ДУШЕВНАЯ ОПУСТОШЕННОСТЬ. ОТЧАЯНИЕ



“Я поехал в N. Прошло 3 года. Я вырос и стал более осмотрительным, стал вглядываться кругом себя. Я оглянулся и с ужасом заметил, что ничего того святого, того доброго, что вкладывали в меня папа и мама, — у меня нет, а если и осталось что, — то этого было так мало, что нельзя было и считать. Бог для меня перестал существовать как что-то далекое, заботящееся обо мне: Евангельский Христос. Встал передо мною новый бог, бог жизни... Я стал не тем милым мальчиком, который при виде бедняка просил у папы денег, но тем юношей, который видит перед собою в розовом тумане белую, как из слоновой кости, девушку... и полным эгоистом, который готов для своего счастья поступиться счастьем других, видящего в жизни только борьбу за существование, считающего, что высшее счастье на земле это деньги”.

“Я стал почти психопатом, стал нравственным калекой; малограмотный, озлобленный, ожесточенный на всех, запуганный как лесной волк; я хуже волка... вера рухнула, нравственность пала, все люди ложь, гнусная ложь, хочется бежать, бежать без оглядки, но куда я побегу без средств, без знаний... о, будь все проклято!”

“Боже, Боже! мои горькие слезы остались чужды для всех. Гибни, пропадай, тони в грязи, черт с тобой. Но ведь я не один, нас много калек и от имени всех нас приношу ужасное юношеское проклятие. О, как больно, больно!”

“Люди мало отличаются от скотов... Животные реже нападают друг на друга... Нечего верить в прогресс и в благую природу человека... Наши отцы не пережили того, что мы. Они исподволь подходили к романам с убийствами... От сказок оторвали нас выстрелы... и с этого дня [ 58 ] не проходило месяца, чтобы я не видел насильственной смерти. Мои детские уши вянут и от ужасной брани”.

Затем следует описание бегства приговоренных к смерти родителей, многократные поиски их в квартире врывающимися отрядами, жизнь с младшими братьями и сестрами. Кражи для их прокормления. Поступление в партизанский отряд, действовавший около Польши, расстрел по приказанию начальника пленных комиссаров и затем такое заключение:

“О взрослые, взрослые! Мало того, что вы сами режетесь, вы отравили наши детские души, залили нас кровью, сделали меня вором, убийцей... Кто снимет с меня кровь... Мне страшно иногда по ночам... Успокаивает меня лишь то, что сделал я все это по молодости, и вера в то, что есть Кто-то Милосердный, Который простит и не осудит, как люди!”

“Я многого не понимаю из прошлого и мучительно встает вопрос, что же далее”.

Мною умышленно было сконцентрировано почти все самое яркое и тяжелое из свидетельств, взятых на эту тему из сочинений.

Что же в результате всей нашей работы мы должны признать? Можем ли мы, как ни тяжело это для нас, тяжело для нашего национального сознания, основываясь опять-таки на этих же сочинениях, сказать, что перед нами целое поколение малолетних стариков, несчастных, остро нуждающихся в помощи инвалидов, людей, к которым законно чувство горячей жалости, обязательно дело активной помощи, но возлагать на которых какие-либо надежды совершенно невозможно? Как бы ни тяжел был такой вывод, но мы должны с полной ясностью поставить этот вопрос и ответить на него с полной искренностью и откровенностью. И вот, основываясь только на детских свидетельствах, мы должны решительно этот вывод отбросить.

Израненная русская молодежь, принимавшая активное участие в событиях 1917-1920 годов и находящаяся в русских зарубежных школах, в огромном своем большинстве выздоравливает. Факторы этого оздоровления и выздоровления не новы. Это все те же вечные целители: семья, школа, религия и родина.

По отношению к предыдущим признаниям детей количество таких, дающих возможность делать положительные выводы утверждений детей огромно. Эти факторы не равноценны в смысле своего творчески целительного воздействия и неодинаковы в смысле их значения для детей. Для девочек и девушек из всех четырех особенное значение имеет семья. Для мальчиков и юношей — родина.

“Папа уехал”, “папа нас оставил”, “мы остались одни” (то с матерью, то без нее) — и ни в одном сочинении ни тени упрека, ни одной законной для ребенка эгоистической нотки.

На фоне постоянно и регулярно виденных детьми смертей и трупов на улицах, чрезвычаек, описывая которые дети говорят не о покойниках, а о телах убитых, казалось бы, возможно было ждать полной притупленности в переживании и своего личного горя. Но мы видим обратное. В общем смятении, ужасе и хаосе дети, и особенно девушки, хватаются за близких, как за последний якорь. Мы видели как, какими словами они рассказывают о своем неутешном детском горе. Вот еще несколько сцен и отзывов:

“Отец позвал меня, посадил на колени и начал говорить, что он уезжает на войну и может быть больше не вернется... Я начал просить его, чтобы он взял меня на войну, но он сказал, что я еще глуп, после этого он сказал, чтобы я никогда его не забывал и молился за него Богу. Отец сел на лошадь и уехал, все плакали, но я очень радовался, потому что папа сказал, что я скоро буду такой же военный, как и он, и тоже поеду на войну, но после мне стало скучно, и я втихомолку плакал”.

“Мой папа был офицер N полка, командир первой роты. Его солдаты очень любили, и папа их также очень любил. Скоро папа и его вся рота начали собираться в поход, чтобы ехать на войну. Я не хотела расставаться с папочкой и все время плакала. Наконец наступил ужасный день для меня, когда мама и я поехали провожать папочку на вокзал, поезда еще не было... Пришел поезд, папа с нами попрощался и ушел. Потом я его увидела на площадке вагона очень грустного. Папочка меня попросил сказать стихотворение, которое я знаю с 4-х лет. Поезд потихоньку стал двигаться, папочка меня крестил, а я говорила стихи”.

“Когда я увидел отца, то заплакал от радости”.

“Мать умерла, не буду говорить о моем горе, потому что всякий знает, как велика любовь к матери”.

“В каком настроении возвращался я к моей милой, дорогой мамочке, которая осталась у меня одна”.

“Ну, мама, прощай”, помню я свои слова, когда я заехал верхом к маме попрощаться; мама тихо подошла, поцеловала меня и сквозь потоки слез произнесла: “Володя, помни, что сказал папа, и не забывай свою мать”. Через несколько дней я ехал в рядах N полка, а мысли мои были там, около моей матери, которая осталась теперь одна, отдав трех сыновей своих на благо родине”.

“Лучше всего в моем воображении запечатлелся образ моей матери: тихой и доброй, кроткой, как ангел. Это был образ кротости, чего только она мне ни прощала”.

Школа. Мы ограничимся, кроме уже ранее приведенных, тремя выдержками из многих менее отчетливых:

“Жестокий ураган большевизма сбил меня с ног, тяжело ранив при этом. Только теперь я начинаю оправляться от этой раны, думаю, что в конце концов она совсем заживет и от нее останется только слабый рубец”.

“В конце 18-го года я прибыл в Добровольческую армию [ 59 ], прослужил всего лишь два месяца и потерял ноги. Один счастливый случай в Константинополе помог мне исполнить мою заветную мечту, а именно — поступить в гимназию, хотя я имел уже 20 лет... да притом из 2-го класса городского училища. Но я все-таки добился своего и поступил в 5 класс, хотя не знал ни одного языка, а о математике и говорить нечего, это была для меня китайская грамота, но... в течение двух лет я заставил себя догнать по всем предметам. В настоящий момент я в 6 классе, учусь почти на круглых 5... На свете нет ничего невозможного: чего бы человек ни пожелал, всего он может добиться”.

“Бесконечно рада, что после страшных невзгод мне представилась возможность продолжать образование, а по временам находил ужас при мысли, что в виду тяжелых... условий придется остаться неучем, это для меня равносильно смерти”.

Вот также сочинение одной девушки, приводим его целиком. Оно взято мной не как выдающееся, а как среднее, очень характерное для большинства их. Образ современной девушки отчетливо встает из него.

“В 1917 году я жила в Петрограде с мамой и сестрой и училась в институте.

Тихо и мирно жилось мне, ни горя, ни беды не знала я тогда. Часто вспоминается мне это последнее светлое время в России.

Но вскоре все переменилось. Я смутно помню ход политических событий, тогда я еще плохо разбиралась во всем. Помню только то, что меня взяли из института домой и к лету мама, слабая здоровьем, решила переехать со мной в N к дяде. Туда еще не докатилась волна террора. Но постепенно жизнь становилась все тяжелее и тяжелее, трудно было доставать продукты, а иногда приходилось очень трудно. Лето прошло жаркое, знойное... Осенью меня перевели в Полтавский институт, и мы переехали в Полтаву. Сестра жила с мужем в Петрограде. Маме было очень плохо, здоровье ее ухудшалось. А работать приходилось усиленно. Средств никаких не было. Помню, как старалась мамочка хоть изредка побаловать меня. В следующем году, когда пришли немцы, — приехала сестра с мужем и маленькой дочкой. Стало немного легче, потому что муж сестры служил. Но не долго пришлось радоваться. К зиме Полтава была занята опять большевиками. Мужу сестры пришлось уйти вслед за петлюровцами, и мы ничего не знали о нем. Сестра служила, но получала очень мало. Голодали мы ужасно. Это было тяжелое время, даже жутко вспоминать.

Пришла весна, минуло лето... Осенью ранней пронесся радостный слух: “добровольцы побеждают, скоро придут, освободят, будет хлеб”. И мы дождались, они пришли... Но хлеба не было долго. И даже тогда, когда мы вместе с мужем сестры, вернувшимся с Добровольческой армией, уехали в Симферополь, население Полтавы еще сильно голодало.

Первое время в Симферополе казалось сносно, но потом я заболела тифом и проболела до самого Рождества. Вскоре мы продали все оставшиеся фамильные драгоценности, еле-еле сводили концы с концами. Я целыми днями стояла в очередях и сильно уставала. Сестра совсем выбилась из сил, муж ее все время болел. Я сама зарабатывала деньги. А беда большая, сильная надвигалась. Красным зловещим туманом подкрадывались большевики... Добровольцы сдавались... И нам пришлось эвакуироваться в Турцию. Описать все ужасы погрузки, путь в Константинополь невозможно. Много было пережито в эти кошмарные месяцы. Я была одна, совсем одна с гнетущим ужасом одиночества, когда сестра в то время, когда стоял наш пароход на рейде, заболела и с ней вместе съехала на берег мама. Мой шурин служил в Константинополе, но получал гроши и мог помогать только сестре. А я была одна, и на моих руках была крошка племянница, больная и слабенькая.

Ну, в общем, мне всего, что было пережито, не передать так ярко, как хотелось бы.

В начале 1921 г. я заболела возвратным тифом и вместе с племянницей, которая тоже заболела, поступила во французский госпиталь. Пришлось промаяться до самой весны. И мы голодали до тех пор, пока не переехали в английский лагерь Тузлы. Там было очень хорошо, сразу почувствовалось, что хоть на время, может быть, минуло время голода и ужасов.

Я спала и видела о том, чтобы поступить в английскую школу. И наконец мое желание исполнилось. После Пасхи меня приняли (в английскую школу для девочек). Первое время я никак не могла привыкнуть, но вскоре так свыклась, что не хотела даже слышать о переходе в (другую, русскую) гимназию, куда меня хотели отдать раньше. Я очень люблю нашу милую школу, которая дала мне приют, образование и заставила стушеваться картины страшного, тяжелого прошлого. Я не могу представить себе, как бы я рассталась со всеми окружающими меня.

Я учусь уже в VI классе, мечтаю только о том, чтобы получить высшее образование. Кроме того, моя цель — успокоить старость мамочки и дать ей счастье на склоне лет. Моя сестра живет в Америке, но помогать ей не может благодаря тому, что сильно болеет.

Всю жизнь буду благодарна я моим воспитателям, потратившим столько сил для общего блага русских детей”.

Свидетельства детей об их молитвах, особенно в минуты опасности, грозящей близким, многочисленны; но, кроме того, мы имеем много доказательств глубокого религиозного сознания, религиозного подхода и религиозного истолкования событий. Надо сказать, что религиозный момент тесно переплетается у детей с национальным: “Россия и вера Христова” — почему мы и не выделяем его в отдельную рубрику.

Из нижеприводимых цитат видно, что будущее детей в их представлении, вера в себя, в смысл своей жизни так тесно и неразрывно переплетается с идеей служения родине, что эта идея и это наполняющее их живое чувство родины, как основной фактор исцеления детской души, выступает ясно и неоспоримо.

“Многие старые люди, уезжая, прежде чем погрузиться на пароход, целовали землю и брали кусочек ее. Я очень жалею, что не исполнила советов моей няни сделать то же самое”.

“Хотя я была тогда маленькой девочкой, но я поняла, что такое родина и что такое любовь к ней. В первый день освобождения города я ходила как помешанная, а вечером спряталась под кровать и долго плакала, сама не знаю отчего”.

“Но что же можем мы, восемнадцатилетние старцы, искалеченные и измученные (ведь мы знаем, что мы изуродованы!)?.. Несмотря на добросовестнейшие внешние старания, я малограмотен; ведь пробелы 17, 18 и 19 гг. нельзя теперь заполнить. Устроить мирный семейный очаг? — Мне 18 лет, а у меня уже полтора года туберкулез кости, мой сосед, ему 19 лет, и он имеет 14 ран, полученных на фронте. Какие же мы мужья!?”

“Одна надежда на воскресение нашей дорогой родины”.

“Мы любим Россию и снова желаем ее видеть могучей, и сильной, и славной страной... Попросим же мы Бога о том, чтобы он вновь взял под свою защиту поруганную и униженную, но не забывшую, несмотря на все гонения, христианскую веру, нашу дорогую Святую Русь”.

“Во втором классе я занимаюсь лучше, во-первых, потому что я знаю, что единственное утешение у папы это я... а во-вторых, у меня сознание, что я должна хорошо кончить образование, чтобы помочь папе и нашей дорогой родине всем тем, чем я смогу”.

“Так тяжело сознавать, что ты ничем не можешь помочь своей родине, но я верю, что придет это время, когда мы будем нужны ей. Я с радостью готовлюсь к этому”.

“Чтобы свергнуть большевистское иго, надо хорошие силы, чистые убеждения, для будущей России нужны образованные люди, которые помогли бы ей стать на прежнюю... высоту”.

“Мы — новое поколение, и наш долг положить свою лепту на благо родины”.

“Как-то мне попал отрывок стихотворения — чье оно, не знаю, да и зачем?

Черный ворон пьет глазки до донышка,
Собирает по косточкам дань,
Сторона ль ты моя, сторонушка,
Вековая моя глухомань!

Да, именно глухомань. И в ней, в этой глухомани, найдутся светлые святые силы. Она та величайшая залежь, в которой еще много никому неизвестных крепких сил, которые произведут оздоровление России. Где-то там, в глубине необъятной России, появятся люди старинного уклада, которые с именем Божием на устах пойдут спасать Россию...”

“Я поняла, что не в революции дело, не во внешних событиях мы можем найти ответ на все происшедшее, а надо искать его глубже: мне стало ясно, что это вечная борьба добра со злом, которая ведется от сотворения мира. Я верю, что правда восторжествует и Россия спасется светом Христовой Веры!”

Вот, наконец, и некоторые детские же общие выводы.

“Много пришлось перенести за дорогу и жизнь в N: и голод и холод, и нужно было удивляться, с каким геройством переносили все это русские девочки”.

“Здесь я вполне отдохнула и телом и душой... все, что было дурного, изгладилось из моей памяти — я помню только хорошее”.

“Тут... пробуждают в вас все уснувшие чувства и нежность, и любовь, и юную жизнерадостность. В классах жужжат молодые голоса таких же оборванных, как ты сам, но веселых, с блестящими глазами и светлыми надеждами на будущее”.

“Тяжкие страдания, выпавшие на нашу долю, еще более закалили характер, укрепили веру в Божественного Учителя, веру в отечество”.

“Нужно жить, бороться и работать”.

На этом мы и заканчиваем наш обзор этого замечательного материала.

Многие дни и ночи, недели и месяцы, которые я провел за чтением этих тысяч биографий, заставили сжиться с ними, сроднили с их авторами. Целый рой детских образов носился вокруг меня. На фоне личных несчастий и испытаний детские рассказы приобретали особое значение... Дети так много рассказывают о виденной ими смерти, что часто, в сотый раз с волнением следя за тем, как судьба ведет ребенка по краю пропасти, я забывал уже, что это “воспоминание”, что автор уже вне опасности, что он остался жив, и ловил себя на логически нелепой, противоестественной и даже страшной мысли, но нелепой именно только логически, ибо для всех, кто в массе читал эти воспоминания, она понятна, доступна и даже неотвратима, — на мысли, что в сочинении опущен конец, что в нем нет рассказа о гибели автора. Почему смерть говорит о своем приходе устами других — живых?.. Она говорит так часто и так много, так упорно и неотвязно стоит все время за сочинениями, так неотступно вплотную подходит и смотрит из детских рассказов. Временами приходилось прерывать работу, нервы отказывались. Смерть отца, прощание с матерью — горячая волна жалости приливала к сердцу, читанное днем в кошмарах продолжало жить и ночью... Я чувствую, что не в силах был передать всего, что доверили и рассказали мне 2400 детей, что, может быть, сделал это я неумело.

Мои конечные выводы лишены мрачности и уныния, они бодры, но одна мысль не оставляет меня: без длительного продолжения помощи в ее единственно реальной форме — без школы, наши дети не смогут оправиться, они не выздоровеют. Они слишком утомлены, измучены пережитым, чтобы встать на ноги без чужой поддержки. Затянувшиеся детские раны вновь откроются. Школа, спасающая их от голодной смерти, заменяющая сиротам родителей, успокаивающая и целящая их душевные раны, “островок” потерянной родины — это то, без чего они погибнут.

Пусть каждый, кто понимает и чувствует, что все мы, люди известного поколения, всех положений и воззрений ответственны за судьбу детей, сделает для себя из этого тот вывод, который ясно подсказывает ему его неугасшая человеческая совесть.

Прага, май 1925 года.

В. Зеньковский

ДЕТСКАЯ ДУША В НАШИ ДНИ

Настоящий этюд посвящен общей характеристике детской души, какой она выступает перед нами в огромном материале, находящемся в распоряжении Педагогического Бюро. Я старался все время остаться в рамках этого материала, хотя сознаю, что на меня имели бесспорное влияние как некоторые мои личные наблюдения над детьми эмиграции, так в особенности тот материал, который был собран слушателями и слушательницами Русского Педагогического Института в Праге и обсужден в руководимом мной семинаре. Все же, насколько это возможно, я не выхожу за пределы детских сочинений; как ни трудна задача, перед которой я стою, но она и заманчива, ибо мы имеем дело с совершенно конфетными психологическими документами, с подлинными записями пережитого. Эти записи часто вводят нас в самый сокровенный мир внутренней жизни школьников, они рисуют те или иные факты в той форме, как они запечатлелись в их душе. Даже в тех случаях, когда работа выполнена по типу школьного сочинения, она остается ценной именно в этой своей стороне: эти маленькие биографии рисуют детскую душу независимо от воли их авторов. Свежестью и подлинностью веет от этих сочинений, образующих в своей совокупности драгоценнейший сборник материалов по детской психологии: не наблюдения других людей, а простодушные и непосредственные записи детьми пережитого проходят здесь перед нами. Каждый пишет о себе, о своей судьбе, об истории своих близких, — а, в сущности, все пишут об одном и том же — о том, что вошло за последние годы в детскую душу, о том, как она воспринимала события последнего времени и чем отзывалась на них. Все пишут о своем, а, в сущности, рисуют какую-то общую картину, говорят о детской душе, как таковой. Каждый выбирает из своих воспоминаний то, что кажется ему наиболее интересным и ярким, и этот выбор отражает на себе работу, идущую ныне в душе, — вот отчего, чем больше погружаешься в сочинения, говорящие о прошлом, уже пережитом, тем более начинаешь чувствовать пульс внутренней жизни в наши дни. Эта непосредственная интуиция живого настоящего и преодолевает преграду слов, за которыми укрылись школьники: им кажется, что они только были когда-то детьми, что они с тех пор ужасно постарели и сморщились, — а читатель чувствует, что не изжитое детство ищет своего прорыва. Дети младших классов и молодежь старших классов — это все тот же детский материал, в его разных аспектах и фазах...

Наши сочинения представляют собой ряд “высказываний” о самых разнообразных предметах, поэтому скажу два слова о самых сочинениях. Работы детей до 10-12 лет могут быть выделены в особую группу: они представляют собой тип “протокола”, давая простой перечень фактов и не проводя никакого различия между важными и неважными фактами. Вслед за сообщением о смерти кого-либо из близких вы встречаете упоминание о каком-то запомнившемся ребенку подарке... Совершенно так же, как при описании какой-либо картины (имею в виду исследования ребенка по методу Бине), дети раннего возраста бессвязно перечисляют все, что изображено на картине, — так в наших сочинениях (первого типа), мы имеем дело с таким же бессвязным перечнем фактов, в котором сущие пустяки чередуются с фактами чрезвычайной важности. Между прочим, в этом очень ярко проявляется правдивость и подлинность записей: дети выдают себя этой манерой рассказа. На следующей ступени (у мальчиков до 14-16 лет, у девочек до 17-20 лет) первоначальный сухой протокол сменяется живым и связным повествованием. Это снова напоминает нам вторую ступень в развитии описаний картин (по Бине) и вместе с тем красноречиво говорит о том, что, несмотря на все пережитые ужасы, детская душа безостановочно росла и растет. Конечно, за эти годы немало душевных движений было смято, отодвинуто куда-то вглубь, но душа живет другими, уцелевшими силами, прикрывая обычной и знакомой психической оболочкой искривления души и даже стараясь забыть о них... На последней ступени (у мальчиков года на три раньше, чем у девочек) в рассказ привходит элемент раздумья, зачастую (особенно у мальчиков, но нередко и у девочек) принимающий характер резонерства.

Эти различия в самом материале чрезвычайно существенны для правильного использования его: важны здесь вовсе не описываемые факты, а самые высказывания детей. Как содержание этих высказываний определяется “цензурой” сознания и подсознательной сферы, так и форма их определяется общим движением детской души, общим ее ростом, игрой сил в душе. Иногда дети охотно вспоминают былое, даже в его тяжких и скорбных сторонах, словно хотят оглянуться от него и отдать себе отчет в нем, но иногда они не хотят этого, горько жалуются на то, что их заставляют вспоминать то, что им хочется забыть. Иногда былое встает перед ними с такой яркостью и живостью, что они как бы вновь его переживают, а иногда они жалуются, что все забыли, что прошлое почти стерлось. Эти различия в работе памяти и в общей установке в отношении к прошлому свидетельствуют не только о дифференциальных особенностях тех или иных детей: вчитываясь в сочинения, я очень живо ощущал своеобразную борьбу между прошлым и настоящим в детской душе. Иногда настоящее далеко оттесняет прошлое, которое как бы отделяется непроходимой преградой забвения, — и в этом самоохранении от прошлого иногда так ярко ощущаешь тревожное подполье души, от которого единственное спасение кажется в забвении. Я могу отметить четыре ступени в этой борьбе прошлого с настоящим: на первой ступени стоит почти полное забвение прошлого, которое стихло, куда-то провалилось, оставив лишь следы пережитого, какое-то общее тяжелое чувство в душе. Один из старших учеников пишет об этом: “В сердце моем от прошлого осталась только большая немая боль”. Образы прошлого отодвинулись, как бы потонули где-то в глубинах души, и только “немая боль” говорит о том, что позади осталась неизжитая трагедия. Иногда есть даже борьба с этой “немой болью”: так, один мальчик 16 лет пишет: “О погибшем прошлом не жалею, неудачи и невзгоды вспоминать не хочу”. Однако именно эти слова говорят о том, что приходится сопротивляться воспоминаниям. Мы переходим этим уже ко второму типу — где забвение собственно не удалось, а есть лишь воля к забвению, где душа не хочет отдаваться воспоминаниям и должна бороться с ними. “Тяжелое затаилось и заглохло в моей душе, — пишет один ученик 17 лет, — от него отворачивается душа”. В последних словах удачно передано настроение, царящее в душе: между прошлым и настоящим идет борьба, и это значит, что забвение не удалось, — есть лишь потребность забвения, душа лишь “отворачивается” от прошлого. На следующей ступени мы имеем дело уже с отсутствием воли к забвению: к прошлому, наоборот, тянется душа, ищет возможности погрузиться в него, находя в этом какое-то облегчение. Особенно часто этот тип встречается у девочек: их сочинения вообще больше обращены к прошлому, тогда как у мальчиков они обращены больше к будущему. Тут есть какое-то неуловимое, но глубокое различие в том, что дают душе воспоминания: мальчики больше живут итогами и задачами того, что было пережито, девочки, наоборот, как бы ищут чистых воспоминаний, хотят остаться в них. Оттого третий тип так часто встречается у девочек... На последней ступени надо поставить тот случай, где прошлое не отпускает от себя души, где оно навязчиво преследует и не дает тишины и покоя. Эти неотвязные воспоминания все время не позволяют жить настоящим, — и это уже почти стоит на грани психического заболевания.

Во всей этой борьбе прошлого с настоящим обнаруживается, однако, лишь внешне и формально то, что происходит в глубине души наших детей. Дело идет ведь не о том, какие образы и с какой силой властвуют в детской душе, — хотя это и вскрывает для нас внутреннюю ее жизнь; в действительности же дело идет о залечивании мучительных ран, нанесенных душе, о роковом балласте, который обременяет душу и не дает ей свободы. Наши дети психически отравлены, пережили тяжелейшие ушибы и вывихи, от которых как бы парализованы и замолкли целые сферы души, — а то, что осталось живым и целым, становится носителем жизни и силится хотя бы прикрыть забвением то, что нельзя уже удалить из души. История детской души в наши дни — есть история ее потрясений и глубочайшего надлома, история ее борьбы за возможность здорового движения вперед, ее самоохранения и залечивания своих ран. Почти все это происходит ниже сознания, в сферу которого прорываются отдельные эпизоды этой сложной и напряженной внутренней борьбы, но зато по этим прорывам можно судить о самой борьбе.

Чтобы разобраться во всем том, чем заполнена ныне детская душа, мы должны разграничить три наслоения в душе, ибо три группы фактов оставили в них глубокий след. Каждая из этих групп вызывала такие опустошения в душе, создавала такие провалы, обрывала такие основные и нужные для детской души струны, — что достаточно было бы действия одной группы фактов, чтобы вызвать серьезнейшее потрясение в душе. Но жизнь наших детей — конечно, в различной степени, в зависимости от возраста и условий жизни — должна была пройти через тройное испытание, душа должна была трижды быть пронзенной насквозь... эти факты следующие: слом старого уклада жизни, гражданская война и, наконец, “эвакуация”, оставление родины и переселение в чужие края.

Обратимся сначала к первому — к глубочайшим переменам в политической и социальной жизни нашей страны, к смерти всего прежнего быта. Все это поразило и потрясло детей — хотя и по-разному: на их глазах рассыпались вековые устои русской жизни, бесшумно и с какой-то бесповоротностью они исчезали совсем... Уже отречение Государя, падение монархического строя взволновали очень многих детей (и мальчиков и девочек) — об этом сочинения хранят удивительные записи, как бы воспроизводя ту скорбь и боль души детской, которые сплели потом невидимый, но многоценный венок на неведомую могилу... Лучи любви и скорби, горькое сознание своего бессилия и тут же фантастические проекты “спасти Царя” — все это заполняет много сочинений. И если многие отмечают, что они тогда не поняли смысла этих событий, то другие все же глубоко перечувствовали их; от рассказов детей веет глубиной и искренностью: это вовсе не навязанный, не внушенный монархизм, а крик сердца. Сильнее и тяжелее, чем политический перелом, поразило детей исчезновение элементов старого быта: нередко встречаются живые описания того, как все заколебалось, все стало неверным и подвижным в глазах детей при виде социальных и политических сюрпризов, свидетелями которых они оказались. Надо отметить, что многих детей нередко забавляли внешние проявления переворота: манифестации и шествия увлекали их, музыка, пение незнакомых песен, знамена и плакаты, красные ленточки — все это интересовало и тянуло к себе. Дети не стыдятся теперь писать об этом, часто сами удивляясь своей наивности. Однако, немало есть случаев и иного характера, когда весь этот уличный шум и гам только усиливал жуткое чувство, только нервировал и даже озлоблял. Но самым чувствительным оказался для детей — это так понятно — тот перелом, который сказался в их личной жизни. Дети нашей эмиграции в значительной части принадлежали к семьям военных, чиновников, общественных деятелей, помещиков: революция заставила очень многих совершенно переменить образ жизни, многих побудила бросить город или деревню, где они жили, и переселиться в дальние фая. На фоне общей социальной суматохи, общего сдвига русской жизни эти личные разрывы со всем тем, с чем срослись и сжились дети, были для них мучительнейшей операцией, против которой протестовала и боролась вся душа. Одна из взрослых учениц драматически описывает, как пришлось ее семье, вследствие нужды, продавать вещи; для нее это одно из наиболее тяжелых воспоминаний, ибо за ним стоит жуткое чувство деклассации, сознание своей социальной беззащитности и падения. “Я забивалась в угол, — пишет эта ученица, — и горько плакала”. Такие социальные перемены вообще нелегко переживать, но когда они выступают на фоне общего социального переворота, горечь и обида принимают более глубокий и более разрушительный характер. Каким-то ураганом, все сметающим на своем пути, рисовались им эти непонятные для детского ума перемены: жестокая, злая буря, перед лицом которой все были бессильны, леденила детские души, не могшие часто искать утешения и опоры даже у родителей, которые сами были потрясены не меньше детей. Для тех детей, которых переворот захватил в возрасте пяти-шести лет, он был первым страшным ударом, глубоко потрясшим всю душу. От этого удара душа детей пришла в глубочайшее смятение, задрожала и ощутила свою беспомощность, и еще ближе, дороже стали родные, милее стало то, в чем и с чем жили дети. Часто, часто встречаются указания и на тот “идеологический кризис”, на то глубокое смущение совести и ума, которое мучило их: полная для них неожиданность и немотивированность перелома, его широкое и стихийное распространение, ряд несправедливостей и обид, горько переживаемых родителями, — все это у многих детей вызывало тяжелое ощущение какого-то иного “беспорядка”. Дети всегда живо ощущают в мире смысл и порядок, и эта интуиция определяет изнутри и ход детского мышления, и направление их внимания, и их основные чувства. Утеря этой интуиции — иногда это проступает в сочинениях (особенно в описаниях девочек) с поразительной ясностью — подрывала глубочайшие основы всей психической работы, подрезала самые корни ее. В одном сочинении девочка говорит о том, что ей отныне стало все казаться возможным. Те ясные перспективы, в которые раньше гляделась душа, для многих вдруг затуманились, закрылись — и это не могло не сказаться в болезненной приостановке душевной работы, в какой-то утере чувства смысла в жизни, в мире, в отчуждении ко всему. Ярко изображает это один ученик 16 лет: “Моя душа все это время находилась в каком-то безразличном состоянии, мне абсолютно никого не было жаль и ни за кого я не радовался; мне было весело, если было весело всем, и грустно, если вокруг меня были печальные лица — а для чего это все, для чего смерть, которую я видел каждый день?.. Но я оставался безразличен “окружающим...” Потухание смысла передано здесь правдиво и рельефно: самые основы жизни оказались потрясены и почти разрушены.

Но вслед за этим душевным смятением жизнь принесла детям новое, более тяжелое испытание: началась гражданская война. Нередко дети указывают на то, что у них под рассказы взрослых сложились самые фантастические представления о большевиках — вплоть до мысли о каких-то великанах и “больших людях”. Но роковой час настал в свое время для всех — все узнали большевиков вблизи. В обзоре детских сочинений (см. статью выше) приведено достаточно материала на эту тему, и я скажу только, что опустошения, произведенные гражданской войной в детской душе, неисчислимы и необозримы. Кто-то пишет о том, что большевики вытравили в нем всякое чувство сострадания, кто-то без боли не может вспомнить, как оскорбили большевики мать рассказчицы — когда она пришла в тюрьму на свидание с арестованной матерью. Стон детской души, ее гнев по отношению к угнетателям, незабываемый, словно застывший в душе ужас, — все это зажгло детскую душу такой острой, непримиримой ненавистью, огонь которой не угас и доныне. Дети не раз были свидетелями самых жестоких убийств. “Я видел, — пишет мальчик 12 лет, — убийство женщины большевиками и я в этот же день сильно заболел и мне в бреду все время мерещился страшный большевик с окровавленными руками...” “После победы большевиков, — пишет ученица 16 лет, — мне захотелось умереть и не видеть этого мерзкого мира...” Удивительно ли, что в душе появились злоба и жажда мести? Удивительно ли и то, что пишет один ученик 17 лет. “Чувство мести за родных у меня не изгладилось, а все растет и растет”? Иногда этот мотив так силен, что жутко и больно читать некоторые строки, словно вобравшие в себя всю эту страшную, непримиримую ненависть к большевикам. У ряда других детей, у всех девочек нет мотива мести, нет этой острой ненависти и злобы, но и они все ничего не забыли. “Когда изрубили моего старшего брата, — пишет ученик 5-го класса, — я стал диким зверем”. В сущности, у всех детей, уже взволнованных и до глубины души потрясенных социальным переломом, зверства большевиков вызвали наружу злые чувства, которые вообще живут в тайниках души, будучи побеждены и усмирены культурой. На глазах детей происходило такое обнажение и огрубение жизни, развертывался такой безостановочный и не имеющий конца поток злых и диких явлений, что у самих детей не могла не грубеть, не ожесточаться их душа. Социальный перелом их потряс, а большевизм придавил, насмеялся над всем добрым и честным и вызвал наружу злые чувства, порыв мести и ненависти, и все это ядом неисцелимым разливалось в душе и отравляло ее. Девочка 17 лет, спокойная и разумная — как это видно из всего тона работы — пишет: “Многое уже позабыто, многое изгладилось из души, некоторые события приняли какую-то смутную форму, но все же суть, самое главное, что сыграло большую роль в моей жизни, в развитии иного отношения к жизни, живет в душе и годы не изгладят его”. Мучительно проходила для многих детей обнаружившаяся с приходом большевиков перемена в отношении к ним, к семье тех, кто раньше служил или работал у них, а затем проявил свою злобу к ним. Это горькое разочарование в людях было особенно тяжело. Большевики появились откуда-то издалека; хотя они измучили, исказили детскую душу, растоптали священное и доброе, что любили дети, но все же они были почти всюду чужие; но “большевизация” населения местного, новое выражение злобы и жестокости на лицах тех, кто еще недавно был ласков и добр, — это все подрезало самые нежные, самые глубокие основы веры в добро. Детской доверчивости, простодушия и непосредственности не могло остаться перед лицом этого проявления зла: в детской душе (и это было у всех!) было смято детство, смята та наивная, но идущая от общей любви к миру вера в человека, которая даже в забитых и запуганных детях живет и легко распускается в симпатии и любви. Но для наших детей все было иначе: из нежной, почти оранжерейной обстановки, в которой было легко и просторно, светло и радостно, от той всеобщей любви к детям, которая во все времена, у всех народов согревает и питает их не меньше, чем лучи солнца, они были брошены в новую, холодную и жуткую обстановку. Детских слез, детской мольбы никто из буйствовавших не щадил... Один мальчик рассказывает, как во время обыска он от испуга залез под кровать, чтобы спрятаться. Но в сущности и все дети “прятались”, укрывались от холода, злой и презрительной усмешки. В детских душах было грубо и беспощадно смято то, что так им чуждо в ранние годы, — было смято их счастливое неведение мира, нечувствие его зла и холода жизни, их беспечность и беззаботность. Не только смерть близких и родных сделала это, ибо часто в сочинениях вы встретите указание, что первый удар был нанесен убийством или расстрелом чужих людей: нет, приход большевиков вообще означал для детей неожиданное заключение в духовную темницу... Не будем забывать, что дети медленно и осторожно приближаются к реальности — современная психология детства хорошо ныне вскрывает и смысл и корни этого, — а здесь грубо и беспощадно дети были поставлены лицом к лицу с тем, что трудно вынести и закаленной жизненным опытом душе взрослого. Как желтеют и вянут растения без солнца, так морщились и увядали детские души без живительной ласки окружающей жизни — словно замерзали и замирали их души в этом моральном холоде... Одним из самых ярких выражений того, как была замучена детская душа, может служить описание прихода добровольцев: та радость, какой-то экстаз, с которым дети пережили их приход, лучше всего характеризует их замученность, ибо они, конечно, не могли понимать смысла гражданской войны, а могли только чувством своим отзываться на нее. Из многочисленных описаний этого момента приведу лишь два, представляющих для нас особый интерес. Ученик 17 лет пишет: “Лучший день моей жизни настал (пришли добровольцы), и со мной было так, как говорят, бывает, когда душа сближается с Божеством — овладевает неописуемая радость и душа просветляется”... Явлением добра, свидетельством того, что кроме ужаса и зверств есть, не исчез и мир правды, — вот чем был приход добровольцев для нашего ученика. Его реакция вскрывает нам силу того контраста, который имел здесь место, — глубокая радость о добровольцах была обусловлена невыносимой печалью, перед тем заполнившей душу от гражданской войны. Не менее характерны и строки, написанные ученицей 16 лет. На улицах города появились русские (добровольческие, не красные) знамена, и “это было лучший момент в моей жизни — страшное волнение и вместе с тем небывалое счастье охватило меня, слезы лились из глаз...” Мучительные диссонансы разрешались не часто в таких светлых переживаниях, но кое-где встречаемся мы с таким глубоким, таким тихим религиозным настроением, что и здесь по контрасту становится ясно, как велико было давление жизни на душу...

Некоторые дети пережили в России голод, кое-кто наблюдал людоедство... Одна девочка (16 л.) рассказывает ужасный случай, когда татарка, не выдержавшая голода, бросила в Каму свое дитя, а затем сама пришла от этого в такое отчаяние, что бросилась в воду... Все эти ужасы многими даже забылись, ибо душа не в состоянии изжить их; но погрузившись на дно души и освободив сферу сознания от их давящего присутствия, они все же оставили неизгладимый след в тех опустошениях, которые они неизбежно вызывали. Детское неведение действительности, какой она является в своей неприкрашенной сути, исчезло навсегда; мечтательное отношение к жизни, к людям стало невозможно, и на этой психической почве обрисовалась у детей нашего времени новая черта: некая духовная трезвость, суровое чувство действительности. Отсюда у них вырос столь вообще несвойственный детям живой практицизм, способность приспособляться ко всем условиям, трезвый учет жизни — и за всем этим стоит глубокий сдвиг в душе, почти уже неспособной к беспечности и романтике. На дне души наших детей притаилось жесткое и холодное неверие к людям и их словам — здесь проходит какая-то глубокая трещина между старшим и молодым поколением, которая не всегда дает себя знать, но которая может неожиданно проявить себя в резкой форме. У одних это выражается в своеобразном материализме, в расчетливости и часто даже циническом использовании людей и обстоятельств, иногда даже каком-то навязчивом, истерическом бесстыдстве, у других — в холодном памятовании о своих интересах, у третьих — в меланхолическом отходе от всего, что кажется “словесностью”, в чем нет реальности. Этот реализм и практицизм куплены недешево, детская доверчивость и простодушие оттеснены горьким, беспощадным опытом, притом не случайным а длительным и всеобщим. Со свойственной детям подвижностью их внимания они часто на поверхности веселы, легкомысленны и наивны, но в глубине души как бы царит холодная зима, от которой вымерзли все цветы. Из своих непосредственных наблюдений над детьми эмиграции я много раз убеждался в том, что беспечность и веселье на поверхности ни на одну минуту не парализуют этой строгости, грустной настороженности в глубине души, и почти у каждого ребенка есть как бы обнаженные места, к которым нельзя прикасаться без причинения жестокой боли. Детская душа может забыть многое, т.е. не хотеть и даже уже не уметь вызывать в сознании образы прошлого, но то, что видели глаза детей, что их ужалило, наполнило каким-то сжимающим душу холодом, — это все осталось. Иногда это прорвется наружу — и вам кажется тогда, что эти дети полуживые, что они слишком близко подошли к смерти, к потустороннему, и что от них самих веет какой-то жутью. Исключительное впечатление в этом отношении оставляет сочинение одной девочки (17 л.), которая, пережив ряд ужасов в горах Кавказа, спаслась затем в монастыре, где пробыла два года: те страшные дни, когда в пещере укрывалось несколько семей, защищавшихся от нападений горцев и большевиков, когда все ждали каждую минуту смерти, глубоко-глубоко оторвали ее от жизни. В монастыре это все улеглось и перешло в религиозное ощущение вечной жизни... И вот девочка попала в эмиграцию, попала в институт, и ей странно, чуждо и тяжело глядеть на резвость и шалости подруг, на танцы и хохот: она как бы внутренне “на другом берегу”, у нее иссякли источники жизни, подорван вкус к жизни... Конечно, в такой резкой отчетливой форме это встретится нам редко у детей эмиграции, однако близкие настроения, хотя бы и не столь сильные, присущи многим. Если привести фразу одной ученицы: “Я иногда про себя думаю, что мне не 18 лет, а что я уже старуха”, то уже к этому чувству какого-то раннего “одряхления”, своеобразного taedium vitae стоят ближе высказывания очень многих детей. Но это чувство одряхления лишь несколькими ступенями ниже того глубокого меланхолического отчуждения от жизни, которое мы описывали выше.

Любопытно тут же отметить одно чрезвычайно часто встречающееся настроение, в свете которого детям кажется, что прошлого не было, что все пережитое было лишь тяжелым сном, кошмаром. Эта “дематериализация” прошлого, превращение его в мираж, сказку или кошмар означает в существе своем очень сложный и даже зловещий факт. Прошлое осталось в душе как “инородное тело”, его не может переварить душа, не может вместить его в систему пережитого — и оно остается не усвоенное, не растворенное в составе души. Это залог возможного душевного заболевания — ибо дело идет, как в этом легко убедиться при погружении во все эти бесчисленные заявления детей о “нереальности” прошлого, не о том, что прошлое поблекло и стало полуреальным, а о том, что душа не может помириться с прошлым. Вот один из многих отрывков в данном направлении: “Воспоминание о трупах, которых грызли собаки, везде преследовало меня, но теперь часто мне не верится, что все это было...” (девочка 15 л.). Забвение выступает здесь как самоохранение, самозащита души: вспоминать тяжело и невыносимо, и вот этот материал сначала оттесняется, а затем как бы покрывается плесенью, представляется сном, кошмаром. Иногда даже в сочинениях еще живо сохраняется этот оттенок кошмара в воспоминаниях детей. Одна ученица (17-18 л.), рассказывая о начале революции и появлении большевиков, добавляет: “И красное, красное всюду...” Каким-то ужасом и жутью веет от этих слов, передающих так живо кошмарную окраску воспоминаний.

Но именно эта невозможность “примириться” с прошлым, хотя бы оно и стало столь далеким, что его, по слову одного ученика 14л., отделяет от наших дней “целая вечность”, — это тяжелое бремя, пригибающее душу к себе — вниз, вызывает по контрасту страстное желание уйти в новую, совсем и во всем новую жизнь. Отсюда во всей эмиграции, а в детях в особенности замечается какая-то радостная, свежая нежность к новым людям, к новым впечатлениям. Как больной, оправившийся после продолжительной болезни, чувствует прилив сил и с какой-то молодой, новой душой обращается к жизни, точно вновь рождается для нее, так и у детей, когда “тяжелый сон” прошел и кошмар рассеялся, ощущается свежая, немного лихорадочная и болезненная привязанность к новым людям, к новым местам и связям. Дружеские отношения возникают с чрезвычайной легкостью — душа как бы ищет компенсации тем страшным опустошениям и провалам, которые образовались в ней за годы испытаний. Это приводит нас к обрисовке влияния на детскую душу третьего крупного цикла фактов в их жизни — их “беженства”.

Отъезд из России — об этом подробнее говорит другая статья в сборнике — резко переживался детьми. В том психическом разорении, которое уже было произведено предыдущими испытаниями, отъезд из России не всегда сознавался в своем роковом значении. “Мы были тогда еще совсем детьми, — пишет ученик 7-го класса, — и мысль о путешествии заграницу увлекала нас”. Если иных забавляло путешествие, то другие радовались, что наконец избавляются от тревожной и полной опасностей жизни под большевиками. Кое у кого и до сих пор слышна горечь, которая уже тогда была в душе. “Многие охали и стенали, что теряют Россию, — пишет ученик 16 лет, — но мне России было не жалко, потому что я не видел там ничего хорошего”. Самые условия жизни последнего времени были часто так ужасны, что отъезд казался единственным спасением.

Однако то, что ждало очень многих, еще раз придавило и ударило детскую душу: почти все дети “эвакуировались” в самых ужасных условиях, среди всеобщей паники и смятения. Многим детям пришлось быть свидетелями ужасающих сцен при посадке на пароход, — кто вообще не помнит этого? Гонимые большевиками, имеющие на выбор — смерть или беженство, многие, хоть и стремились уехать, не могли попасть на пароход и нередко тут же кончали с собой. Легко понять, что вся обстановка эвакуации, часто тяжелое плавание по морю в непогоду, нередко голод в дороге, развитие заразных болезней вследствие скученности, наконец, полная неизвестность впереди — все это было каким-то новым кошмаром, каким-то фантастическим финалом прошлого. Но так или иначе это испытание кончилось, дети попали кто куда... Началась новая жизнь, иногда не сладкая, иногда тихая и добрая, но во всех условиях эмиграции у детей обнаружилась еще одна психическая черта, часто не сознаваемая, но всегда действующая, — это психология бездомности, сознание своей беспочвенности, оторванности. Словно листочки, оторванные бурей от дерева и далеко занесенные ветром, дети наши, на поверхности беспечные, оживленные, — в глубине души постоянно переживают недостаток почвы под ногами. Так ли это, спросят меня?

Не есть ли это преувеличение или просто приписывание детям того, чего вовсе в них нет? Да, если скользить по поверхности, то это так, недостаточно начать обзор со старших детей и от них спускаться к младшим, чтобы убедиться в действительности указанного факта.

Старшие дети болезненно тоскуют о России. Не привожу здесь фактов, группировку которых читатель найдет в другой статье (“Чувство родины у детей”). Но смысл этого чувства не исчерпывается неким горестным констатированием чуждости всей новой среды, — в него входит напряженная и страстная тяга к родной земле. Одна девочка из старших пишет удивительные слова: “Бывают минуты, когда прошлое кажется сном, и мне до боли хочется пережить его снова”. Странные и чрезвычайно поучительные слова! Вставленные в контекст, они не оставляют никакого сомнения в своем смысле: даже тяжелое, ужасное прошлое милее, ближе, нужнее душе, чем все то, чем живут они ныне. Душа не может удовлетвориться настоящим, ибо в нем не находит ответа на какие-то свои основные, неустранимые запросы: меланхолическое переживание беспочвенности, бездомности, часто скрывающееся в темных глубинах души, гнетет и давит душу. Из этой темной глубины, куда укрылись незаглохшие связи с родиной, со всем, что было родным и близким, и рождается страстная мечта о возвращении к былому. Хоть бы “во сне” еще раз побыть в прежней обстановке... Девочка 16 лет пишет: “Чем больше я делаюсь взрослой, тем больше чувствуется это неизвестное по своей продолжительности изгнание из России”. Это значит, что никакие занятия и дела, никакие развлечения и новые привязанности не могут ослабить тяжелого, мучительного чувства, притаившегося в складках души. Тупая боль, глухое напряжение неизменно сопровождают детей и время от времени прорываются наружу. Чем отчетливее сознает юное поколение — и дети и подростки — реальную обстановку, в которой оно живет, чем более оно понимает, что нужно приспособляться к новым условиям, тем меньше остается психической почвы для мечты, тем, однако, и томительнее внутреннее чувство. Как те, кто вследствие болезни не могут дышать полной грудью и томительно жаждут свежего воздуха, которого им постоянно не хватает, так и дети, беспомощные, бессильные, иногда даже забывшие родину, т.е. не владеющие в своем сознании тем, что пережили, все же томительно ищут “свежего воздуха”. Лишь на этой почве и могли развиться два явления, необыкновенно характерных для наших детей. Первое — это исключительное чувство семьи, трепетная, часто истерическая привязанность к родным. В сочинениях не раз встречался я с фактами, которые мне были хорошо известны из рассказов заведующих школами: приход в школу, отрыв от семьи даже на несколько часов, а тем более на несколько месяцев, если дитя попало в пансион, очень часто сопровождается такой душевной болью, которую нельзя даже представить себе. Дети судорожно хватают родных, не пускают их, плачут с такой силой, то трудно выдерживать это детское горе. Конечно, потом дети привыкают к школе и даже страстно к ней привязываются, но кто видел детей, когда они поступают в школу, кто наткнется в сочинениях на рассказ о поступлении в школу, тот не может забыть, как болезненно дети связаны с семьей.

Отчего это так? Ведь к семи-девяти годам, если мы возьмем нормального ребенка, ему уже “тесно в семье”, его уже тянет к сверстникам, и школа с ее обилием детей, с ее новой и непонятной, но интересной жизнью влечет к себе детей. Семья, совершенно необходимая и незаменимая до шести-семи лет, постепенно начинает занимать более скромное место в душе ребенка, ибо социальное созревание влечет детей к широкому социальному простору — вне семьи. Такова нормальная, былая психология. В эмиграции наши дети, еще не изжившие эвакуации, когда члены семьи часто теряли друг друга надолго, когда семьи соединялись в целое после долгих и тяжких испытаний, держатся крепче за семью. Но это одно не объясняет всей напряженности семейных чувств: дело не только в том, что дети не изжили тяжких воспоминаний об эвакуации, но и в том, что семья для многих есть остаток былого, есть живая часть большого, но утерянного целого. На семью переносят ныне дети свои юные запросы, к семье прижимаются как к последней твердыне, последнему остатку разрушенной жизни. В болезненном чувстве семьи душа ищет “компенсации”, говоря термином Адлера, ищет питания тем душевным движениям, которые не могут в ней развернуться. Как пересаженные на другую почву растения, так и наши дети, хоть и прирастают к новой почве, даже “забывают” родину (нося ее глубоко в душе), но на эту новую почву они попали душевно столь потрясенные, с таким опустошением, с такими провалами в душе, что у них уже нет свежих сил для “новой родины”. Оттого семья, связи с которой были непрерывными, в которой дети внутренне отдыхают, как бы заменила родину, стала внутренне значительнее, важнее. В одном сочинении (мальчика 15 л.) есть такая фраза: “Несчастья в России дают мне силу не плакать о родине”. Эта фраза говорит о том, что боль о родине часто смягчается сознанием невозможности вернуться туда. Но еще больше, чем это сознание, “не плакать о родине” помогает семья; оставаясь верным своей семье, любя ее страстно, дети вкладывают сюда и любовь к родине. Неудивительно поэтому, что наиболее болезненно свою бездомность переживают дети, попавшие в эмиграцию без семьи, или сироты. Замечу тут же, что крайне тяжело переживает свою бездомность и даже зрелая бессемейная молодежь — я имею в виду студенческую молодежь.

Не менее характерно для детей эмиграции и другое близкое явление — страстная привязанность к товарищам, к школе, к педагогам. Я знаю из жизни нашей зарубежной школы немало фактов непостижимой, болезненной привязанности некоторых детей к педагогам, друг к другу. Но и то, что дают в этом отношении сочинения, необычайно ярко. В первой статье читатель уже познакомился со сценой отъезда части кадет в Болгарию: так расставаться, так скорбеть о разлуке друг с другом могли дети лишь потому, что школа для них стала семьей. Конечно, ярче всего такое отношение к школе обнаруживается у детей-сирот или отбившихся от своих родителей: для них школа стала единственной родной и дорогой средой. Но было бы неправильно исходя из этого одного истолковывать привязанность детей к школе: она имеет еще пока корни в душе, отвечает другим ее движениям, ибо часто дети, у которых здесь же родители (которых они притом горячо любят), обнаруживают страстную привязанность к школе.

Откуда же эта выросшая потребность любви? Есть ли это самозалечивание душой своих ран, потребность “дожить свое детство”, хотя бы и с опозданием? Я думаю, что есть и это, но все же главный корень этой чрезвычайной потребности любить лежит в другом. В нормальной обстановке мы обыкновенно не замечаем, как многообразны наши прирастания к окружающему, к природе, к людям, к животным, к вещам. В том, как открывается душе родина, не все вообще “замечается” душой, не все осознается и удерживается в сознании, но многое, и притом едва ли не самое плодотворное, остается “под спудом” неосознанным. Есть своя мистика в связи каждой души со всем целым, от которого она взяла язык и веру, в котором росла и зрела. Многие вслед за Лермонтовым могли бы сказать, что любят родину “странною любовью”, т.е. любят ее сильнее и глубже, чем это может осмыслить их разум. Эти-то “мистические” связи с родиной и остаются без всякого питания в эмиграции, и душа ищет как бы суррогата этого питания, болезненно привязывается ко всему, что хоть отчасти удовлетворяет потребность души в родине.

Практическая неопределенность срока пребывания в эмиграции чрезвычайно поэтому тяжело отзывается на детях. По замечанию одного психолога [ 60 ], подростки отдают много сил души на мечты о будущем, на составление “планов”. Для наших подростков эта работа души, интимнейше связанная с основными процессами, происходящими в них, почти неосуществима, вернее, она обрывается суровой жизнью на каждом шагу. Горько и взрослым жить со дня на день, не имея будущего, — и мы обыкновенно выдумываем себе разные дела, чтобы забыться в них. Но дети и подростки острее и резче переживают эту свою глубочайшую “ненужность” вне родины — и оттого они так лихорадочно бросаются на все, что может, хотя бы временно, заполнить пустоту в душе. Они любят школу — конечно, не за занятия, а любят ее за то, что они чувствуют в ней какой-то уголок былой и родной жизни; они страстно привязываются к учителям, к товарищам, к случайным знакомым, ибо душе нужно лоно родины, нужна близкая, родная среда, которую можно было бы любить, в которую можно было бы погружаться.

Сравнительно реже, судя по сочинениям, душа находит религиозный выход из своего горького положения, хотя именно этот выход легче всего несет психическое оздоровление. Правда, религиозные запросы очень сильны у детей — об этом на каждом шагу говорят сочинения: обращение к Богу, молитва для многих была единственным ресурсом, откуда они черпали силы для жизни (“В ночь под Благовещение была страшная канонада; я не спала и всю ночь молилась” — эти слова девочки 14 лет чрезвычайно типичны). И все же надо признать, что религиозный путь преодоления всего тяжелого бремени, придавившего душу, открылся перед немногими; тут еще должна быть сделана большая и крайне нужная работа, которая помогла бы детям подойти ближе к Церкви. Приведу, однако, одно место из сочинения ученика 16 лет: “Я никогда раньше не молился, никогда не вспоминал Бога, но когда я остался один (после смерти брата), я начал молиться; я молился все время — где только представлялся случай и — больше всего молился на кладбище, на могиле брата”. В этих словах так выразительно передано религиозное напряжение, всецелый уход в молитву. Исцеляющее действие религии на душу, дающей примирение с прошлым, крайне нужно детям, и кое-где видно, что путем религиозного осмысливания всего происшедшего юная душа впервые освобождается от яда, заполнившего душу, от суровости и внутреннего холода — и начинает как бы просыпаться к жизни. Иногда, на путях религиозного раздумья, подростки подымаются так высоко, что для них несомненно уже найдена возможность сбросить власть прошлого.

Детская душа — говорю о детях эмиграции — была вырвана из родной почвы, пережила величайшую политическую и социальную бурю, в которой все сдвинулось и переместилось, и от этого образовались в душе пустоты, насильственно была порвана ткань привязанностей, насильственно было создано тяжелое духовное потрясение. Но почти немедленно вслед за этим детская душа стала свидетелем таких ужасов, которые трудно вынести и самой закаленной душе взрослых: убийства и расстрелы, смерть родных и близких, террор и давящее чувство полной беззащитности — все это изранило, истерзало душу, оставило незаживающие, кровавые следы, обессилило душу до последней степени, наполнило ее ядовитыми чувствами злобы и мести, ненависти и ожесточения, легло тяжкой меланхолической скорбью, приблизило смерть до того, что на детей легла ее тень, словно они стали крещены смертью и в смерть. Но не успело это все хотя бы погрузиться в глубину души, как прошло третье испытание и дети пережили еще раз веяние смерти, сначала несознанное ими, но потом все более чувствительное и страшное: они остались без родины. Разлука не есть смерть, но та разлука с родиной, которую пережили и переживают дети — чем она отличается от смерти? Исчезла старая жизнь: погибли родные, друзья, знакомые; скрылась за горами и родина... Что осталось в душе от этих испытаний? Где могла взять душа сил, чтобы жить?

Но такова сила жизни, что дети, со всем ужасным своим душевным “багажом”, остались жить. Если в нежной ткани организма застряла пуля, то ее нужно вынуть, удалить, чтобы исчезла опасность; но как вынуть пулю, пронзившую душу и оставшуюся там? Дети наши живут с этой пулей, с ужасными опустошениями в душе. Они стояли — долго и беспомощно — перед неведомым, которое развертывалось перед ними неумолимое, безличное, безучастное: все, все, что могла знать и любить детская душа, все это рассыпалось, провалилось, осталась одна бесконечность, нависшая как небо в темную ночь. Дети пили из страшной чаши трагического опыта, притом такого, какого еще мир не видал, ибо в нем историческая трагедия сплелась с индивидуальным. Наверное, немало детей “спаслось” в душевное заболевание, т.е. умерло душевно для мира; а те, кто остались жить, прикоснувшись к страшной чаше трагического опыта, — как им прожить? Они глядели в Неведомое и Бесконечное, но это Неведомое и Бесконечное было тьмой, сплошной, беспросветной, — и есть для такой души одно лишь исцеление — найти путь к иному, светлому Неведомому, приблизиться к Добру, к Правде. Одна из старших девочек пишет: “Четвертый год проводим мы на чужбине, в ожидании чего-то великого, почти сверхъестественного”. Как глубоки и правдивы эти слова! Нельзя думать о том, чтобы вернуть детям то, что они утеряли, но можно и должно помочь им найти путь жизни, на котором они могут залечить свои раны. Темной бездне смерти и разрушения должна противостать в душе детской иная, ласкающая и зовущая Бесконечность. Скажем прямо: дети наши нуждаются в религиозном питании, чтобы в душу их лилась не случайная и переходящая ласка, которая может позволить забыться, но не может заполнить пустот в душе, — они нуждаются в том, чтобы их ласкало и грело Солнце Вечности, в лучах которой единственно только и может расправиться душа.

Если бы я хотел передать кратко общее впечатление, которое оставили во мне сочинения, я не мог бы иначе это выразить, как только в словах: детская душа в наши дни напоминает полуразрушенный дом, в котором уцелело только несколько жилых помещений, а все остальное разрушено, измято и сломано. Не будем поэтому обольщаться внешним видом, беспечной веселостью наших детей, ибо в них надорваны основные их силы. Душа их, конечно, безостановочно лечит самое себя, но наш долг — всячески помогать ей в этом, ибо справиться с тем тяжким бременем, с тем ядом, который отравил душу, им самим нелегко. Как ни трудна наша роль в этом отношении, но она во всяком случае предполагает в нас уменье глядеть в детскую душу, уменье угадывать ее скрытые раны, ее трудности. Дети наши имеют право на то, чтобы быть понятыми.

У нас русских есть верные друзья, и все же мы во многом одиноки: есть задачи, которые могут быть выполнены только нами самими. К таким задачам относится и забота о душе детской, о ее выпрямлении и оздоровлении, об ее освобождении от тяжелого груза всего пережитого. Во имя детей, во имя будущего нашей родины мы должны найти в себе силы для решения этой задачи.

Кн. Петр Долгоруков

ЧУВСТВО РОДИНЫ У ДЕТЕЙ

Воспоминания о родине, тоска по ней, трепетная к ней любовь, надежда на возвращение в нее и желание работать над ее возрождением проходят красной нитью почти через все ученические работы учебных заведений, подвергшихся исследованию посредством классных сочинений на заданную тему. Но чтобы не получилось неправильного или преувеличенного вывода, надо помнить, что такому опросу подверглись не все виды детей русских беженцев, а лишь находящиеся в русских учебных заведениях. Если бы опросить русских детей, живущих вне влияния русской школы, особенно в Германии, Франции, Англии, Северо-Американских Штатах, то результат получился бы совсем другой.

Там дети быстро денационализируются, иногда с сознательным или бессознательным попустительством со стороны родителей. Иногда же оттуда идут полные тоски и отчаяния свидетельства и письма родителей, описывающие, как быстро и неуклонно их дети денационализируются. Например, одна мать пишет из Америки, что ее десятилетний сын находит, что “глупо ходить в церковь, где надо стоять, когда можно ходить в церковь, в которой есть скамейки”. Русские же учебные заведения сосредоточены главным образом в странах, граничащих с Россией, в которых осела главная масса беженцев, зачастую принадлежащих к остаткам военных контингентов. Некоторые учебные заведения, как, например, находящиеся в Сербии кадетские корпуса и институты, перенесены из России и, несмотря на значительные изменения, сохранили некоторую преемственность и традиции. Все это надо иметь в виду при изучении ученических работ.

Родная школа является наравне с семьей самым надежным способом борьбы с денационализацией. Она поддерживает чувство родины у тех детей, которые вывезли его в свое изгнание, осмысливает и развивает его. Она своей атмосферой заражает любовью к родине и устремлением к ней тех детей, которые сами о ней ничего не помнят. Иногда патриотизм принимает в этих учебных заведениях несколько специфический характер. Например, совершенно естественно, что один кадет младшего возраста, пишущий, что его “папа был штабс-капитаном, а отец папы полковником в отставке” описывает, как он плакал, когда матрос срывал с него погоны. Другой пишет, что он плакал от радости и умиления, увидев на вошедших в город офицерах и солдатах белых войск кокарды и погоны.

Первая категория детей покинула Россию в раннем детстве годов трех-шести. У них никаких непосредственных воспоминаний о России нет. Нет, следовательно, и непосредственного чувства родины. “Россию я помню только по рассказам родителей”, — пишет один малыш. Их воспоминания начинаются обыкновенно с момента эвакуации, особенно их поразившей, и притом не внутренней своей трагедией, а внешней обстановкой: никогда ранее не виденное море, пароход, англичане, иногда попугай на пароходе, обезьяна, а затем идет детское описание беженских скитаний. Если в их тетрадках и попадаются изредка отдельные воспоминания о жизни в России, то делается это, очевидно, с чужих слов, причем авторы сами не отдают себе в этом отчета. Так, одна девятилетняя девочка пишет: “Помню, что я с одного года уже начала путешествовать”. Это значит, что ей было год, когда случилась революция, кончилась ее оседлая жизнь и начались беженские скитания в России и за границей. “Хотя России я совсем не помню, но стремления к ней никогда не угаснут в моей памяти”. “Я родился 17-го апреля 1914 года, — пишет один первоклассник, — прожил три года мирно, а на четвертый год началась революция”. Даже фразы их о покидании родины носят иногда следы воздействия более взрослой среды или своих позднейших рассуждений. Отсюда иногда как бы литературная стилизация этого момента и элемент шаблона.

Вторая категория детей, покинувших родину в возрасте от шести до десяти лет, хотя и помнят Россию, но почти не знают нормальной, оседлой дореволюционной жизни или помнят лишь отдельные эпизоды. При этом за нормальную жизнь приходится принимать годы внешней войны, не нарушившей в корне всего уклада жизни. В описание этого периода вклиниваются иногда лишь такие замечания: “Папа офицером ушел на войну, и мама за него очень боялась”. “Папа был ранен в бедро и мама поехала в ***, чтобы видеть папу в лазарете”. “Один раз я проснулся от резкого крика мамы, ей давали воды, она всхлипывала. Это получили телеграмму, что папа убит”. В общем же преобладает описание счастливого детства, резко потом нарушенного налетевшим шквалом революции. Изредка попадаются общие замечания: “Я жил до революции в ***. Мне жилось там хорошо”, “Раньше жилось лучше”. Но в большинстве случаев домашняя семейная жизнь описывается детьми этого возраста непосредственными воспоминаниями каких-нибудь отдельных картин детской жизни, ярко почему-либо запечатлевшихся в их душах, например детской комнаты, игрушек, иногда любимого животного. Один второклассник пишет: “Мне было три года, когда был в своей комнате, то моя мама сказала, что мне не до игранья, потому что надо уезжать... Когда мы сели в вагон, то прибежал наш пес, которого звали Дик, тогда мой папа позвал Дика, но он повилял хвостом, завизжал, что есть мочи побежал и скрылся”. Одна десятилетняя девочка пишет: “Ростов я помню тоже не очень хорошо. Помню, что там было очень много дынь и арбузов”. Одиннадцатилетний мальчик пишет: “Когда настала революция, мы поехали в Лодекавказ. Там я получил на елку в подарок чудную книгу”. Ученица 1-го класса пишет: “Дедушка и бабушка меня очень любили, и я часто получала от них игрушки и сладости. Как приятно мне вспоминать о России и как я жалею, что уехала оттуда”.

“В *** мы ходили за грибами и за ягодами, земляникой, черникой, брусникой и малиной. Я эти ягоды очень любила. Там у нас был садик не очень большой и не очень маленький. Зимой мы лепили бабу из снега. И больше ничего я не помню про Россию. Теперь вспомню про Штеттин”... “Когда мои родители, — пишет ученик приготовительного класса, — были в Москве, мне жилось очень хорошо. Когда в России началась революция, то мама меня отдала в советскую школу, там мне жилось очень плохо”. “В Екатеринодаре нам было прежде хорошо, а потом плохо”. Первоклассник 10-ти лет пишет: “Нам там было очень хорошо. У нас там был большой дом и мне было полное раздолье”. Длинный рассказ одной первоклассницы повествует о жизни в Петрограде до революции, о клубнике, черешнях, яблоках, ветчине и о чиже в клетке, а потом идут скитания и лишения. Ученик 2-го класса пишет: “Там было так хорошо, я помню большой дом, большой, большой парк и ту бочку, где плавали золотые рыбки и те орешки, которыми я лакомился и все то чудное, как например, цветы. Мне так было хорошо, так просто чудно. Но пришли большевики...” и арестовали отца, “потому что он был помещик”, а затем слезы матери, скитания... Ученица 4-го класса пишет: “Я родилась в деревне. Как я люблю ее и хорошо помню. Помню громадный дом, реку, красивый сад и лес. Как я любила наши леса! Меня часто брал папа на дрожках и возил на сенокос. Но вскоре мы выехали, потому что началась революция”. И много таких воспоминаний: об оставленной старушке-няне, о теплившейся лампадке, о собственной кроватке, о домашнем уюте, о любимой кошке, о заросшем пруде, о папе и маме, “когда они еще оба были живыми”, о родительской ласке... о всем том потерянном рае, который ассоциируется в умах натерпевшихся впоследствии малолетних скитальцев с мыслью о родине. Они ведь потом почти не видели счастливого детства. Особенно резок контраст с последующей жизнью, полной страданий, ужасов, лишений. Все тетрадки наполнены описаниями прихода большевиков, пальбой, жизнью в подвалах, обысками, грабежами, голодом, очередями, скитаниями, холодом, тифом, расстрелами, пытками, кровью, разбрызганными мозгами, сиротством. “Было скучно, тоскливо, холодно”, — пишет ученик 4-го класса. Ученик 3-го класса после описания гибели отца пишет: “Дальше я описывать не буду. Мне очень не хочется вспоминать о милой Родине и о покойном папе”. В этих словах чувствуется тот душевный надлом, который так жестоко отозвался на стольких русских детях нашего времени. Эти же слова свидетельствуют о сложности переживаемых этими детьми чувств к родине... Более взрослые так анализируют свое отношение к родине после налетевшей катастрофы: “Нравственная жизнь в эти годы была ужасна. Жил и чувствовал, как будто живу в чужой стране”. Или: “Чувствовать, что у себя на родине ты чужой, — это хуже всего на свете”. А вот жуткие по своей непосредственности описания малышами выпавших на их долю ужасов. Ученица приготовительного класса, родившаяся в 1914 г, пишет: “Потом вечером моего папу позвали и убили. Я и мама очень плакали. Потом через несколько дней мама заболела и умерла. Я очень плакала”. Ученик приготовительного класса пишет: “Я помню, как приходили большевики и хотели убить маму, потому что папа был он морской офицер”. “Помню (ученик 4-го класса) тревогу в городе, выстрелы, крики на улице, помню, как я с сестрой, забрав все любимые игрушки, прятались в безопасные, как нам казалось, уголки нашей детской”. “Однажды, когда я (теперь ученица 2-го класса) была дома одна и играла в куклы, я услыхала выстрел над нашей крышей. Я испугалась и от страха забилась в платяной шкаф”. Ученик 1-го класса заявляет: “Потом почему-то все стало дорого”. Это очень характерное заявление ребенка, не могущего охватить всей совокупности явлений. Жажда по семейной жизни, по родительской ласке ярко выражается в следующих строках ученицы 4-го класса. “Мама поступила на службу. Я целыми днями оставалась одна. Маму я видела в день лишь раз утром и поздно вечером и всегда она была такая усталая, озабоченная, что не успевала даже поговорить со мной. А как мне иногда хотелось, чтобы хоть кто-нибудь чужой человек приласкал меня. Я совсем отвыкла от ласки и выглядела совершенно дикаркой... Здесь хожу в школу и живу сейчас хорошо, но никогда не забуду всего, что мне пришлось пережить на Родине”. Вот какие путаные понятия о родине, связанные с периодом тяжелых скитаний, наблюдаем у одного первоклассника: “Мы выехали из России в Екатеринодар”. Или неужели мы имеем дело здесь с отражением в детском уме разговоров об областном сепаратизме? Ученик приготовительного класса, ничего, разумеется, не помнящий о дореволюционной жизни, пишет о времени революции: “Я помню мало, как мой папа служил в Ялте. Я еще помню, как нас выгоняли из Pocie” [ 61 ]. У большинства малышей остался один ужас от воспоминаний об этом периоде и о своем детстве. Лишь более взрослые разбираются в причинах этих ужасов и надеются на минование их. Как на переходную ступень укажем на рассуждения одного 4-х классника: “Все шло к разрушению того, над чем так трудились наши предки”. У иных впечатление от революции является сплошным кошмаром, граничащим с галлюцинациями. Одному мальчику кажется, что все кругом было красное. Один больной ученик уже за рубежом в школьном лазарете во время сильного жара вскочил и стал якобы защищать свою сестру от большевиков, отстранял воображаемую шашку и все кричал: “Аня, спасайся! Берегись шашки!” До болезни он смутно помнил эту сцену, а во время жара она с полной ясностью предстала перед ним и потом осталась в его памяти.

Даже красоты России, виденные в тяжелой обстановке революции, не оставляют в воспоминаниях детей эстетического следа. Так, один кадетский корпус отступал зимой из Владикавказа до Тифлиса пешком по Военно-Грузинской дороге. Шли семь дней, иногда в глубоком снегу. И вот ни в одном из нескольких десятков описаний этого пути нет обычных для Военно-Грузинской дороги восторгов от красот природы, а одно лишь томление духа и разбитость тела. “Дорога была кошмарная”.

От многочисленных воспоминаний о России, полных ужаса, страданий и тоски по родине, отличаются некоторые наивно-детские, авторы которых не отдают себе отчета в окружающем. В более взрослом возрасте мы видим, как эти нотки переходят иногда в бесшабашный авантюризм среди ужасов гражданской войны. Ученик 4-го класса пишет: “В 17-ом году мне было 6 лет. Один раз мы увидели массу народа с красными флагами и что-то кричавшую. Мне это очень понравилось, и я спросил у гувернантки, что это каждый год будет?” Другая ученица пишет: “Утром в 5 часов мы проснулись от страшного пушечного и пулеметного выстрелов. Все наши соседи и мы решили спрятаться в погребе. Страха никакого я не испытывала и мне очень даже нравилось мое положение. Было очень весело”. Один второклассник после летописного описания нападения зеленых на поезд, сошедший с рельс, обстреливания, стонов раненых, зрелища убитых пишет: “Потом мы ехали без приключений и мне стало скучно, так что я вынул своих солдат”. И далее: “На следующее утро мы принялись играть. Сережа был наш генерал, а мы рядовые”.

Остро проявилось у детей этого возраста чувство родины в момент расставания с ней. Этот яркий момент в истории детских скитаний запечатлелся в сотнях тетрадей. Он заставил задуматься детей над самим вопросом о родине и зафиксировал их чувство любви к отечеству.

“Когда я очутилась на пароходе, я заплакала, почувствовав, что я надолго покидаю Родину”. “Грустно и больно было оставлять Россию. Долго плакал я, лежа на мешках под станками мастерской парохода”.

Одна ученица пишет: “Хотя я была тогда маленькой девочкой, но я поняла, что такое родина и что такое любовь к ней”.

Почти в каждой тетради отмечается, как грустно взрослые смотрели на уходящие берега родной земли, как многие при этом плакали. И в этом также фазисе детских страданий интересно подметить, как непосредственные, субъективные и более глубокие душевные переживания переходят часто в позднейшие рассуждения, большей частью тоже очень искренние, иногда же носящие следы навеянности и трафарета. У некоторых детей опять-таки вместо глубоких переживаний мы видим увлечение новизной впечатлений, интересом к путешествиям, а также надеждой, что наступает конец страданиям. Некоторые думают, что уезжают из России ненадолго. Многих потом ждет горькое разочарование, так как для многих именно с момента погрузки на пароход открывается новая страница беженских страданий, а иногда и унижений, еще более бередивших болезненные чувства к родине. Один юноша, очевидно не экспансивный, пишет: “Мне пришлось заграницей столкнуться со всем тем, что и в голову не приходило. Но это касается моих личных душевных переживаний, и я, конечно, совершенно не думаю поместить их сюда”.

Но дадим слово малышам. Ученица первого класса пишет: “Когда я была маленькая, мне было 8 лет, когда я уезжала из России. Мне было жаль только моих подруг, а особенно мне было жаль могилки дедушки и бабушки”. “Многие старые люди, уезжая, прежде чем погрузиться на пароход, целовали землю и брали кусочек ее. Я очень жалею, что не исполнила совета моей старой няни сделать то же самое”. “Когда пароход отошел от берега, где стоял папа, я страшно плакала, что нет у меня дома, нет родины”. “В первую ночь все вспоминал нашу милую родину, милую деревню *** и все хотелось взглянуть хоть еще раз на Россию”.

Несколько более взрослые пишут: “Когда полк проходил мимо церкви, к брату подъезжали казаки, прося его: “Ваше благородие, отпустите у храма землицы взять”. “Штыками, пальбой провожала меня родина. Прощай больная мать”. А вот вполне взрослые рассуждения, озаглавленные: “Мысли о России”. “Разлучить ребенка с матерью, с этим святая святых каждого, с наиболее дорогим существом для него — это большое несчастие и вызывает воспоминания прошлого. У каждого из нас нет России, нет матери, которую мы ценим лишь теперь”. Большинство описаний более взрослыми юношами отъезда из России сопровождается, как бы caeterum censeo, выражением уверенности, что Россия восстанет и вновь будет могущественной и что автор примет участие в ее воссоздании. “Было ужасно тяжело расставаться, — пишет один семиклассник, — но ободряла надежда освободить родину от большевиков”. Ученица 5-го класса пишет: “Но я верю, что наступит тот день, когда я опять вступлю на дорогую, но уже обновленную родину, снова услышу родимую русскую речь и увижу свой дом, который я не видела уже так давно”. Из всего вышесказанного и из приведенных цитат видно, как с самых ранних лет любовь ко всему родному, близкому проявляется с особой силой при потере всего этого и по мере того, как уютное и радостное детство заменяется страданиями, скитаниями, потерей близких людей и, наконец, разлукой с родиной и порыванием со всем прошлым. Совершенно естественно эти личные непосредственные переживания переходят иногда в воспоминания сентиментальные, перерабатываются или самостоятельно, или под влиянием окружающей среды в абстрактную идею любви к родине. Ведь смысл родины или находящегося в нормальных условиях государства в том и заключается, что оно должно обеспечивать каждому индивидууму известный уклад жизни и известное количество благ. А раз эти нормальные условия исчезают, государство потрясается, наступают страдания людей, а дети все это наблюдают и испытывают на себе, то у них естественно получается стремление к родине здоровой, восстановленной, нормальной. У некоторых детей эта жажда нормальной жизни соединяется, как мы увидим ниже, с упрощенным и наивным реставрационным политическим миросозерцанием. Но при этом большей частью преобладают не эгоистические инстинкты и не классовые интересы, а идеологические построения и горячая любовь к родине, причем искренность этой любви лишь выигрывает, если отвлеченные рассуждения о ней сопровождаются воспоминаниями, иногда с лирическим оттенком, о покинутых или потерянных близких людях, о домашнем очаге, о родной природе. Но обратимся опять к свидетельствам самих детей, или, скорей, в момент писания разбираемых нами сочинений — уже юношей и девушек. “Оторванный от родной земли, я здесь полюбил ее так горячо, как не любил никогда. Я полюбил ее, эту обездоленную страдалицу-Россию”.

“Борьба в России была кончена и только чудо могло вернуть нам ее. Но я верю в это чудо. За эти 5 лет я видела кровь и слезы русских людей, я видела, как с безумной энергией и отвагой отстаивали русские герои свою отчизну и как рыдали русские женщины над своими погибшими. Неужели эти слезы не смоют греха народа, поднявшего руку на своего царя, и не вернут нам нашей родины?”

“Я надеюсь, что, если Россия и не вернется к прежнему величию, но во всяком случае свергнет большевиков. Тогда я увижу родные станицы, зеленые бесконечные степи с седыми курганами, златоглавый собор, услышу плеск Донских волн и грустные заунывные песни казаков. Дай Бог, чтобы это было так”. “Я жду и мечтаю о том моменте, когда мы возвратимся на нашу дорогую родину. Увижу опять русскую зиму, услышу звон колоколов в церкви”. “И сейчас люблю Россию, люблю Родину несчастную и ничто кроме смерти не изменит этого чувства”. “В это время я заболел... лежа в кровати, я о чем-то думал... вдруг я услышал пение... прислушался и услышал слова: “За Русь Святую”... мне стало легче”. “В настоящее время, живя на берегах Черного моря, посмотришь вдаль и сердце сжимается: за этим водным пространством лежит Русская земля”.

“Я только и думаю о возвращении на родину и надеюсь, что это в скором времени случится. Эта мысль только и поддерживает меня и заставляет работать, чтобы в будущем как можно больше пользы принести людям”.

При все обостряющейся тоске по родине и по мере затяжки беженства многим детям все тяжелее делается в изгнании и единственным утешением и фактором, осмысливающим жизнь, является любовь к России, вера в Россию. “С каждым годом тяжелее жить в изгнании и все крепнет любовь к Родине”. “Все невзгоды и лишения, которые пришлось мне пережить на чужбине, еще более укрепили веру в Россию”.

“Россия, только великая Россия, — больше ничего у меня не осталось!”

“Только твердая вера в Россию и русский народ удерживала меня от отчаяния”.

“У меня ничего нет собственного, кроме сознания, что я русский человек”.

“Любовь и вера в Россию — это все наше богатство. Если и это потеряем, то жизнь для нас будет бесцельной”.

“Оторванный от родной земли, я здесь полюбил ее так горячо”.

Некоторым диссонансом звучат немногие заявления более взрослых детей, что им не было жалко покидать родины. И вряд ли это можно объяснить простым притуплением патриотического чувства. Скорее мы имеем дело с слишком большим утомлением от невыносимой жизни во время революции. Что это явление носило временный характер, свидетельствует уже самый факт позднейшего указания на него самими детьми. “Странно, что отъезжая от родной земли, я не чувствовал никакой жалости, настолько развились у меня животные чувства”. “Мне России не было жалко, потому что я не видел там ничего хорошего”.

Мы видели, как кошмарные условия жизни на родине во время революции заставляли детей оставаться равнодушными к красотам природы. Теперь тоска по родине не дает наслаждаться окружающим: “Вскоре мы уехали из Египта и приехали в Сербию. За эти два месяца я пережила много приятного, но все время чувствовала, что всему этому я была чужая и что родной Петербург с белым снегом и белыми ночами дороже всех прелестей юга”.

“Мне казалось, что я никогда больше не увижу дорогой моей родины, которую люблю всем моим сердцем, всей душой и без которой не могу жить. Все остальные государства перед ней ничто”. Последняя цитата, противопоставляющая любви к родине некоторое пренебрежительное отношение к остальному миру, находится уже на грани между здоровым патриотизмом и несколько гипертрофированным национальным самомнением, которое, в свою очередь, легко переходит в мессианизм, в шовинистическое презрение к гнилому западу, в евразийство. И здесь заключается интересная и важная задача для разумных родителей и вдумчивых педагогов. Русским детям, находящимся вне русской школы и особенно находящимся в то же самое время и вне воздействия родной семьи, угрожает денационализация и потеря живого чувства родины. Напротив, у детей, учащихся в русской школе и особенно живущих в интернатах, обстановка, заставляющая их жить главным образом воспоминаниями о России и подвергающая иногда искусственному подогреванию и растравливанию наболевшие и оскорбленные патриотические чувства, может заставить их замкнуться в национальном самодовольстве, которое помешает им использовать свое беженство на то, чтобы взять у западной культуры все, что есть у ней хорошего и применить затем у себя. Деликатная задача воспитывающих — бережно относиться в таких случаях к искалеченным юным душам и постепенно выправлять их и направлять по правильному руслу. Надо тщательно разбираться в каждом отдельном случае. Например, следует ли давать развиваться у детей ненависти к немцам? Нижеследующие строки, взятые из детских сочинений, показывают, как сложен вопрос о ненависти детей к врагам, в данном случае к немцам, и как тонка грань между чувством здорового патриотизма и человеконенавистничеством, порождаемым войнами. “В 6 час. вечера вошли немцы и им, нашим врагам, лишившим нас Родины, благодарное население бросало к ногам розы”. “Не могу забыть ужасного впечатления, которое произвел на нас победоносный вход немцев в ***. Мы все плакали, глядя, как жители усыпали их путь цветами”. Еще сложнее вопрос о проявлении, правда в единичных случаях, недружелюбного отношения к нашим союзникам, вследствие их не всегда последовательного и доброжелательного образа действий по отношению России. Эти случаи показывают всю остроту чувства обиды у молодежи за ослабленную и униженную родину. Вот наиболее яркий образец болезненно и в данном случае неправильно реагирующей молодой души даже на оказываемую союзниками помощь. Необходимость получать подачки от иностранцев, очевидно, оскорбляла гражданское самолюбие автора заметок и вместо естественного при данных обстоятельствах чувства благодарности получилась обида. “Когда мы прибыли в Константинополь, наши милые союзники, давая нам хлеб и вообще пищу и видя, как на нее набрасываются, снимали фотографическим аппаратом. Эти оскорбления, нанесенные нам всем, я на долгое время буду хранить в памяти для того, чтобы отомстить им”.

Месть. Страшное слово в детских устах! А повторяется оно по отношению большевиков во многих тетрадках, а в одной относится вообще к социалистам. Здесь тоже есть над чем задуматься педагогу. Надо раньше всего тщательно поставить диагноз этого болезненного явления. Во-первых, чем объяснить, что оно наблюдается сравнительно часто? А затем, чем объясняется та страшная озлобленность, которой так и дышат многие тетради? И при этом нередко упоминается о клятве, о зароке, об обете мстить жесточайшим образом, без пощады. Однажды пришлось наблюдать одного мальчика лет 15, живущего в интернате русского учебного заведения за рубежом. Он был хороший мальчик, религиозный, очень необщительный и, видимо, чем-то мучим. Как-то удалось получить от него сознание, что он, будучи девятилетним мальчиком, присутствовал, когда большевики сварили его отца живым в котле и надругались над его шестнадцатилетней сестрой. Он “поклялся перед престолом”, что всю жизнь будет искать большевиков и мстить им. В настоящее время его мучил и интересовал вопрос, может ли кто-нибудь снять с него эту клятву.

Приведем некоторые цитаты, объясняющие причины, породившие у детей чувство мести.

“Мне было 13 лет. Папа сильно заболел и поехал лечиться; не доехал до станции, как его там расстреляли. Я не в состоянии описать того, что я тогда пережил. Я дал зарок отомстить”.

“Я поклялся мстить отнявшим у меня все самое бесценное, самое дорогое”.

“...жажда мести за всех наших отцов, братьев, матерей и сестер, зверски замученных палачами”.

В этих случаях дело идет о личной мести за зло, причиненное авторам сочинений или их близким. Но часто говорится и о зле, причиненном родине. В иных случаях эти две причины переплетаются.

“Из хорошего прошлого ничего не осталось. Досталось за смерть старших братьев, за поругание семьи и родины — одна только месть и любовь к родине, которая не изгладилась за время первого отступления, второго отступления в Крым, бегства из Крыма, и за время трехлетней жизни в Югославии, а наоборот все растет, растет, растет...”

“Утешаю себя мыслью, что когда-нибудь отомщу за Россию и за Государя, и за русских, и за мать, и за все, что было мне так дорого”.

“Отомщу всем тем, кто надругался над родиной. Страшная будет месть”.

“Только и жду случая, чтобы... идти бить всех, кто оплевал, надругался над родиной”.

А вот и жуткие в устах детей упоминания о приведении уже в исполнение мести: “Мне удалось попасть в уездную стражу, где я смог удовлетворить до известной степени свое чувство мести”.

“Я дал зарок отомстить как-нибудь этой красной сволочи, что я, конечно, и проделал”.

Один ученик 8-го класса рассказывает про расстрел отца, про гнусные деяния одной чекистки-садистки, свидетелем коих он был, 13-летний мальчик. Когда большевики отступали, “к нам во двор вбежало два комиссара и, побросав оружие, просили спрятать их в погребе от казаков, которые вошли в город. Я указал на погреб и подумал: придут они, и я вас предам. Месть взяла верх... подбежав к солдатам, сказал им про пленных комиссаров”.

И так у многих детей мечта о родине, о возможности в нее вернуться, соединяется с мыслью о мести. Можно ли родителям и педагогам оставить их в таком настроении, объясняя себе, что чувство мести естественно после всего пережитого? Но, во-первых, надо отличать месть личную от мести за попранную честь родины. Недопустимость первой не требует доказательства. Что касается второй, то ее тоже приходится отвергать самым решительным способом. Мы не склонны в данном случае к сантиментальной размягченности, к непротивлению злу. После всего пережитого государственность и правовой порядок придется, вероятно, водворять железной рукой. Но правосознание учеников следует воспитывать в том направлении, что борьба с злодеяниями, совершенными во время революции, есть дело публично-правового порядка, дело государственной власти, на первое время облеченной, быть может, исключительными полномочиями; что суд Линча и вообще личная расправа допустимы лишь при отсутствии сильной организованной власти, иногда как неизбежное зло, подобно очевидному преступлению, оправдываемому подчас присяжными, а в данном случае историей. Но что строить на этом восстановление правопорядка — значило бы углублять и удлинять братоубийственную революцию и анархию, столь ненавистную подрастающему поколению беженцев, и разжигать озлобление и страсти. Молодежь, прошедшую через фронтовую службу и революцию и имеющую иногда извращенные понятия о морали и о ценности жизни, следует приучать к мысли о желательности с точки зрения личной морали прощения и во всяком случае о нежелательности мести. Надо напоминать, что гнев есть плохой советчик. С точки же зрения общественно-правовой следует указывать ученикам на разницу между обезвреживающими мероприятиями, наказывающими (или устрашающими) и мстящими, и на желательность применения первых, допустимость вторых и недопустимость третьих. Надо, чтобы молодежь усвоила мысль, что и в интересах государства в некоторых случаях, главным образом при массовых преступлениях, вызванных какой-либо общественной катастрофой или массовым психозом, выгоднее иногда даже сточки зрения целесообразности придерживаться духа амнистии. Чтобы молодежь вернулась на родину нравственно здоровой, вдумчивый педагог должен понять, через что она прошла и какие следы в ней остались от пережитого жестокого времени, и не столько поучать ее, сколько врачевать ее души. И эта книга, быть может, наведет лишь на некоторые мысли лиц, имеющих дело с русскими беженскими детьми и молодежью. Но ценнее, разумеется, непосредственное знакомство с молодежью для установления точного диагноза душевной болезни в каждом отдельном случае и приемов ее врачевания.

Какую же родину надеются увидеть наши дети по своем возвращении? Здесь нам невольно придется коснуться политики, хотя, казалось бы, не место политике в средней школе. Но так можно рассуждать лишь относительно школы в нормальных условиях, а не в беженстве, когда само беженство есть уже политика, когда причину всего пережитого дети или юноши объясняют политикой, и свои чаяния относительно будущего России они связывают опять-таки с политикой. А затем, если говорить о политике в широком смысле этого слова, то она сводится в настоящее время для огромного большинства русских беженцев, главным образом, к общему национально-государственному вопросу, а ведь вопросом этим занимается школа и нормального времени. Тем более он неизбежен в школе беженской. Большинство детей говорят лишь о падении большевизма, о своей вере в то, что Россия будет вновь сильной и могучей. Это в той или иной форме повторяется во многих сочинениях: “И наступит день, когда Россия стряхнет иго насильников и снова воссияет ее мощь”.

“Я все еще надеюсь вернуться в Россию, но не в большевистскую, а в Россию свою, национальную”.

Но иногда, особенно в некоторых учебных заведениях, высказываются реставрационные пожелания, и не столько в социальном, сколько в политическом отношении. И это является вполне естественным в упрощенном детском политическом миросозерцании, хотя оно наблюдается нередко и у взрослых: при царе жилось лучше, при царе Россия была могущественна, следовательно, нужен царь, и тогда все пойдет по-старому. “Мы лишились милой, дорогой Родины. У нас одна мысль: восстановление поруганной Родины и восстановление Державного Монарха”. Один ученик 8-го класса заканчивает свое сочинение возгласом: “Да здравствует Российская Империя! Ура!” В некоторых тетрадях проявляется чувство жалости и негодования по случаю мученической смерти Государя и его семьи. Попадаются и несколько путаные представления о будущности России. Например: “Россия воскреснет, возродится для нового исторического бытия в момент, когда раздадутся звуки нашего русского гимна: “Боже, Царя Храни”. В старших классах при преподавании родиноведения необходимо давать детям сведения, хотя бы элементарные, по государственному праву. Из их тетрадей видно, что они почти все стремятся вернуться в Россию, быть ей полезными и работать над ее воссозданием. Но для этого им нужно готовиться быть сознательными гражданами и уметь разбираться в политической и общественной обстановке. Такого рода преподавание государствоведения применяется, как известно, в английских учебных заведениях. Разумеется, преподавателю не придется, например, навязывать своего мнения относительно того или другого образа правления, а объективно познакомить учеников с разными образами правления и, главным образом, сосредоточить все внимание на объяснении основных положений, без которых государство не может быть правовым, с сильной правительственной властью, с самодеятельностью населения и с привлечением его к политической жизни страны, и без которых не может быть развития его производительных сил. Во всяком случае, во избежание разочарований и осложнений в будущем подрастающей молодежи следует объяснять, что полной реставрации быть не может.

Сами дети много ждут от приютившей их на чужбине русской школы. И она им дорога не только потому, что заменила им семью и родину и дала возможность жить не голодая, но главное, чем они дорожат, это то, что после многолетнего перерыва, когда они иногда в течение пяти-шести лет не брались за книги, они могут с увлечением опять за них взяться и готовиться быть полезными работниками при восстановлении России.

“У меня сознание, что я должна хорошо окончить образование, чтобы помочь папе и нашей дорогой Родине всем тем, чем я смогу”.

“Для будущей России нужны образованные люди, которые помогли бы ей стать на прежней высоте”.

Школа, заменяющая ребенку в беженстве и родину и семью, занимает в его жизни гораздо большее место, чем при нормальных условиях. Этой большой ответственности не могут не сознавать педагоги, воспитатели, а также лица и учреждения, заведующие учебными заведениями. И горе тем, кто даст детям камень вместо хлеба.

“Училище — это все, что осталось у нас вдали от Родины. И когда входишь в него, чувствуешь все то родное, русское, которое вносит оно в наши души”.

“Трудно нам было сперва в непривычных условиях и без языка. Тем более мы оценили нашу школу; это для нас как бы островок Родины, и если Россия уходит в даль, наша школа не даст совсем оторваться от прошлого”.

“Я очень счастлива, что могу учиться и быть среди своего родного русского народа”.

Особенно ценят русскую школу дети, жившие до того продолжительное время без приюта, или добравшиеся до нее после продолжительных скитаний, или, наконец, дети, жившие среди чужой обстановки, чужих людей, чужого языка. Равным образом и окончившие русские школы и поступившие в иностранные высшие учебные заведения продолжают близко и прочно держаться своих школ, навещают их, переписываются, привозят подарки и лакомства на Рождественскую елку, продолжают участвовать в ученических журналах и спектаклях, образуют землячества по имени учебного заведения и т.д. Для них школа продолжает быть уголком родины среды чуждой обстановки.

У учеников старших классов глубже чувство родины, чем у малышей. С одной стороны, они лучше ее помнят, особенно нормальную, счастливую жизнь в ней, более оставили там дорогих воспоминаний и переживаний. С другой стороны, они сознательнее относятся к своим чувствам и болезненнее реагируют на все происшедшее. Раньше мы указывали, как некоторые дети расставались с родиной без сожаления. Теперь приведем одно из признаний, тоже очень немногочисленных, когда авторам сочинений не хочется возвращаться в Россию. И делаются эти признания, очевидно, не поверхностными натурами. Чувствуется за ними тяжкие мысли и много страданий. Одна 18-летняя девушка пишет: “Все чаще и чаще (после смерти за границей последнего ее родственника — отца) щемит сердце тоска и чаще чувствуется в нем тупая боль. И не хочется в Россию. Зачем? Там не осталось ничего, что дорого. Там все будет тревожить и расстраивать старое. Лучше забыть поскорее. Стереть все в памяти”. Автора этого горестного признания нельзя заподозрить в легкомысленном отсутствии патриотизма. Напротив, эта девушка, вероятно, очень сильно чувствует и сильно любила и любит Россию. Она слишком сильно ушиблена ударами судьбы. И живые еще раны не зажили и кровоточат.

Приведем для заключения некоторые цитаты из сочинений детей разных возрастов, которые передают нам их воспоминания на чужбине о России и свидетельствуют, что их мысли постоянно заняты далекой родиной. Один маленький мальчик пишет:

“Когда была у нас в России зима, то тут все деревья уже были зеленые”.

“И вспомнился праздник Пасхи там, на Родине. Звучат колокола, люди со свертками в руках идут в церковь. Полночь...”

Более взрослые пишут:

“Живем воспоминаниями, хотя и тяжелыми, но все про милую Родину”.

“Приехали в Варну; я, гуляя по набережной, думал о России”.

“Есть на свете счастливые дети, которые помнят Россию. Я же ее вижу как в тумане, потому что уехала из России маленькой, но не забуду ее до конца своей жизни”.

“Жалкие воспоминания о России. Хотя нехорошо, но все-таки помню, как сладко мне было жить у моих родителей, я тогда не знала, что такое труд и горе, что такое быть голодным. И так прошло несколько лет моей беспечной жизни. Все стали говорить о какой-то революции... Хоть Россию я почти не помню, но стремления к ней никогда не угаснут в моей душе”.

“И теперь здесь, пройдя школу жизни в Галлиполи, потом беженская жизнь в Болгарии укрепила во мне юношескую любовь к родине, которую привили мне мои дорогие родители”.

На последние слова следовало бы обратить внимание многим русским родителям за рубежом.

Закончим эти выписки следующей цитатой, с такой непосредственностью и трогательной нежностью обращающейся к родине:

“Родная, милая, далекая Россия! Слышишь ли ты, что здесь есть люди, которые жаждут Тебя и молятся за Твое спасение?”

В этой цитате кроме ее содержания обращает на себя внимание и форма, а именно, что слово “Тебя”, “Твое” написано с большой буквы. Может быть, читатель заметил, что в большинстве цитат слово “Родина” написано также с большой буквы.

Это свидетельствует как бы о обоготворении, о некоторой канонизации родины юными людьми, ее лишенными.

Много они претерпели горя, лишений и страданий. Многие из них пострадали физически и несут следы недуга, ранений и контузий. Но у огромного большинства молодежи жив дух и верят они в возрождение родины и жаждут поработать для ее возрождения, а пока что упорно для этого учатся. Об этом свидетельствуют много сотен сочинений, написанных зачастую вследствие убожества беженской школы карандашом на обрывках сероватой бумаги. И эта вера в возрождение родины и надежда самим еще вернуться в нее и поработать для нее поддерживают их по большей части безрадостное беженское существование. Вот как это выражают два юноши-восьмиклассника:

“Только твердая вера в Россию и русский народ удерживала нас от отчаяния”.

“Одна есть у нас надежда, скрытая под спудом сомнений, горечи и отрицании. Эта надежда — вера в воскресение к былому величию и славе дорогой нашей Родины. Если бы не было у нас этой веры, стыдно и преступно было бы нам называть себя русскими людьми, сынами земли, нас вскормившей”.

И таких заявлений множество.

Общее впечатление, производимое лежащими перед нами тетрадками, свидетельствует о том, что подрастающее на чужбине молодое поколение, особенно старший возраст, представляет из себя очень благодарный и интересный материал. В некоторых отношениях, а именно по вдумчивости и напряженности мысли и воли, определенности и выстраданное мировоззрения, оно выше детей нормального времени. Есть, конечно, и недостатки и вывихи, объясняемые пережитыми ужасами. Ответственная и благодарная задача школы, к которой тянутся эти молодые души и из-за жажды знания, и из-за стремления найти в ней родной уголок, — должным образом справиться с этим чутким материалом, заменить им хотя бы отчасти семью и родину, пригреть осиротелых и заброшенных молодых людей, несколько лет воевавших или зарабатывавших себе хлеб в тяжелых беженских условиях. В таких обстоятельствах сугубо приходится стремиться к достижениям новейшей педагогики: не задаваться безнадежной целью дать ученикам возможно более знаний по всем отраслям, а умело выбрать, насколько это позволяют учебные планы, самое существенное и развивающее, поддерживать и развивать в детях самостоятельное стремление к знанию и самодеятельности, влиять на образование характера. В этом стремлении к гармоническому развитию человека школа должна руководствоваться древнегреческим идеалом человека: χαλόζ χ’αγαυόζ. Что же касается мировоззрения юношества, и в частности отношения его к родине, то из всего вышеприведенного явствует, что младший возраст учеников следует заражать чувством родины, а в старшем главным образом наблюдать, чтобы это чувство не приняло нежелательного направления, а заняло бы должное место в гармоническом и как бы концентрическом развитии его мировоззрения: человеческая личность, семья, родина, человечество.

А. Бем

НАБЛЮДЕНИЯ И ВЫВОДЫ

“Тяжело, когда вспоминаешь
о тех временах и не верится, что я
мальчишка все это мог перенести”.

(Из воспоминаний мальчика IV кл.)

“Дальше я описывать не буду. Мне очень не хочется больше вспоминать о милой родине и о покойном папе”, — так пишет девочка I класса. И так переживают свое прошлое большинство наших детей. Между родиной и страданием установилась неразрывная связь.

В этом постоянно повторяющемся “не хочу больше вспоминать” — отзвук своеобразного психологического закона детской души. Известно, с каким порою кажущимся эгоизмом дети стараются пропустить мимо сознания все, что может тяжелым грузом лечь на их детскую душу. Это не “жестокость”, не “черствость”, как часто упрекают неразумные матери своих детей, а здоровый закон самосохранения. Ребенок накопляет силы для будущего, когда уже мимо страдания не пройти, где его надо как-то пережить и преодолеть.

Когда я читал одну за другой жуткие страницы недетских переживаний наших детей, я часто ловил себя на мысли, скорее на чувстве: зачем вызвали у них из глубоких душевных недр снова наружу, в психически осознанное, прошлое, от которого они сами старались уйти, “забыться”. Зачем так жестоко поступили мы, взрослые, с детьми? Кто дал нам на это право? Как пытаются дети в своих сочинениях-воспоминаниях защитить себя от этого насилия! Многие так и не подпустили к себе, запрятали свое прошлое глубоко-глубоко в себе и не дали ему вылиться в тот крик горя и страданий, какой слышится в большинстве воспоминаний. “Воспоминания эти настолько неприятны, что писать о них нет никакой охоты”, — пишет один; “все мои переживания с начала революции так тяжелы и так ужасны, что я не в силах, мне страшно пережить их на бумаге”, — пишет другая (VI кл.); “ничего не помню”, — говорят многие, явно не желая ничего вспомнить. И только один умел обобщить это настроение, нашел слова возмущения против вторжения чужой воли в его внутренний мир. “Вы хотите, чтобы я описал... мои душевные состояния... Никому не дано права заглядывать мне в душу”.

Я понимаю чувство этого юноши, даже готов был, повторяю, при чтении вместе с ним возмущаться жестокостью произведенного опыта над детьми.

Но затем я почувствовал и другое, может быть, ценнейшее и, думаю, главнейшее в этих волнующих тетрадках. Для многих и многих, в моем ощущении для большинства, эти несколько часов, когда нужно было, так хотели зачем-то старшие, всколыхнуть свое прошлое, были часами мучительного освобождения от душевных кошмаров. Для них простой и ясный психический закон самоохранения уже не спасителен. Они не прошли мимо виденного и слышанного, а выстрадали и впитали в себя все бывшее с ними. Слишком сильны и мучительны были удары, сыпавшиеся на их не защищенные никем и ничем головы. Тут нельзя было, подобно Николеньке, ловить себя на нехорошем чувстве неглубокого горя перед смертью матери, — это пустяки и совсем нормально-детское. Горе Николеньки иным и не бывало и не бывает. Таков уже закон нормальной детской души. Мне незачем подтверждать примерами того, что пережили дети. Этих примеров уже и так много на страницах этой книги. А вот как пережито, как это вмещает, как могла вместить все это детская душа? На это хотелось бы найти ответ.

Вначале ребенок пытается не заметить того, что происходит вокруг него. Всячески оберегает он свой детский мирок от жестокой правды. Один мальчик, III класса, очень ярко рисует это странное состояние “душевного безразличия” среди ужасов жизни. “Все это я вспоминаю, как в тумане, моя душа все это время находится в каком-то безразличном состоянии, мне абсолютно никого не жаль и ни за кого не радуюсь, мне весело, если весело всем, и мне грустно, если вокруг меня печальные лица, а для чего это, для чего эта смерть, которую я вижу каждый день, ибо каждый день кого-нибудь хоронят, и не одного, а сразу нескольких, но я безразличен к окружающим событиям и душа моя совершенно спокойна”. И очень характерно, что дети сталкиваются с реальной жизнью только тогда, когда она вторгается в их детский, сказочный мир. Описывая обыск, ребенок постоянно отмечает, как грубо поступают с куклой, как бесцеремонно обращаются большевики не с родными, а с игрушками. “В одно прекрасное утро, когда я спала в детской, вошли вооруженные солдаты и стащили меня с кровати. Как я ни плакала, но они разбили мою любимую куклу...”, — вспоминает девочка; другая, говоря о приходе поляков в Речицы, пишет: “Я и мой брат боялись, что они возьмут наши игрушки, и стали их прятать”, и таких записей можно привести очень много. Но детский мирок разрушался беспощадно; игрушки ломались и бросались, уничтожался дотла часто и родной кров. Сколько трогательных попыток уйти назад в детское, отмахнуться от всего, что так грубо ворвалось в незащищенную душу, рассеяно в детских воспоминаниях! Опять не могу приводить примеров, но только укажу, что наряду с игрушками, здесь большую роль играют домашние животные. Девочка (III кл.) пишет, прощаясь с родиной: “У нас была собачка, которую звали Бобик. Когда мы пришли, то за нами на пристань прибежала собачка наша. Мы сели на пароход и, когда должны были отходить от пристани, то за нами поплыл Бобик. Он не мог нас догнать, и поплыл обратно. Бобик стал на берег и очень долго смотрел...” Из сочинений можно бы выбрать целые странички подобных эпизодов, вполне годных для помещения их в хрестоматию. Особенно хороши рассказы молодых казаков о своей любимой лошади.

Хочется попутно отметить органическую слиянность ребенка с природой. “Когда мы вышли из дому, то деревья были разубраны морозом, было все так грустно и уныло, как будто бы они предчувствовали, что наступают большевики”, — пишет девочка-институтка (II кл.).

Совершенно исключительное значение в этом разрушении детского мира играют физические страдания, и в первую очередь голод. “Наступил голод, эта тягостная мука”, — пишет мальчик II кл. На детях, голод переживших, лежит особая печать недетскости. “Питались мы хорошо, подробностей не помню”, — пишет мальчик (II кл.), желая вспомнить свое детство до революции. Эти слова говорят больше, чем все положительные указания на голодание ребят. А вот пример особой печати недетскости: “Часто приходилось голодать. Голодал бы и теперь, только спасибо добрым людям, меня с братом приняли в гимназию, а мама часто голодает, но она рада, что мы хоть не голодаем, — пишет мальчик (II кл.) и дальше продолжает, вспоминая отсутствующую мать: — По целым дням сидит она одна и думает о родине, так она мне пишет. Я знаю, что она голодает, но она мне этого не пишет, боится, чтобы я не беспокоился о ней и не начал бы хуже учиться...” Мне думается, особенного внимания заслуживают голодавшие дети, здесь куда упорнее и труднее излечимы душевные раны, чем в случаях острых потрясений. Дети, пережившие голодный 1921 г. в России, наверно, смогут много рассказать, что сравнительно слабо отразилось в эмигрантской среде. “Мне самой пришлось видеть, — пишет девочка (II кл.), — как одна женщина-татарка бросила своего ребенка в реку Каму от голода, а когда ей стало жалко его, то и сама бросилась в волны”.

Голод толкает и на первые преступления. Для душевных коллизий в жизни ребенка первый поступок, который он сам осознает как преступление, имеет огромное значение. Здесь, в этом моменте, часто скрыты самые тяжкие для ребенка воспоминания. “Воровал я в трюме муку”, — пишет мальчик-кадет (II кл.). Не случайно, может быть самое жуткое по душевной изломанности, сочинение с таким надрывом говорит о воровстве: “На моих руках было трое младших меня, я был без копейки (мать бежала, отца убили, мальчику было 13 лет). Что было делать? Я начал продавать газеты, но этим не много заработаешь. Тогда! О, поймете трагедию моей души и стыд первых шагов... Раньше я считал грехом стянуть у матери сахар, а тут стал сознательным вором. Я крал всюду, где было можно, съестное, дрова, деньги...”

После голода, и это чаще в нашем случае, вырывал детей из детской обстановки физический труд. Очень рано нужда и стечение трагических обстоятельств взваливали на детские плечи непосильную физическую работу и сознание ответственности за судьбу младших братьев и сестер. Вот несколько из многих и многих примеров. “Мне было всего пять лет, и мне приходилось носить дрова на своих плечах. Старший брат с мамой ходили пилить дрова, они напекали нам с братом на целую неделю хлеба. И вот я, пяти лет, а мой младший брат, имеющий четыре года, должны были целую неделю сами ночевать и поддерживать хозяйство”. Девушка (VII кл.) вспоминает свою жизнь в Севастополе: “Скоро я стала служить, мне только исполнилось 13 лет, с 10 час. утра до самого вечера меня не было, долго я продавала газеты, в последнее время была помощницей экспедиторши газеты... и в то же время курьером при газете”. Труд, правда, вырывая из детства, все же не разрушал, а часто и приподнимал ребенка морально. Очень хорошо это оздоровляющее значение труда в психике ребенка сказалось в одном из воспоминаний душевно сохранившегося юноши. “Тяжело мне было не нравственно, а физически... Мне, как единственному мужчине, оставшемуся дома при семье, приходилось трудно. Семья — большая, работы было много, а работать почти некому. День и ночь мне приходилось заботиться о своих младших братьях и сестрах, и несмотря на то, что этот последний год я подорвал свое здоровье, я не жалею об этом, без стыда вспоминаю эти годы своей жизни. У меня осталось сознание исполненного долга перед семьей...” (VII кл.).

Сами по себе события, как бы грозен ни был их смысл, проходят часто мимо сознания ребенка. Проводником их во внутренний мир являются наблюдения над близкими. Он видит следы слез на глазах матери, тревогу отца, приготовления к отъезду, но сам, своим детским умом, ни в чем разобраться не может. С недоумением он обращается с вопросами и расспросами ко взрослым, прежде всего к матери, но чаще всего не находит удовлетворяющего ответа. Слышит непонятные слова “революция”, “большевики”, “чрезвычайка” и по-своему себе их объясняет. “Большевик”, в его представлении, какое-то большое, огромное чудовище, “чрезвычайку” он упорно называет “черезвычайка”. Эту беспомощность очень ярко передает мальчик-казак: “Жил я в станице, ничего не знал о войне, о революции, и мне какими-то странными словами казались “революция”, “война”. “Что такое, батя?”-спрашивал я отца, который отвечал: “Много будешь знать, скоро состаришься”. Молодой еще и недовольный уходил (я) в сад, садился на вишню и много, много думал об этом, но к чему могли меня привести мои детские мысли” (VI кл.).

Ребенку нужна конкретность, тогда он по-своему, применительно к себе объясняет общие понятия, которые вдруг стали занимать столько места в разговорах взрослых. Очень любопытно, как мальчик объяснил, что такое “свобода”. “За обедом я узнал, что все стали равны и могут что угодно делать. После обеда мне бонна давала рыбий жир, которого я не любил. Я не захотел его пить и сказал, что теперь свобода, и я не приму рыбий жир. Через неделю приехал Керенский и говорил речь...” Так по-детски верен этот рыбий жир рядом с Керенским. И в горе точно также конкретен ребенок. Нужно, чтобы горе нашло путь в его детскую душу, куда он неохотно его пускает. Посмотрите, какими странными для нас, взрослых, словами ребенок описывает видимые ужасы. “Когда мы ехали, то я прямо ужасалась, потому что около церкви висели повешенные люди, и было написано, что это большевики, но это все время проделывали местные большевики. Когда мы сели в вагон, то перед нашими глазами повесили трех и тоже сделали такую же надпись, и после этого у меня осталось плохое впечатление” (IV кл.). И это “осталось плохое впечатление” не только от беспомощности языка, но и от детской невосприимчивости к ужасному вообще, вне личных переживаний.

Отчасти этим я себе объясняю обилие описаний ужасов с чужих слов, описаний с обилием деталей, часто со следами детской творческой фантазии, и удивительную скупость в словах там, где дело идет о личном. Почти всюду смерть окружает детей; почти все теряют близких при трагических обстоятельствах. Очень часто отца, мать убивают на глазах ребенка. Но как целомудренно скупо умеет ребенок подойти к этому, самому страшному в своей жизни. “Около наших ворот была свалена целая груда трупов, на мостовой валялась убитая лошадь, и голодные собаки рвали ее на куски. Это были самые тяжелые минуты моей жизни. В эту ужасную ночь я лишилась моей мамы...” — так пишет девочка V кл. Или другой пример: “В город (Туапсе) ворвались большевики. И вот тут-то погиб мой горячо любимый отец. Какие они зверства вытворяли над бедными офицерами... Но слава Богу за то, что его убили, а не мучили, как других” (IV кл.). Да, и за это приходится детям благодарить Бога! Мне не хочется останавливаться на примерах трагических переживаний детей, лучше читателя пощадить и себе дать возможность без надрыва извлечь из материала те выводы, какие, может быть, помогут хоть несколько облегчить будущую жизнь детей.

Для этих выводов важно подчеркнуть, что именно здесь, в моменты непосредственного столкновения ребенка с жестокой обстановкой, завязаны те душевные надломы, которые оставляют неизгладимый отпечаток на всю жизнь. Совершенно неожиданно, вдруг, ребенок становится иным, в нем задеваются такие струны, которые раньше не звучали в его душе. Жизнь врывается в детскую душу, жестоко ранит ее и часто навсегда искалеченную выбрасывает на чужбину. Редко дети умеют осознать этот переломный момент своей жизни, еще реже находят слова, чтобы объяснить его, но там, где говорят, там как-то по особенному ощутительно чувствуешь весь глубокий смысл этого перелома. Тот же мальчик, который так ярко передал состояние безразличия ко всему происходящему, нашел необычайные слова для изображения перелома в своей жизни. “Тут я после разлуки впервые увидел отца; как он похудел, я себе представить не мог; это был скелет скелетом; в первый раз тут во мне проснулась жалость, и я понял, что люблю отца и что очень тяжела была бы мне его смерть...” У мальчика умирает брат, отец уезжает лечиться, ребенок остается на попечении родных. “До этого я был таким мальчиком, про которого все говорили “шелопай”, но когда уехал отец, я резко изменился... Изменился я в том отношении, что до этого я никогда не молился, никогда не вспоминал Бога, но когда остался один, я начал молиться, молился все время, где только представлялся случай и больше всего молился на кладбище на могиле брата” (IV кл.).

Я нарочно взял случай без тех жестоких потрясений, в результате которых создается резкий перелом в жизни ребенка. Чаще это происходит на фоне ужаса и крови. “Я пишу, может быть, очень субъективно, — говорит девушка, вспоминая свое прошлое, — но для меня вся революция сосредоточилась на убийстве моего дорогого отца с чего и начались наши несчастья... С этого дня (ареста отца) все было кончено. Под этим “все” я подразумеваю то беззаботное детское житье мирного времени, когда наша семья не была еще исковеркана”. Точно также пишет мальчик-кадет: “Только когда я увидел кровь родного брата, убитого наповал одним красноармейцем, тогда я только понял, что такое “революция”, что значит “война” (VI кл.).

Душевная надломленность ребенка вовсе не соизмерима с количеством тяжелых впечатлений от окружающей жизни, с обстановкой, в которой протекали его детские годы. Они могут быть ужасны, а душа ребенка может остаться все же чистой и здоровой. Этим объясняется тот факт, что в самой неприглядной обстановке вырастают дети со здоровой душой, и часто виденное и пережитое в детстве дает тот запас идеализма и жертвенности, которые затем окрашивают собою всю жизнь. И поэтому не правы те, кто видит ужас нашей эпохи только в том, что дети растут в нездоровой обстановке, что они являются свидетелями изнанки жизни. Все это, конечно, печально, и со следами этого придется долго считаться, но самое страшное все же не здесь и не в этом. Если бы сама обстановка калечила детей, то можно бы прийти в отчаяние. Ведь тогда надо поставить крест над целым поколением. Нет русского ребенка, за редкими исключениями, который не рос бы эти годы в ненормальной обстановке. К счастью, ребенок именно тем, что он ребенок, предохранен от гибельного влияния обстановки больше, чем обычно думают. Калечит ребенка не столько обстановка, сколько те душевные травмы, которые непосильны его детской душе, те испытания, которые превращают его из ребенка во взрослого. Вот тогда, потерявши силу сопротивляемости, он подпадает гибельным влияниям среды и обстановки, которые для нормального ребенка часто проходят почти бесследно. Страшно в нашей эпохе, и этого часто не осознают взрослые, именно то, что она беспощадно разрушает детство, отнимает у детей единственную их защиту в борьбе с беспощадной жизнью. Внимание психолога-педагога и воспитателя усиленно должно быть обращено в эту сторону.

Мне не страшно за ребенка, что бы он ни описывал, когда он рассказывает, как попугай не хотел разговаривать с большевиками, потому что они ему давали колбасу, а вот когда дали семечек, “тогда попка стал с ними разговаривать. После того Киев взял Петлюра, и папа был арестован...” (III кл.). Я не боюсь воинственности кадета, если он даже на деле повоевал, пока он пишет: “Я бы воевал со всей души, я не сидел бы в III классе. Это первое мое дело”. Я не могу без улыбки читать, как старательно выписывает мальчик свои горе-путешествия: шли пешком кадеты из Перми до Екатеринбурга. “Через несколько дней после осмотра мной города мы сели в поезд и поехали в Камышлов, в этом городе я не был (точно он обязан быть во всех городах. — А.Б.). Из Камышлова в г. Тюмень, из Тюмени в Иллим, из Иллима в г. Омск, из Омска в Новониколаевск, из Новониколаевска в Иркутск, из Иркутска в Читу, из Читы в государство Китай, из Китая в Россию в г. Владивосток, из Владивостока опять в Китай — город Шанхай, из Шанхая в королевство С.Х.С.” (III кл.). Попутешествовал мальчик, вероятно, немало перенес, бедняга, но это еще не так страшно.

Я вижу на жутком фоне проявления честности, мужества, необычайной стойкости и благородства. И этого тоже нельзя забывать. Дети находятся в обстановке поистине кошмарной. “Я застрял в чужом городе без средств и знакомых. Не было кажется такого занятия, которое я бы не испробовал в эти кошмарные дни: я был и грузчиком, и сапожным подмастерьем, и мальчиком из магазина, и рассыльным при одном из красных клубов” (VII кл.). Но среди этой обстановки дети видят не всегда одну только мерзость, рядом наблюдают они и подвиги мужества и самоотвержения. Их реже отмечают, так как они ближе и понятнее ребенку, чем дикое и звериное. И опять-таки где конкретно сталкиваются с этими чертами мужества и благородства, там и след в душе сохраняется прочно. Девочка, с явно напетым средою антисемитизмом, тут же, рядом с проклятиями, трогательно просто рассказывает, как мать спасла ее подругу-еврейку во время погрома. “Нельзя же оставить погибать бедную девочку за то, что она еврейка”, — это звучит просто и убедительно, а все угрозы не оставить в живых ни одного еврея — этому не веришь, ибо все это отдает словами взрослых.

Не могли пройти бесследно для ребенка и те примеры семейного героизма, которыми пестрят воспоминания. Пусть даже позади смерть горячо любимой матери, но образ ее, самоотверженный и бесстрашный, навсегда остался в душе. Приходят в квартиру с обыском. Солдаты “быстро подойдя к маме, подали ей папину карточку в офицерской форме. “Что же”, — спросил один из них и приложил к маминому виску пистолет. Мама побледнела, но не растерялась. Я быстро подбежала к большевику и загородила собой маму. Он меня оттолкнул и уже хотел спустить курок, но тут я не знаю, откуда у меня нашлась сила. Я оттолкнула большевика и освободила маму” (IV кл.). Разве забудется образ отца в описании другой девушки: “Мать вскоре умерла от сыпного тифа, кризис перенесла она на телеге, под стогом сена, в степи, ночью. Умирая, мама просила пить, но где достать воды? Отец набрал в бутылку снега, грел его у груди и, когда он растаивал, давал умирающей пить” (VIII кл.).

Отмечают дети благородство и со стороны тех, от кого они ждут одних надругательств: “Потом приехали папины подданные солдаты, и они поступили в большевики, чтобы спасти папу, и выпустили папу из тюрьмы”. Иногда эта черта жалости за людей и благородства поднимается до странствующей легенды, занесенной ребенком в свои воспоминания. “У нас был такой случай (в Одессе, где, по словам девочки, “работу давали только большевикам”), что один ребенок бросился вниз и, падая, сказал: я отдаю свою жизнь за всех” (I кл.) И то, что ребенок отмечает эту легенду, как случай “у нас в Одессе”, так верно рисует его собственную восприимчивость к добру.

Дети жили в обстановке, где геройство и подвиг были рядом с низостью и жестокостью. И сами дети заражались этим геройством. С какой необычайной простотой рассказывает в одном из очень ярких воспоминаний мальчик-казак, как он ночью с двумя старшими братьями освобождает отца из тюрьмы, подпиливая решетку у окна. Для него в этом нет ничего необычайного, как нет и в том, что братья его жертвуют своей жизнью каждую минуту. Какая сила воли и раннее сознание своего долга должно быть у девочки (I кл.), которая описывает, как во время эвакуации заболевает мать и дедушка, и как она ухаживает за обоими. “Потом через некоторое время я себя плохо чувствовала, и у меня была повышенная температура, но я не хотела говорить маме...” Сколько нужно было недетского мужества, чтобы упорно молчать об отце офицере, несмотря на хитрости и угрозы выпытывающих. А указание на это мужественное сокрытие правды (оно особенно трудно дается детям, ибо ребенок не может понять, что преступного в том, что папа “офицер”) вы найдете на каждом шагу. “Меня спрашивали при обыске об отце, но я ничего не сказала” (III кл.) — вот одна из обычных записей.

Даже самое страшное в детской жизни этих страшных лет — гражданская война, которая сама уже сознается преступлением, не всегда развращала и разлагала, но вызывала к жизни и необычайную стойкость, жертвенность и мужество. Уже то, что в сознании большинства гражданская война — тяжкое испытание и жертвенный долг, должно быть отмечено. “Активного участия в гражданской войне не принимал, и я благодарю Бога, что мне не выпало на долю проливать русскую кровь”, — пишет один из юношей (VIII кл.). За редкими исключениями вы не встретите ни бахвальства, ни даже подчеркнутого молодечества. Есть чувство мести, но там, где оно есть, его нельзя не понять. Надо прочесть, через какие издевательства и надругательства над всем самым дорогим прошли дети, чтобы не удивиться родившейся жажде мести. Такие раны может заживить только время. Но сколько личного мужества и решительности в этой необычайной военной истории детей. Нельзя не залюбоваться мальчиком-казаком, когда он пишет о высадке на берег: “Так (как) не было пристани, то все прыгали с парохода, а лошадей по лебедке спускали. Но так как я не умел плавать, то я сел на своего коня на пароходе и вместе с ним полетел в море. Сразу мы с ним нырнули; когда вынырнули, то он направился к берегу и я с ним” (III кл.). Ребенок-воин — это самое жуткое, что можно себе вообразить. И дети сами понимают, как жестоко с ними обошлась судьба. “Наши отцы не перенесли того, что мы. Они исподволь подходили к романам с убийствами, а мы... От сказок оторвали нас выстрелы кронштадтских матросов” (VIII кл.). Конечно, участие в гражданской войне оставило самый тягостный след в детской душе; мы ниже увидим, что самые сильные душевные ранения связаны именно с участием в убийстве человека человеком. Все же было бы жестокой неправдой сказать, что все участники гражданской войны навсегда искалечены. Нет, и здесь по-разному преломлялась обстановка в душе ребенка. “Когда мы ходили в атаку или большевики на нас, то сразу все вспоминал, и дом, и мать, и сестер, и отца”, — пишет, например, мальчик-кадет (III кл.). Думаю, так переживший войну морально уцелел, и за него не страшно. Страшно за того, кого события душевно ранили, кого детство не защитило от вторжения в душу таких переживаний, после которых он перестал уже быть ребенком.

Легко заметить, что в жизни таких детей обычно все сосредоточено на одном трагическом событии, что именно в этом событии — завязан узел всех их страданий. Можно бы привести десятки воспоминаний, где отчетливо вскрывается тот основной шок, с которым связана душевная надломленность ребенка. Очень часто ребенок отмечает, что он под впечатлением пережитого заболевает. “На следующий день 10 красноармейцев пригнали на наш двор 3-х казаков. Затем, оголив их спины, красноармейцы стали бить их саблями по спинам и головам. Кровь полилась ручьем... Все запрыгало у меня в глазах... Я заболела... Моя детская душа не могла перенести этого”, — пишет девушка (VIII кл.), вспоминая свое детство. “После этой ужасной проведенной ночи со мной сделалась горячка, и с этой минуты я ничего не помню”, — пишет другая (II кл.). Чрезвычайно ценны те сочинения, где удается уловить именно этот момент душевного ранения ребенка. Он связан чаще всего со смертью. Страшно, когда смерть заглядывает в глаза ребенку, когда он своим маленьким существом чувствует, что сейчас, вот сейчас должно случиться непоправимое. Девочка пишет, что ее с матерью и отцом повели в чрезвычайку. “Сидели мы недолго, пришел солдат и нас куда-то повели. На вопрос, что с нами сделают, он, гладя меня по голове, отвечал: “расстреляют”. Сколько немого ужаса было в этом слове” (IV кл.). Я не могу без внутренней дрожи вспомнить и крик другого ребенка в чеке: “Бабушка, я не хочу умирать!” Эти переживания, конечно, оставили неизгладимые впечатления, а часто неизлечимое душевное ранение.

О том, как сроднились дети с мыслью о смерти, свидетельствуют некоторые спокойные записи, за которыми скрыто очень много. “Я была рада, — пишет, например, девочка (IV кл.), — что могу учиться и жить спокойно, не думая о том, что меня убьют. И могу получить образование”. — “Самим нам казалось странным, что мы живы”, — пишет девочка, пережившая бомбардировку Киева.

Но даже угроза лишения жизни является не самым страшным испытанием для детской души. Эта рана как-то скорее зарубцовывается. Но участие в убийстве другого, кровь на детских руках — это невыносимое испытание для ребенка. Убийство, если оно осознано ребенком, делает его навсегда калекой. Тот же мальчик, который с таким надрывом писал о воровстве, так рассказывает дальше свою жуткую повесть. “Зимой моих братьев и сестер разобрали добрые люди. А я... Взял браунинг отца и пошел было убить комиссара. Да по дороге увидел у сада чека гору трупов... И такой ужас охватил меня, что я бежал из города... Четырнадцатилетним мальчиком сделали меня унтер-офицером. Никогда не смотрел я на действие своего оружия: мне было страшно увидеть падающих от моей руки людей. А в августе 1919 г. в наши руки попали комиссары. Отряд наш на 3/4 состоял из кадет, студентов и гимназистов... Мы все стыдились идти расстреливать... Тогда наш командир бросил жребий, и мне в числе 12-ти выпало быть убийцей. Что-то оборвалось в моей груди... Да, я участвовал в расстреле четырех комиссаров, а когда один недобитый стал мучиться, я выстрелил ему из карабина в висок. Помню еще, что вложил ему в рану палец и понюхал мозг... Был какой-то бой. В середине боя я потерял сознание и пришел в себя на повозке обоза: у меня была лихорадка. Меня мучили кошмары и чудилась кровь. Мне снились трупы комиссаров... Я навеки стал нервным, мне в темноте мерещатся глаза моего комиссара, а ведь прошло уже 4 года... Прошли года. Забылось многое; силой воли я изгнал вкоренившиеся в душу пороки — воровство, пьянство, разврат... А кто снимет с меня кровь? Мне страшно иногда по ночам”. Вы видите перед собою юношу с явно выраженным душевным надломом.

Вот еще один пример. Юноша 18 лет описывает расстрел махновцев: “Мне ярко врезался в память расстрел взятых в плен махновцев. Они были взяты во время нападения Махно на Екатеринослав. Среди них были подростки лет 14-15. Наши понесли во время последних боев тяжелые потери, и солдаты решили расстрелять пленных. Их вывели за город и приказали рыть ямы. Меня тоже назначили в конвой пленных. И вот, когда ямы были вырыты, из толпы смертников отделился один моих лет, упал к ногам командира, охватил его ноги и стал, захлебываясь слезами, молить о спасении. Тот приказал его убрать, и этот несчастный так кричал и забился в руках солдат, что я не мог вынести и бросился бежать от этого страшного места” (VII кл.).

Не могу не привести на этот раз довольно большого описания расправы с красноармейцами, в котором так ярко сказалась душевная реакция участника и свидетеля события. Мальчик, которому было лет 15-16, пишет, что он не выдержал картины ужасов и от всего виденного “вскочил в вагон подошедшего эшелона и, почувствовав усталость, лег на свое место. Вдруг раздался страшный душу раздирающий крик: “Пощадите, ведь я не по своей воле, меня взяли силой!” “Врешь!” слышался ответ и глухой удар по чему-то мягкому, глухой стон, хрипение и опять мольбы; я не выдержал и, вскочив на ноги, подошел к двери и, о ужас! Вся панель усеяна трупами, с разможженными головами, еще ворочающиеся и стонущие производили ужасное зрелище. Но вот крик; я обращаю свое внимание в ту сторону и, о ужас, молодой, скорее еще мальчик, очень красивый, полунагой стоял на коленях перед солдатом с озверевшим лицом и поднявшим над головой мальчика приклад; у мальчика от испуга глаза, казалось, выскочить хотели, в них были ужас, мольбы о пощаде, но солдат очевидно уже ничего не соображал. Едва он еще хотел что-то крикнуть, как приклад опустился на его голову. Я не мог выдержать, хотел броситься к нему, но что я мог сделать с человеком-зверем. После того я никак не мог сладить с собою; я как-то ослабел, я не мог больше оставаться в этой среде, морально я чувствовал себя кошмарно. Ждать долго не пришлось, вскоре я был ранен, и мне пришлось убраться в лазарет” (VII кл.).

Именно эти дети-взрослые, заглянувшие в глаза смерти и сами невольные соучастники в величайшем преступлении, носят в себе душевную рану. Для них высказать себя — большая мука, но и большое освобождение. Чем глубже таят они в себе пережитое и выстраданное, тем сильнее оно отзывается на их внутреннем душевном мире. Читая их нервные строки, написанные, как исповеди, я думал: они обрадовались возможности сбросить с себя кошмары, хоть перед кем-нибудь высказать то, что наболело у них. В их словах и жалоба и обвинение. Они знают, как искалечило их время, и горько вспоминают свое золотое детство. “Что был я — и что стал? Был когда-то юноша-ребенок, жизнерадостный, с веселыми мыслями, с радужными надеждами, с мягким любящим сердцем, а теперь стал нравственный калека, почти малограмотный, озлобленный и ожесточенный на всех и вся и запуганный, как лесной волк”, — пишет юноша калека, как он сам себя называет (VII кл.). “Я часто не узнаю ни папы, ни мамы, да и себя также: из веселой девочки я превратилась Бог знает в кого”, — жалуется девушка (VII кл.), а другая, ее подруга, замечает: “Но ничем и никогда не загладить тех ужасных лет, проведенных во время большевизма. Они много сделали, исковеркали душу, рано заставили состариться” (VII кл.). Вот за этих, повторяю, детей-взрослых страшно!

Мне пришлось для тех педагогических выводов, ради которых я взялся за эту статью, пересмотреть материал и по-своему перераспределить его. Я рисковал при этом кое в чем, а особенно в примерах, совпасть с работами других авторов сборника. Но я думаю, читатель на меня за это не посетует. При ином подходе по-иному невольно освещается один и тот же материал. Иной подход дает возможность привлечь и новое, что оставалось бы вне поля зрения других. Мне важно было проследить, как ребенок оберегает свой детский мир от вторжения в него действительности и в какой постепенности это разрушение детского мира идет.

Мне важно показать, с каким упорством ведет ребенок эту борьбу и как ему удается уберечь себя даже в самой ужасающей обстановке. Мне важно было для выводов доказать, что обстановка сама по себе не имеет решающего значения в формировании души ребенка и что ребенок защищен своей детскостью от разлагающего влияния окружающей его среды. Мне надо было показать, что для душевного развития ребенка самое опасное лежит в тех резких вторжениях в его детский мир, при которых он насильственно вырывается из него и становится беззащитным перед лицом жестокой жизни.

В связи с этими положениями для меня педагогически решающим является не установление обстановки, в которой протекало детство и юность ученика, а характер индивидуально им пережитого. Только в индивидуальном подходе к каждому отдельному случаю могут быть вскрыты конкретные педагогические приемы. Но поскольку приходится обобщать выводы, я прежде всего склонен делить детей на две группы: сохранившихся и душевно раненных; детей и детей-взрослых.

Педагогические проблемы соответственно этому распадаются на две категории: нормальные и исключительные.

Конечно, в изменившихся условиях изменился и ребенок. Нужен и иной подход к нему. Эти изменения в главнейшем сводятся к следующему. Прежде всего, как общее правило, ребенок остался без семьи, во всяком случае без семьи в прежнем смысле слова. Кризис семьи, особенно в условиях роста больших городов и необходимости заработка женщины, намечался и раньше. В связи с этим педагогически острее становится вопрос о непригодности старой школы, дополнявшей семью, но не восполнявшей ее. Навстречу этой новой потребности шли детские сады, рост которых несомненно находится в известной связи с частичным перемещением “семьи” из дома в школу. Тенденция распространения влияния педагогических идей, связанных генетически с дошкольным воспитанием, на школу, вероятно, отражает тот же процесс. Особенно ярко сказались в педагогике эти новые запросы времени в применении к рабочей школе, в движении детских клубов (Вукотич, Петербург), сетлементов (Шацкие, Москва) и т.п.

Бурная эпоха революции только обострила этот уже ранее намечавшийся процесс и поставила более остро те педагогические проблемы, которые связаны с ослаблением роли семьи в жизни ребенка.

В эмигрантской школе проблема эта стала особенно остро. Катастрофически увеличился процент детей вовсе без и вне семьи оставшихся. Для иллюстрации приведу некоторые цифровые справки; беру только совершенно достоверные данные. В Болгарии (нач. 1924 г.) из 1242 учащихся девяти обследованных школ круглых сирот — 7%, полусирот — 30,6% (жива мать — 22,5%, жив отец — 8,1 %); детей, судьба родителей которых неизвестна — 6%, итого детей, не имеющих нормальной семьи — 43,6% [ 62 ]). В одной из самых больших гимназий в Тшебове Моравской (1922 г.) на 592 уч. — сирот и полусирот 194 чел., что составляло более 30% всех учащихся, и если принять во внимание местожительство родителей, то окажется, что более 45% детей находилось на сиротском положении [ 63 ]. Уже эта фактическая справка показывает, что как общее правило мы имеем в эмиграции ребенка, остающегося без воздействия на него семьи. Очень образно этот развал семьи отразился в одном ответе мальчика: “Наша семья такая: мама в Бельгии, брат в Индокитае, папа неизвестно где, а я здесь”.

Если же взять условия, в которых живут те немногие счастливцы-дети, которым судьба сохранила родительский дом, то перед педагогом станет еще более тяжелый вопрос: полезно ли ребенку оставаться в той обстановке, в которой неизбежно вынуждена жить современная эмигрантская семья? Чтобы не быть голословным, приведу некоторые данные специального обследования болгарских гимназий, доложенные на Совещании представителей русских учебных заведений в Болгарии, в ноябре 1924 г.

Вот одна из исключительных гимназий — Варненская, где 66% учащихся живут у родителей. Каковы же бытовые условия этой жизни? “Быт семей учащихся в Варненской гимназии создает, в подавляющем числе случаев, весьма неблагоприятные духовные и моральные условия для воспитания детей. Убогость непривычной для родителей учащихся беженской обстановки жизни является главной к тому причиною. Материальное благополучие семей, с их эвакуацией из России, скоро резко изменилось к худшему, и редко кто из родителей учащихся нашел себе занятия по душе. Большинству пришлось приспособляться к непривычному, нелюбимому труду, которому в силу необходимости и отдавать все свои силы. В заработках принимают участие все способные к тому члены семьи. Не избавлены от этого участия и учащиеся в гимназии. Они принуждены отдавать свободное от учебных занятий время не чтению книг, которые к тому же чрезвычайно трудно доставать, а приготовлению для продажи игрушек, раскрашиванию открыток и т.п. кустарным изделиям, а в каникулярное время надрывать неокрепшие силы на поденных работах, на постройках домов, по рытью канав и пр. Дети младшего возраста обслуживают нехитрое домашнее хозяйство эмигрантской семьи, и не редкость, что девочка 10-11 лет самостоятельно готовит незатейливый обед, что в прежнее время не сумели бы сделать и взрослые члены семьи. Более мелкие хозяйственные заботы, переложенные родителями на детей, влекут за собой либо опаздывание их к началу уроков в гимназии, либо пропуски уроков в течение дня по “домашним обстоятельствам”. Совокупность домашних работ по хозяйству и учебных занятий перегружает детей, живущих дома, заботами и трудом, надрывая неокрепший организм ребенка. Впечатления радостного детства убиваются преждевременностью житейских забот. Дети в теперешней обстановке для многих родителей лишь обуза. Они им в тягость. Если прежде отправка детей в закрытые учебные заведения была целым горьким событием, то теперь устройство детей в интернаты доставляет родителям только радость, освобождая их для заработков” [ 64 ]. Рады не только родители, рады и дети. Нерадостно их возвращение в родительский дом на время каникул: “Дома их встречает неустройство, отсутствие уюта и, в довершение всего, ожидание со стороны родителей помощи в домашней работе. Кроме ласки при встрече, родители ничего не могут дать детям. Радость встречи и свидания затемняется ощущением недостатка, лишений и нищеты. Детей начинает тянуть раньше срока отпуска в интернат, где они оставили друзей и нехитрые развлечения. Беженский родительский дом не удовлетворяет детской потребности в уюте и в исключительном к ним внимании со стороны родителей, обремененных нуждой и заботой. Старшие, напротив, проникаются сознанием трудного положения родителей и охотно посещают дом, желая помочь семье, чем могут. При длительных отпусках они стремятся найти работу на стороне, чтобы облегчить существование семьи” [ 65 ].

Чаще, чем раньше, в эмиграции сталкиваешься со случаями, где моральная обстановка, в которой живут дети в семье, настолько нездорова, что о благодетельном влиянии семьи говорить не приходится. В своем докладе на Болгарском совещании Н.В. Ставровский, по нашему мнению, несколько обостренно воспринимающий отрицательные условия жизни наших детей, все же рисует такую неприглядную картину семейных нравов эмиграции, что заставляет поневоле призадуматься. “Многое из детей, — говорит он, — были свидетелями в своих семьях возмутительнейших проявлений человеческой разнузданности и полного пренебрежения семейными и вообще нравственными обязанностями. Видели они, как развратничали их родители, как их матери бросали отцов и сходились с любовниками, которых в свою очередь быстро меняли. Только тот, кому пришлось в это страшное время выслушивать многочисленные исповеди учеников, знает, в какую бездну страданий и соблазна бросила их с раннею детства судьба” [ 66 ].

Повторяю, пусть эта характеристика семьи слишком сгущена, пусть рядом и чаще наблюдается самоотверженная жертвенность матерей и отцов, в совершенно невероятных условиях воспитывающих своих детей, но мимо фактов разложения прежнего уклада семейных отношений пройти нельзя. Все это приводит к выводу, что материальные, а часто и моральные условия жизни ребенка в своих семьях хуже условий жизни их в школьных общежитиях.

Совершенно невозможно в современных условиях подходить к закрытому учебному заведению с прежними мерками. Надо отбросить те укоренившиеся предубеждения, которые выросли на иной, ничего общего с нынешней не имеющей почве. Нужно твердо сказать: только закрытое учебное заведение может сейчас в полной мере взять на себя заботу о детях. Школа для приходящих справиться с новыми задачами, ставшими перед педагогами, вряд ли может [ 67 ].

Прежняя школа, семью только дополняющая, а не восполняющая, может быть, вообще отходит в прошлое для школы массового типа, а в условиях эмигрантских является просто педагогически не отвечающей требованиям времени. Школа-семья, школа-родной дом — вот что властно требует от нас жизнь. Поэтому такое странное на первый взгляд явление: “институт”, “кадетский корпус” оказались жизненнее, нужнее, чем “передовая” школа старого типа [ 68 ]. Ибо эта устарелая в прежних условиях форма стоит все же ближе к школе-семье, чем любая школа для приходящих. И, как более близкая, она лучше и быстрее сумела приспособиться к новым условиям. Из этого надо сделать все необходимые выводы.

Больше, чем когда-либо, жизнь предъявляет сейчас к учителю требование: быть не только педагогом, но и воспитателем. И здесь больное место русской заграничной школы. У нас много хороших педагогов-учителей, но очень мало педагогов-воспитателей. Мы все еще говорим больше о программах и методах, чем о задачах воспитания. Школа-семья требует и совершенно иного внутреннего строя и иного подхода к самому преподаванию, чем в прежней школе. Нельзя механически соединять несоединимое: школу с пансионом; нельзя до определенного часа загонять детей в классы, проходить с ними предметы и затем передавать воспитателю на попечение. Преподаватель и воспитатель должны быть в одном лице, школа-дом должен быть одно органическое целое. Только такая школа может справиться с возлагаемой на нее временем задачей. Не могу во всем объеме касаться этой проблемы; отмечу только кое-что с нею связанное.

В своих наблюдениях над воспоминаниями я указывал, какое большое значение для ребенка имеет материальная сторона его существования. Разрушают “детство” прежде всего и больше всего физические лишения. Для ребенка, для охранения его душевной сферы важнее всего не подвергаться острым физическим лишениям: не испытывать голода и холода. Нужда скорее всего старит ребенка. Семья — и это главное — не может сейчас поставить ребенка в мало-мальски сносные условия физического существования. Это гибельно отражается не только на здоровье, но и на психике ребенка. “Характерными чертами подрастающего поколения русских эмигрантов в Варне, — говорит отчет педагогического совета школы, в которой 66% учеников приходящих, — являются: бледность, связанная с малокровием от недоедания, вялость движений и хмурый, грустный вид детей, возбуждающих жалость и сострадание” [ 69 ]. Как ни неприглядна по старому масштабу обстановка жизни в большинстве интернатов, все же там дети по крайней мере получают самое необходимое. И это сразу возвращает им детство. Вот моментальная картинка Шуменской гимназии, живущей в очень трудных материальных условиях: “Плохо одетый, иногда босой или в деревянных сандалиях, а летом почти сплошь без обуви, зимой трясущийся от холода из-за отсутствия теплой одежды, несущийся поэтому по коридорам и дворам не иначе, как бегом, недостаточно напитанный, но... несмотря на это, бодрый, жизнерадостный, неунывающий, высоко оценивающий возможность пребывания в гимназии и возможность учения... Младшие... живут и учатся при таком же бодром и веселом настроении. Уныния в гимназии нет. Есть шалости, проступки, уклонения от правил дисциплины, но не уныние. Гимназия живет бедной, трудовой, но бодрой и веселой жизнью. Эта черта является основною и характерною для детей в эмиграции, указывая на неприхотливость, прочно воспитанную в них предыдущими невзгодами, при сравнении с которыми жизнь в гимназии, несмотря на всю убогость ее обстановки, дает много лучшего” [ 70 ].

Вопросы физического воспитания, вопросы здоровья имеют сейчас в школе огромное значение. Нужно не только охранять детей в данное время, нужно залечивать старые раны. Школа и здесь должна брать на себя целиком заботу семьи. Поэтому роль врача в эмигрантской школе чрезвычайно ответственна. Учитель должен в отношении к ребенку заимствовать по-своему мудрое правило Простаковой — был бы здоров, а ученье само придет. Борьба с перегруженностью сейчас, как никогда, лежит на обязанности педагога-воспитателя. Первая и основная задача сохранить ребенка для жизни, сохранить его сопротивляемость, физическую и моральную. В связи с этим больше внимания должно быть уделено игре, спорту, чем это делалось в прежней школе. Если бы не внешние условия, от которых зависит русская школа, то следовало бы ее совсем по-иному строить, надо бы совершенно сломать привычные рамки и создать школу физического и психического здоровья прежде всего, а затем уже школу знания. Роскоши губить детей школой мы себе сейчас позволить не можем, слишком уже много и так растрачено молодых жизней. Если судьба лишила ребенка матери, которая дрожит над его здоровьем, если у него забрали отца, который морально охраняет его, то эти обязанности, как никогда, ложатся на школу.

Неожиданно разрешила судьба и вопрос трудовой школы. Не от теории, а от жизни вошел труд в эмигрантскую школу. Без помощи учащихся в обслуживании хозяйственных нужд школы целый ряд эмигрантских школ вовсе не мог бы просуществовать. Так, например, обстоит дело в Болгарии. Шуменская гимназия при помощи трудовых нарядов проводит обработку, посев и посадку огорода, рубку леса для заготовки топлива, доставку, разгрузку и укладку дров, заготовку продуктов питания на зиму, побелку стен и мытье полов в интернатах, уборку дров, починку белья, штопку носков, чулков и т.п. В наряды для исполнения этих работ привлекаются все воспитанники и воспитанницы. Насколько вредно это отражается на занятиях (для здоровья, по общему свидетельству, скорее полезно) спорить не приходится, жизнь требует этих работ, и к этому требованию необходимо приспособиться. Воспитанники, особенно старшие, прекрасно понимают, что от добросовестного отношения к своим трудовым обязанностям зависит часто самое существование школы или попросту их личная судьба.

Не стоит повторять общеизвестных положений о воспитательном влиянии трудового начала в школе, об этом и так много написано. Важно только подчеркнуть, что в части эмигрантских школ имеется, быть может, самое важное добавочное условие трудовой школы, делающей ее осмысленной, — это простая и ясная для ребенка цель его трудовых усилий.

Мы видели, что физическая работа, если она не надрывает сил ребенка, менее всего подавляет его психику. Больше того, если труд своим результатом облегчает существование свое и близких, то он приподнимает настроение, дает своеобразное удовлетворение исполненного долга. Так бывает в семье, когда юноша или девушка своим трудом помогают родным. Но в современной семье слишком часто на плечи ребенка ложится непомерно тяжелая работа изо дня в день, убивающая своим однообразием и безрадостностью. В школе, где работа ведется не в одиночку, а совместно с товарищами, где в нее неизбежно вплетается психологический элемент игры, отрицательная сторона работы не так сказывается. Надо принять во внимание и душевный склад современного ребенка, для которого очень часто товарищество и труд — лучший способ отвлечься, уйти от своего прошлого. Ребенка надо готовить к жизни, суровой и неприглядной, его надо приучать к самостоятельности и самодеятельности, дать ему в руки необходимые навыки и привычки к труду. Это лучше всего можно сделать в условиях школы-семьи, но не просто семьи, а семьи трудовой, в которой каждый чувствует свою ответственность за благополучие целого.

Совершенно особое значение в настоящих условиях приобретает вопрос о совместном обучении. Поднимать теоретических споров о вредности и полезности совместного обучения опять-таки не приходится. Совместное обучение в эмигрантских школах утвердилось всюду, за исключением нескольких корпусов и институтов в Югославии; так этого требовала жизнь. Условия жизни вызвали и новую форму — школу-интернат с совместным обучением. Когда я говорю, что школа должна возместить ребенку семью, которой он лишен, то имею в виду и еще одну чрезвычайно, по-моему, важную сторону. Семья имеет совершенно исключительное значение для формирования половой сферы ребенка. Общение в семье закрепляет в человеке особое психическое свойство — незаинтересованное общение полов. Облагораживающая роль значения семьи в укреплении этих навыков огромна. И этого облагораживающего влияния, имеющего особенное значение для переходного возраста, современный ребенок в большинстве случаев лишен. Если школа хоть до некоторой меры хочет заменить собою семью, она должна учитывать и эту ее роль. Разрушение семьи именно в этой области имеет самые тяжелые для ребенка последствия.

Совместное обучение отчасти вырабатывает те стороны психики, которые так необходимы в жизни. И в этом вопросе очень интересен опыт совместной школы-интерната. В Шуменской гимназии, где менее всего регламентировано общение во внеклассное время, по мнению педагогического персонала, “совместное нахождение в школе с интернатом на мальчиках отражается благотворно. Оторванные от родного очага, не имеющие близких, мальчики находят в такой школе условия, приближающиеся к нормальным условиям существования. Вносимая девочками чистота нравов и отношений спасает их от одичания и огрубения и дает им случаи упражнять заложенное в каждом из них стремление защиты и помощи слабому. Близость девочек заставляет мальчика внутренне подтягиваться, сдерживаться от грубых выходок”. Менее благоприятно, по наблюдениям гимназии, влияние мальчиков на девочек: “Близость мальчиков делает девочек более легкомысленными, а близкая и всегда готовая помощь со стороны однокашников способствует развитию в них беспечности”. Постоянное общение создает упрощенность отношений, напоминающую такую же в семье. “Нередко можно видеть девочку, трудолюбиво склонившуюся над штопкою рваных штанов своего одноклассника, причем это отнюдь не означает какой-либо особой заинтересованности между ними”. Чрезвычайно выгодное впечатление производят воспоминания старших тем, что они за редчайшими исключениями вовсе не касаются отношений полов. А ведь большинство из них прошло через гражданскую войну. Что и в этой области ими немало пережито, свидетельствует хотя бы запись мальчика, попавшего в Мелитополе в советское общежитие: “Боже мой! что только я здесь не перенес, чего только не видел. Женщины меня учили разным гадостям и смеялись, когда я стеснялся, поэтому мне поневоле приходилось стараться делать то, что они говорили и хотели” (IV кл. 18 л.). И вот, несмотря на тяжелое в этом отношении прошлое, в отношениях юношей и девочек в школе эта сторона почти не сказывается. Тех трудностей, каких можно было ожидать, в действительности нет. “Сплетен и двусмысленных рассказов в среде мальчиков про девочек и, наоборот, — говорит отчет шуменской гимназии, — почти не замечается. Напротив, имеются данные утверждать, что попытки в этом направлении встречают резкий протест среды. Единичные случаи отступления от этого являются характерными не для среды, а только для лиц, вызвавших эти случаи” [ 71 ]. Здесь мы снова видим, какая большая сопротивляемость у детей окружающей их обстановке.

Все сказанное приводит нас к общему выводу: при изменившихся условиях главная задача лежит в создании школы, восполняющей семью. Для ребенка, не похожего во многом на прежнего, но относительно сохранившегося школа-семья может дать ту обстановку, при которой он войдет физически и морально здоровым в жизнь.

Школа для детей, столько испытавших, не просто место учения. Для них в большинстве случаев со школой связано возвращение к нормальной жизни; здесь они могли забыться от недавних кошмаров и снова почувствовать себя детьми. Именно поэтому так много теплых слов в сочинениях о своей школе, так искренняя благодарность тем государствам, которые их, детей, приютили и дали возможность жить и учиться. Дети, прошедшие через всяческие испытания, благодарны судьбе за немногое. Девочка-институтка, для которой с революцией связано воспоминание о “всегда расстроенных лицах” близких, потерявшая мать и бабушку, проделавшая эвакуацию с институтом из Харькова в Новочеркасск и поездку в Югославию, о которой говорит: “Смутно я помню эту поездку; длинная и грустная была эта поездка”, девочка эта замечает об институте, где учится теперь: “Живем хорошо: нас кормят, одевают очень хорошо. Учимся в хорошем здании при хороших условиях, за что и надо благодарить Бога” (IV кл.). Даже уже одно поступление в школу вызывает необычные для детей прежнего времени мысли и чувства: “Я была очень довольна, что меня приняли, так как маме трудно зарабатывать деньги для прокормления”, — пишет, например, девочка (III кл.).

Мы имеем перед собой трудный в воспитательном отношении, но и очень благодарный материал. Педагог-воспитатель должен найти пути к душе современного ребенка, должен осторожно подходить к его прошлому и не забывать, что это прошлое не могло пройти бесследно. Он должен уметь использовать этот ранний опыт ребенка в его же пользу, помочь ему осмыслить пережитое, подняться над чувством ненависти и мести, которое многие затаили в себе, и укрепить их творческий порыв служения родине.

Бесконечно труднее и сложнее задача педагога-воспитателя с детьми-взрослыми, с детьми, которым жизнь нанесла жестокие душевные ранения. Никаких общих указаний здесь дать нельзя, приходится всякий раз считаться с индивидуальностью ребенка и его душевным состоянием. Думаю, что здесь очень важно точно знать, какое событие явилось для ребенка решающим в его внутренней жизни. В этом случае уже не вернуть ребенку утраченного детства; слишком сильны были личные страдания, чтобы их вырвать из его души. Школа может лишь укладом своей жизни оттеснить в глубину сознания пережитое, дать затянуться душевным ранам. Именно за это так ценят школу взрослые дети. Здесь у них рождается надежда, что они снова воскреснут к прежней жизни. “Жестокий ураган большевизма сбил меня с ног, тяжело ранив при этом”, — пишет юноша-кадет. “Только теперь я начинаю оправляться от этой раны и думаю, что в конце концов она совсем заживет и от нее останется только слабый рубец” (VIII кл.). Однако детские воспоминания показали, как остро еще в душе все пережитое, как легко и ярко оно вырывается при первой возможности на поверхность сознания. “Но я никогда не забуду своей жизни в России в последний год, — говорит девочка, — и часто среди веселья и шума перед глазами встают лица умирающих от голода и слышатся их крики и проклятия большевикам” (VI кл.). Вместе с воспоминаниями с большой напряженностью воскресают в памяти обиды и горечь, чаще еще чувство ненависти и мести к тем, кого ребенок считает виновником своих испытаний. Девушка, побывавшая в чрезвычайке, пишет: “Все, что я видела, чересчур тяжело, но воспоминания, кроме ужасной тоски, возбуждают во мне ужасную злобу, ненависть к этим людям, которые заплевали нашу Россию, наши храмы, дворцы” (VI кл.).

Следы этой ненависти, часто неосмысленной, направленной под влиянием политических настроений взрослых ко всему, что так или иначе в представлении ребенка связано с революцией, встречаются на каждом шагу.

На все это нельзя закрывать глаза, не должно этого и замалчивать. Несомненно, много жуткого и болезненного таит в себе душа ребенка, прошедшего через нечеловеческие испытания. Страдания были огромны и, раз ворвавшись в душу ребенка, они оставили в ней “неотразимые обиды”. Бороться с этим прежними приемами воспитательного воздействия безнадежно; думать, что их можно победить путем режима военной дисциплины, — значит не понять сложности задачи, перед педагогом-воспитателем стоящей [ 72 ]. Заставить просто забыть прошлое невозможно и педагогически неоправданно. Надо, опираясь на жизненный опыт, направить юношу на путь творческого преодоления своего прошлого, поднять его над мелким и преходящим и направить по пути высшего осмысливания как своей личной жизни, так и судеб своей страны. Надо быть на высоте того профессора, который вернул ребенку смысл жизни. Юноша-доброволец, дважды раненный, впал в отчаяние после крушения добровольчества: “Все погибло — все надежды, все стремления, все... и я принял отраву; но к счастью меня вылечили и внушили мне, что нужно жить, что стыдно и позорно умирать испугавшись жизни...” (V кл.). Тут прежде всего огромную роль играет сила нравственного примера воспитателя, заражения своей верой и своим пониманием жизненной трагедии наших дней. Этого не всегда можно требовать, но надо во всяком случае одно: серьезное и вдумчивое отношение к запросам ребенка, умение и выслушать и вникнуть в его внутренний, часто путаный и больной мир. Только внутреннее перерождение, большой душевный сдвиг может вырвать из души взрослого-ребенка обиды и страдания, нанесенные ему беспощадной жизнью. Надо помочь ему, кто может и кто в силах, стать на этот спасительный путь. Его нельзя указать, его можно лишь наметить. И намечает его в удивительных словах ребенок-девочка: “И сколько раз в тишине полутемного дортуара думалось мне, одинокой девочке: “Боженька, неужели все так и останется. Помилуй Россию, помилуй меня!” (VI кл.).

Осмыслить свои испытания как часть страданий родины, видеть свое спасение в ее воскресении — вот путь, который мне чуется в этих молитвенных словах.

5 июня 1925.

В. Левитский

У ПОСЛЕДНЕЙ ЧЕРТЫ

2400 русских детей и подростков выполнили необыкновенную работу: они искренне и просто рассказали о пережитом. Наш долг — внимательно и чутко прислушаться к их голосам. Сделав это, мы отыщем, может быть, единственную уцелевшую тропинку, которая вплотную подведет нас к пониманию современной молодежи. Совершенно серьезно считаю, что эти детские исповеди должны стать настольной книгой для каждого, кому дорого будущее родной страны. Их нужно читать, перечитывать, внимательно всматриваясь в темные и светлые пятна многогранной и мятущейся души ребенка или подростка, стараясь узнать, иногда угадать, часто только смутно почувствовать ее стремления и пути. 2400 авторов этих воспоминаний пережили незабываемое. Жизнь втиснула их в страшный круг смерти и страданий. Они росли среди трупов, крови и лишений. Один из них метко отмечает, что ураган, жестоко изранив, сшиб его с ног. Дети видели все, даже человека, которого должны убить, и он уже как бы перестал жить. Многие убивали сами. Один с диким любопытством совал палец в раскроенный череп и нюхал мозг добитого им раненого. Другой, маленький мальчик, кричал в предсмертном ужасе: “Бабушка, я не хочу умирать!”. В бессонные ночи девочки и мальчики, затаив дыхание, сбившись комочками, прислушивались к жуткому шуму автомобилей, несущих смерть. У многих на глазах замучили и убили близких и дорогих людей.

Выпила до дна эта русская молодежь и чашу личных страданий. Знала и холод, и голод, и раны, смотрела непонимающими, широко открытыми детскими глазенками в лицо смерти. Вынесла все... и уцелела, крепнет и развивается. Общее впечатление от этих исповедей и рассказов заставляет с глубоким благоговением преклониться перед величием и красотой души русского ребенка. Никто из нас не смеет бросить камнем и в ожесточившихся и отчаявшихся. Да таких и немного. Редко вырывается из их уст суровое осуждение: “О будь все проклято!” “Животные реже людей нападают друг на друга”. “Кто снимет с меня кровь?” Такие фразы исключение. Гораздо чаще авторы отмечают ласку и добро. Очень многие в теплых выражениях отмечают труды и заботы своих теперешних руководителей, учителей, воспитателей, заменяющих их родных. На разные голоса славят приютивших их, как братьев, чехов и сербов. Не забыт и неф, угостивший молоком, японка, подарившая куклу, добрый старый индус и турок, когда-то принесший апельсин.

Иногда дети, юноши и девочки, не прочь и пошутить. Огромное большинство очень тепло отзывается о школе, довольно своим теперешним положением, отмечает свое продвижение вперед в смысле духовного развития, вообще рассуждает толково, иногда талантливо. Все это так, но, конечно, бесследно все пережитое пройти не может. Вся эта молодежь уже сейчас явно не похожа на прежних гимназистов и гимназисток. Будет своеобразна и дальше.

Задачей этого моего очерка является попытка наметить те наиболее срочные меры, которые требует от нас жизнь, чтобы оберечь эту молодежь от опасных ошибок и неправых путей. Перед нами самые счастливые, самые надежные — они все получили возможность продолжать свое образование на родном языке, знакомиться с национальной культурой. Это резервы, из которых будут черпать новые силы быстро редеющие кадры русской интеллигенции старшего поколения. Кругом всюду тысячи русских детей находятся в неизмеримо более тяжелом положении. Их голоса до нас не дошли. Но и у этих избранных и привилегированных часто встречаются тревожащие ноты. Прежде всего, мы должны уже сейчас серьезно считаться с ясно обозначившимся у наших авторов процессом отхода, иногда отчуждения от старших. Дети и подростки часто одиноки, замкнуты, пережитое отдаляет их иногда и от сверстников. На нас, представителей старшего поколения, они очень часто смотрят с известным предубеждением. Они до многого добрались, напрягая до последней степени свои силенки, самостоятельно, и упрямо отказываются от помощи, даже когда сами чувствуют ее необходимость.

Многие не забыли еще на родной земле вдруг явившейся отчужденности, обратившей их, 10-12-14-летних детей, в героев, в “змеенышей контрреволюции”. Не сжились они с окружающим бытом на чужбине. Часто совсем по-новому холодными, враждебными глазами внимательно наблюдают за жизнью взрослых соотечественников, иногда близких им людей. Далее, в работах детей, правда, нечасты выражения озлобленности, жестокости, недетской холодности и расчетливости. Кто знает нашу школьную молодежь на чужбине, тот согласится со мной, что в действительности эти черты играют крупную роль в ее психологии. В статье НА Цурикова корни этого явления освещены достаточно полными цитатами, и потому здесь не буду их повторять.

Третье явление, заслуживающее нашего сугубого внимания, — это все более и более захватывающее молодежь, парализующее все ее начинания сознание своей непригодности к жизненной борьбе, своей беспомощности здесь и страх перед неизвестным, отвернувшимся от нее, закутанным мглой ликом современной России.

Дети и юноши переживают мучительные колебания и сомнения, скрывают их от взрослых, мечутся и не находят выхода. Вдумайтесь в такие страшные в устах подростка слова: “Смешно, но я устал жить”. Что же делать? До сих пор мы так мало интересовались жизнью нашей молодежи. Надо думать, что 2400 молодых авторов сдвинут нас с мертвой точки. Заинтересовавшись и приглядевшись, мы начнем искать пути помощи поставленным “у последней черты” и чудом спасшимся. Может быть, прежде всего опять-таки к ним придется обратиться за помощью и просить так же просто и искренне, как они написали свои воспоминания, изложить нам условия их теперешней жизни и осветить свои нужды в настоящем. Этот материал был бы очень ценен. Затем, мы не должны скрывать от себя, что с детьми сейчас неблагополучно всюду. Весь уклад жизни больших городов на Западе медленно, но систематически отравляет и засоряет их души. Явления детской беспризорности и порочности приобретают сейчас характер мирового социального бедствия. Дети — самое дорогое и ценное из всего, что у нас осталось. Я бы сказал, что их воспитание — главнейший смысл и оправдание нашего существования на чужбине. Великое счастье, что эти 2400 русские школьники. Школа дает им много, но и все мы должны начать огромную организационную работу, чтобы окружить их вниманием и заботами. В первую очередь необходимо серьезно подумать о круглых сиротах. Их особенно много в школах балканских государств. В какой-то форме придется организовать над ними русский патронаж. Лучше всего, кажется, размещение их в интеллигентные семьи, хотя бы на каникулы. Необходимо теперь же найти наиболее подходящие по местным условиям формы помощи в деле воспитания детей и тем семьям, которым самим эта задача по разным причинам сейчас не под силу. Гнетущее, обессиливающее одиночество, сознание заброшенности у детей, учащихся в школах, где рядом существуют многочисленные русские колонии, — это наша вина.

С жестокостью, озлобленностью борьба труднее. Эти черты нередко питаются настроениями взрослых. Мы теперь привыкли говорить в присутствии детей все, они сами не могут вернуться в круг интересов и тем, нормальных для их возраста. Явление “омоложения” в зарубежной школе, о котором я говорил в другом месте [ 73 ], — явление бесспорное, но оно не излечивает ран до конца. Рубцы остаются; их можно разгладить только общим поднятием культурного уровня окружающих детей жизненных условий.

Напряжение всех наших сил к поднятию жизненной годности детей — одна из самых важных задач зарубежной интеллигенции. До сих пор мы ориентировались исключительно на Россию. В основу всей организации школьного дела ставили уверенность в скорой возможности работать на родной земле. Даже больше, как-то молча, даже не сговариваясь, весь строй школьной жизни стремились уложить в старые привычные для нас рамки дореволюционных условий быта. В лучшем случае приспосабливались, и то нехотя, к требованиям местных (чужих) высших учебных заведений. С жизнью не считались. Предоставляли детям и подросткам решать вопрос о возможности для них 12-14-летнего школьного курса (считая и среднюю и высшую школу) самостоятельно. Отсюда ряд тяжелых драм и разочарований. Одиночки уходят сами из школы, без посторонней помощи на свой страх и риск, начиная жизненную борьбу. Таким, по личному или семейному положению вынужденным прервать образование и заняться поисками хлеба, до сих пор мы руки помощи не протянули.

Наконец, острый момент окончания курса средней школы, особенно у девушек. Ведь высшее образование всем абитуриентам доступно только в Чехии. Средняя же школа всюду организована так, что предполагает непосредственный переход своих воспитанников в аудитории университетов и технических школ. Более подробно об этом говорить не могу, это уже касается будущего наших авторов. Вернемся к их настоящему. По самому характеру темы авторы только мельком могли коснуться своего теперешнего положения. Особенно скромны девочки. Все же фразы: “Я учусь, а дома помогаю маме”, “Я стираю белье, мою пол, убираю комнату”, “Учусь и работаю”, “Папа не устроился, нам плохо” и т.п. — довольно часты. На эти факты также школа не обращает внимания, она требует от своих воспитанников напряжения всех сил, использования всего времени. Это также вредит детям и тяжело отзывается на их психике.

Огромное большинство школ, в которых учатся наши авторы, смешанного типа: мальчики и девочки учатся вместе и по одной программе. Как общее явление это, кажется, не может сейчас встречать возражений, но в последние годы средней школы, казалось бы, девочки должны были бы получать большую жизненную подготовку, чем они имеют сейчас. Общеизвестный факт перехода в Сербии прямо с институтской скамьи к фабричному станку — не может не повести к совершенно нежелательным явлениям. Конечно, этими замечаниями не исчерпывается огромный вопросе приспособлении беженской школы к жизни, о котором невольно начинаешь думать, познакомившись с авторами воспоминаний. Это только беглые замечания. Тема требует особой специальной разработки. Хотелось бы, чтобы ее не откладывали в долгий ящик. Правда, поставленные у последней черты дети в массе уцелели. Но это не лишает срочности и важности отмеченных выше вопросов.

Можно и должно отнестись к нашим авторам с уважением, нельзя закрывать глаз на действительность и успокоиться на мысли, что все у них сейчас по крайней мере совершенно благополучно. Это неверно. Кой-то даже в разбираемых спешных, в огромном большинстве незаконченных сочинениях успел наговорить о себе много нехорошего, иногда даже сознаться в совершении преступлений. Таких немного. Но это опять-таки не значит, что мы можем отмахнуться от сложного явления детской порочности. Жизнь каждого русского учебного заведения дает и по этому поводу немало материала для размышлений. Прежде всего, для правильного подхода к психологии современной молодежи нужно резко различать два периода: военно-эвакуационный и мирный. В первом “все было позволено”. Кражи, грабежи, недозволенное пользование чужим имуществом и другие преступления совершались и взрослыми и детьми. Последние о них рассказывают охотно и ничуть их не стыдятся. У них законное оправдание: состояние крайней необходимости. В мирной обстановке другое дело — преступления совершаются значительно реже, виновные не пользуются обычно одобрением и расположением своих друзей и сверстников. Беда опять-таки в том, что школа борется и здесь старыми, негодными средствами: опозорением и изгнанием. Между тем сейчас уже прочно утвердился совершенно иной взгляд на совершающих недопустимые с точки зрения нормального общежития поступки детей и подростков. Они не преступники, а трудно поддающиеся воспитательному воздействию, требующие особо внимательного и заботливого отношения. В этой области мы до сих пор как-то ничего не удосужились сделать. Дело здесь не только в том, что изгоняемые и преследуемые быстро опускаются и гибнут. Приходится еще обратить внимание и на то, что каждый такой запущенный и потому опустившийся приносит огромный вред всему русскому делу, озлобляя и восстанавливая против нас местных жителей.

Особенно жестоко и опасно бездействие и попустительство в отношении в чем-либо проявляющих дурные наклонности девочек.

Здесь уже поистине промедление смерти подобно. Педагогический персонал и в особенности воспитатели и воспитательницы закрытых школ должны получать хотя бы элементарную подготовку в специальной и трудной области борьбы с ранней испорченностью. Это не значит, конечно, что среди наших авторов можно будет найти большие кадры таких испорченных, которых теперь принято технически называть “беспризорными”. Все данные, наоборот, говорят, что нас на чужбине пока миновало то страшное бедствие, которое выпало на долю их сверстников в Советской России. Там подрастающее поколение буквально на глазах погибает. Недаром, по официальным докладам, сейчас в России от 30 до 40% всего бюджета по народному образованию тратится на специальные учреждения для беспризорных и порочных. И грязь и разврат не сгубили наших детей на чужбине. Но береженого и Бог бережет. И здесь, на Западе, современные дети растут, как на сквозняке. Продуть может каждую минуту. Особенно опасны большие города. Недаром в одной из новейших гимназических песенок мы находим такой дуэт:

Она: Чем ты занят, милый друг,
Среди иностранцев?

Он: Изучением наук
И модерных танцев.

Бесспорно усиливающееся с каждым годом постепенное втягивание нашей молодежи в кипящую бестолочь окружающей жизни добра не принесет.

Многие из молодых авторов сами чувствуют опасность. Как ни странно, но они совершенно откровенно пишут о себе: “Партизанские отряды изломали мою душу”, “Грубая нечувствительность к чужим страданиям вытеснила прежнюю кроткую любовь к человеческой личности”, “Я почувствовал, что в сердце у меня выросла большая немая боль, которую нельзя ни передать словами, ни описать. Я упрекал себя, что перестал любить людей”, “Я принял отраву, но к счастью меня вылечили и внушили, что стыдно и позорно умереть, испугавшись жизни...”, “Бог перестал для меня существовать”, “Я стал почти психопатом, нравственным калекой... Я хуже волка, вера рухнула, нравственность пала, все люди лишь...” Недостаток места заставляет ограничиться приведенными выдержками. Все равно они не могут заменить подлинных свидетельств пережитой нашими детьми трагедии.

Показания 2400 — должны быть прочитаны полностью. Дети сделали все, что могли. Теперь мы уж не можем отговариваться незнанием. Душа современного ребенка и подростка смело обнажена. Не для хулы, холодного любопытства или равнодушного исследования, а для проникнутой горячей любовью скорой помощи. Эти исповеди ко многому нас обязывают, и детский призыв, надо думать, не останется без отклика.

Мы так любим повторять: дети — наше счастье, дети — наша радость. Теперь пора от слов перейти к делу.

В. Руднев

НЕСКОЛЬКО ЦИФР

Забота о подрастающем поколении из всех задач, стоящих перед русской эмиграцией, бесспорно, одна из самых ответственных. Важно поэтому попытаться отдать себе отчет о качественной и количественной стороне вопроса, призванного оставаться в центре общественного внимания, русского и иностранного, выяснить общее число беженских детей, их распределение по отдельным странам, возрастной состав, семейное и имущественное положение детей, степени обеспечения их русской школой и пр.

Надо, однако, признать, что сколько-нибудь точных и проверенных данных по большинству из поставленных выше вопросов нет и быть не может, поскольку не существует ни планомерной общей регистрации русских беженцев в Западной Европе, ни детской статистики — в частности. Точные сведения имеются только относительно одной группы детей, а именно — уже обучающихся в русских школах. Ответы на остальные вопросы могут быть даны лишь с большой степенью гадательности и с существенными оговорками, весьма ослабляющими реальное значение приводимых цифр.

Взять хотя бы распространенные представления о численности русского беженства в целом. Обычно принимаемое их количество в 2 и даже в 3 миллиона явно преувеличено. В Западной Европе, по крайней мере, — а здесь сосредоточена главная масса беженства, — общее число беженцев вряд ли превышает 600.000-700.000 — к такому выводу приводит критическое сопоставление данных, почерпнутых из разных источников.

Как при такой неопределенности пытаться установить число детей путем вычисления обычного процента к общей массе беженства? К тому же нормальное для населения в обычное время соотношение взрослых и детей нарушается для эмиграции наличием в ней бывших военных контингентов; в другом, противоположном смысле влияет наличие известного количества одиноких детей, эвакуированных из России в составе нескольких закрытых учебных заведений.

Можно лишь с уверенностью сказать, что определявшаяся д-ром Нансеном в 1923 году цифра детей беженцев в Европе в 400.000 несомненно и сильно преувеличена. С другой стороны, по неизбежности гадательной остается и принимаемая Земско-Городским Комитетом для одной категории, — детей нуждающихся беженцев, — цифра в 45-50 тысяч.

Относительно распределения детской массы по отдельным государствам за полным почти отсутствием точных данных приходится ограничиваться лишь общими соображениями, основанными на аналогии с распределением в Европе взрослого беженства.

Исторически проникновение в Западную Европу масс беженства в 1919-1921 гг. шло двумя путями: с юга, через Константинополь, и с востока, на протяжении всей сухопутной границы России. Таким образом, создалось два важнейших района первоначального поселения беженцев в славянских землях и в лимитрофных государствах. В третьем условно обозначаемом районе — в государствах центральной части Западной Европы — осело в первые годы лишь небольшое количество беженцев, вследствие запретительных мер правительств этих стран. В 1922-1923 гг. происходит новая передвижка беженской массы, на этот раз переносящая центр ее из лимитрофных и славянских государств в Германию и Францию. Нижеследующая таблица показывает распределение беженцев по отдельным государствам в 1924 году [ 74 ]:

Финляндия 15.000 Болгария 30-34 000
Эстония 12.000 Греция 2.000
Латвия 15.000 Турция 10.000
Литва 25.00 Швейцария 2-3 000
Польша 100-150 000 Англия 2-3 000
Бессарабия 20.000 Бельгия 3.500
Чехословакия 30.000 Франция 200.000
Югославия 30-35 000 Германия 120-150 000
Всего

590.685.000

Районы расселения и относительная численность в них детей в общем, конечно, соответствуют местам сосредоточения масс беженцев. Судя по вышеприведенной таблице, к 1924 году в славянских и лимитрофных государствах остаются еще большие сосредоточения детей, но сильно возрастает к этому времени значение центральной части Западной Европы. В частности, во Франции и Германии должно находиться около половины общего количества беженских детей.

Более определенные, хотя и не всеобъемлющие данные имеются относительно детей, обучающихся в русских школах.

Общее количество детей школьного возраста, нуждающихся в систематической материальной общественной поддержке, определяется З.-Г. Комитетом в 18-20 тыс., — по-видимому, эта цифра достаточно близка к истине. С исчерпывающей точностью произведен подсчет обучающихся в русской зарубежной школе детей беженцев.

По данным З.-Г. Комитета, эта школьная сеть в начале 1924 г. состояла из 90 школ, в том числе 43 средних и 47 низших. Общее число обучающихся в этих беженских школах детей достигает к этому времени 8 835, из них 6 937 детей в средней школе, а 1 898 — в низшей. Из обучающихся в средних школах содержалось полностью в интернатах 4 380 детей [ 75 ].

Учитывая же еще около 3 000 беженских детей, обучающихся в школах русского национального меньшинства в лимитрофных государствах, общее число детей-беженцев, обучающихся в зарубежной русской школе, надо считать около 12 000; таким образом, за порогом русской школы должно оставаться, по-видимому, от 6 до 8 тысяч детей.

Помимо того, что далеко не все дети беженцев имеют возможность обучаться в своей национальной школе, надо еще иметь в виду, что и существующие школы распределены между отдельными странами крайне неравномерно. Об этом свидетельствует нижеследующая таблица, показывающая распределение школ и учащихся, а также содержимых в интернатах между тремя вышеупомянутыми районами в 1924 г.:

Районы

Средние школы

Начальные школы

Всего

Число школ Число учащихся Число детей в интернатах Число школ Число учащихся Число детей в интернатах Число школ Число учащихся Число детей в интернатах
Славянские государства и Балканы 26 4920 3931 16 590 72 42 5510 4003
Лимитрофн. государства 11 1308 275 20 788 91 31 2096 366
Остальные государства Европы 6 709 174 11 520 411 17 1229 585
Всего 43 6937 4380 47 1898 574 90 8835 4954

При первом же взгляде на эту таблицу бросается в глаза, что по числу школ, учащихся и особенно содержимых в интернатах наиболее благоприятно положение в славянских странах, значительно хуже это положение в государствах лимитрофных и неизмеримо хуже — в государствах центральной части Европы. Но ближайшее рассмотрение показывает, что эта неравномерность еще более разительна. Дело в том, что повсеместная организация большинства ныне существующих школ уже закончилась в 1920-1921 гг., т.е. ранее того, когда огромное количество беженцев из лимитрофных и славянских стран переселились в 1922-1923 гг. во Францию и Германию. Это массовое переселение однако не могло ввиду недостатка средств у З.Г.К. в то время сопровождаться созданием необходимого количества русских школ в новых местах. Нижеследующая таблица, сравнивающая количество беженцев и число средних школ в двух характерных группировках государств, иллюстрирует создавшееся положение:

Страны Количество беженцев Число средних школ Число учащихся Число содерж. в интерн.
I гр.: Финляндия, Эстония, Чехословакия, Болгария, Югославия… ок. 125 000 37 6228 4206
II гр.: Франция, Германия ок. 350 000 3 586 30

Как мы видим отсюда, сточки зрения возможности получать образование в своей национальной школе условия для беженских детей в государствах второй группы неизмеримо менее благоприятны, чем в государствах первой группы. Очевидно, что в таких странах, как Франция и Германия, отсутствие достаточного количества бесплатных или дешевых русских школ и интернатов вынуждает беженцев отдавать своих детей в школы иностранные, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

О количестве обучающихся в иностранных школах детей-беженцев имеются лишь весьма неполные и не сводимые в общую картину сведения. Пополнение и систематизация данных об этой категории русских детей является задачей совершенно неотложной и с точки зрения практической школьной политики не менее важной, чем дальнейшее изучение положения детей в школе русской.

В.С. Собкин

ПЕДАГОГИКА В ЭМИГРАЦИИ

Казалось бы, о трагедии гражданской войны в России мы знаем сегодня почти все и нас трудно чем-либо удивить. Обилие исторических документов, мемуаров, произведений искусства, как нам порой кажется, практически “исчерпало тему”, и мы можем наконец составить “объективную” картину произошедших событий. Снятие идеологической цензуры позволило не только услышать свидетельства тех, кто пел: “Смело мы в бой пойдем за власть Советов”, но и различить в том же мотиве иной голос, иные слова: “Смело мы в бой пойдем за Русь святую”. Но дело не только в реконструкции “объективной” картины тех событий. По мере их удаления в прошлое нас, как это ни парадоксально на первый взгляд, привлекает в этих событиях не столько их “историческое значение”, сколько их человеческий смысл. Именно это и обеспечивает их понимание. И здесь принципиальной оказывается категория переживания.

В этом отношении материал книги уникален и мы действительно — читатель согласится со мной — открываем для себя совершенно новые страницы. Уникален, поскольку это фиксация, документирование и переживание событий гражданского раскола с позиции ребенка. И этот угол зрения, эта точка отсчета принципиальна. Без претензии на “художественность” глаз ребенка особым образом фиксирует такие детали, которые и есть “правда жизни”:

Сидели мы недолго, пришел солдат и нас куда-то повели. На вопрос, что с нами сделают, он, гладя меня по голове, отвечал: “расстреляют”.

Вот эту деталь — гладя меня по голове—придумать невозможно; в искусстве это уже было бы на уровне гениальности. Но вся суть в том, что эти детские сочинения не “искусство”, и отсюда особая правда жизни, особое переживание той действительности, тех событий. Подобных примеров на страницах этой книги множество, и читатель, я в этом уверен, не раз испытал боль, страдание и горечь, погружаясь в те далекие события, описанные детьми. Эта проекция гражданского раскола в детский мир, этот животный оскал на человеческом лице, увиденный ребенком, не может оставить равнодушным. И это, может быть, наибольший урок нам, вступающим в третье тысячелетие. Урок, данный нам, взрослым, — детьми.

Детьми... Но ведь, по сути, это наша трагедия, трагедия наших прадедов и дедов, бабушек и прабабушек. Только описанная теми, кто был “по другую сторону”. Но и те, “кто по эту”, видели то же, теми же детскими глазами впитывали в себя все это. Поэтому это все — наше и про нас. Более того, переживается это как свое, и в этом особое значение этой книги.

Приведенные в книге фрагменты детских сочинений — это тот живой материал, на который в первую очередь обращаешь внимание при ее чтении. Но помимо фрагментов детских сочинений в книге есть и другой смысловой слой, который связан с социологическим и психолого-педагогическим анализом проблем детства тех, кто пережил революцию и оказался в изгнании. На мой взгляд, эту вторую авторскую позицию—тексты ученых и педагогов, представивших свои статьи в сборник, — мы тоже не можем оставить без внимания. Признаюсь, для меня лично эта позиция при первом чтении не была главной, поскольку эмоционально я реагировал (думаю, как и большинство читателей) в основном на детские высказывания и был погружен именно в их чтение. Но затем, по мере углубления в материал, все больше начинаешь обращать внимание на профессиональную сторону дела. И здесь несколько моментов я хотел бы отметить.

Во-первых, это историко-культурная ориентация при анализе проблематики детства. В своем предисловии к данному сборнику проф. В.В. Зеньковский отмечает, что детские сочинения о революции содержат в себе богатейшие данные для педагога и для психолога, для историка и социолога. “Собрать этот материал в возможно большем объеме и сохранить его для будущего — такова была задача, которую себе поставило Педагогическое Бюро”. Эта установка принципиально отличает авторов сборника от педагогических ориентации их коллег, работающих в это время в России. Отличие здесь в разном отношении к настоящему. Для педагогов и психологов в Советской России, идеологически сориентированных на создание нового человека, момент настоящего не играет особой роли — их интересует сам проект. Поэтому конкретика настоящего, непосредственные смысловые переживания ребенка не столь и важны (они порой не те и не очень-то подходят для идеологически заданного проекта — это скорее “помехи”). Более того, живая детская речь, часто неподконтрольная идеологической цензуре, просто опасна для самого исследователя. В силу этого в работах 20-х годов мы за редким исключением практически не услышим реальный голос ребенка, его размышлений о жизни. У авторов сборника подход иной: для них настоящее самоценно, поскольку они не ограничены проектировочными шорами. Будущее прорастает из настоящего и поэтому настоящее необходимо сохранить и отфиксировать по возможности полно.

Во-вторых, обращает на себя внимание различие в языке описания. И дело здесь не в культуре речи педагога-исследователя, хотя и это явно бросается в глаза. Если мы обратимся к отечественным педологическим исследованиям 20-х годов, то поразимся не столько тем, как быстро новояз стал основой педагогической речи, сколько резким изменением самой парадигмы педагогического мышления. Распространенная для того времени терминология — “детская масса”, “детский материал” и т.п. –отражает технократический, объектный подход к ребенку. Авторы же сборника смотрят на детей иначе, пытаясь сохранить традицию субъектного подхода: “Многие дни и ночи, недели и месяцы, которые я провел за чтением этих тысяч биографий, заставили сжиться с ними, сроднили с их авторами”. Причем эта субъектная позиция обнаруживается даже в обсуждении казалось бы формального вопроса о методике исследования: “Раны, нанесенные детской душе всеми событиями последних лет, так глубоки, так свежи, что прямое прикосновение к ним совершенно недопустимо”.

В-третьих, следует отдать должное уровню профессионализма, на котором выполнены исследования. Это касается и организационной стороны дела (проведение масштабного сбора материала в разных странах), и культуры систематизации материала. Уже сам по себе тематический анализ подобного объема детских сочинений, совмещающий социологический и психологический ракурс рассмотрения (Н. Цуриков), является в профессиональном отношении уникальным для того времени. Особое место в сборнике занимает статья В.В. Зеньковского, имеющая, на мой взгляд, важное общепсихологическое значение. Отмечу лишь некоторые моменты. Так, одним из феноменов подросткового возраста, на который обращал внимание Л.С. Выготский, является момент “изживания детства”. В. Зеньковский делает акцент на другом аспекте: “на не изжитом детстве” у детей, попавших в ситуацию социального катаклизма. Думаю, что для сегодняшних социальных реалий в России эта идея весьма актуальна. Крайне интересен его анализ четырех типов отношения к травматическому опыту и факторов, вызывающих особый тип переживаний во время социального перелома. По тонкости и глубине психологического анализа травматических переживаний ребенка во время социальных катастроф эта работа может быть отнесена к классическим психологическим исследованиям.

И, наконец, в-четвертых. На мой взгляд совершенно особое значение сегодня имеет статья Кн. П. Долгорукова о чувстве родины у детей. Эта статья, посвященная психолого-педагогическим проблемам воспитания чувства родины у детей, оказавшихся в вынужденной эмиграции после гражданской войны, удивительно перекликается с теми проблемами, которые стоят перед образованием русскоязычного населения стран СНГ и Балтии.

Со времени издания книги за рубежом прошло 75 лет и только теперь она стала доступна широкому кругу читателей в России. Авторы сборника выполнили свою задачу, они “сохранили материал для будущего”. Теперь уже задача стоит перед нами: понять послание.

«ВЗГЛЯНИ НА ДОМ СВОЙ, АНГЕЛ...»

Композитор Никита Владимирович Богословский принес к нам в редакцию тоненькую брошюру. Издана она в Праге в 1924 году «Педагогическим Бюро по делам средней и низшей русской школы за границей». В ней собраны воспоминания 500 русских гимназистов — от 8 до 22 лет, — волею судьбы попавших в Чехию из России после революции.

12 декабря 1923 года всем учащимся русской гимназии в Моравской Тржебове было предложено написать о том, что произошло с ними, начиная с 1917 года и кончая их поступлением в гимназию. Был собран огромный материал, который скомпоновал и тактично прокомментировал преподаватель гимназии В. М. Левитский. Получилась маленькая книга, впечатления от которой обратно пропорциональны ее размерам. В предисловии к ней известный историк-богослов В. Зеньковский писал:

«Одна ли детская душа глядится из этого своеобразного узора воспоминаний, мыслей, переживаний? Их часто наивные, неумелые речи, их простодушные замечания не красноречивее ли многотомных мемуаров? Не запечатлено ли в них непосредственное звучание нашей эпохи — во всей жути ее диссонансов, ее горькой действительности, ее трагического смысла? Да, печатаемые ниже документы далеко превосходят их скромное наименование «детские воспоминания»... В них невозможно погрузиться без того, чтобы не застонала душа, чтобы не затрепетало сердце от прикосновения к трагедии России».

Трудно представить себе более кричащий и кровоточащий документ, нежели эти бесхитростные свидетельства. Мог ли Ф. М. Достоевский, рассуждавший о невозможности построения гармонии на слезе одного ребенка, предположить, что пройдет несколько десятилетий, и вся российская земля начнет утопать в море слез и крови невинных детей под лозунги о грядущем всеобщем счастье и благоденствии? Если бы даже не было коллективизации, сталинского террора, Отечественной войны, депортаций целых народов, но были бы только те события, о которых поведали дети-эмигранты, — их было бы вполне достаточно, чтобы сделать вывод, что построение справедливого общества невозможно, если это строительство замешано на крови, если в основание государства кинуты миллионы изломанных судеб и изувеченных душ.

В истории нет отдельных, замкнутых на себе фактов — каждый из них явно или тайно влияет на последующие события. Без возвращения вспять, без осознания того, что произошло с нашей страной и нашим народом, всякие попытки оздоровления общества обречены на провал.

Материал проиллюстрирован русскими дореволюционными фотографиями из моей коллекции.

В. ВИГИЛЯНСКИЙ

 

ДОМ, СЕМЬЯ, РОССИЯ

Родному дому и семье посвящено обыкновенно только несколько строк. Современные дети не знают домашнего уюта, плохо помнят дом и до обидного мало знают Россию. У малышей (до 2-3-го класса) все это что-то бесконечно далекое, потерянное, полузабытое. Начнем с приготовишек.

Этому веселому, вечно замазанному чернилами народу предложили украсить свои сочинения рисунками. В двух классах «наш дом» нарисовал один ученик. Большинство предпочло пароход (10 рисунков), остальные изобразили пальмы, осла, парусную шхуну, город Пильзен, войну, двух немцев, железную дорогу и т. п. О родном угле они повествуют кратко:

У нас было много ягодов.

Дома я рвал цветы, сколько хотел.

Когда я был дома, всегда была война

Я помню еще наш дивный сад в Крыму

Дома был голод..

Плохо было у нас дома

Как было ни хорошо,- все мало ели.

Резюме очень часто такое: Раньше жили хорошо, а потом плохо. Один из семилетних мальчуганов ухитрился сделать совершенное открытие:

Когда я родился, мне было 5 лет.

Первый класс много основательнее. Вот что пишет 12-летняя девочка:

Перед моими глазами опять возникает давно затерявшаяся в памяти картина. Мы на даче. Старенький дом с большим садом. В саду худенькая семилетняя девочка, с длинными косами и серыми узкими глазами. Это я. Это было давно, но я уже и тогда не помнила, когда папа ушел со своим полком на германскую войну.

Такие воспоминания - исключение. Чаще пишут так:

Не очень хорошо помню я свою Родину.

Из России я помню только красивое озеро Байкал, сразу под ним был обрыв<...>

В третьем и четвертом классах помнят больше:

Я своего детства не забуду.

Я люблю чудный город Киев. Я там ловил плотву, собирал землянику и катался на коньках, с мамой ходил в Лавру.

Я помню русское Рождество.

Мы не знали, что делать от счастья, такие хорошие были подарки.

У другого такое странное сопоставление:

Я ничего не помню, помню только, что стеклянная крыша на вокзале в городе Львове похожа на Одессу.

Рядом тетради их же друзей, но воспоминания совсем иного тона:

Я помню нашу уютную квартирку на Петроградской стороне. Я маленькая девочка, в длинной, ночной рубашке - лежу в своей кровати. Мне не хочется спать. Я слышу храпение моей старушки няни. Мне представляется в ночной тишине, что я одна в огромном мире, где нет родной человеческой души. Мне делается страшно, но смотря на прелестные, глубокие глаза Божией Матери, - страх понемногу уходит. Мне кажется, что Лик Пресвятой Девы движется и живет. Она смотрит на меня с лаской и любовью, и я незаметно засыпаю.

Дома я все время просил об облегчении нашей участи.

В России люди ходили худые и просили хлеба.

У нас дома по три дня ничего не ели.

В России хлеб полагается детям только за обедом по маленькому ломтику.

На базаре нам ничего не продавали, а говорили: чего перед смертью вам откармливаться

Я помню себя только со дня смерти папы, тогда я стала впервые всматриваться в окружающее.

Дома все у нас голодали, и мы стали собираться перебираться.

Первое большое событие у меня дома - объявление войны германцами.

Дома мы жили целый месяц, просыпаясь с мыслью, что будет с нами завтра.

Я хорошо себя помню на коленях у покойной мамы.

И чем старше дети, тем все мрачнее воспоминания:

Видя мамины страдания, даже маленькие мои братишки переставали плакать и говорили: мама, мы не хотим есть, это мы так.

Бедная старушка Москва, сколько ужасов пережили мы на твоих когда-то тихих переулках.

Не видел я в эти годы ни ласки, ни привета и жил совсем, совсем один.

Видел я 18 переворотов, эх, если бы помнилось только хорошее.

Для меня самое лучшее было бы зачеркнуть совсем эти годы и никогда о них не вспоминать.

Сколько обезображенных трупов я видел в России, даже лошади боялись.

Мы привыкли тогда к выстрелам и начинали бояться тишины.

Как бы хотелось, чтобы пережитое в России было только сном.

Иногда кажется мне, что тихой и мирной жизни в России никогда не было.

И в заключение такое жуткое по краткости резюме девочки 6-го класса:

Я видела войну, чуму, голод.

Ее подруга пишет так:

Боже. Как ужасно, что дана такая тема. Приходится рыться в том, что я так старалась забыть. Эти годы убили во мне всю беспечность, всю жизнерадостность. Помню, как, сидя всю ночь напролет за работой, я мечтала о визе как о чем-то невероятном и сказочном,

Один из 5-классников заканчивает свои воспоминания вопросом:

За что все хотели нас убить в России?

Конечно, могучее дыхание русской культуры еще живо и в этих молодых головах. Русская школа даст им знания родной истории, литературы и языка. Но и теперь уже встречаются крупные неожиданности:

Я русский язык забыл почти совершенно.

Я по-итальянски говорю теперь гораздо лучше, чем по-русски.

Я по-португальски пишу очень хорошо, а по-русски у меня одни ошибки.

Приехав домой из английской школы, я даже с матерью могла объясняться только по-французски.

Мне очень трудно сейчас писать по-русски.

Правда, все это фразы из воспоминаний, недавно поступивших, иногда даже с острова Явы. Старые гимназисты свой язык знают, русские книги любят по-прежнему, но настоящая, живая Россия им также недоступна и непонятна. Проведенные на Родине годы заволакиваются туманом, уступая место иным впечатлениям, которые в таком изобилии, охапками, им бросает чужая жизнь.

ГОДЫ РЕВОЛЮЦИИ

Революцию хорошо знают все. Не забыли упомянуть о ней и малыши, правда, у одного из них это «революзия». Своеобразно представление о революции у младших:

В один прекрасный день начались выстрелы.

Революция - это когда никто не спал.

Тогда забастовала прислуга.

Когда весь день все ходили по улицам и, приходя домой, без слов засыпали.

Когда появились красные ленточки.

Мне очень понравился Невский с революцией, но нас увели в подвал.

Я играла с учителем в гостиной, услышала песни - это была революция.

Глухая провинция внушила иные мысли:

Настоящей революции у нас не было, а только грабеж и обыски.

Начиная с 5-го класса знают больше:

Революция это когда папы не было дома, а мама не знала, что ей делать.

Этот факт отмечается постоянно. Да, тогда у детей папы не было. Он был там, где еще гремели пушки, расстилались удушливые газы и неслись по небу стоны раненых. Революция - это прежде всего отсутствие вестей от кормильца семьи, беспокойство оставшихся, сознание одиночества, заброшенности, беспомощности. Дети пишут:

Папа все время находился под неприятельскими пулями.

Тогда начались трудные дни, шалости исчезли, я по ночам молилась за папу.

Рядом полудетским почерком выведено:

У нас в доме революции не боялись, боялись только одного, что Германия покорит Россию.

Интересен разговор старика крестьянина ночью в степи со своим сыном:

Отец долго меня расспрашивал, что случилось в городе, а я все говорил. Потом он обернулся: «Ты у меня ученый - что будэ?» А я не знал. Он помолчал да и говорит: "Запомни, сын, добрэ не будэ". Скоро его убили дезертиры.

Есть еще два отзыва о родителях, тоже покойных:

Моя покойная мама сразу сказала: много веселятся, а потом будут плакать.

Мой убитый папа всегда говорил: смотри красный цвет кровавый, берегись. Я его слова на всю жизнь запомнил.

Две девочки пятого класса хорошо помнят вести о революции и так передают свои впечатления:

Я читала «Светлячок» в своей уютной детской. На меня бессмысленно таращили глаза фарфоровые куклы, когда пришел папа с кипой газет и сказал: революция. Скоро вырубили мой любимый лес.

Пришли крестьяне и стали распределять комнаты после нашей смерти. Я каждый день думала, что такое смерть. Это что-то темное, но не страшное, тихое, но беспросветное.

Я был очень мал и не понимал, что от этого странного, мудреного слова «революция» придется поехать так далеко. Тогда у нас в доме все радовались.

Записи старших классов кратки, но выразительны. Некоторые сообщают об охватившем их близких радостном настроении при первых вестях о перевороте:

У нас радовались. Мы кричали в гимназии «ура». Наши ученики мечтали о каком-то рае, где все будут блаженствовать.

Было сперва всем весело. Вначале мы пережили сильные и красивые моменты, но они потускнели и изгладились сейчас из памяти.

Многие отмечают, что скоро наступило разочарование. Часто в тетрадях встречаются фразы:

Очень скоро стало плохо.

Началась больная жизнь.

Скоро нам самим пришлось жить «на ноже».

Когда мы радовались, то начали почему-то кричать «долой» нашему старику директору. Он заплакал, и никто не сказал нам, что мы поступили подло и гадко.

Мне было 14 лет, но скоро я понял, что революция - это такое событие, которое заставляет и маленьких детей своими силами пробивать дорогу в жизнь.

С первых дней революции и нам, детям, стало тяжело, но я утешалась тем, что в жизни нужно испытать не только сладкие плоды.

Я скоро увидел, как рубят людей. Папа сказал мне: «Пойдем, Марк, ты слишком мал, чтобы это видеть".

Жизнь как-то сразу у нас покачнулась, и все покатилось по наклонной плоскости.

Мне, 14-летнему тогда мальчику, скоро пришлось столкнуться с действительностью, то есть начать самому размышлять о своем куске хлеба.

Скоро начала литься русская кровь, мои близкие умирали без стона, без проклятий и жалоб.

Я уцелел один из всей семьи.

Вот более длинная выписка из тетради шестиклассницы:

Я так узнала революцию. В маленький домик бросили бомбу. Я побежала туда. Все осыпалось. В углу лежала женщина. Рядом ее сын с оторванными ногами. Я сразу сообразила, что нужно делать, так как увлекалась скаутизмом. Я послала маленького брата за извозчиком, перевязала раненых, как могла, и увидела рядом большой короб. Открыла. Там была масса маленьких цыплят. Боже, что это за прелесть! Я успела их погладить и всех перецеловать.

Эта же девочка так резюмирует все свои переживания в первый год революции:

Самое ужасное в революции раненые. Их никогда не кормили. Приходилось нам, детям, собирать им деньги на хлеб.

Тяжелые воспоминания остались у детей и от школьной жизни в эти годы:

Я учился мало, все ездил за картофелем в село за 46 верст.

В школу ходили без толку, служил. Учиться приходилось дома, рано при лучине.

Придешь в училище, тебе говорят: нет дров, уходи.

У нас ученики партами топили печь.

Старшие выгнали учителя с вечера, учиться не хотели, на уроках говорили о продовольствии.

У нас часто приходили красноармейцы разговаривать с барышнями буржуйками.

Учения никакого не было.

Было очень много грязи, и не было никакого порядка.

Редкий день в школе проходил без крупных потасовок.

Один наш ученик подставил ногу бывшему директору, тот упал, его не наказали, это меня очень удивило.

С уроков у нас можно было уходить сколько угодно.

Наш старый директор в новой школе мел полы.

Старик математик пас коров, а нас учили какие-то дураки.

Об учении никто не думал. Часто во время уроков приходили и кричали: «На заседание!» Я был делегатом. Председателем у нас был новоиспечённый коммунист, ученик 8-го класса. Он непрерывно звонил, кричал «товарищи» и теребил свою морскую фуражку. Его никто не слушал. Часто дело доходило до драки. Тогда часть делегатов за буйство выгоняли, а они ломились в дверь, бросали куски угля и т.д.

Польза от гимназии была одна: давали обедать. Похлебку, сушеную воблу, а главное, по куску хлеба.

Я стал вести себя с учителями как следует, меня и исключили из комсомола.

Закон Божий запретили и так про него выражались, что я стал по вечерам забираться в угол нашей комнаты и читать Евангелие <...>

СМЕРТЬ И СТРАДАНИЯ

Каждый день оставил прочный след даже в головах так беззаботно играющих сейчас малышей. Последние годы жизни в России - центральная часть всех воспоминаний. Многие не забудут их до последнего вздоха на земле. Малыши повествуют эпически-спокойно:

Все стало бесплатно, и ничего не было.

Пришел комиссар, хлопнул себя плеткой по сапогу и сказал: «Чтобы вас не было в три дня». Так у нас и не стало дома.

А нас семь раз выгоняли из квартир.

Они пришли, а когда ушли, мы не узнали своего дома.

У нас было очень много вещей, и их нужно было переносить самим. Я была тогда очень маленькая и обрадовалась, когда большевики все отобрали.

В эти годы на слабенькие плечи даже маленьких детей свалилось непосильное бремя. Вот что помнят первоклассники, тогда 7-8-летние дети:

И пошли мы искать работы. Ходили и нашли комнату. Нам сказали вытаскивать солому из тюфяков больных, и стали мы работать каждый день.

Я была очень маленькой и все играла. Папа и мама работали, и тяжело было зарабатывать на квартирную хозяйку. Потом взяли меня помогать.

И стал я ходить по деревням и пасти скот.

Я пасла коров и лошадей, хотя и не умела.

Папы не было, мама все болела, я был тогда хозяином дома. Ходил на базар и уже все умел.

Жили мы в поисках хлеба.

Я отдан был в деревню на полевые работы, которые были мне совсем не под руку.

Брат чистил ботинки, отец служил, а я был посыльным.

А я сам продавал.

Другие «торговцы», уже теперь ученики третьего класса, помнят больше о начале своей коммерческой карьеры:

Торговал тогда я на базаре. Стоишь, ноги замерзли, есть хочется до тошноты, но делать нечего.

Когда и вторая сестре заболела тифом, пошел я продавать газеты. Нужно было кормиться.

И, как припев, почти все добавляют:

Мы тогда голодали, все голодали, хлеба у нас не было, ели, как и другие, мерзлую картошку; мы тоже пропадали с голоду и т. д.

Профессий более взрослых и не перечислишь. Почти каждый ухитрялся быть чем угодно; тетради старших классов так и пестрят перечислениями самых разнообразных занятий: был рабочим, санитаром, писарем, писал вывески, служил в чайной, работал у рыбаков, чистил на улице сапоги, возил на базар картофель, торговал, был разносчиком, работал где попало, делал что угодно и т. д. О голоде взрослые почти не упоминают. Только один объяснил причину этого молчания:

Голод описывать нечего, он хорошо известен теперь почти всем русским.

Но все эти лишения еще не самое страшное из того, что пережили дети. Им пришлось вплотную столкнуться со смертью. Смерть была всюду. Некоторые к ней даже привыкли. Все удивительно скупы на слова, описывая самое страшное: смерть, страдания близких и свои. Чаще всего лаконические фразы:

Нашего отца расстреляли, брата убили, зять сам застрелился.

Оба брата мои погибли.

Мать, брата и сестру убили.

Отца убили, мать замучили голодом.

Пришла мама из больницы и сказала: «Вы теперь сиротки, папа ваш умер».

На улице я прочел список расстрелянных, там был отец.

Дядю увели, потом нашли в одной из ям, их там было много.

Умер папа от тифа, и стали мы есть гнилую картошку.

Моего дядю убили, как однофамильца, сами так и сказали.

Я поняла, что такое революция, когда убили моего милого папу.

Было нас семь человек, а остался один я.

Папа был расстрелян за то, что был доктор.

Умер папа от брюшного тифа, в больницу не пустили, и стала наша семья пропадать.

Отца расстреляли, потому что были близко от города какие-то войска.

У нас дедушка и бабушка умерли с голоду, а дядя сошел с ума.

За этот год я потерял отца и мать.

Когда папа умер, я сама не могла ходить. А в страстной четверг умерла и мама.

Умер последний близкий мне человек - брат, я осталась на улице, но Бог не так жесток, и добрый человек устроил меня в гимназию.

Было темно, когда мы добрались до шхуны. Отец пошел за хлебом. Кругом стреляли. Вот когда я его видел в последний раз.

Пала приехал с войны, но не было радости, в этот день умер дедушка, и начались великие несчастья.

Пришло известие, что папу убили, и все мы горько заплакали.

Папа долго голодал, а умер в больнице. Теперь я узнал, что и сестра давно уже умерла.

Доктор сказал, что моей маленькой сестре нужно ехать на юг, а папе нужно было в Хабаровск, она и умерла.

Брата четыре раза водили на расстрел попугать, а он и умер от воспаления мозга.

Я получил от сестры письмо с траурной каймой, она писала, что я мал, чтобы узнать, как умер мой отец. Теперь я знаю, что его замучили.

Я был маленький мальчик и то лицом к лицу столкнулся со смертью.

Мы полгода питались крапивой и какими-то кореньями.

У нас было, как всюду, повелительное «открой», грабительские обыски, болезни, голод, расстрелы.

Было очень тяжело. Мама из красивой, блестящей, всегда нарядной сделалась очень маленькой и очень доброй. Я полюбил ее еще больше.

Видел я в 11 лет и расстрелы, и повешение, утопление, и даже колесование.

Все наши реалисты погибли. Домой не вернулся никто. Убили и моего брата.

Среди записей не поразят и такие признания:

За эти годы я так привык к смерти, что теперь она не производит на меня никакого впечатления.

Я ходил в тюрьму, просил не резать папу, а зарезать меня. Они меня прогнали.

Приходил доктор и, указывая на маму, спрашивал: «Еще не умерла?» Я лежал рядом и слушал это каждый день, утром и вечером.

Я видел горы раненых, три дня умиравших на льду.

Моего папу посадили в подвал с водой. Спать там было нельзя. Все стояли на ногах. В это время умерла мама, а вскоре и папа умер <...>

Папа, немного взволнованный сказал, что его увозят проверять паспорт. Мама успела благословить его маленькой иконой. Утром мама так плакала, что я догадался, что папу убили. Я долго не верил этому страшному известию.

Папа поздно ночью пришел из казарм. Я понял, что он не спит. Скоренько оделся и пошел к нему. У папы были чужие глаза. Он попросил его поднять. Я сказал: «Ты, папа, тяжелый». Он помолчал и говорит: «Николай, слушай маму». Набрал полную грудь и умер. Я побежал всех будить.

За папой пришли махновцы. Мама захотела пойти с ними. Они сказали, что Махно женщин не любит, она просила и пошла. Папу увели, а ее посадили в комнату. Мама долго там просидела, а потом пришел махновец и сказал, что папу уже убили. Мама и мой маленький брат (ему теперь 5 лет) долго искали папу, но не нашли. Раз едем - едет телега: мама спросила, а они и везли убитых.

Одна из семиклассниц тоже скупо и коротко рассказывает о неизвестном 15-летнем герое, так погибшем в Чека:

Его родители скрывались. Голод заставил послать сына в город за хлебом. Он был узнан и арестован. Его мучили неделю: резали кожу, выбивали зубы, жгли веки папиросами, требуя выдать отца. Он выдержал все, не проронив ни слова. Через месяц был найден его невероятно обезображенный труп. Все дети нашего города ходили смотреть.

Одна из учениц, тоже старших классов, дает краткое описание чрезвычайки:

Чека помещалась в доме моих родителей. Когда большевиков прогнали, я обошла неузнаваемые комнаты моего родного дома. Я читала надписи расстрелянных, сделанные в последние минуты. Нашла вырванную у кого-то челюсть, теплый чулочек грудного ребенка, девичью косу с куском мяса. Самое страшное оказалось в наших сараях. Все они доверху были набиты растерзанными трупами. На стене погреба кто-то выцарапал последние слова: «Господи, прости» <...>

Это было время, когда кто-то всегда кричал «ура», кто-то плакал, а по городу носился трупный запах.

В эти годы все сорвалось, было поругано. Люди боролись со старым, но не знали, куда идти, не знали, что с ними будет. Да кто и теперь приютит больное русское сердце?

Днем нас убивали, а под покровом ночи предавали земле. Только она принимала всех. Уходили и чистые и грязные, и белые и красные, успокаивая навсегда свои молодые, но состарившиеся сердца. Души их шли к Престолу Господнему. Он всех рассудит.

ПО БЕЛУ СВЕТУ

Русские дети побывали везде, да еще «на много верст дальше». Рассказы их о путешествии в годы революции совершенно неожиданны. Достаточно привести хотя бы такие строчки из тетради малышей:

Из Персии мы попали в Архангельск, а оттуда в Норвегию и Лондон.

После Египта я жил в Париже, Стокгольме и Варшаве.

Я пробовал и в Бразилию ездить.

И поехали мы с папой на остров Яву.

Я долго жил с джигитами Алат-Орды.

Старшие в большинстве случаев еще в России надолго теряли связь с родной семьей и скитались одни, больше по югу. Заграничный маршрут у большинства прост: Константинополь - Прага. Всевозможные лишения преследовали почти всех и на Родине, и на чужбине. Очень многие из детей отметили самый момент оставления родной земли. К сожалению, чрезвычайно кратко. Вот выдержки:

Наш пароход пошел, а я плакал, потому что бабушка не поехала, а говорила: «Не хочу умирать на чужбине».

Последней полоски Крыма не забуду. Долго смотрел я на нее весь вечер.

Старший брат молча вывел меня на палубу. Я стоял около часу и смотрел, и жалко было весь народ.

Меня скоро развеселили дельфины.

Шхуна пошла, все смотрели на берег, а там страшное хрюканье, это наш ручной поросенок хотел броситься за нами в воду.

Я очень плакал, но мне подарили глобус, и я успокоился.

И поехали мы испытывать различные бедствия и увидеть иностранный народ.

Таковы воспоминания эмигрантов 10-12 лет о пережитом 3-4 года тому назад. Старшие помнят больше.

Так странно было уезжать. Море тихо катило свои волны и с легким шуршанием ласкалось о прибрежные камни.

Босиком в холодную, дождливую ночь перешел я польскую границу с маленьким братом на руках. Перед этим голодали целый год. Как дошел, не могу понять, потом долго болел.

При отъезде я видел битву ледоколов во льдах. Наш капитан сказал, что это в первый раз случилось в аире. Затертые льдами ледоколы стреляли друг в друга. Больше всего я люблю северное сияние.

Я был как каменный и все смотрел на русскую землю. Когда увидим ее опять?

Мы все начали молиться. Прощай, дорогая Родина.

Холодно. Дико воет ветер, бьет в лицо, пронизывает самую душу. Грустно и тоскливо. Вокруг поля, набухшие от осеннего дождя, под копытами хлюпает грязь. Впереди бьется разорванный флаг. Так мы уезжали <...>

Теперь перейдем к описанию странствования детей и подростков по белу свету. Начнем опять с малышей:

Шли и ехали 23 дня, не раздеваясь и засыпая обыкновенно на 2-3 часа.

Я шел, пока не отморозил себе обе ноги, дальше ничего не помню. Очнулся много позже.

Мы шли через безводные пустыни с уральцами 52 дня.

300 верст прошли, питаясь чем попало.

Нас бросили все, и мы шли, мучились и опять шли, затая тихую скорбь и жгучую ненависть ко всем людям.

Шли по 30 верст в день. Ночью грелись у костров. Ветер и мороз не давали уснуть. Есть давали только в первые дни.

Мы долго ехали через всю Сибирь, под обстрелом, среди болтающихся на телеграфных столбах трупов, их нельзя забыть.

Я долго шла, а когда не могла, меня перенесли, а все-таки не бросили.

Во время дороги я увидел и сам пережил столько, что простому смертному всего не рассказать.

Мы так долго скитались, что я начал чувствовать себя несчастным, темным на всю жизнь человеком, и так мне себя было жалко и хотелось учиться.

Я странствовал по своей Родине взад и вперед, пока не попал за границу, где начал носить тяжести.

И пошли мы, два маленьких мальчика, искать по свету счастья. Да так и скитались пять лет.

Неподражаемые маленькие географы. Вот несколько образчиков талантливых описаний и открытий учеников 1-го и 2-го классов:

Целыми днями видели только воду, но вот уже чаще видели горы и, наконец, стали видеть города. Я на все смотрел. Раз вышел на палубу. Пароход стоит. Люди кричат. Очень тепло. Это был город Египет.

Ехали месяц, пили воду с нефтью. На трубе пекли пышки. Папа заболел кровавым желудком, а я тифом. Доктор говорил - умрем, а мы выздоровели. А сюда я попал так: сели на пароход в Черное море, потом в Синее море и через Каспийско море, а слезли на берег Солунь и приехали в губернию Пардубицы.

Я ходила совсем голая, в маленьких трусиках. В Сингапуре на пароходе купили много обезьян, я с ними играла, а большая обезьяна меня больно укусила. Больше я ничего не помню о России.

Ездил я и по Туре, по Тоболу, Иртышу, Оби и Томи, и всегда мне было очень плохо.

Мы долго бродили по лесу. Ночью перебрались через маленький ручей. Маме было тяжелее всех: она несла на руках моего маленького брата и горячо молилась, чтобы он не закричал, а то все наше дело пропало. Ему дали лекарства - опий. Мы были одеты во все черное. Присели в канаве, как камни, когда проходили солдаты.

Как раз в это время было Рождество Христово. В вагоне была елка. Пришел капитан и сказал, что мост у Ростова взорван. Папа связал аэропланные лыжи, и мы побежали. Был мороз. Я и брат плакали. Мама успокаивала, а у нее было воспаление легких. Дон был замерзший. Моя мама скончалась только у Тихорецкой.

Мы много ездим, ожидая смерти от большевиков, от батьки Махно, от разбойников и дезертиров.

Наша семья такая: мама в Бельгии, брат в Индокитае, папа неизвестно где, а я здесь<...>

Старшие путешествовали не меньше, чаще одни, по России. Заграница до гимназии у них слилась в один полуголодный, часто унизительный и безнадежный кошмар. Они больше останавливаются на отдельных характерных эпизодах:

Мы ездили долго, жили плохо. В одном городе мамина собачка стала лизать ноги какому-то нищему, я очень испугалась, думая, что нищий нас украдет. Он подошел к нам совсем близко, но ничего не говорил. Мы повернули домой, а нищий пошел сзади. Когда мама увидела нищего, ей сделалось плохо. Нищий снял бороду - это был наш потерявшийся папа.

Мы так много ездили, что городов не помним. Помню только, что раз толпу на базаре разорвала огненная масса. Полетели руки, ноги, головы. В минуту все стихло. Когда я очнулся, около моей головы по мостовой текла красная струйка крови.

Мне приходилось тонуть четыре раза, но так как на море всегда кто-то спасает, то я к этому привык.

Путешествовали мы долго, только всегда деньги быстро кончались, а так интересно<...>

Я бродил один и видел, как в одном селе на 80-летнего священника надели седло и катались на нем. Затем ему выкололи глаза и наконец убили.

Наконец и я сам попал в Чека. Расстреливали у нас ночью по 10 человек. Мы с братом знали, что скоро и наша очередь, и решили бежать. Условились по свистку рассыпаться в разные стороны. Ждать пришлось недолго. Ночью вывели нас и повели. Мы ничего, смеемся, шутим, свернули с дороги в лес. Мы и виду не подаем. Велели остановиться. Кто-то свистнул, и мы все разбежались. Одного ранили, и мы слышали, как добивают. Девять спаслось. Голодать пришлось долго. Я целый месяц просидел в темном подвале.

Долго оставаться на одном месте нам было нельзя. Мама не жалела себя и служила иногда в пяти местах. Потом заболела, тогда я торговал табаком. Последний год мы ели немолотую пшеницу. У нас был один большой глиняный горшок, в нем и варили на три дня.

Пришлось мне жить в лесу. Долго я бродил один. То совсем ослабеешь, то опять ничего. Есть пробовал все. Раз задремал, слышу: кто-то толкается. Вскочил - медведь. Я бросился на дерево, он тоже испугался и убежал. Через неделю было хуже: я встретил в лесу человека с винтовкой на руке; он шел прямо, крича, кто я. Я не отвечаю, он ближе. Я предложил бросить винтовку и обоим выйти на середину поляны. Он согласился. Тогда я собрал все силы, прыгнул к винтовке и спросил, кто он. Он растерялся и заплакал. Тогда мне стало стыдно, я швырнул винтовку и бросился к нему. Мы расцеловались. Я узнал, что он такой же изгнанник, как и я. Мы пошли вместе<...>

Да, многое видели эти дети. А сколько пережили? Ведь часты явные умолчания, недомолвки, большинству просто не хватило времени, чтобы рассказать больше. От выводов воздержались все. Есть только несколько попыток вскользь резюмировать пережитое. Может быть, они вовсе не характерны, не типичны для большинства, но все же интересны:

Видел я все, но больше всего ненавижу сейчас трусость толпы.

Люди оказались похожими на диких зверей.

Я пережил столько, что пропала у меня вера во все хорошее.

С разбитой душой я начинаю опять учиться.

Я с радостью ухватился за последнюю надежду - окончить образование. И хоть здесь отдохнуть. Вы улыбаетесь? Да, отдохнуть. Ведь жизнь все-таки прожита, и по сравнению с недавним прошлым все будет мелко и ничтожно.

ЧЕХИЯ, МЕЧТЫ О БУДУЩЕМ

Многие из наших авторов дошли до последней черты, когда раздался братский призыв Чехов. Выражениями благодарности пестрят тетради. Лучше всех умеют благодарить малыши. Некоторые из этих каракулек просятся в музей:

Я не знала, и мама не знала, что есть на свете такие добрые люди - Чехи.

Милая Чехия, сколько процентов ты приютила русских?

Спасибо Чехам, они не позволили нам погибнуть.

Слава Богу, мы спаслись из-за Чехов.

Чехи узнали, что у нас с мамой ничего нет, и позвали к себе в лагерь, мы теперь учимся, а я уже во втором классе.

У старших чаще фразы: русское спасибо братьям Чехам; я понимаю, что сделали Чехи; гимназия спасла нас всех от гибели; только благодаря Чехам я оправился; я здесь стал опять человеком и т. д.

Чехи кончили наше бессмысленное шатание по свету.

Нужно было пожить с нами в Африке, чтобы понять, что сделали братья Чехи.

Чехи не дали погибнуть русской культуре.

Чехи позволили мне похоронить это ужасное прошлое и жить для светлого будущего. Спасибо им.

Дай Бог, никогда не увидеть Чехам всего того, что выпало на нашу долю.

Только в Чехии я почувствовала, что я тоже человек и имею право на существование.

Благодаря Чехам, сквозь весь кошмар пережитого, у меня проскальзывает временами надежда на то, что будет лучше и светлее.

Жизнь наложила на меня ужасное пятно, и только теперь, прожив два года у Чехов, я стал таким, как раньше. Честь и слава Чехии, стране труда, заботы и любви.

Не многие успели помечтать о будущем. У тех, кто постарше, все надежды, все упования связаны с верой в скорое возрождение родной земли. При упоминании о России часто слышатся благоговейные молитвенные ноты:

Я буду бороться с судьбой, но, что бы ни случилось, я весь в твоем распоряжении, дорогая Родина.

О, скоро ли увидим мы вновь твои родные церкви и родные поляны?

Многие прекрасно понимают прямую зависимость своей личной судьбы от будущего России:

Много скверных осадков у меня на душе, но будет опять Россия, и они разлетятся, как дым от лица огня.

Сердце мое очерствело, но я верю еще только в Россию.

Совершенно особое место занимают те, у кого и сейчас все мысли там, где остались близкие. С их судьбой они связывают и свое будущее:

Я поступил в гимназию, но не имею права ее окончить. Я не могу думать о высшем образовании, когда больная мать страдает там, дома, и ждет моей помощи. Я должен сделать все, чтобы помочь нести тяжелый жизненный крест моим несчастным родителям. Я уже просил уволить меня и помочь поступить на какие-нибудь кратковременные курсы. Я должен бросить все и спешить на помощь.

Мне учиться очень трудно. Ночами думаю: что дома? Живы ли? Придет ли письмо?

Здесь никто и не знает, как тяжело приходится там

Мои мысли часто далеко от гимназии. Я не имею права сейчас думать о себе.

И как заключительный аккорд: и у тех, и у других в разных выражениях часто повторяется одна и та же мысль, наиболее ярко схваченная четырнадцатилетним мальчиком:

Господи, спаси и сохрани Россию. Не дай погибнуть народу твоему православному!

Примечания:


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 106; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!