

Тишкин научился передвигаться в воде вертикально, делая ногами велосипедные движения. Море держало, позвоночник разгружался, солнце просеивало лучи сквозь аэрозольные испарения. Вокруг, сверкая, простиралось Мертвое море, тугое, как ртуть. В этом месте оно было неширокое. На берегу Иордании можно было разглядеть отели и даже маленькие строения, типа гаражей.

Тишкина распирали восторг и свобода. Он знал, что через две недели все кончится. Он вернется в Москву, зависнет в неопределенности, как муха в глицерине. Куприн вопьется в мозги, подступят унижения: ходить, просить, доказывать. Но это будет не скоро. Впереди пятнадцать дней, каждый день – вечность. Значит, пятнадцать вечностей.

Тишкин болтался, как поплавок, на полпути в Иорданию. Если захотеть, можно дошагать велосипедными движениями. Здесь ходу сорок минут.

Если повернуться лицом к берегу – библейский пейзаж. Бежевые холмы лежат как сфинксы. Где‑то в километре отсюда – соляной столб, похожий на квадратную тетку с волосами до плеч. Считается, что это – жена Лота.

По берегу ходил спасатель – марокканский еврей, юный, накачанный, с рельефной мускулатурой и тонким лицом.

Тишкин подумал: так выглядели ученики Христа, а может, и сам Иисус. И по воде, аки по суху, он шел тоже здесь. Тугая вода не давала провалиться.

Живая вечность. Ничего не изменилось с тех пор. Как стояло, так и стоит: холмы‑сфинксы, белесое небо, чаша моря в солнечных искрах.

Было рекомендовано заходить в море на двадцать минут. Потом выходить на берег и смывать соль под душем. Но Тишкин уходил в море на полтора часа. Он вбирал его кожей, вдыхал легкими. Он исцелялся. Спасатель вскакивал на свою пирогу и, орудуя одним веслом, догонял Тишкина в середине моря и требовал вернуться. Тишкин усаживался на край пироги, и они возвращались вместе, как два ацтека – оба стройные и загорелые.

На берегу стояли дети разных народов и смотрели. Уставшие от жизни старые дети.

Тишкин отметил, что большинство отдыхающих – немцы: у немцев была своя социальная программа. Их больные лечились здесь бесплатно.

Израиль тоже посылал своих пенсионеров на пять дней. С большой скидкой. Каждую неделю приезжала новая партия.

Высокая старуха в махровом халате долго смотрела на Тишкина. Потом спросила:

– Ви с Ашдода?

– Нет, – ответил Тишкин.

– Ви с Бершевы? – не отставала старуха.

– Я из Москвы, – сказал Тишкин.

– Их вейс. А как же ви сюда попали?

– Просто взял и приехал.

– На пять дней?

– Почему на пять? На две недели.

– Но это же дорого, – встревожилась старуха. – Сколько ви платили?

Тишкин заметил, что вокруг на берегу прислушиваются. Откровенничать не хотелось, но и врать он не любил. Тишкин назвал цену.

– Их вейс… Это очень дорого, – отреагировала старуха. – А откуда у вас деньги? У вас бизнес?

– Ну… можно сказать бизнес, – замялся Тишкин.

– А какой?

Тишкин не хотел называть турагентство Лены. Вообще он не хотел поминать жену. Что за мужик, который пользуется деньгами жены?

– Я снимаю кино.

– Про что?

– Про людей.

– Так ви режиссер?

– Ну да…

– Простите, а какое ви сняли кино?

Старуха оказалась настырная, но симпатичная. Просто она была любопытная, как жена Лота.

– Я снял два фильма. – Он назвал свои фильмы.

– Так ви Тишкин? Владимир Тишкин? – поразилась старуха. Ее брови поднялись, глаза вытаращились.

– Да… – Тишкин растерялся. Он не ожидал, что его фамилию знают.

Вдруг он услышал сдержанные аплодисменты. Тишкин обернулся. Люди поднялись с пластмассовых стульев и аплодировали. Их лица были серьезными и торжественными.

– Ми здесь все смотрим все русское, – проникновенно сказала старуха. – Ми вас знаем. Ми получили от ваших кино большое удовольствие. Спасибо…

Тишкин растерянно улыбался. Глаза защипало, будто в них попала соль. А может, и попала.

Он пошел под душ. Стоял и плакал.

Значит, жизнь не прошла мимо. Ни одного дня.

 

* * *

 

По вечерам было некуда податься.

В отеле устраивали танцы. Пожилые пары топтались с никаким выражением.

По понедельникам и четвергам пел негр с маленькой и очень подвижной головой. На английском. Голос у него был хороший, но слушать его было скучно. Тишкин подумал: пение, как правило, передает интеллект поющего или не передает за неимением оного. По тому, КАК поют, всегда понятно, КТО поет.

По вторникам и пятницам приходил Миша – инженер из Ленинграда. Сейчас он проживал в соседнем городе Арад и подрабатывал в отелях Мертвого моря. Пел советские песни семидесятых годов. Песни – замечательные, и пел Миша очень хорошо, хоть и по‑любительски. Мелодии проникали в душу, и даже глубже. В кровь. Невозможно было не отозваться. Русские евреи вдохновенно пели вместе с Мишей. Они скучали по своей молодости, по России. А Россия по ним – вряд ли. Это была односторонняя любовь.

По выходным дням пела коренная еврейка. На иврите. Мелодический рисунок, как родник, бил из глубины времени, из глубины культуры. И даже тембр голоса – особый, не европейский.

Русские евреи слушали, завороженные особой гармонией. Она была не близка им, но они как будто узнавали свои позывные со дна океана.

Тишкин скромно сидел в уголочке и понимал, вернее, постигал этот народ. Его гнали, били в погромах, жгли в печах. А они возрождались из пепла и никогда не смешивали мясное и молочное. Резали сыр и колбасу разными ножами.

Еврейская женщина восходит к Богу через мужа. Семья – святое. Поэтому нация не размыта и сохранена.

Семья – национальная идея.

Пожилые пары топтались под музыку, держась друг за друга. В золотом возрасте время несется стремительно, оно смывает и уносит. Главное – зацепиться за близкого человека и удержаться. И они держались у всех на виду.

Тишкин смотрел, слушал и, как ни странно, работал. Под музыку приходили разные идеи. Выстраивался финал. Начало он придумал давно. Это будут документальные кадры тех времен. Руки чесались – так хотелось работать.

 

* * *

 

В отрыве от дома Тишкин начинал думать об Алине. Последние дни Алина не выходила из головы. Где она? Что с ней?

Он много раз звонил Алине с тех пор, но никто не подходил. Потом подошел незнакомый голос и сказал:

– Она здесь больше не живет.

– А где она живет? – спросил Тишкин.

– Нигде, – по‑хамски ответил голос. Видимо, ему надоели звонки и вопросы.

А может, и вправду нигде. Только в его памяти. Тугой сгусток страсти. И сгусток жалости. Это не размывалось во времени. Это осталось в нем навсегда.

 

* * *

 

В том краю была одна‑единственная улица, по которой ходили громадные автобусы – неслись, как мотоциклы. Если перейти эту опасную дорогу, открывалась еще одна куцая улочка вдоль магазинчиков. Даже не улочка, а помост. На нем стояли пластмассовые столы и стулья. По вечерам включали большой телевизор, и все местные жители собирались перед телевизором. Они были смуглые, черноволосые, в белых рубахах и черных штанах. Похожие на армян, на итальянцев, на любой южный народ. Сообща смотрели спортивные передачи и умеренно запивали пивом.

Мимо бродили отдыхающие. Тоже присаживались за столики.

Немцы выгодно отличались сдержанностью одежды и манер. Русские евреи выпячивали себя голосом и телом. Всенепременное желание выделиться.

Тишкин шел и приглядывался: с кем бы провести вечер. Убить время. «Получить удовольствие», – как говорила старуха.

И вдруг ноги сами понесли его вперед и вперед – туда, где в одиночестве сидела невероятная немка, отдаленно похожая на Алину. Тишкин заметил две краски: золотое и белое. Белые одежды, золотая кожа и золотые волосы. Из украшений – только браслет, тоже золотой и массивный.

Тишкин подошел и остановился. Он хотел спросить разрешения – можно ли сесть с ней за один столик, но не знал, на каком языке разговаривать.

– Это ты? – спросила немка по‑русски. – А что ты здесь делаешь?

– То же, что и все, – ответил Тишкин.

Это была Алина, Тишкин не верил своим глазам.

– Садись, – предложила Алина.

Тишкин сел.

Они никак не могли начать разговор. Он стеснялся спросить: «Куда подевался твой рак?» Но именно этот вопрос был главным.

– Я тебе звонил. Ты переехала…

– В Германию, – уточнила Алина.

– И ты живешь в Германии? – удивился Тишкин.

– И в Германии тоже.

– А где еще?

– Где хочу.

– Ты вышла замуж за миллионера?

– За Каравайчука.

– На самом деле? – удивился Тишкин.

– А что тут такого?

– Ты же его не любила.

– Правильно. Я тебя любила. Но ты был где‑то. А Каравайчук рядом.

Это было справедливо. Тишкин промолчал.

– А ты как? – спросила Алина.

– Плохо. Не снимаю. Просто сижу и старею. Приехал сюда тормозить процесс. Все болит, особенно душа.

– А почему ты не снимаешь?

– Денег нет. Государство дает треть. А остальные надо где‑то доставать. Никто не дает.

– А сколько тебе надо? – спросила Алина.

– Полтора миллиона… долларов, – уточнил Тишкин.

– Я тебе дам.

– У тебя есть полтора миллиона? – не поверил Тишкин.

– У меня есть гораздо больше.

Подошел официант. Тишкин заказал себе виски и сок для Алины.

– Это деньги Каравайчука? – спросил он.

– Почему? У меня свой бизнес.

– Какой?

– Не бойся. Не наркота.

– А где же можно так заработать?

– Я умею находить деньги под ногами.

– У тебя мусороперерабатывающий завод?

Алина удивленно приподняла брови.

– Под ногами только мусор. Больше ничего.

– Не вникай, – предложила Алина. – Ты не поймешь. В каждом деле свой талант. Ты снимаешь кино, а я бизнесмен.

– Тебя Каравайчук раскрутил?

– Он дал мне начальный капитал. А раскрутилась я сама.

Официант принес виски в тяжелом стакане и соленые орешки. Поставил перед Алиной сок. Тишкин расплатился. Алина, слава Богу, не остановила. Не лезла со своими деньгами. У нее хватило такта.

– Я бы не дал тебе начальный капитал. Я дал бы тебе только головную боль, – заметил Тишкин.

– Ты дал мне больше.

– Не понял…

– Помнишь, ты лег со мной… Тебе не было противно… После этого со мной что‑то случилось. Я тоже перестала быть себе противна. Я себя полюбила… Если бы не это, я бы умерла. Ты дал мне жизнь. Это больше, чем полтора миллиона.

– Но они не вернутся, – честно предупредил Тишкин. – Кино денег не возвращает. Ты их просто потеряешь, и все.

– Ну и фиг с ими, – легко проговорила Алина. – Эти не вернутся, другие подгребут. Для того чтобы деньги приходили, их надо тратить. Если хочешь свежий воздух, нужен сквознячок.

Тишкин пил и неотрывно глядел на Алину. Он видел ее три раза. Первый раз – юную и нищую. Второй раз – смертельно больную, поверженную. И третий раз – сейчас – сильную и самодостаточную. Хозяйку жизни. Три разных человека. Но что‑то было в них общее – женственности золотая суть. Женщина. Это была ЕГО женщина. Тишкина всегда к ней тянуло. И сейчас тянуло.

– А где Каравайчук? – неожиданно спросил он.

– В номере. Футбол смотрит. А что?

Тишкин все смотрел и смотрел. Она была красивее, чем прежде. Как созревшее вино.

– Ты меня еще любишь? – спросил он.

– Нет, нет… – испугалась Алина. – Вернее, да. Но – нет.

– Понял.

Эти полтора миллиона отрезали их друг от друга. Тишкин мог бы отказаться от денег, но это значило – отказаться от кино. А кино было важнее любви, важнее семьи, равно жизни.

– Ты вспоминаешь прошлое? Или хочешь забыть? – спросил Тишкин.

Алина закурила. Потом сказала:

– Прежде чем дарить, Господь испытывает. Без испытаний не было бы наград.

– Ты в это веришь?

– А как не верить. Ты же сам мне все это и говорил.

– Но я не Бог…

– Знаешь, как они здесь обращаются к Богу? «Адонаи». Это значит «Господи»…

Зазвонил мобильный телефон. Алина поднесла трубку к уху. Трубка – белая с золотом. Разговор был важный. Алина вся ушла в брови, давала распоряжения. Из нее высунулась новая Алина – четкая и жесткая, которую он раньше не знал.

Тишкин встал и попрощался. Алина на секунду отвлеклась от важного разговора.

– Оставишь мне на рецепции номер твоего счета, – распорядилась Алина.

– У меня его нет.

– Открой.

– Здесь? – не понял Тишкин.

– Лучше здесь. Вернее.

Алина снова переключилась на мобильный телефон. Она и раньше так умела. Переключаться сразу, без перехода.

 

* * *

 

Тишкин направился в свой отель.

Воздух был стоячий, совсем не двигался. Было душно и отчего‑то грустно. Хотелось остановиться и стоять. И превратиться в соляной столб, как жена Лота.

Мимо пробежала кошка. Она была другая, чем в России. Египетская кошка на коленях Клеопатры: тело длиннее, уши острее, шерсть короче. Такую не хотелось взять на руки.

 

* * *

 

Тишкин разделся на берегу и вошел в море голым. Густая чернота южной ночи надежно прятала наготу. Море было теплее воздуха и обнимало, как женщина.

На лицо села муха. Откуда она тут взялась? Мертвое на то и мертвое, здесь ничего не росло и не жило. Никакой фауны. Тишкин согнал муху. Она снова села. Тишкин вытер лицо соленой ладошкой. Муха отлетела.

Неподалеку колыхалась чья‑то голова.

– Что? – спросил Тишкин. Ему показалось: голова что‑то сказала.

– Я молюсь, – сказал женский голос. – Я прихожу сюда ночью и говорю с Богом.

– По‑русски? – спросил Тишкин.

– Нет. На иврите.

– Как это звучит?

Женщина заговорила непонятно. Тишкин уловил одно слово: «Адонаи».

– И что вы ему говорите? – спросил Тишкин.

– Ну… если коротко… Спасибо за то, что ты мне дал. И пусть все будет так, как сейчас. Не хуже.

– А можно попросить лучше, чем сейчас?

– Это нескромно.

Женщина отплыла, вернее, отодвинулась. Растворилась в ночи.

На противоположном берегу сверкали отели. После отелей шла возвышенность, и огни были брошены горстями на разных уровнях.

– Адонаи, – проговорил Тишкин, – спасибо за то, что ты мне дал: меня самого, моих родителей и мою дочь. По большому счету больше ничего и не надо. Но… – Тишкин задумался над следующим словом. Сказать «талант» нескромно. Призвание. Да. – Мое призвание мучит меня. Не дает мне спокойно жить. Разреши мне… – Тишкин задумался над следующим словом, – выразить, осуществить свое призвание. Ты же видел, как мне хлопали. Значит, людям это надо зачем‑то… Но даже если им это не обязательно, это надо мне. А может быть, и тебе…

Тишкин смотрел в небо. Небо было другое, чем в России. Ковш стоял иначе.

 

Розовые розы

 

Она была маленького роста. Карманная женщина. Маленькая, худенькая и довольно страшненькая. Но красота – дело относительное. В ее подвижном личике было столько ума, искренности, непреходящего детства, что это мирило с неправильными чертами. Да и что такое правильные? Кто мерил? Кто устанавливал?

Ее всю жизнь звали Лилек. В детстве и отрочестве быть Лильком нормально. Но вот уже зрелость и перезрелость, и пора документы на пенсию собирать, – а она все Лилек. Так сложилось. Маленькая собачка до старости щенок.

Лильку казалось, что она никогда не постареет. Все постареют, а она нет. Но… Отдельного закона природа не придумала. У природы нет исключений из правила. Как у всех, так и у нее. Постарела Лилек, как все люди, к пятидесяти пяти годам. Она не стала толстой, и морщины не особенно бороздили лицо, однако возраст все равно проступал.

Человек живет по заданной программе: столько лет на молодость, столько на зрелость, столько на старость. В определенный срок включаются часы смерти. Природа изымает данный экземпляр и запускает новый. Вот и все.

Пятьдесят пять лет – это юность старости. Лилек – юная старуха. Ее день рождения приходился на двадцатое ноября. Скорпион на излете. Но он и на излете – Скорпион. Лилек всю жизнь была очень гордой. Могла сделать себе назло, только бы не унизиться. Но сделать себе назло – это и есть Скорпион.

Двадцатого ноября, в свой день рождения, Лилек проснулась, как всегда, в девять утра и, едва раскрыв глаза, включила телевизор. В девять часов показывали новости. Надо было узнать: кого сняли, кого назначили, кого убили и какой нынче курс доллара. Все менялось каждый день. Каждый день снимали и убивали и показывали лужу крови рядом с трупом. Средний возраст убитых – тридцать пять лет. Причина всегда одна – деньги. Было совершенно не понятно, как можно из‑за денег терять жизнь. Разве жизнь меньше денег?

Лилек догадывалась, что деньги – это не только бумажки, это – азарт, цель. А цель иногда бывает дороже жизни. Но все равно глупо. Цель можно изменить, а жизнь – не повторишь.

Лилек смотрела телевизор. Муж шуршал за стеной. Он сам готовил себе завтрак, ел и уходил на работу.

Муж был юрист, и в последние десять лет его специальность оказалась востребованной. А двадцать пять советских лет, четверть века, он просидел в юридической консультации на зарплате в сто двадцать рублей и почти выродился как личность и как мужчина. Лилек привыкла его не замечать.

Сейчас она бы его заметила, но уже он не хотел ее замечать. Отвык. Можно жить и без любви, но иногда накатывала такая тоска – тяжелая, как волна из невыплаканных слез, и казалось: лучше не жить. Но Лилек – не сумасшедшая. Это только сумасшедшие или фанатики вроде курдов сжигают себя, облив бензином. Фанатизм и бескультурье рядом. Чем культурнее нация, тем выше цена человеческой жизни.

Лилек – вполне культурный человек. Врач в престижной клинике. Но престижность не отражалась на зарплате. Платили мало, даже стыдно сказать сколько. На еду хватало, все остальное – мимо. Где‑то она слышала выражение: «Пролетела, как фанера над Парижем». Почему фанера и почему над Парижем? Куда она летела? Но тем не менее ее жизнь пролетела, как фанера над Парижем. Никакого здоровья, никакой любви. Только работа и книги. Тоже немало, между прочим. У других и этого нет.

Из классики больше всего любила Чехова – его творчество и его жизнь, но женщины Чехова Лильку не нравились: Лика глупая, Книппер умная, но неприятная. Возможно, она ревновала. Лильку казалось, что она больше бы подошла Антону Чехову. С ней он бы не умер. Ах, какой бы женой была Лилек… Но они не совпали во времени. Чехов умер в 1904 году, а Лилек родилась в сорок четвертом. Сорок лет их разделяло, плюс двадцать на взрастание, итого шестьдесят лет. Это много или мало?

Муж ушел на работу. Не поздравил, забыл. Ну и пусть. Она и сама забыла. Да и что за радость – 55 лет – пенсионный возраст.

Лилек пока еще работает, но молодые подпирают. Среди молодых есть талантливые, продвинутые. Но их мало. Единицы.

Российская медицина существует на уровне отдельных имен. Западная медицина – на уровне клиник. У нас – рулетка: то ли повезет, то ли нет. У них гарантия. В этом разница.

Сегодня у Лилька отгул после дежурства. Отгул и день рождения. Можно никуда не торопиться, послушать, как время шелестит секундами.

Посмотрела «Новости», утренний выпуск. Потом кино – мексиканский сериал. Действие двигалось медленно – практически не двигалось, поскольку авторам надо было растянуть бодягу на двести серий.

Серия подходила к концу, когда раздался звонок в дверь. «Кто бы это?» – подумала Лилек и пошла открывать – как была, в ночной рубашке. В конце концов, рубашка длинная, скромная. В конце концов – она дома.

Лилек открыла дверь и увидела на уровне глаз розовые розы, большой роскошный букет сильных и красивых цветов. Тугие бутоны на длинных толстых стеблях – должно быть, болгарские. Такие у нас не растут. За букетом стоял невысокий блондин с плитами молодого румянца на щеках. Лицо простодушное, дураковатое, как у скомороха.

– Это вам, – сказал скоморох и протянул букет.

– А вы кто? – не поняла Лилек.

У нее мелькнула мысль, что цветы от благодарного пациента… Но откуда пациенту известен адрес и повод: день рождения. К тому же пациенты – как их называют, «контингент», партийная элита на пенсии – народ не сентиментальный и цветов не дарят.

– Я посыльный из магазина, – объяснил скоморох.

– А от кого?

– В букете должна быть визитка.

Лилек осмотрела цветы, никакой визитки не было. От букета исходил непередаваемый розовый аромат. Запах богов. Так пахнет счастье.

– Нет ничего, – поделилась Лилек. – Вы, наверное, перепутали…

Скоморох достал одной рукой маленький блокнот, прочитал фамилию и адрес. Все совпадало.

Лильку ничего не оставалось, как принять букет.

– А от кого? – переспросила она.

– Значит, сюрприз, – ответил посыльный и улыбнулся.

Улыбка у него была хорошая, рубашка голубая и свежая, и весь он был ясный, незамысловатый, молодой, как утро.

– Проходите, – пригласила Лилек.

Парень ступил в прихожую. Лилек прошла на кухню, освободила руки от цветов. Стала искать кошелек, чтобы поблагодарить посыльного. Но кошелька не оказалось на положенном месте. Она пошарила по карманам и нашла пристойную купюру: не много и не мало.

Посыльный ждал, озираясь по сторонам. Должно быть, смущался.

Получив чаевые, он попрощался и ушел. А Лилек вернулась к цветам. Стала обрабатывать стебли, чтобы цветы дольше стояли. Налила воду, бросила туда таблетку аспирина. Совместила банку, воду и розы.

Боже мой… Вот так среди осенней хляби и предчувствия зимы – маленький салют, букет роз. Но кто? Кто выбирал этот цвет? Кто платил такие деньги? И кому это вообще пришло в голову? Кто оказался способен на такой жест?

Контингент – не в счет. Бывшие политики, как стареющие звезды, никак не могут поверить в то, что они – бывшие. И все розы – им.

Кто еще? Антон Павлович Чехов? Но он умер в 1904 году.

Может быть, Женька Чижик? Первая любовь, которая не ржавеет…

 

* * *

 

Все‑таки ржавеет. Более того, ничто так не ржавеет, как первая любовь.

Лилек и Женька вместе учились в медицинском. Но Лилек – терапевт, а Женька – ухо, горло, нос. Он был красивый и сексуально активный. Его звали: «в ухо, в горло, в нос»…

Они сошлись на почве активности и духовности. Лилек была влюблена в Чехова, а Женька в Достоевского. Он все‑все‑все знал про Достоевского: что он ел, чем болел, почему любил Аполлинарию Суслову, а женился на скромной Анне… Потому что одних любят, а на других женятся.

На Лильке он женился по этому же принципу. Любил высокую, независимую Лидку Братееву, которая переспала с половиной студенческого и профессорского состава. А может, и со всеми. При этом инициатива принадлежала Лидке. Она приходила и брала. Те, кто послабей, – убегали и прятались. Но Лидка находила и выволакивала на свет. Такой был характер. Она жила по принципу: бей сороку, бей ворону, руку набьешь – сокола убьешь.

Так и вышло. Ей достался вполне сокол, она вышла за него замуж и на какое‑то время притихла. Но потом принялась за старое. Распущенность, возведенная в привычку, – это ее стиль. Ей нравился риск, состояние полета. А за кем летать – за вороном или соколом – какая разница.

Женька женился назло и долгое время путал их имена. Лиля и Лида – рядом.

Лилек ненавидела Лидку – в принципе и в мелочах. Ей был ненавистен принцип ее жизни, нарушение восьми заповедей из десяти. И ненавистно лицо: лоб в два пальца, как у обезьяны гиббон, и манера хохотать – победная и непристойная. Как будто Лидка громко пукнула, огляделась по сторонам и расхохоталась.

Но основная причина ненависти – Женька. Он без конца говорил о ней, кляня. Он был несвободен от нее, как Достоевский от Аполлинарии Сусловой. И оба спасались женами. Женька погружался в Лилька, зажмуривался и представлял себе ТУ. Мстил Лидке. Лилек была инструментом мести.

Но время работало на Лилька. Та плохая, а Лилек хорошая и рядом.

Они вместе учились, вместе ели и спали, вместе ездили на юг – тогда еще у России был юг. И все бы ничего, но… Женькина мамаша.

Мамаша считала брак сына мезальянсом. Женька – почти красавец, умница, из хорошей семьи. Лилек – провинциалка, почти уродка. Мамаша просто кипела от такой жизненной несправедливости и была похожа на кипящий чайник – страшно подойти.

Жили у Женьки. Лилек привезла с собой кошку, тоже не из красавиц. У кошки, видимо, была родовая травма, рот съехал набок, как у инсультников. Она криво мяукала и криво ела.

И вот эта пара страшненьких – девушка и кошка – обожали друг друга нечеловеческой любовью, а может, как раз человеческой – идеальной и бескорыстной. Иногда у Лилька случался радикулит, кошка разбегалась и вскакивала ей на поясницу, обнимала лапами. Повисала. Грела поясницу своим теплым животом. И проходило. От живого существа шли мощные токи любви – получалась своеобразная физиотерапия.

Лилек волновалась, что кошка выпадет из окна, – мамаша постоянно раскрывала окно настежь. Лилек навесила специальный крючок, который ограничивал щель до десяти сантиметров. Воздуха хватало, и никакого риска. Кошка скучала по воле. Она вскакивала на подоконник, втискивала в щель свой бок с откинутой лапой и так гуляла. Однажды в ее лапу залетела птица. Так что можно сказать, кошка охотилась, а значит, жила полноценной жизнью. Лилек не охотилась, но тоже жила вполне полноценно.

Она любила своего Женьку, ей нравилось быть с ним наедине и на людях. Она им гордилась и любила показывать окружающим. Почти в каждых глазах она читала легкое удивление: Лилек – недомерок, а Женя – америкэн бой… Многие молодые женщины кокетничали с ним на глазах у Лилька, так как Женька казался легкой добычей. Каждая думала: если он польстился на такую каракатицу, то уж за мной побежит, писая от счастья горячим кипятком. Но это было большое заблуждение. Единственный человек, за которым он бежал бы, – Лидка Братеева.

Однажды Лилек и Женька отправились в театр и встретили там Братееву со своим соколом. Поздоровались. Лидка оглядела принаряженного Лилька, усмехнулась. В ее ухмылке было много граней, и все эти грани процарапали Женькино сердце.

Женька весь спектакль просидел бледный и подавленный. Молчал всю дорогу домой. А Лилька и вовсе тошнило. Она была беременной на третьем месяце.

Беременность протекала тяжело, токсикоз, мутило от запахов. Ей казалось, что от Женьки пахнет моченым горохом. Она постоянно отворачивалась, чтобы не попасть в струю его дыхания. В этот же период поднялась неприязнь к Достоевскому – эпилептик, больной и нервный. Волосы вечно гладкие, блестящие, будто намазаны подсолнечным маслом. Непонятно, что в нем нашла Аполлинария Суслова…

Чехов – совсем другое дело. Чехов – как Иисус – учил, терпел, был распят туберкулезом, его не понимали современники, критика упрекала за «мелкотемье». Но Иисус Христос никогда не улыбался, мрачный был парень. А Антон Чехов – шутил, и его юмор был тонкий, мягкий, еле слышный, погруженный глубоко, но слышный для посвященных. Для тех, кто с ним на одной волне.

Неприятие Достоевского явилось началом неприятия Женьки.

Женькина мамаша не советовала рожать, приводила убедительные аргументы. Лилек послушалась и сделала аборт, хотя все сроки прошли.

Почему Лилек послушалась? Где была ее голова? В молодости не хватает опыта, требуется совет старших. Совет был дан неправильный.

Вопрос: а где были родители Лилька? В другом городе, маленьком и провинциальном. Лильку казалось тогда, что ее родители тоже маленькие и провинциальные. Ничего не понимают.

И еще одна причина – гордость – знак Скорпиона. Чтобы не унизиться, готова укусить сама себя. Так оно и вышло. Лилек ужалила сама себя. Ребенок мог бы развернуть всю ситуацию на 180 градусов. Женькина мамаша непременно бы влюбилась во внука или внучку и из чайника ненависти превратилась бы в чайник любви. Этот новый человек всех бы объединил, включая кошку. И настала бы всеобщая гармония, когда все нужны всем. А так – никто не нужен никому.

Женька стал реагировать на кокетство чужих женщин. У него стали формироваться левые романы в присутствии Лилька.

Лилек боролась за свое счастье как могла – купила шляпку. Лильку шли маленькие беретики, а эта шляпа только подчеркнула ее внешнюю несостоятельность.

– Ну как? – неосмотрительно спросила Лилек.

Женька ничего не сказал. Усмехнулся, как Братеева. Это было прямое предательство.

Сработал Скорпион. Лилек взяла книжку, кошку и ушла. Куда? А никуда. Сначала к подруге. Потом сняла комнату. А потом…

 

* * *

 

Об этом «потом» следует поговорить подробнее.

Потом Лилек обратилась к юристу и отсудила у Женьки с мамашей площадь. Им пришлось разменивать свою квартиру на меньшую плюс комната. Вот так. Это был ее ответ. Из жертвы Лилек превратилась в народного мстителя, и весь суд был на ее стороне. Скорпион жалил не себя, а врага. Лилек мстила за поруганную веру, надежду и любовь.

Когда женщина мстит – здравый смысл умолкает. Самое правильное, что может сделать мужчина, – это уносить ноги не раздумывая.

Женька Чижик не ожидал такого развития событий. Он считал, что все зависит от него, и даже пытался помириться. Но Лилек уже спала с юристом Леней Блохиным, в той самой комнате, которую они вместе отсудили. Лилек пошла на эту связь Женьке НАЗЛО. А Леня просто подчинился. Потом он втянулся в Лилька, как в черный кофе. Вроде невкусно, но если привыкнешь – ничем не заменишь. Малая наркомания.

Лилек взяла своего юриста – нагло, как Братеева. И оказалось, что Леня этому очень рад. Лилек сообразила, что мужчины на самом деле – слабый пол. И бывают довольны, когда женщины проявляют инициативу и сами все решают.

Леня – москвич, тоже с мамашей и прочими родственниками. Но на его территорию Лилек не ступала и с мамашей не знакомилась. Хватит с нее мамаш.

Они познакомились на свадьбе. Мамашу звали Ванда, хоть и не полька. Явно не полька.

Ванда доброжелательна и терпима – это и есть интеллигентность. Воспитать эти качества невозможно, с ними надо родиться, получить с генами.

Ванда отметила, конечно, что Лилек – не из красавиц, но это и хорошо. Спокойно. Меньше соблазна, а значит, крепче семья. А крепкая семья – это самая большая человеческая ценность.

На свадьбе Леня напился и в конце – заснул прямо за столом. Лилек везла его на стуле до кровати, а потом снимала ботинки и в этот момент любила пронзительно, до холодка под ложечкой.

 

* * *

 

Первое время они старались не разлучаться и даже спали, взявшись за руки. Так длилось долго, несколько лет. Но…

У Лилька было одно неудобное качество: желание объять необъятное. То, что шло в руки, – было уже в руках. Это уже неинтересно. Интересно, а что там… за поворотом. Хотелось заглянуть за поворот. И она заглядывала.

Лилек пошла лицом в отца. Мать говорила: не удалась. А первая свекровь произносила: «не красива», с ударением на последнем «а». Аристократка сраная.

Лилек всю дальнейшую жизнь пыталась доказать: удалась и красива. Она доказывала это другим и себе. Имея весьма скромные внешние данные, она существовала как красавица. Ну, пусть не красавица… Но эмоций – полноводная река. Выбор – большой: врачи, пациенты, родственники пациентов. Привилегированная среда. А если выражаться языком орнитологов – элитарные самцы.

Лилек была открыта для любви и сама влюблялась на разрыв аорты. Начинался сумасшедший дом, душа рвалась на части.

Леня тем временем жил свою жизнь: уходил на работу и возвращался с работы. Кого‑то защищал, выигрывал процессы, копался в юридических кадастрах – она в этом ничего не понимала. Основные его дела – раздел имущества, и Леня не переставал удивляться человеческой низости. Люди готовы были убить друг друга из‑за клочка земли. Инстинкт «мое» оказывался доминирующим.

Несколько раз Леня являлся с синяком на губе, кто‑то высасывал его из семьи. Но Леня держался. Почему? Непонятно. Лилек для всех была ангел‑спаситель, кроме собственного мужа.

Иногда в доме раздавались немые звонки. Звонили и молчали. Лилек догадывалась, что это – претендентки на Леню. Где он их брал? Наверное, в юридической консультации. Лилек злилась, но молчала, поскольку претендентки вели себя прилично, не грубили по телефону и не приходили на дом. А потом и вовсе куда‑то исчезали. Растворялись в пространстве.

Леня неизменно возвращался с работы. Совал ноги в тапки. Ужинал – как правило, это было мясо с жареной картошкой. Потом садился в кресло и просматривал газеты. Затем включал телевизор и ревниво смотрел – что творится в мире. В мире творилось такое, что интереснее любого детектива.

Детей не было, но Леня и не хотел. Он умел любить только себя, свой покой и свои привычки. А дети выжирают жизнь, хоть и являются ее смыслом. Какой‑то странный смысл получается: жить ради другого. А ты сам? Разве не логичнее жить свою жизнь для себя…

Лилек хотела ребенка, готова была родить от кого угодно, но… как говорит пословица: «Бодливой корове бог рогов не дает».

Лилек во всем винила свою первую свекровь и ненавидела ее со всей яростью Скорпиона. Со временем первая свекровь умерла, но Лилек ненавидела ее за гробом. Бедная старуха Чижик, должно быть, переворачивалась в гробу.

Женька Чижик, как она слышала, несколько раз женился и разводился. У него не складывалось. Видимо, его браки совершались на земле. В районных загсах. А брак Лилька и Лени – стоял и даже не качался. Значит, был заключен на небесах.

 

* * *

 

Жизнь манила и звала. Было интересно заглянуть за поворот. За поворотом, как правило, оказывалось либо чужое, не твое, либо негодное к употреблению, как поддельная водка. Чужое – значит красть. Поддельное – значит отравиться.

Лилек, случалось, крала и блевала. А потом все вставало на свои места. Чужое – на место. Порченое – забыть. Сама – в работу.

В работе Лилек избавлялась от комплекса неполноценности.

Если разобраться, то мужчины в ее жизни тоже возникали от комплекса неполноценности. Комплексы есть даже у красавиц. Людьми вообще движут комплексы. И президенты скорее всего имеют комплексы и поэтому становятся президентами. Либо их жены имеют комплексы и делают своих мужей президентами. Комплексы – это те дрожжи, которые движут миром.

Существует власть талантом, власть красотой, просто власть. Но если нет таланта, красоты и власти, то есть маленькая личная власть над одним человеком.

Именно поэтому Лилек хваталась за чужое и порченое. Она хотела иметь маленькую личную власть.

Но основная ее свобода – в работе.

Когда она погружалась в историю болезни, то начинала видеть больного изнутри, как будто сама плыла по кровеносному руслу и заплывала в жизненно важные органы. И вот тогда приходила власть над жизнью человека, и можно почувствовать себя немножко богом.

Лилек давно поняла, что человек роет себе могилу зубами. Неправильно питается.

Человек – машина. Главное – бензин и профилактика. Не надо запускать внутрь вредное горючее, иначе забиваются трубки – сосуды, и мотор выходит из строя. И еще – иммунная система. Если укрепить иммунитет, он сам справится со своими врагами. Сам победит любую инфекцию. Даже рак. Раковые клетки представлялись Лильку одинокими бомжами, которые бродят по организму в поисках жилья, стучатся во все двери. В организме существуют механизмы‑замки. Здоровая клетка как бы заглядывает в дверной замок: кто пришел? Свой, чужой? Видит чужого – и не отпирает. Пошел вон. И клетка‑бомж снова слоняется в поисках удачи. Но вот у человека стресс, старость, плохая еда, южное солнце – все это сажает иммунную систему. Она садится, как аккумулятор. Механизм‑замок не срабатывает, и бомжик – р‑раз! И проник. И впустил другого. А дальше – все, как в бандитской группировке. Основная опухоль контролирует кислород. Она питается кислородом. Чтобы победить болезнь, надо блокировать подачу кислорода. Бомжам будет нечего жрать, и опухоль скукожится, завянет.

Лилек была уверена, что лечение рака должно быть очень простым – как все гениальное. Победа близка, стоит только руку протянуть. Лилек протягивала руку к генетикам, даже к колдунам, пытаясь вычленить в их методе рациональное зерно. Очень часто рациональное кроется в иррациональном.

Лилек увлекалась очередной идеей вместе с носителем идеи. Ей начинало казаться, что это ОДНО: идея и ее носитель. А колдуны, между прочим, – тоже мужчины, и современный колдун – это не шаман с бубном и не Гришка Распутин с неряшливой бородой. Это – неординарная личность, владеющая гипнозом, философией и многими знаниями. Эту личность звали Максим.

Лилек тогда совсем сошла с резьбы. Не приходила домой ночевать, объясняя это дежурствами.

Леня пожаловался Ванде. Ванда сказала:

– Значит, она не может по‑другому.

Ванда уважала Лилька, ее жизнь и даже ее поиск. Лилек, в свою очередь, чтила Ванду: только благородный человек видит благородство в другом.

На склоне лет Ванда жестоко заболела. Лилек кинулась на борьбу за ее жизнь со всей яростью Скорпиона. Буквально отбила от рук смерти, жадной до всего живого. Смерть и Лилек вцепились в Ванду с двух сторон. Лилек не отдала. Смерти в конце концов это надоело, и она ушла.

Ванда объявила, что родилась дважды, и отпраздновала второй день рождения. Говорила о Лильке высокие слова. Все прослезились. Но все‑таки главное – не Ванда. Ванда – сопутствующая линия. А основная линия в то время – Максим.

Максим работал в районной больнице, сочетал традиционную медицину с нетрадиционной. Он считал: люди заболевают от разлада души с телом. Человека надо настроить, как гитару. Максим подтягивал струны души. Человек начинал звучать чисто. И выздоравливал.

Теория Максима во многом совпадала с теорией Лилька. Она называлась «остановиться, оглянуться»…

Люди больших городов бегут, бегут, протянув руку за ложной целью. Что‑то в них рвется, развинчивается, а они все равно бегут, пока не падают. Надо остановиться, оглянуться.

Лилек и Максим познакомились на курсах повышения квалификации. Он был страшненький, но красивый. Лилек что‑то почувствовала. Они несколько раз переглянулись, почуяли друг друга, как два волка среди собак. Потом Лилек стала посылать к нему своих больных. А потом…

Почти у каждого человека бывает в жизни главная любовь и несколько не главных. Не главные – забываются. А главная – остается, но не в чувственной памяти, а в душевной. Память души – не проходит. Может быть, и у Максима не прошло. Может быть, эти розы – от него…

Есть выражение: нахлынули воспоминания… На Лилька они не нахлынули. Они всегда были в ней и звучали, как музыка из репродуктора: иногда тише, иногда громче, но всегда…

 

* * *

 

Максим – вдовец. Жена умерла рано и неожиданно, ни с того ни с сего. Оказывается, у нее была аневризма в мозгу, о которой никто не подозревал. В один прекрасный день аневризма лопнула и убила. Среди бела дня. Жена вела машину, и вдруг милиционер увидел, что машина, как пьяная, движется куда‑то вбок. Милиционер засвистел, и это было последнее, что услышала тридцатипятилетняя женщина.

Дети – маленькие, семь и одиннадцать лет. Никакой родни. Хоть бери и бросай работу. Но работу не оставить. Приходилось оставлять мальчиков. Пару раз они попали в комнату милиции, и женщина‑милиционер терпеливо с ними возилась, ожидая прихода отца. Когда Максим являлся в великом смущении, мальчики не хотели уходить от тети‑милиционера. Кончилось тем, что Максим стал скидывать на нее детей, и она – ее звали Зина – перебралась к ним жить.

Зина – лимитчица, приехала в Москву из Читы. Для нее выйти замуж с пропиской – большая удача. Она вышла и прописалась.

В глубине души Зина считала, что сделала Максиму большое одолжение. Он был невидный, маленького росточка, с лысиной в середине головы. Красоты никакой. А у Зины были плечистые кавалеры – сыщики и оперативники. Красавцы, но что толку… Тоже лимитчики без площади и пьющие.

Максим – без вредных привычек, культурный в обхождении. А мальчиков она просто полюбила. Как можно не полюбить маленьких детей‑сирот?

Работу Зина бросила. Быт оказался налажен. У нее были вкусные руки. Даже самая простая еда типа жареной картошки выходила из‑под ее рук как кулинарный шедевр. Она знала, как порезать, сколько масла, сколько времени без крышки и под крышкой. И еще она знала секрет: порезав картошку, она ее сушила в полотенце, лишала влаги, и только после этого – на раскаленную сковороду. Оказывается, на все нужен талант. Даже на картошку.

Максим возвращался в теплый, ухоженный дом. Мальчики были спокойны и счастливы.

Иногда выходили в гости, но Зине было скучно с друзьями Максима. Говорили о чем‑то непонятном, женщины – в брюках, как мужики, и стриженые. У Зины – своя эстетика: волос должно быть много – коса. И грудей много, и зада. Вот тогда это женщина. Зинаиде тоже хотелось принять участие в разговоре, и она рассказывала жуткие истории, как кто‑то напился до чертей и повесился в углу, а остальные не заметили и продолжали застолье. Друзья Максима замолкали и не знали, что сказать, как комментировать. Максиму было неловко. Он перестал брать Зину, да и она не стремилась. Ей было гораздо интереснее остаться дома и посмотреть мексиканский сериал.

Первое время Максим с Лильком прятались под покровом ночи, целовались в парадных, как школьники. Лильку в ту пору было за тридцать, большая девочка. Но страсть горела, как факел, загоняла в подъезды. В это время Максим купил машину, стали ездить за город. Гуляли, разговаривали.

Максим рассказал, как однажды привезли рабочего, который упал с восьмого этажа. Было понятно, что его не собрать, но Максим все‑таки взялся за операцию, что называется, для очистки совести. Он подшивал на место оторвавшиеся органы, совмещал кости и был готов к тому, что больной умрет на столе. Но не умер. И вдруг через неделю. О Боже… Максим увидел, как он ковылял по коридору, опираясь на костыли. И в этот момент Максим осознал: Бог есть. Он стоит за спиной, как хирургическая сестра.

– А что такое Бог? – спросила Лилек.

– Это любовь.

– А что такое любовь?

– Это резонанс.

– Не поняла.

– Ну… Когда люди вместе молятся, они входят в резонанс и посылают в космос усиленное желание, и оно ловится космосом.

– Значит, Бог – это приемник? – уточнила Лилек.

– Это мировой разум, – поправил Максим.

– А как он выглядит?

– Разве это важно? – отозвался Максим. – В любви человек ближе всего к Богу. Когда человек любит – он в резонансе с Богом.

Лилек подняла голову, увидела верхушки берез. Они качали ветками, как будто тоже входили в резонанс друг с другом и с ней, Лильком. «Я никогда это не забуду», – подумала Лилек. И в самом деле не забыла: ажурные зеленые ветки, плывущие под ветром, на фоне синего, как кобальт, неба.

 

* * *

 

Лилек и Максим практически не расставались, вместе ездили в отпуск и ходили в гости. Лилек совершенно не походила на любовницу – маленькая, неяркая, ее никто за любовницу и не принимал. Лилек смотрелась как жена, как соратница, как его ЧАСТЬ. Их уже невозможно было представить отдельно друг от друга.

Юрист Леня существовал где‑то за чертой. Его как бы не было, хотя он был.

Лилек стала подумывать о разводе и о новом браке. Хотелось быть вместе всегда, всегда, всегда…

Однажды Максим позвонил и отменил свидание. Он заболел, у него двухстороннее воспаление легких.

Лилек терпела разлуку два дня, а потом не выдержала, взяла с работы белый халат и шапочку и явилась к Максиму на квартиру. Вроде как врач из поликлиники.

Ей открыла Зина. Лилек ступила в сердце семьи.

Квартира была блочная, типовая, с полированной мебелью на тонких ножках. Висел запах тушеного мяса. Клубились двое мальчишек. Младший был похож на принца Чарльза. Лилек вдруг поняла, что Максим тоже похож на принца Чарльза, только меньше ростом и лысый.

Зина – большая, уютная. Две большие груди и большой живот походили на три засаленные подушки. От нее пахло тушеным луком. Она не хотела нравиться и не хотела казаться лучше чем есть. И именно поэтому нравилась.

Зина провела Лилька к больному. Максим засветился лицом и глазами. Зина ничего не заметила, потому что в эту секунду в комнату влетели мальчишки. Один выдирал у другого что‑то изо рта.

– Он схватил мою жвачку! – вопил принц Чарльз.

Зина быстро щелкнула им подзатыльники, мальчишки выкатились, шум переместился за стенку. Зина поторопилась к ним, чтобы разобраться и восстановить справедливость. Чувствовалось, что она здесь главная и все держится на ней. Максим – только материально несущая балка.

Лилек молча раскрыла свой чемоданчик, достала горчичники, растирки. Стала, как медсестра, растирать ему спину, чтобы не было застоя. Потом укутала в пуховый платок, который тоже принесла с собой. Укрыла одеялом под горло. И села рядом.

Надо было о чем‑то говорить. Максим стал пересказывать интересное исследование о раке, которое он недавно прочел в американском журнале. Статья американского профессора по имени Иуда Форман.

Тема была интересна Лильку, но она слушала невнимательно. Думала о другом. О чем? О том, что она протянула руку к чужому. Воровка. На кого замахнулась? На детей? На Зину, которая батрачит с утра до вечера… Лилек хотела только Максима. Ей казалось: изъять Максима, а все остальное пусть останется по‑прежнему. В том‑то и дело, что по‑прежнему ничего не останется. Все рухнет, потому что они с двух сторон – Максим и Зина – равноценно поддерживают эту конструкцию: семья.

– О чем ты думаешь? – заметил Максим.

– О том, что профессора зовут Иуда, – сказала Лилек. – Я думала, что этим именем никто не пользуется. Оно настолько скомпрометировано…

Заглянула Зина и пригласила Лилька поесть. Максим настаивал. Пришлось согласиться.

И вот они втроем сидят на кухне и едят бефстроганов. Блюдо приготовлено классически, в сметане. Боже, как давно Лилек не ела бефстроганов. Все больше сосиски.

Зина рассказывала жуткую историю о том, как в их районе бандиты приковали к батарее беременную женщину, а сами стали искать ценности и валюту. А потом сообразили, что не туда пришли. Перепутали квартиру.

– И дальше что? – спросила Лилек.

– Ничего. Ушли, – ответила Зина.

История имела счастливый конец. Наручники отстегнули и ушли.

Хэппи энд. Вкусная еда. Прочность бытия. Так сложилось у Зины и Максима. Хорошо ли, плохо ли, но сложилось и летит, как самодельный летательный аппарат.

Лилек поблагодарила и стала прощаться.

– Заходите, – попросила Зина. – Просто так. В гости.

Она ничего не заподозрила, чистая душа.

Начались страдания. Их любовь стала походить на те самые клетки, которые пожирают кислород из организма. Все это вело к полному краху. И Лилек решила не ждать. Порвать без объяснений. Как будто нырнула на большую глубину. Задыхалась. Всплывала на мгновение – и опять на глубину.

Максим понял. Согласился. Потянулись мучительные дни без него. Потом дни переросли в месяц и в год.* * *

Больше ничего значительного в жизни Лилька так и не случилось. Кроме самой жизни. Постепенно она привыкла к тому, что ничего не происходит. Меняются только больные и времена года. А все остальное остается по‑прежнему, и это очень хорошо. Ей нравилось просыпаться и встречать день утром. И провожать его вечером. Она научилась делать бефстроганов по правилам, в сметане. Сверху посыпала травкой, мелко рубила.

Леня приходил с работы, молча ел. Потом садился, читал газету.

Лилек иногда задумывалась: чем жить дальше? Как разнообразить свое существование? Она знала как врач, что старость – это болезнь. Старость надо преодолевать. На это уйдет время. Новая цель – продление жизни. Это ложная цель. Но если разобраться – все цели ложные: любовь, которая все равно кончается. Успех, который – не что иное, как самоутверждение.

 

* * *

 

Лилек решила сделать в квартире ремонт. Друзья порекомендовали армянскую бригаду. Пришли три брата‑армянина, в джинсах, худые и смуглые. Не особенно молодые, старшему – пятьдесят, но все‑таки молодые, с сединой в густых волосах.

Лилек расцвела, руководила, командовала. Армяне охотно подчинялись, склонив головы, притушив южный блеск глаз. Блеск оказался не столько южный, сколько алчный. Они приехали заработать деньги «на семю» – так они произносили слово «семья». А страшненькая русская интересовала их только как источник дохода. Они быстро поняли, что ее можно раскрутить – то есть взять в два раза больше.

Армяне обманывали Лилька налево и направо. Младший по имени Ашот постоянно что‑нибудь выпрашивал: то раскладушку, то одеяло.

Лилек любила быть сильной и благородной. Она все отдавала и любовалась собой.

Ашот рассказывал, что живет в маленьком городе. Единственный культурный центр – базар. Армяне там собираются и проводят время. Работы нет. Страна разрушена. Взрослые мужчины разбрелись кто куда, лишь бы найти работу. Живут бесправно, как рабы. Милиция их отлавливает и штрафует, по сути, грабит. Дома у него жена и трое детей. Жену зовут Изольда. Армяне любят давать экзотические имена. С женой они спят в разных комнатах – так решила жена, потому что он постоянно к ней пристает. Изольда не может заниматься любовью так часто и так много, как он этого хочет. Она слишком устает днем и должна отдохнуть ночью. Но Ашот – натура любвеобильная, его ничего больше в жизни не интересует. Он каждую ночь пытается проникнуть к Изольде, но она ставит в дверях кого‑то из детей, чтобы задержать Ашота. Дети дежурят каждую ночь по очереди.

– Ты любишь жену или ты любишь любовь? – спросила Лилек.

– А какая разница? – не понял Ашот.

Он был прост, как молоток, которым забивал гвозди. И Лильку на какое‑то время показалось: он прав. Вся эта культура, которую придумало человечество, – надстройка. А базис – сам человек, его биология и инстинкты. Инстинкты вложены в программу и составляют саму жизнь.

Инстинкт продолжения рода – любовь, инстинкт сохранения потомства – чадолюбие. Инстинкт самосохранения – страх смерти. И все, в сущности. А люди выдумывают всякие кружева: культура, архитектура, литература, Чехов, Достоевский, Иуда Форман.

Ашот нравился Лильку за молодость и неравнодушие. Он был на десять лет моложе, но как бы не замечал разницы или притворялся.

Мужчины Лилька – филолог, юрист, хирург – интеллигенция. Но они были в те времена, когда у Лилька была полная колода козырей: молодость, энергия, жизненная жажда. В сущности, полной колоды не было никогда – так, один‑два козыря. Но сегодня нет ни одного. Значит, надо понизить критерий. Пусть будет молодой, серый, любвеобильный Ашот.

Он улыбался лучезарно, его светло‑карие глаза лучились, и белые зубы тоже лучились. Лилек не сомневалась, что он влюблен. Она была самоуверенна на свой счет.

Все кончилось очень быстро. Армяне ее обокрали и смылись. Они были даже не особенно виноваты. Лилек никогда не прятала деньги. Кошелек с деньгами всегда лежал в прихожей под зеркалом. И не захочешь, да прихватишь.

Лилек предполагала, что украл средний брат – самый красивый и подлый. Подлость заключалась в том, что он выдавал себя за другого. Был мелкий жулик, а изображал из себя Гамлета.

Украсть мог и старший брат, рукастый и пьющий. Он единственный из троих умел работать.

Лилек не успела понизить критерий, слава Богу. Какой это был бы ужас… Она поняла: культура держит человека на поверхности, не дает ему опуститься до воровства. Если бы братья‑армяне читали книги, слушали музыку и ходили в театр, то прошли бы мимо чужого кошелька.

Лилек была рада, что Ашот оказался таким ничтожеством, от слова «ничто». Она с легкостью помахала рукой станции по имени «Любовь» и поехала к следующей станции по имени «Старость». Без сожаления, не оборачиваясь.

Она понимала – ничего нельзя повторить. На место Максима могут прийти только Ашоты. Лучше пусть не приходит никто.

По теории относительности время во второй половине жизни течет быстрее. И это правда. Только что было 45, уже 55. Только что было лето, уже зима. А осень где? Проскочила.

Лилек углубилась в свою работу. Потребность в интеллектуальной деятельности была для нее такой же сильной, как потребность в еде. И даже больше. Или на равных. Вернее, так: когда хочешь есть, думаешь только о еде. Но когда сыт – первая потребность в интеллектуальной деятельности.

 

* * *

 

Розы пришли из ТОЙ жизни, как воспоминание о мазурке – есть такое музыкальное произведение.

Но все‑таки кто же их прислал? Женька? Простил и прислал. С возрастом многое прощаешь.

«Что пройдет, то будет мило…» И может быть, ему сейчас милы воспоминания их одухотворенной жизни, Чехов – Достоевский, походы в театры, на поэтические вечера. А развод‑размен – это всего‑навсего гроза. Гроза – это тоже красиво, тем более что она проходит.

Лилек порылась в ящике и нашла старую записную книжку тридцатилетней давности. Там был телефон Женьки от новой квартиры, куда он переехал после размена. Откуда телефон? Лилек что‑то у него отбирала, кажется, книги, и преследовала звонками до тех пор, пока он не отдал. Ему было легче отдать, чем противостоять. Лильку эти книги были не нужны, просто ею правило НАЗЛО. Чем хуже, тем лучше.

Лилек набрала номер. Трубку сняла БРАТЕЕВА. Этот голос она узнала бы через тысячу лет из тысячи голосов.

– Да‑а‑а, – пропела Братеева с длинным сексуальным «а».

«Старая блядь, – подумала Лилек. – Под шестьдесят, а туда же…»

– Позови Женю, – жестко приказала Лилек.

Ненависть была свежа, как будто вчера расстались. Братеева тут же ее узнала и почувствовала.

– А зачем? – спросила она.

С ее точки зрения, Лилек не была нужна Женьке и в двадцать лет, а уж теперь и подавно.

– Это я ему скажу…

Братеева громко позвала:

– Женя! Тебя твоя жена за номером один…

Значит, были номер два и три. Но в результате они воссоединились. Женя и Лида. Лида бросила сокола, или всю стаю, и пришла к Женьке. Значит, это ЛЮБОВЬ – та самая, прошедшая через испытания…

– Я слушаю, – настороженно отозвался Женька.

Он, наверное, решил, что Лилек хочет еще что‑то у него отобрать.

– Мне цветы прислали, – деловито произнесла Лилек. – Розовые розы.

Она замолчала.

– И что? – не понял Женька.

– Это не ты прислал? – прямо спросила Лилек.

– Я?? Тебе??

Чувствовалось, что Женька очень удивился. Он относился к человечеству по Достоевскому, то есть не верил ни во что хорошее.

– Ну ладно, пока, – попрощалась Лилек.

Она положила трубку и почему‑то не огорчилась. Если Женька счастлив со своей Аполлинарией Сусловой – то пусть. Чем больше счастливых людей, тем благополучнее страна. А стране так не хватает благополучия…

Откуда в Лильке это смирение? А где же Скорпион? Значит, и Скорпион тоже постарел и перестал быть таким ядовитым.

 

* * *

 

Откуда же розы? Не Ашот же прислал их на краденые деньги. Он украл на «семю», а не на посторонних женщин, тем более немолодых и некрасивых.

Значит, Максим…

Лилек набрала воздух, как перед погружением на глубину. И позвонила. Этот телефон она помнила наизусть. Эти семь цифр – шифр от главного сейфа, в котором лежала ее любовь.

Трубку взяла Зина. Это был ее голос. Значит, ничего не изменилось. Время плыло над их головами не задевая.

– Здравствуйте, – вежливо поздоровалась Лилек. – А можно Максима?

– Его нет, – ответила Зина.

– Нет дома или нет в Москве? – уточнила Лилек.

– Нет нигде.

– Он умер? – оторопела Лилек.

– Он женился, – просто сказала Зина.

Лилек молчала. Зина ждала. Потом крикнула:

– Алё! – проверила, не сломался ли телефон.

– Давно? – спросила Лилек из пустоты.

– В 85‑м году. А это кто?

– Да так. Никто.

Лилек снова замолчала. Значит, она не посмела. А кто‑то посмел. И получилось. Лилек тогда кинула себя в жертву. Ушла. Освободила место в его душе. А свято место пусто не бывает.

Женщины могут жить прошлым, а мужчины устроены по‑другому. Им надо сегодня и сейчас.

– А дети? – спросила Лилек.

– Старший в Америке. А младший со мной.

Значит, Зина не одинока. И Максим не одинок. Все как‑то устроились и живут.

А что бы она хотела? Чтобы все страдали по ней, такой неповторимой, рвали на себе волосы, заламывали руки…

Да, хотела бы…

Лилек молчала. Зина терпеливо ждала.

– А вы чего хотите? – проверила Зина.

«Чтобы меня любили», – это был бы правильный ответ. Но Лилек сказала:

– Мне сегодня розы прислали. С посыльным. А визитки нет. Я всех знакомых обзваниваю на всякий случай…

– Меняйте замок, – энергично отозвалась Зина. – Это наводчик приходил. Сейчас у воров новая фенька: они сначала наводчика посылают, с цветами. Тот все обсматривает, а на другой день приходят и чистят. Хорошо, если по голове не дадут…

Лилек вспомнила, что Зина любила жуткие истории, и чем жутчее, тем интереснее. Но нехорошее чувство шевельнулось в груди. Она действительно потеряла кошелек, может, вытащили или забыла в магазине. Она вообще все забывает: вещи, имена людей. Память стерлась. В кошельке денег было мало, ерунда какая‑то, но лежал ключ и квитанция из прачечной. На квитанции адрес. Если есть ключ и адрес, почему бы наводчику не прийти и не посмотреть, что и как.

– А откуда вы это знаете? – уточнила Лилек.

– Так я ж в милиции работаю, у нас в месяц по девять краж.

Значит, Зина вернулась на работу.

– Ну ладно, – проговорила Лилек. – До свидания…

Зина не хотела ее отпускать так быстро и кинулась торопливо рассказывать, что появился новый вид ограбления: в машине. Один жулик вежливо спрашивает, как проехать. И пока ему объясняют, другой в это время тырит сумку. Тот, кто спрашивает, – одет прилично и красивый. Они специально держат для этой цели культурных, в голову не придет, что вор. Внешность – отвлекающий маневр.

Лилек положила трубку. Все!

Тот парень с плитами румянца – наводчик. Лилек вспомнила, как он шил глазами.

И стало так противно, так беспросветно и оскорбительно, как будто в душу наплевали.

Измена и обман! Вот на чем стоит жизнь. Достоевский прав. Чехов говорил, что люди через сто лет будут жить лучше и чище. Прошло сто лет. И что? Хорошо, что Чехов умер в 1904 году и не видел ничего, что стало потом.

Потом пришли бесы. Достоевский оказался пророком. А сейчас или завтра в ее дом явится Раскольников и ударит по голове. Прихлопнет, как муху. Ей много не надо.

Физический страх вполз в душу, как холодная змея, и шевелился там.

А собственно, чего она так боится? Что у нее впереди? Одинокая больная старость. Стоит ли держаться за эту жизнь? Но быть прихлопнутой, как муха… Пасть от руки подонка без морали…

Лилек вспомнила наводчика и подумала: как же ему не стыдно? Но с другой стороны, он – вор. У него профессия такая.

Надо не задаваться интеллигентскими вопросами, а сменить замок.

На войне как на войне.

 

* * *

 

Возле телефона лежала записная книжка. Лилек раскрыла на букве «ю», против пометки «юридическая консультация». Набрала номер, подумав при этом, что почти никогда не звонила мужу на работу.

Леня отозвался сразу, как будто ждал. Услышал голос жены.

– Поздравляю, – сказал он вместо «здравствуй».

– С чем? – Страх вытеснил из Лилька все остальные реалии.

– С днем рождения, – напомнил Леня.

– А… Лучше скажи – соболезную.

– Вовсе нет. Поздравляю. Желаю. Ты цветы получила?

Лилек споткнулась мыслями.

– Какие цветы? – проверила она.

– Розовые розы.

– Это ты?..

– Здрасьте, – поздоровался Леня. – Проходите…

Видимо, к нему в кабинет вошли.

Лилек положила трубку. Мысли громоздились друг на друга, как вагоны поезда, сошедшего с рельсов.

Леня… Прислал цветы через магазин. Как в кино. А что она дала ему в этой жизни? Себя – страшненькую и неверную. Все, кого она любила, – мучили ее, мызгали и тратили. А Леня собирал. Как? Просто был. И ждал. И ей всегда было куда вернуться.

Почему он выносил эту жизнь без тепла? Потому что их брак оказался заключенным на небесах. И какие бы страсти ни раздирали их союз – ничего не получалось, потому что на земле нельзя разрушить брак, заключенный на небесах.

А возможно, все проще. Леня – верный человек. И Лилек – верный человек, несмотря ни на что. А верность – это тоже талант, и довольно редкий.

Лилек захотела есть и пошла на кухню. Открыла холодильник. Кошелек с деньгами лежал на полке, в том отделе, где хранят яйца. Как он там оказался? Он же не сам туда вскочил? Скорее всего она выгружала продукты из сумки и заодно выгрузила кошелек.

 

* * *

 

Вечером пришли гости – друзья их молодости и среднего периода. Стол был обильный, хоть и без затей. Еды и выпивки навалом. Лилек опьянела и стала счастливой. Для этого были причины. Во‑первых, посыльный – не жулик, и это счастье. Как тяжело разочаровываться в людях и как сладостно восстанавливать доверие.

Во‑вторых, на ее столе в стеклянной банке стояли розовые розы неправдоподобной красоты. Сильные перекрещенные стебли просвечивали сквозь стекло. Сверху красота и цветение, а внизу – аскетизм и сила, фундамент красоты. Букет‑модерн.

Гости поднимали тост за вечную весну. Лилек усмехалась. Не надо утешений и красивых слов. Она – юная старуха. Впереди у нее юность старости, зрелость старости, а что там дальше – знают только в небесной канцелярии.

Леня напился и стал слабый. Когда все разошлись, он не мог встать с места. Лилек везла его на стуле до кровати, а потом снимала ботинки.

 

Длинный день

 

В семье Владимирцевых заболела дочь Аня. Как это выяснилось: домработница Нюра взбунтовалась от однообразия жизни; было решено отдать Аню в детский сад; потребовались справки, проверки, анализы; и именно анализы насплетничали о скрытой болезни.

Беда приходит в дом с самым будничным лицом. В данном случае это выглядело так: Вероника Владимирцева, Анина мать, собиралась на встречу с Мельниковым. Придется отвлечься и сказать несколько слов сначала о Веронике, а потом о Мельникове.

Вероника – журналистка тридцати пяти лет, работающая в большой газете. Аню она родила в тридцать два года, хотя замуж вышла в двадцать. Двенадцать лет, вернее, одиннадцать, были потрачены на то, чтобы найти себя, утвердить и подтвердить. А потом уж заняться материнством и младенчеством. Ей казалось, что рожать детей могут все: куры, кошки и собаки. А делать то, что делает она: найти тему, вскрыть ее и бросить людям, – это может только она, и в этом ее ответственность перед человечеством.

Внешне Вероника нежная женщина, похожая на «Весну» Боттичелли, с тем же самым беззащитным полуизумленным взглядом. Если, скажем, идет дождь, то даже незнакомому человеку хочется поднять ладони над ее головой, чтобы ни одна капля не упала на эту легкую светловолосую голову. Если пойти от первого впечатления ко второму и углубиться в третье, то перед вами – танк, усыпанный цветами. Кажется, что это клумба, а если подойти поближе, то под хрупкой зеленью и розовостью проступает железная броня. Нужно заметить, что очень важно: Вероника использовала свои гусеницы только в общественных интересах, в интересах человечества, чтобы заставить его социально мыслить. Ни по чьим телам эти гусеницы не шли.

Настоящий журналист не может быть аморфным. Профессия требовала мужских, бойцовских качеств. Эти же качества воспитал в Веронике ее муж, Алеша Владимирцев. Он ничего не хотел добиваться в своей жизни: ни искать себя, ни утверждать, ни тем более подтверждать. Он любил читать книги, усваивать чужой опыт. Придя домой со своей инженерно‑конструкторской работы, он садился в кресло и раскрывал очередной том Диккенса. Вероника не встречала второго такого начитанного человека. Однако все необходимое для жилья, как то: гнездо, корм, забота о потомстве, – лежало на ней. Можно было бы сесть во второе кресло – в доме их два – и достать другую книгу (у них хорошая библиотека) и самой тоже углубиться в чтение и посмотреть, что из этого получится. Но Вероника на эксперимент не решалась. В конце концов, у ее подруг было еще хуже. Ее подруги даже не смели мечтать о таком счастье, как трезвый муж, сидящий в доме и читающий Диккенса.

На чем мы остановились? На том, что Вероника собиралась на встречу с Мельниковым, красила глаза, и в этот момент вошла домработница Нюра и сообщила с претензией (она вообще разговаривала только с претензией, ощущая зависимость Вероники и постоянно поддерживая в ней эту зависимость):

– Врач Илья Давыдович сказал, чтоб пришла. Анализы неправильные.

– Почему неправильные? – спросила Вероника, не двигая лицом, рисуя полоску на нижнем веке.

– А черт его знает! – обиделась Нюра и вышла, хлопнув дверью.

Вбежала трехлетняя Аня, или, как ее звали в доме, Нютечка. Она была оформлена в соответствии с Нюриной эстетикой: байковое платье в горошек, байковые штаны спускались ниже колен. Нютечка выглядела как послевоенный ребенок. Веронике стало стыдно. Однако все на этом и кончилось. На мимолетном чувстве стыда. Вероника существовала таким образом, что каждый кусок ее жизни – месяц, неделя, день – был забит до отказа. Чтобы по‑настоящему чего‑то достичь, надо заниматься чем‑то одним. Вероника сбагрила Нютю на Нюру, и все шло относительно нормально, если не считать Нюриных выступлений. Нюра «выступала» потому, что чувствовала себя одинокой, выключенной из интересов семьи. Она и маленькая девочка жили отдельным необитаемым островком. Мать все время «вихрилась», а отец сидел, как «сидадуха», и читал, «хоть кипятку ему под зад плесни». Нютя обожала Нюру, старалась ей подражать, говорила по‑деревенски, употребляла полуцензурные слова, не понимая их смысла. В детстве усваиваемость замечательная. Дети одинаково хорошо усваивают и иностранный язык, и полуцензурный слог, и диалект Великолукской области.

Вероника перестала красить глаза и с пристрастием посмотрела на девочку. Вид у нее был непрезентабельный, но безмятежный и совершенно здоровый. Она была толстенькая, розовощекая, с большой башкой в шелковых волосах и «лампочками» в глазах. В ее желудевых бежевых глазах все время что‑то светилось, как будто был включен свет. И когда ее фотографировали, то на фотокарточках рядом с черными точками зрачков фиксировалась белая точка внутренней лампочки. Это был свет ее жизни, может быть, таланта или напор оптимизма, который бывает врожденным, как и цвет глаз.

Никаких видимых следов болезни не было и в помине. Вероника подумала: не может так светиться больной человек. В больном человеке обязательно что‑то идет на ущерб. Он может не чувствовать болезни, но светиться не будет.

Вероника успокоилась и стала дальше красить свой глаз. Нютя стояла рядом, выпятив пузо, и смотрела с немым восхищением. Все, что имело отношение к Веронике, приводило ее в особое состояние. Она обожала, обожествляла свою мать. Вероника была для нее не бытом, как мамы у всех остальных детей, а праздником. Вероника была тем, чем награждают.

 

* * *

 

– У нее вульгарный пиелонефрит, – сказал Илья Давыдович. – Либо врожденный порок почки.

Внимание Вероники зацепилось за слово «вульгарный». Она думала, что вульгарными могут быть только люди, а не болезни. Как человек, работающий со словом, она отметила, что «вульгарный» в прямом значении этого слова – примитивный, обычный. И значит, вульгарный человек – это человек обычный, ничем не примечательный.

– Почему вы так решили? – спросила Вероника.

– Стойкий белок. Лейкоциты выше нормы.

– А почему это бывает?

– Осложнение после простуды, чаще всего после ангины. Или врожденный порок.

– А что, бывают пороки почки? – удивилась Вероника. Она слышала о пороках сердца, а остальные органы, как ей казалось, пороков не имеют.

– А как же… Бывает блуждающая почка, сдвоенная почка, карман в почке…

– А почему так бывает?

– Природа варьирует… ищет… ошибается.

Вероника считала, что человек уже закончил, завершил свою эволюцию. И она удивилась, что природа продолжает работать над законченным замыслом.

– Это опасно? – спросила Вероника.

Она спрашивала спокойно, почти бесстрастно, будто речь шла не о единственной дочери, а о малознакомом человеке. Вероника считала себя не вправе нагружать посторонних людей своими личными эмоциями. Страх, внутренняя паника, угрызения совести – это ее дела, и нечего вешать такие неподъемные тюки на бедного Илью Давыдовича. Этому качеству Веронику научила ее свекровь, Алешина мать. Она говорила: «Не разрешайте подглядывать в свои карты. Вы, Ника, несделанная женщина…»

Илья Давыдович не стал отвечать на вопрос, опасно или нет. Он сказал:

– Если врожденный порок, потребуется операция. Вот вам направление в Морозовскую больницу.

Вероника взяла направление и вышла из кабинета. Постояла. Потом вернулась обратно. Стояла безмолвно. Илья Давыдович посмотрел на нее понимающе.

– Трудно дети растут… – Он покивал головой, плешивой, в редких волосиках, как у младенца. – Трудно вырастить человека.

– А в больницу обязательно? – спросила Вероника, надеясь хоть что‑нибудь отменить.

– Обязательно. Надо сделать урографию. А это проводится только в стационаре.

– Что такое урография?

– В вену вводится синька, потом делают рентген почки.

Вероника представила себе, как в кровь вводят синьку, кровь становится синего цвета – и эта синяя кровь устремляется в Нютечкино сердце и в мозги.

– Это опасно? – спросила Вероника.

– Может быть аллергический шок, поэтому урографию делают в стационаре под наблюдением врачей.

Шок… операция… синька… Ее дочь окружили опасности, как волки в мультфильме, и уселись вокруг зловещим кольцом. И она, именно она и никто другой, должна встать рядом со своей дочерью и вывести ее из этого кольца. Но как?

 

* * *

 

Из больницы Вероника поехала в райисполком на встречу с Мельниковым. Встреча была назначена заранее, а отменять назначенное было не в ее журналистских правилах.

Мельников ждал ее в кабинете – крепкий, белозубый, гладкий, как промытое яблоко. Мебель в его кабинете была темная, полированная. На полках стояли призы за хорошую работу и подарки, преподнесенные иностранными гостями: парусный фрегат, Эйфелева башня. Башню, наверное, подарили французы. Кому же еще…

– Садитесь… – пригласил Мельников.

Вероника села против него, думая, однако, не о сути вопроса, а о словах: шок и операция. Неужели ее маленькую девочку придется сдавать на чужие руки, на пытки, как в гестапо! И почему именно на ней природа решила искать и варьировать?

Суть же вопроса состояла в следующем: полгода назад в районе открыли музей выдающегося просветителя конца восемнадцатого века. Музей открыли в доме, где жил просветитель с такого‑то и по такой‑то год. В эти рамки вмещалась вся его жизнь – со дня рождения до последнего дня.

Была проведена большая работа: выселили жильцов, дали им новые квартиры с учетом современных норм на человека, отреставрировали старый дом, завезли экспонаты. Наконец состоялось торжественное открытие музея. Вероника написала статью об историческом наследии, о связи поколений, об эстафете, которую мы несем из прошлого через настоящее к будущему. А потом в редакцию пришло письмо от студента‑первокурсника, который сообщил, что просветитель жил вовсе не в этом доме, а через дорогу, на уголочке. Веронику послали разбираться. Она разобралась довольно быстро: да, не в этом. Да, через дорогу, на уголочке. Произошла путаница. Как она произошла? Как всякая путаница. Сейчас в ходу слово «халатность». Кто‑то проявил халатность. А может, просто честно ошибся. Да и какая, в сущности, разница – где жил этот просветитель, к какому парадному подъезду подавали ему лошадей, к тому или к этому.

– Дело в смысле его жизни, – философски заметил Мельников. – А не в месте. Место – это случайность.

– Это сейчас случайность, – сказала Вероника. – Это мы сейчас не знаем, где получим квартиру. А тот дом был домом его отца, деда и прадеда. А потом в нем жили внуки и правнуки. Дом – часть человека.

– Мы это понимаем.

Мельников называл себя на «мы». Вероника знала, что решать будет он, но Мельников пожелал сделать вид, что от него ничего не зависит, вернее, не все зависит только от него. Можно было все оставить как есть. Ничего не менять. А можно перенести музей на положенное место, но тогда опять выселять, опять выделять, опять реставрировать. Получается, что они только и занимаются просветителем, когда так много пусть менее значительных, однако живущих сегодня людей. Животрепещущих судеб.

– Дома‑то одинаковые почти. Один архитектор строил, – мягко нажал Мельников и простодушно посмотрел в прозрачные «боттичеллевские» глаза Вероники.

– Если пойти по пути «все равно», то зачем варить пищу? Можно есть сырой. Зачем одеваться? Можно завернуться в шкуры. Зачем вообще нужны просветители и память о них? Зачем нам знать, что до нас тоже жили и хотели нам добра?

– Где вы учились? – спросил Мельников, как бы снимая тему и интересуясь лично ею, Вероникой.

За этими прозрачными глазами он услышал лязг гусениц и понял, что легче вложить средства, силы и время, чем связываться с этой журналисткой и ее газетой.

– У меня два образования, – сухо ответила Вероника, не поддерживая интереса к себе. Поднялась. Первая протянула руку. – Единственное, что я могу сделать для вас, – это уйти.

Летуче улыбнулась и ушла. И, еще не выйдя за дверь, забыла и о Мельникове, и о музее. В создавшейся ситуации ей это было все равно, и именно поэтому она знала – все получится. Судьба не любит, когда от нее что‑то очень требуют. Судьба любит, когда ей предоставляют право выбора.

Вероника закрыла за собой дверь. Мельников какое‑то время смотрел на закрытую дверь. Он привык к тому, что все у него что‑то просят, заискивая взором и вибрируя душой. А глаза этой женщины были свободны той свободой, которую дают правота и ощущение собственной человеческой значимости. Мельникову захотелось, чтобы она пришла и попросила что‑нибудь для себя. Но он знал, что она не придет и не попросит. Такие для себя не просят ничего.

 

* * *

 

Аня стояла перед врачом, раздетая по пояс, благосклонно разрешая себя выстукивать и выслушивать.

Вероника сидела возле стены на стуле, подавшись вперед, смотрела на свою дочь, и в эту минуту в ней жила только мать. Не существовало ни дела, ни мужа, ни себя самой – только эта девочка с большой башкой, широкой спиной и выпяченным пузом.

– Сердечко какое симпатичное! – похвалила женщина‑врач, окончив осмотр.

В Веронике взметнулась надежда. Она влюбленно посмотрела на молодую страшненькую врачиху, ожидая, что та отменит все страхи, отдаст Аню домой и можно будет снова сдать ее на Нюру и зажить своей жизнью. Врач что‑то написала на белом листке, потом протянула листок Веронике.

– Направление на госпитализацию, – сказала она.

– Почему?.. Ведь сердце хорошее…

– А почки плохие. Она ангиной болела?

– Болела, – вспомнила Вероника. – Весной…

– Скорее всего осложнение после ангины на почки. Советую вам не тянуть. Идет воспалительный процесс. Запустевают канальцы…

Эти запустевающие канальцы поразили Веронику.

– А когда класть?

– Да хоть сейчас. Чем скорее вы за это возьметесь, тем скорее закончите.

Веронике захотелось начать все немедленно. Ей казалось, что процесс «запустевания» движется неумолимо и происходит даже сейчас, когда она разговаривает с врачом. Необходимо немедленно в это вмешаться и остановить.

Она взяла Аню за руку и пошла с ней в приемный покой.

– Ты сейчас ляжешь в больницу, – сказала Вероника.

– А ты?

– А я к тебе приеду. Съезжу за твоими тряпочками и все привезу.

Аня вытащила свою руку и остановилась, не желая следовать за матерью. Вероника взяла ее за руку и повлекла, но Аня упиралась.

– Стой, если тебе нравится, – разрешила Вероника. – А я пойду.

Она пошла вперед, ожидая, что Аня побежит следом. Но Аня осталась стоять посреди аллеи, усыпанной желтыми листьями. На ней было красное пальтишко и платочек, повязанный концами назад, как у маленькой бабенки. Аня не плакала, смотрела со сложным выражением, как собака, которую ведут на живодерню и она не верит своему хозяину.

Вероника вернулась к дочери, присела перед ней на корточки и стала говорить ей, прямо глядя в глаза, апеллируя такими несложными понятиями, как «хорошая девочка» и «нехорошая девочка». Аня внимательно слушала, и в ее маленьком мозгу шла работа.

– Там хорошо, – убеждала Вероника. – Там много детей. У них есть игрушки. Я тоже принесу тебе куклу.

– Когда? – уточнила Аня.

– Прямо сейчас. Вот отведу тебя в больницу и пойду за куклой.

Аня доверчиво вложила свою руку в руку Вероники и разрешила заманить себя в приемный покой.

После некоторых формальностей: опять прослушивали, опять спрашивали, опять заполняли историю болезни – пришла большая, просторная нянечка, взяла Аню за руку и повела за собой. Нянечка была высокая, а Аня маленькая, и поднятой детской руки не хватало до взрослой ладони. Нянечка чуть поддернула руку к себе, отчего Аня вся перекосилась в противоположную от нянечки сторону, и они пошли по скользкому кафельному коридору, как по льду.

Вероника постояла оцепенело, потом вышла из больницы и помчалась в «Детский мир». Именно помчалась: бежала к такси, потом выскакивала из такси и летела по коридорам «Детского мира». Она купила самую дорогую немецкую куклу, с такой же, как у Ани, большой башкой в светлых прямых волосах, и вернулась в больницу. Она передала куклу знакомой нянечке и попросила подвести Аню к окну. Нянечка пообещала и выполнила обещание. Подвела Аню к окну.

Вероника стояла на улице. Было не холодно, но ветрено. Ветер остервенело срывал с деревьев желтые и красные листья, и, прежде чем упасть, они взмывали вверх.

Окно в Анину палату, как объяснила нянечка, было на первом этаже – третье справа. Больница размещалась в старом, прошлого века, здании красного кирпича. Толстые стены, высокие окна, двойные рамы. И вот за этой двойной рамой появилось искусственно оживленное лицо нянечки и Анино лицо, скрюченное мученической гримасой плача. Она держала в руках куклу, но кукла была ей не нужна. Ей нужен был дом, мать, отец и Нюра. А вместо этого были чужие стены и чужие люди. Она еще не умела понять, что это временно, что так надо. Ей казалось, что теперь будет только так, и не понимала, почему с ней так поступили.

 

* * *

 

«Поезд дальше не идет, просьба освободить вагоны», – бесстрастно проговорил голос, без всякого отношения к происходящему. И действительно, какое может быть отношение к тому, что поезд дальше не идет и пассажирам предлагается подождать следующего.

Люди высыпали из вагонов. Тетка в железнодорожной шапке пошла вдоль состава, чтобы проверить, не заснул ли кто.

Вероника сошла с эскалатора, вошла в пустой вагон, уже проверенный теткой, и осталась сидеть в нем. Она не слышала предупреждения, а может, и слышала, но не пропустила в сознание. Она была отделена от всего мира беззвучно плачущим Аниным лицом.

Тетка неторопливо дошла до конца состава, потом повернулась на сто восемьдесят градусов, лицом к первому вагону, и махнула рукой машинисту. Дескать, можно ехать, все в порядке.

Молодой машинист вошел в вагон и тронул состав. Вероника покачивалась в вагоне и ничего не видела вокруг себя, кроме Ани в больничном окне.

Как все это случилось? Когда началось? Это началось весной, полгода назад. Ей предложили командировку в Ленинград.

Стало известно, что молодой ленинградский священник, обладающий замечательным голосом, решил перейти из религии в эстраду. Нужно было взять у него интервью. Вероника с радостью согласилась. Город Ленинград был необходим, как любимая книга, которую время от времени перечитываешь и испытываешь в этом потребность. Фотокорреспондент Мишка Красовицкий был влюблен в Веронику ярко и нахально. Материал со священником обещал быть необычным и, может быть, даже сенсационным. И очень хотелось высвистеть, как ветер в трубу, из своего, такого спокойного, дома, где каждый день похож на предыдущий, а предыдущий на следующий. А тут – выброс, протуберанец в город, «любимый до слез», с праздничным Мишкой, к авантюрному священнику.

Билеты были взяты на вечер, на «Стрелу», а утром выяснилось, что у Ани тридцать семь и восемь. Ангина. Илья Давыдович прописал лекарство. Нюра сходила в аптеку. Вероника складывала чемодан.

– Ты уезжаешь? – поразился Алеша.

– Но ведь ты остаешься, – резонно заметила Вероника.

– Но ты же мать.

– А ты отец.

Вероника уехала.

Священник действительно оказался обладателем прекрасного голоса, но в эстраду переходить не собирался, и с первого взгляда было понятно, что это не эстрадный человек. Он был высокий, толстый, наивный, как переросший младенец, глубоко образованный. Он пригласил Веронику и Мишку к себе домой, в большую старинную квартиру на Староневском, принадлежащую его тестю, тоже священнику. Жены не было дома, она работала в конструкторском бюро и в это время находилась на работе. Дома оказалась теща – интеллигентная сухая старушка, которая села за длинный рояль и стала аккомпанировать зятю. Сначала он спел несколько псалмов, потом несколько песен из репертуара Утесова. Голос у него был такой сильный, что закладывало уши, но пел он неартистично. Вернее, как не очень умный человек, произнося слова, но не вникая в них. Он не собирался на эстраду, но, если бы даже и собрался, комиссия его бы не пропустила.

Старушка была сдержанна, противновата. Перед тем как сесть за инструмент, спросила:

– А они понимают? – В том смысле, что стоит ли метать бисер перед свиньями.

Священник кивнул головой: дескать, стоит, можно немножко пометать. Возле дверей висела его ряса, а рядом боксерские перчатки.

Когда через час Вероника с Мишкой вышли от них, мир вспыхнул, взорвался красками и жизнью. Как будто вышли из склепа на солнце. Мишка раскрыл свой чемоданчик‑дипломат, достал оттуда бутылку с ликером и сделал большой глоток. Дал глотнуть Веронике. Это был замечательный вишневый ликер «Шерри‑бренди». Он еще больше обострил радость бытия, радость земной и грешной жизни. Они вышли с Мишкой на одну из многочисленных ленинградских набережных. Текла весенняя неспокойная вода, как будто тоже осознающая радость бытия. С третьего этажа по водосточной трубе слезал матрос: наверное, это была казарма или общежитие, и он оттуда убегал. Спускающийся по трубе человек вдруг приобрел в Мишкином сознании значение символа, чуть ли не предзнаменования. Знак объединения их судеб.

– Ты понимаешь? – таинственным шепотом спрашивал он.

Вероника, естественно, ничего не понимала, да и он не понимал. Просто был под градусом. Мишка тогда только начинал спиваться и везде носил с собой ликер. Именно ликер, потому что он был сладкий, являлся одновременно и закуской, и выпивкой.

Вероника не шла на поводу его предзнаменований и знаков, однако чувствовала себя девчонкой, старшеклассницей, пятнадцатилетней Никой, когда каждый листик на дереве обещал счастье.

А Аня в это время болела ангиной и получала осложнение на почки. Осложнения никто не заметил. Алеша смотрел в книгу. Вероника хватала за хвост уходящую юность.

Во всем плохом, что происходит с детьми, виноваты родители, и даже если они не виноваты, то виноваты все равно.

Вероника вдруг осознала, что едет одна в вагоне. Она поднялась и увидела, что соседние вагоны тоже пусты. Одна во всем составе. Погас свет. Она неслась в черноте. Мелькали красные лампочки туннеля. Ей казалось, что это возмездие несет ее в преисподнюю, но не испугалась. Скрюченное в беззвучном плаче Анино лицо вытеснило из нее страх за свою жизнь. Такая, как сейчас, она была себе не нужна.

Неожиданно поезд вынес ее из черноты в поле. Вероника плыла по осеннему полю, замкнутая в капсуле вагона. Потом в окна забили тугие струи воды. Состав пришел на мойку.

 

Конец ознакомительного фрагмента.

 

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Стоимость полной версии книги 69,90р. (на 17.04.2014).

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картойами или другим удобным Вам способом.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 62; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:




Мы поможем в написании ваших работ!