В поисках утраченной дерзости»



Боязливый зад редко пукнет весело. Лютеровская сентенция

Возражение, прыжок в сторону, веселое недове­рие, страсть к насмешкам — это признаки здоро­вья: все безусловно предопределенное относится к области патологии.

Ф. Ницше.  По ту сторону добра и зла

Вы наложили свои руки на всю мою жизнь — так пора распрямиться во весь рост и выступить про­тив вас...

Дантон на суде

I. Греческая философия дерзости: кинизм

Античный кинизм, по крайней мере в первоначальном, греческом варианте, дерзок принципиально. В его дерзости заключается ме­тод, который заслуживает того, чтобы его исследовать. Совершенно несправедливо этот первый действительно «диалектический мате­риализм», который был также экзистенциализмом  и стоял вро­вень с великими системами греческой философии, созданными Пла­тоном, Аристотелем и стоиками, рассматривается или оставляется без внимания как простая сатирическая выходка, как наполовину веселый, наполовину непристойный эпизод. Kynismos  открыл вид аргументации, с которым серьезное мышление никак не может спра­виться по сей день. Разве не грубость и не гротеск — ковырять в носу, когда Сократ заклинает своего демона и говорит о божествен­ной душе? Разве нельзя признать нетривиальным то, что Диоген в качестве возражения против платоновского учения об идеях с шу­мом пускает ветры — или, возможно, «пукливость» есть одна из идей, которую бог выпустил из себя в ходе своей космогонической медитации? И что скажешь, когда этот философствующий городс­кой бродяга отвечает на утонченное по смыслу платоновское учение об эросе тем, что публично занимается онанизмом?

Для понимания этих, выглядящих извращенными и провокаци­онными, выходок стоит поразмыслить над принципом, который вызывает к жизни учения о мудрости и который античность считала само собой разумеющимся до тех пор, пока ее не разрушили совре­менные процессы развития. У философа, то есть у человека, которо­му свойственны любовь к истине и любовь к сознательной  жизни, жизнь и учение должны находиться в соответствии друг с другом. Центральным пунктом всякого учения было то, что воплощается в реальность приверженцами этого учения. Это можно понять непра­вильно, в духе идеализма,— будто смысл философии состоит в том, чтобы направлять человека на путь, ведущий к недостижимым иде­алам. Однако если философ самим собой призван жить так, как он

говорит, то его задача в критическом смысле является гораздо боль­шей: ему надо говорить так, как он живет, говорить о том, что со­ставляет его жизнь. С незапамятных времен каждому идеалу прихо­дится материализоваться, а каждой материальности — идеализиро­ваться, чтобы действительно быть для нас  центральной сущностью. При таком элементарном взгляде разделение личности и вещи, тео­рии и практики вообще оказывается вне поля зрения — ведь это было бы знаком омрачения истины. Воплотить учение в себе означа­ет превратить себя в посредника, через которого оно говорит. Это как раз противоположность тому, чего требует речь с позиций мора­ли в защиту строго руководствующейся идеалами деятельности. Пребывая в повиновении тому, что можно воплотить в собственной жизни, мы остаемся защищенными от моральной демагогии и от террора радикальных, нежизнеспособных абстракций. («Что есть добродетель без террора?»— так вопрос не стоит, а стоит он так: «Что есть террор, если не последовательный идеализм?»)

Появление на сцене Диогена означает драматичнейший момент в поиске истины раннеевропейской философии: в то время как «вы­сокая теория», начиная с Платона, раз и навсегда обрезала нить, связывающую ее с материальным воплощением, чтобы за счет этого крепче привязать нить аргументации к логическим конструкциям, появляется подрывной вариант низкой теории,  которая панто­мимически-гротескно выдвигает на передний план именно практи­ческое воплощение. Процесс постижения истины разветвляется: по­является фаланга мыслителей, занятых дискурсом и созданием ве­ликих теорий, и мелкая группа полемистов, занятых литературной сатирой. С Диогена в европейской философии начинается сопротив­ление игре «дискурса», расписанной заранее и разыгрываемой как по нотам. С отчаянной веселостью он обороняется от «объязыковле-ния» космического универсализма, к которому призывают в своем ведомстве философы. Что в монологической, что в диалогической «теории» Диоген за версту чует надувательство идеалистических абстракций и шизоидную бледную безвкусицу «чисто головного» мышления. Потому он, последний архаический софист и первый представитель традиции сатирического сопротивления, занимается Просвещением грубиянским. Он открывает неплатоновский диа­лог.  Здесь Аполлон, бог озарений и просветлений, показывает свое иное лицо, которое укрылось от взгляда Ницше: лицо мыслящего сатира, мастера издевки, комедианта. Смертельные стрелы истины должны лететь туда, где ложь различного рода чувствует себя в пол­ной безопасности, спрятавшись за авторитетами. «Низкая теория» здесь впервые заключает свой союз с нищетой и сатирой.

С этой позиции легко прояснить смысл дерзости. С тех пор как философия оказалась в состоянии лишь лицемерно-ханжески жить так, как она говорит, дерзость заключается в том, чтобы говорить так, как живут, и о том, что составляет жизнь. В культуре, в которой

закосневшие идеализмы сделали ложь формой жизни, процесс ис­тины зависит от того, найдутся ли люди, которые окажутся доста­точно агрессивными и свободными («бесстыдными»), чтобы выс­казать истину. Власть имущие теряют свое действительное самосо­знание, сталкиваясь с шутами, клоунами, киниками; потому в анекдоте Александр Македонский и говорит, что он хотел бы быть Диогеном, если бы не был Александром. Если бы он не был шутом своих собственных политических амбиций, он бы разыгрывал из себя шута, чтобы сказать людям, равно как и самому себе, истину. (А если власть имущие, со своей стороны, начинают мыслить кинически, если они знают истину о себе и, несмотря на это, «продолжают делать то же самое» — то они полностью начинают соответствовать совре­менной  дефиниции цинизма.)

Впрочем, только на протяжении немногих последних веков сло­во «дерзкий» имеет негативное значение. Первоначально оно под­разумевало, как в древнем верхнегерманском, продуктивную агрес­сивность, смелое выступление навстречу врагу: дерзкий — «храб­рый, отважный, полный жизни, лихой, неподвластный чужой воле, страстно желающий чего-то». История этого слова отражает про­цесс девитализации культуры. У того, кто сохраняет дерзость еще и сегодня, не столь остыл материалистический пыл, как того хотели бы те, кому мешают реализовывать свои планы незамороженные люди. Прототип дерзкого человека — библейский Давид, который задирает Голиафа: «Подходи ближе, чтобы я точнее попал в тебя». Он показывает, что голова имеет не только уши, чтобы слушать и слушаться, но и мозг, чтобы устроить более сильному фронду, нане­сти ему афронт, атаковать по всему фронту.

Греческий кинизм открыл животное человеческое тело и его жесты как аргументацию; он развил пантомимический материализм. Диоген опровергает язык философов языком клоунов: «Когда Пла­тон дал определение, имевшее большой успех: „Человек есть жи­вотное о двух ногах, лишенное перьев", Диоген ощипал петуха и принес к нему в школу, объявив: „Вот платоновский человек!". После этого к определению было добавлено: „С широкими ногтями"»*. Именно это — а не аристотелизм — есть реалистическая филосо­фия, противостоящая Сократу и Платону. Господским мышлением отличаются оба — и Платон и Аристотель, пусть даже в платонов­ской иронии и диалектических скачках еще дает о себе знать искра сократовской плебейской уличной философии. Диоген и иже с ним, напротив, заняты в сущности плебейской рефлексией. Только тео­рия этой дерзости может обеспечить подход к политической исто­рии воюющих между собою рефлексий. Это позволяет писать исто­рию философии как диалектическую социальную историю: она бу­дет историей телесного воплощения и раскола сознания.

Но с того момента, как кинизм сделал высказывание истины зависимым от факторов мужества, дерзости и риска, процесс истины

оказался во власти доныне незнакомого морального противоречия; я называю его диалектикой растормаживания. Тот, кто берет на себя свободу выступать против господствующей лжи разного рода, про­воцирует возникновение климата сатирической развязности, в кото­рой и власть имущие, вкупе со своими господскими идеологиями, тоже аффективно растормаживаются — именно в ответ на крити­ческие выпады с кинической стороны. Но если киник подкрепляет свои «дерзости» своей аскетической жизнью, то подвергшийся ата­ке идеализм отвечает ему замаскированной под возмущение растор-моженностью, которая в наихудшем варианте доходит до полного физического уничтожения противника. К сущности власти относит­ся то, что она может смеяться только своим собственным шут­кам.


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 207; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!