РЕБЕНОК КАК ГЛАВНОЕ ДЕЙСТВУЮЩЕЕ ЛИЦО



— Жил-был когда-то мальчик, которого звали Карлетто.

— Как меня?

— Да, как тебя.

— Значит, это был я.

— Ну, конечно, ты.

— И что я делал?

— А вот сейчас расскажу.

В этом классическом диалоге между матерью и сыном дается первое объяснение той очаровательной глагольной формы несовершенного вида прошедшего времени, к которой ребята обычно прибегают, чтобы сговориться насчет предстоящей игры:

— Я был еще сыщиком, а ты удирал…

— А ты кричал…

Это — как занавес, раздвигающийся перед началом спектакля. По-моему, такая запевка берет свое начало прямехонько от традиционного несовершенного вида начала сказки: «Жил-был однажды…» Впрочем, за более детальными сведениями на этот счет я отсылаю читателя к специальному комментарию в конце книги. (См. главу «Глагол для игры».)

Все мамы имеют обыкновение рассказывать ребенку истории, в которых главное действующее лицо он сам. Это отвечает его эгоцентризму. Но мамы пользуются этим в назидательных целях:

— Карлетто опрокидывал солонку с солью. Не хотел пить молоко… Отказывался ложиться спать…

А ведь жалко расходовать «несовершенную форму глагола» сказок и игр на нотации и угрозы. Это все равно, что взять золотые часы и начать выковыривать ими ямки в песке.

Или вот:

— Карлетто был великим путешественником, он ездил по всему свету, смотрел на обезьян, львов…

— А слона он видел?

— И слона видел.

— А жирафа?

— И жирафа.

— А ослика?

— Конечно.

— А что было потом?

Так, по-моему, много лучше. Игра всегда неизмеримо продуктивней, если мы с ее помощью ставим ребенка в приятные ситуации, которые позволяют совершать героические поступки и, слушая сказку, видеть свое будущее полноценным и многообещающим. Конечно, я прекрасно знаю, что его будущее никогда не будет таким прекрасным, как в сказке. Но не в этом дело. Важно, чтобы ребенок накапливал запас оптимизма и веры для борьбы с неизбежными житейскими трудностями, которых, увы, ему не избежать. Кроме того, нельзя недооценивать воспитательной роли утопии. Не верь мы, несмотря ни на что, в лучшее будущее, кто бы нас заставил пойти к зубному врачу?

Если реальный Карлетто боится темноты, то Карлетто из сказки не боится ее нисколечко, он совершает то, на что ни у кого другого не хватает смелости, ходит туда, куда все опасаются ходить…

В историях подобного рода мать передает ребенку свой опыт, помогает ему ориентироваться, уяснить свое место в мире вещей, понять систему связей, центром которой он является. Чтобы познать себя, надо иметь возможность себя вообразить.

Значит, дело вовсе не в том, чтобы поощрять пустопорожние фантазии (если в отличие от психоаналитиков считать, что могут быть фантазии совершенно пустые, бессодержательные); речь идет о том, чтобы протянуть ребенку руку помощи, чтобы он смог представить себе и самого себя, и свое будущее.

Карлетто был сапожником; не было на всем свете ботинок красивее тех, что изготовлял Карлетто. Карлетто был инженером и строил самые длинные, самые высокие, самые прочные мосты в мире.

Для трехлетних-пятилетних детей это отнюдь не «запретные мечты», а совершенно необходимые упражнения.

Истории, в которых ребенок выступает как главное действующее лицо, чтобы быть «всамделишными», непременно должны иметь и свой частный аспект: если говорится, что пришел дядя, то это должен быть реальный дядя данного ребенка; если фигурирует лифтерша, то это должна быть та самая, что служит в доме, где живет ребенок; место действия в ключевые моменты должно быть ребенку знакомо; в тексте должны содержаться намеки на знакомые вещи. Думаю, приводить примеры нет смысла.

Ребенок любит быть причастным к рассказу, чтобы в нем звучало хотя бы его имя. Сколько раз, выполняя в школе свой долг рассказчика, я давал действующим лицам имена своих слушателей и менял географические названия на те, которые детям были знакомы. Имена и названия работали: усиливались интерес и внимание, так как играл свою роль и механизм узнавания. А ведь именно этот механизм, приходящий в действие и когда человек читает, и когда он смотрит фильм или телеспектакль, есть залог того, что «послания», которыми ты, автор, начиняешь свои истории, дойдут по назначению.

ИСТОРИИ-«ТАБУ»

Я буду обозначать словом «табу» определенную группу историй, которые лично я считаю полезным рассказывать детям, но от которых многие воротят нос. Речь идет о попытке разговаривать с ребенком на темы, которые его волнуют, но о которых, согласно традиционной системе воспитания, «говорить вслух некрасиво»: речь идет о естественных отправлениях и об отношениях полов, неизменно вызывающих у детей любопытство. Нет нужды пояснять, что для меня такого рода «табу» спорно и что я всячески призываю его нарушать.

Мне кажется, что не только в семье, но и в школе следовало бы говорить об этих вещах совершенно свободно и не только научным языком, ибо не наукой единой жив человек. Я знаю также, как солоно приходится педагогам — и в дошкольных учреждениях, и в школах, — если они пытаются добиться, чтобы дети всех возрастов могли высказывать вслух все, чем они живут, помогают им освободиться от страхов, справиться с комплексом вины, если он почему-либо возникает. Та часть общественного мнения, что стоит на страже «табу», тотчас выдвигает обвинение в аморальности, требует вмешательства школьного начальства, ссылается на уголовный кодекс. Пусть только мальчишка попробует нарисовать обнаженное тело — не важно, мужское или женское, важно, что со всеми атрибутами, — и люди добрые выльют на учителя такой ушат сексофобии, глупости и жестокости, что бедняге несдобровать.

Вы думаете, много найдется у нас учителей, которые признают за своими учениками право написать, в случае необходимости, слово «дерьмо»?

Народные сказки на этот счет олимпийски невозмутимы и лишены какого бы то ни было лицемерия. Языковая свобода их такова, что они, ничтоже сумняшеся, прибегают и к так называемому «пищеварительному натурализму», вызывающему «непристойный» смех, и совершенно однозначно толкуют о половых отношениях. Нельзя ли и нам приобщиться к этому отнюдь не «непристойному», а освободительному смеху? Честно говоря, думаю, что можно.

Мы знаем, какое значение имеет для ребенка, по мере его роста, приобретение навыка контролировать отправление своих естественных нужд. На сей раз психоанализ сослужил нам поистине великую службу, разъяснив, что это завоевание всегда сопряжено с интенсивной и тонкой работой эмоций. Впрочем, нет такой семьи, в которой не накопился бы свой опыт, связанный с долгим периодом, когда у ребенка складываются свои особые отношения с «горшочком», отношения, в которые втягиваются все родственники, так или иначе участвующие в ритуале. Только и слышишь грозное: «Не сделаешь а-а, я тебе задам», или посулы: «Сделаешь а-а, получишь то-то»; когда же наконец «а-а» сделано, победитель, награжденный и расхваленный, с гордостью демонстрирует свидетельство того, какой он молодец. Но это еще не все, содержимое горшка внимательно изучается, взрослые члены семьи обсуждают, что значит тот или иной признак, консультируются с врачом, звонят всезнающей тете. Стоит ли удивляться поэтому, что «горшочек» и все, что с ним связано, на определенное время приобретает в жизни ребенка почти драматическое звучание; с ним ассоциируются и какие-то противоречивые, подчас непостижимые впечатления. Почему? Да потому что, оказывается, на такую насущную тему вслух говорить нельзя, а уж пошутить — избави боже.

Взрослые, желая сказать о чем-то нехорошем, до чего нельзя дотрагиваться, на что нельзя даже смотреть, употребляют слово «какашка». И вокруг этого слова возникает атмосфера подозрительности, запретности, а подчас и вины. Возникают напряженность, беспокойство, кошмары. Взрослый человек безотчетно таит все это в себе, как что-то недозволенное, за семью замками. Но он по крайней мере может искать и находить отдушину в комической стороне того, что считается грязным, непристойным и запретным: свидетельств тому множество в сказках, а еще больше — в анекдотах, которые при детях не рассказывают. Их распространяют по городам и весям, как некогда — преданья старины далекой или жизнеописания святых. Ребенку этот смех заказан, хотя ему он необходим в еще большей степени, чем взрослому…

Ничто так, как смех, не может помочь ребенку «обесстрашить» эту тему, восстановить в этом вопросе равновесие, вырваться из тисков будоражащих впечатлений, поломать теоретические выкладки о неврозе, как о чем-то неизбежном. Есть период в жизни ребенка, когда придумывать для него и вместе с ним истории про «какашку», про «горшочек» и тому подобное просто необходимо. Я это делал. И я знаю многих других родителей, которые это делали и потом не раскаивались.

Среди моих воспоминаний как отца, не признававшего — по крайней мере в этом вопросе — никаких табу, фигурирует множество соответствующих стишков и песенок — экспромтов, сочиненных на потребу детям близких и дальних родственников. Исполнялись они почему-то всякий раз, когда мы ехали в автомобиле; будто срабатывал какой-то условный рефлекс: стоило сесть в воскресенье утром в машину, как дети начинали исполнять именно этот репертуар. (Вечером, на обратном пути, им, уставшим за день, было не до песен.) Если бы и я сам, как все мы, грешные, не был до известной степени рабом условностей, я бы включал эти «пищеварительные» сочинения в свои сборники. Надо полагать, что писатели отважатся на такой подвиг не раньше двухтысячного года…

Автомобильные песенки оказали прямое влияние на мою «Историю про царя Мидаса»: лишенный дара превращать все, чего он ни коснется, в золото, царь, в силу несчастного стечения обстоятельств, вынужден превращать все в «какашку»; естественно, первое, к чему он прикоснулся, был автомобиль…

В рассказе нет ничего особенного, но, когда я выступаю в школах, меня часто просят прочесть именно его, при этом в классе воцаряется атмосфера лукавого ожидания. Ребятам не терпится услышать, как я во всеуслышание произнесу слово «какашка». Из того, как они в этом месте хохочут, мне становится совершенно ясным, что у бедняжек нет возможности отводить душу — произносить это слово самим, вволю, пока не надоест.

Как-то, гуляя за городом с ребятней — дочками и сыновьями нашей компании, мы коллективно сочинили целый пищеварительный роман; длилось это занятие часа два и имело поразительный успех. Но не менее поразительным оказалось другое: нахохотавшись до колик в животе, все о «романе» забыли, никто потом о нем ни разу не вспомнил. Он выполнил свое назначение — довел протест против так называемых «условностей» до крайнего предела, со всей проистекающей из ситуации агрессивностью.

 

Если кому-нибудь интересно, могу вкратце изложить его содержание. В Таркуинии происходят, один за другим, несчастные случаи: однажды на прохожего свалился с балкона цветочный горшок, в другой раз сорвалась водосточная труба и проломила автомобиль… И все это — возле одного и того же дома… Всегда в один и тот же час. В чем причина? Может, дом был заколдован или его кто-то сглазил?

Пенсионерка, бывшая учительница, произвела тщательное расследование и установила, что все злоключения непосредственно связаны с «горшочком» некоего Маурицио, которому от роду три года и пять месяцев, но из-за него же происходят и многие счастливые события: люди выигрывают по лотерейным билетам, обнаруживают этрусские клады и т.д. Короче, все эти случаи, счастливые и несчастливые, оказывается, зависели от конфигурации, количества, консистенции и цвета содержимого маурициевого горшочка. Это недолго оставалось секретом. Родственники, а затем и другие группы людей, друзей и недругов, ищут способ повлиять на ход событий. Плетут интриги, устраивают заговоры в связи с питанием Маурицио: цель оправдывает средства… Соперничающие группировки воюют за то, чтобы захватить контроль над маурициевым кишечником и добиться осуществления, каждая своего, плана. Подкупают врачей, фармацевта, прислугу… Один немецкий профессор, проводивший в Таркуинии отпуск, узнав про все это, решил сочинить научный труд, таким образом прославиться и разбогатеть, но в результате опрометчивого применения слабительного превратился в коня и, преследуемый своей секретаршей, ускакал в Маремму. (К сожалению, я не помню концовки этого «романа», которая приобретала космические масштабы; а присочинять ее теперь, не под горячую руку, мне что-то не хочется.)

Если я когда-нибудь напишу эту историю, я вручу рукопись нотариусу с завещательным распоряжением опубликовать ее году эдак в 2017-м, когда такое эстетическое понятие, как «дурной вкус», претерпит необходимую и неизбежную эволюцию. В то далекое будущее время «дурным вкусом» будет считаться эксплуатировать чужой труд и сажать в тюрьму ни в чем не повинных людей; дети же, напротив, будут иметь право придумывать «про какашку» поистине нравоучительные истории. Дошкольники, когда им на самом деле дают волю (придумывайте любые истории и разговаривайте обо всем, что вас интересует!), какое-то время употребляют так называемые «плохие слова» беспрестанно, агрессивно, почти маниакально. Это документально засвидетельствовано в следующей истории, рассказанной пятилетним малышом в реджо-эмилианской школе «Диана» и записанной воспитательницей Джулией Нотари.

 

ПЬЕРИНО И ПОНГО

Как-то раз Пьерино лепил из понго (пластилина) человечков и играл с ними.

…Вот идет падре, священник, и спрашивает:

— Ты кто?

— Священник, как и ты.

Проходит ковбой и спрашивает у Пьерино:

— Ты кто?

— Ковбой, как и ты.

Появляется индеец.

— Ты кто?

— Индеец, как и ты.

Тут подошел дьявол, сначала он был добрый, а потом разозлился, потому что Пьерино всего его… обкакал. Дьявол захныкал — еще бы, он был весь в дерьме, — а потом опять подобрел.

Первое, что бросается в глаза в этой, на мой взгляд, замечательной истории, — как раз применение «пищеварительного языка» в освободительных целях. Как только Пьерино очутился в «неподцензурной» обстановке, он тотчас поспешил этой свободой воспользоваться, чтобы избавиться от чувства вины, связанного с какими-то представлениями об отправлении естественных нужд. То были «запретные слова», «неприличные выражения», которые с точки зрения принятой в семье культурной модели «произносить нельзя»; мальчик отважился употребить их, а значит, отказался следовать репрессивной модели, обратив при этом чувство вины в смех.

Тот же механизм срабатывает и при более обширной операции, когда речь идет о самоосвобождении от страха, от всякого рода страхов. Ребенок персонифицирует своих врагов, все, что сопряжено с чувством вины и угрозой, и сталкивает эти персонажи между собой, получая удовольствие от того, что он может их принизить.

Следует заметить, что процедура эта не так уж прямолинейна. Вначале Пьерино вводит дьявола с известной осмотрительностью. Это «добрый дьявол». На всякий случай… кто его знает. Заклинание злого духа, угадываемое за лестным эпитетом, усиливается действием: чтобы совладать с дьяволом, Пьерино пачкает его дерьмом — в некотором смысле чем-то противоположным святой воде. Но ведь и во сне, случается, видишь одно, а означает оно совсем противоположное, не так ли? (Доктор Фрейд одобрительно кивает головой).

Теперь успокоительная маска доброты с дьявола сорвана. Он выступает таким, каков он есть, — «злым». Но окончательная констатация факта происходит лишь тогда, когда его, злого дьявола, можно подразнить, высмеять за то, что он «весь обкакан», «весь в дерьме».

«Смех свысока», «от сознания собственного превосходства», позволяет ребенку торжествовать над дьяволом победу, помогает поставить все на свои места: раз дьявол больше не страшен, он может снова «подобреть», но уже на уровне марионетки. Пьерино «бомбардировал какашками» настоящего дьявола; этого же, переиначенного, превращенного в игрушку, можно и простить… Не для того ли отчасти, чтобы простили и его, Пьерино, за то, что он произносил «плохие слова»? Или это отголосок беспокойства, месть внутренней цензуры, которую сказке приглушить до конца не удалось?

Но такого прочтения, предпринятого в связи с тем, о чем говорилось в предыдущей главе, для исчерпывающего объяснения рассказа все-таки недостаточно. Раз на то пошло, давайте продолжим разговор, не будем складывать оружие.

Говоря о литературном творчестве, Роман Якобсон заметил, что «поэтическая функция проецирует принцип эквивалентности с оси выбора (словесного) на ось сочетаний». Так, например, рифма может вызвать к жизни звуковые эквиваленты и навязать их стиху: звук предшествует смыслу. То же самое, как мы уже видели, происходит и в детском творчестве. Но еще до «оси словесного выбора» мы в рассказе «Пьерино и понго» наблюдаем проецирование личного опыта; в данном случае это игра с понго и то, как ребенок ее сопереживает. В самом деле, рассказ имеет форму «монолога», которым ребенок сопровождает вылепливание фигурок. Форма, а не выразительное средство: в игре выразительное средство — это понго, слова идут потом; в рассказе же выразительным средством служат слова.

Короче говоря, в рассказе язык полностью обретает свою символическую, знаковую функцию, ему вещная поддержка игры не нужна. Возникает вопрос: быть может, слово обеспечивает менее многообразную связь с реальностью, чем обычная игра? Может быть, игра, учитывая ее двухвалентность (игра — работа), оказывает более конкретное формирующее воздействие, чем рассказ? Выливаясь всего лишь в словесное фантазирование, не является ли рассказ формой отхода от действительности? Думаю, что нет. Рассказ представляется мне, напротив, более продвинутым этапом овладения действительностью, свидетельством более свободного владения материалом. Рассказ — это уже рефлексия, а она идет дальше, чем игра. Это — попытка осознать накопленный опыт, подступ к абстрактному мышлению.

При игре с пластилином или с глиной у ребенка всего один антагонист: материал, над которым он работает. В рассказе же он может придумать их себе несколько, с помощью слов можно сделать то, чего из пластилина не сделаешь…

Во время игры с понго в рассказе отражаются и другие стороны опыта ребенка, персонажи, населяющие его реальный мир и мифы. Элементы эти выступают попарно, согласно «парному мышлению», проиллюстрированному Валлоном (а также согласно нашему принципу «фантастического бинома»). Понго противостоит «какашке», она появляется лишь благодаря случайным аналогиям, тем не менее подсказанным ребенку именно в ходе игры, — материалом, его формой, цветом и т.п. (Кто знает, сколько раз он уже эту «какашку» лепил.) «Ковбой» противопоставлен «индейцу» и сопряжен с ним. «Священник» спаровался с «дьяволом».

Правда, дьявол появляется не сразу, а с многозначительным запозданием. Можно предположить, что мальчику он пришел на ум одновременно со священником или немедленно после, но он решил дьявола попридержать, чтобы выпустить поэффектнее, под конец… В действительности могло быть и иначе; возможно, Пьерино сначала вообще о дьяволе не помышлял, а предполагал выпустить кого-нибудь нестрашного — ковбоя или индейца… Страх в первый момент разлучил пару «священник — дьявол»… Позднее опасный персонаж все же появился, и тогда мальчик придумал такой способ введения его в рассказ, при котором дьявола можно было обуздать и высмеять.

Однако нельзя исключить и другое предположение — не будем выпускать из поля зрения «ось словесного выбора», — что толчком к тому, чтобы мальчик призвал «diavolo» (дьявола), послужило сочетание букв «dia» в слове «indiano» (индеец), а затем «сработала» и тенденция парности.

Что касается самого дьявола, то, как мы уже видели, он раздваивается на «доброго» и «злого». Параллельно раздваивается с точки зрения выразительных средств и «какашка»: она названа так только в первый раз, во второй она уже фигурирует как «дерьмо», то есть детский вариант переходит во взрослый, более смелый, откровенный, что свидетельствует о растущей уверенности, с какой воображение формирует рассказ. А вместе с большей свободой выразительных средств возрастает и уверенность ребенка в себе.

В случае с данным конкретным ребенком нельзя исключить и другое, что это «crescendo» каким-то образом связано с его музыкальностью: признаки ее можно уловить и в выборе слов, и в структуре рассказа.

Отметим начальную "п" (кое-где заглавную): «Пьерино», «понго», «проходит», «падре». Откуда она? Неужели от слова «папа», которое все время просится на язык и неизменно отгоняется прочь? Здесь может быть заключен свой особый смысл. А может быть и иначе — эта аллитерация приятна детскому уху, как бывает с простейшей музыкальной темой, поэтому звук "п" — причина того, что первым прошел падре. Иначе говоря, сначала звук, а лишь потом персонаж, как нередко бывает во время работы над стихом. (Перечитайте то, что я написал, и вы увидите, что меня эти "п", "п", "п" тоже захороводили.)

Словосочетание «добрый дьявол» в свою очередь требует пояснения, хотя любой психолог счел бы его излишним. На мой взгляд, это не собственное изобретение ребенка, а отголосок услышанного дома разговора, воспоминание о весьма распространенной метафоре: «добрым дьяволом» («un buon diavolo» — добрый малый) зовут в народе добродушного, скромного, незлобивого человека. Мальчик мог слышать это выражение дома и запомнить его, но истолковать буквально — не без некоторого недоумения и замешательства, конечно. («Если дьявол злой, то как он может быть добрым?») Творческий процесс стимулируется, среди прочего, и за счет таких недоразумений, двусмыслиц — у поэта, у ребенка, у всякого человека. Маленький рассказчик взял метафору и поменял местами ее компоненты: вместо «buon diavolo» («добрый малый») сделал «diavolo buono» («добрый дьявол»)… И снова возникает искушение провести параллель с музыкой…

С точки зрения структуры рассказ явно делится на две четко обозначенные части, каждая из которых состоит из терцета:

Первая часть

1) падре

2) ковбой

3) индеец

Вторая часть

1) добрый дьявол

2) злой дьявол

3) добрый дьявол

Более аналитична первая часть, трижды повторенная мелодически, по схеме А-Б:

А. Ты кто?

Б. Падре, как и ты.

А. Ты кто?

Б. Ковбой, как и ты.

А. Ты кто?

Б. Индеец, как и ты.

Вторая часть подвижнее, динамичнее, столкновение в ней уже не словесное, а физическое — мальчика с дьяволом.

Первая часть — «andantino», затем следует «allegro presto» — конфигурация, явно продиктованная врожденным чувством ритма.

Приведу — не столько для ясности, сколько из добросовестности — возражение, которое было высказано по поводу этого рассказа: с появлением дьявола понго как бы перестает существовать, это лишает рассказ логики, а финал — напрашивавшегося умиротворяющего аккорда.

Это совершенно неверно. Ведь «понго» и «какашка» — одно и то же. Ребенок мог бы занудно объяснять, что Пьерино кидал в дьявола понго, который на вид совершенно такой же, как та, другая штуковина, и что дьявол по невежеству своему принял одно за другое. Но такой педантизм ни к чему.

Ребенок сконденсировал оба образа, сработало его воображение — по закону «онирической конденсации», о которой уже шла речь на страницах этой книги. Никакой ошибки тут нет. Логика фантазии соблюдена на все сто процентов.

Из проведенного анализа должно бы быть ясно, что рассказ впитал в себя элементы самого различного происхождения: слова, их звучание, их значение, их неожиданное родство, личные воспоминания, нечто возникающее из глубины сознания, из общепринятой культурной модели. Все вместе с точки зрения выразительных средств вылилось в операцию, которая доставила ребенку неизмеримое удовлетворение. Орудием было воображение, но в акте творчества участвовала вся личность ребенка.

Давая оценку детским сочинениям, школа, к сожалению, сосредоточивает внимание преимущественно на орфографии, грамматике и синтаксисе, то есть даже не на языке как таковом, уже не говоря о таком сложном моменте, как содержание. Дело в том, что в школе книги читают не для того, чтобы понять, о чем в них говорится, а для того, чтобы «проходить». Когда текст просеивают через сито «правильности», то остаются и ценятся камешки, а золото уходит…

СМЕШНЫЕ ИСТОРИИ

Когда ребенок видит, как мама, вместо того чтобы поднести ложку ко рту, подносит ее к уху, он смеется, смеется потому, что «мама ошиблась» — большая, а не умеет правильно пользоваться ложкой! Этот «смех свысока» (смотри Раффаэль Ла Порта «Чувство юмора у ребенка») — одна из первых разновидностей смеха, на какой способен ребенок. Что мама ошиблась нарочно, не имеет никакого значения: как бы там ни было, она промахнулась. Если мать повторит жест два или три раза, выдаст другой вариант — поднесет ложку к глазу, то «смех свысока» будет усилен «смехом удивления». Эта немудреная механика хорошо знакома изобретателям кинематографических трюков. А психологи подчеркнут, что здесь «смех свысока» — тоже одно из орудий познания, поскольку основан на противопоставлении правильного и неправильного пользования ложкой.

Простейшая возможность придумывать смешные истории для малышей — это строить их на ошибке. Сначала такие истории будут больше «двигательными», чем «словесными». Папа надевает ботинки на руки. Ставит ботинки на голову. Собирается есть суп молотком… Ах, если бы синьор Мональдо Леопарди, папа будущего поэта Джакомо, там, в родном захолустье, хоть немножко попаясничал перед своим маленьким сыном, может быть, выросши, сын и отблагодарил бы его — посвятил бы ему стихотворение. Но нет, только начиная с Камилло Збарбаро появляется в итальянской поэзии образ живого отца…

Вот он, маленький Джакомо Леопарди, сидит на своем высоком стульчике и ест кашку. Вдруг отворяется дверь и входит граф-папа, наряженный крестьянским парнем, играет на дудке и приплясывает…

Но ничего этого не было. Ничего-то ты, брат граф, не понял!

Из «ошибочных» движений возникают интереснейшие истории со множеством «ошибочных» персонажей.

Некто отправляется к сапожнику заказывать пару башмаков… для рук. Дело в том, что этот человек ходит на руках. А ногами он ест и играет на аккордеоне. Это — «человек наоборот». Он и говорит все наоборот. Воду называет хлебом, а глицериновые свечи лимонными леденцами…

Пес не умеет лаять. И думает, что его научит лаять кот; но кот, конечно, научил пса мяукать. Потом пес пошел к корове и научился мычать: му-у-у!..

Лошади захотелось научиться печатать на машинке. Несколько дюжин пишущих машинок изуродовала она копытами. Пришлось соорудить ей пишущую машину величиной с дом, и теперь она на ней печатает, скача галопом…

Однако у «смеха свысока» есть один особый аспект, который нельзя упускать из виду. Иначе такой смех может приобрести консервативную окраску, стать союзником самого обыкновенного и неприглядного конформизма. Ведь именно в нем коренится тот реакционный «юмор», который высмеивает все новое, необычное, юмор, который пускается в ход, чтобы поднять на смех человека, задумавшего летать, как птица, женщину, желающую участвовать в политической жизни, да и вообще всех, кто думает иначе, чем другие, говорит не так, как другие, не так, как требуют традиции и нормативы… Чтобы этот смех играл положительную роль, он острием своим должен быть направлен прежде всего против устаревших представлений, против страха перед новшествами, против ханжеской приверженности к норме. «Ошибочные» персонажи антиконформистского типа должны всегда в наших историях брать верх. Их «неповиновение» силам природы или существующим нормам должно вознаграждаться. Ведь только благодаря им, «непослушным», мир и идет вперед!

Разновидность «ошибочных» персонажей — персонажи, носящие смешные имена. «Синьор Ухват жил в городишке под названием Кастрюлька»; в таком случае уже само имя подсказывает сюжет истории: банальный смысл имени нарицательного расширяется и проецируется на более благородную почву имени собственного, где оно возвышается, как жираф в хоре монахов. Даже если назвать героя без особых претензий, скажем «Перепешка», он наверняка будет смешнее, чем какой-нибудь Карлетто. По крайней мере для начала. А уж что будет потом, выяснится впоследствии.

Комический эффект может быть получен и путем оживления метафор. Еще Виктор Шкловский подметил, что иные эротические новеллы «Декамерона» — не что иное, как перенос общеупотребительных метафор в область секса («Дьявол в аду», «Соловей» и др.).

В своей повседневной речи мы пользуемся метафорами, истрепанными, как старые ботинки. Мы говорим, что часы «ходят минута в минуту» (по-итальянски «spacca il minuto» — «рубят минуты»), и не испытываем никакого удивления, потому что этот образный оборот мы слышали и употребляли сотни раз.

Для ребенка же он внове: ведь «рубить» для него имеет только одно значение: раскалывать на части, например «рубить дрова».

Жили-были часы, которые рубили минуты. И не только минуты, но и дрова, и камни. Все, что попадалось…

(По чистой случайности нонсенс зазвучал многозначительно, ибо времени действительно все подвластно, оно — известное «рубило»…)

Если случается удариться о камень, то «сыплются искры из глаз». Это образное выражение тоже можно обыграть:

Жил-был король, который любил глядеть на звезды. До того любил, что, будь на то его воля, он бы не прекращал этого занятия и днем, но как? Придворный врач посоветовал воспользоваться молотком. Ударил король молотком себе по ноге, и, хотя солнце светило вовсю, он действительно увидел звезды: искры из глаз посыпались; но способ этот ему не понравился. Лучше, говорит, пусть придворный астроном стукнет себя по ноге и опишет, какие он увидел звезды. «Ой! Вижу зеленую комету с фиолетовым хвостом… Ой! Вижу девять звезд, три группы по три…» Но астроном сбежал — уехал за границу. Тогда король — возможно, под влиянием Массимо Бонтемпелли [18] — решил следовать за звездами, чтобы всегда видеть только ночное звездное небо и ничего другого. Двор короля разместился на сверхскоростном воздушном лайнере…

Повседневная речь, бытовая лексика полным-полна метафорами, которые только того и ждут, чтобы их восприняли буквально и развернули в виде рассказа. Тем более что на неискушенный детский слух многие обычные слова тоже звучат как метафоры, поддающиеся раскрытию.

Очень продуктивен для сочинения смешных историй метод насильственного включения заурядного персонажа в необычный для него контекст (или, наоборот, необычайного персонажа в заурядный контекст). Им пользуются постоянно, комический эффект достигается при этом за счет фактора неожиданности и такого элемента, как «отклонение от нормы».

Примером может служить говорящий крокодил — участник телевикторины. Еще один всем известный пример — анекдот о лошади, которая явилась в бар выпить пива. Для тренировки заменим лошадь курицей, а бар — мясной лавкой…

Как-то поутру молоденькая курочка входит в мясную лавку и просит взвесить ей без очереди баранины. Покупатели скандалят: какое нахальство, а все потому, что перестали верить в бога, до чего докатились… и так далее. Но младший продавец в два счета обслужил курочку и в мгновение ока, покуда взвешивал баранину, в нее влюбился. Попросил у курицы-наседки курочкиной руки и взял ее в жены. Опишите свадебное пиршество, во время которого курица на минутку отошла в сторонку, чтобы снести молодожену свежее яичко… (В этой истории нет ничего антифеминистского, как раз наоборот, надо только взять правильный тон.)

Дети охотно откликаются на подобные задания. Обычно они пускают в ход предлагаемый метод для развенчивания многочисленных авторитетов, которым вынуждены подчиняться: учитель у них попадает в плен к людоедам, в клетку зоопарка, в курятник. Если учитель умный, он посмеется, и дело с концом; если же он человек недалекий, то рассердится. Тем хуже для него.

Метод полнейшего, резкого опрокидывания норм тоже вполне доступен и по душе детям. Тот самый мальчик, о котором я уже говорил (когда раздваивал его на Марко и Мирко), не только не боится привидений и вампиров, но охотится за ними, помыкает ими, загоняет их в мусорный ящик…

В данном случае избавление от страха происходит путем «агрессивного смеха» — близкого родича любимца немого кино — кремового торта, запускаемого в физиономию, и «смеха жестокого», которому дети подвержены и который тоже таит в себе известную опасность (как это бывает, например, когда смеются над физическим недостатком, мучают кошек, отрывают головы мухам).

Знающие люди объяснили нам, что над человеком, который упал, смеются потому, что он повел себя не по правилам, принятым у людей, а по правилам, действующим при игре в кегли. Выведем из этого наблюдения, если воспринять его буквально, правило «овеществления».

а) У Роберто есть дядя, он работает вешалкой — стоит, подняв руки, в вестибюле шикарного ресторана, и посетители вешают на него пальто и шляпы, а в карманы суют зонты и трости…

б) Синьор Дагоберто по профессии — конторка. Когда хозяин завода делает обход, он идет рядом с ним и, если тому надо что-нибудь записать, нагибается, подставляет спину, и хозяин пишет…

Смех, поначалу жестокий, мало-помалу приобретает оттенок тревоги. Ситуация смешная, но в то же время несправедливая. Смех смехом, но ведь и грустно… Однако, чтобы не осложнять дела, давайте поставим на этом точку.

МАТЕМАТИКА ИСТОРИЙ

Знаменитую сказку Андерсена о гадком утенке, то есть о лебеде, случайно очутившемся в стае уток, можно изобразить математически как "приключения элемента "А", который случайно очутился в среде, состоящей из элементов "Б", и не успокоился до тех пор, пока не вернулся в свою естественную среду, а именно состоящую из элементов "А"…"

Тот факт, что Андерсен не мог мыслить подобными категориями, не имеет значения. Совершенно несущественно и то, что ему, наверняка знавшему о систематике Линнея, видимо, даже в голову не приходило, что он именно ею и оперирует. Андерсена занимало совсем другое: прежде всего — история его собственной жизни, превращение из «гадкого утенка» в лебедя Дании. Но разум един, и нет в нем ни одного местечка, которое могло бы оставаться инертным, безучастным, на что бы ни была направлена мыслительная деятельность. Сказка волей-неволей есть упражнение в логике. И трудно установить грань между полем действия фантастической логики и просто логики, без эпитета.

Слушая или читая сказку, переходя от жалости к восторгу и догадываясь о том, что гадкого утенка наверняка ждет победа, ребенок не осознает, что сказка запечатлела в его мозгу зародыш логической структуры, но факт остается фактом.

Спрашивается, дозволено ли идти обратным путем, от рассуждения к сказке, использовать логическую структуру для придумывания фантастической? Я думаю, что да.

Когда я рассказываю детям историю о заблудившемся цыпленке (разыскивая клушку, цыпленок встретил кошку и принял ее за маму: «Мама!» — «Мяу, поди прочь, не то я тебя съем!»; потом он принял за маму корову, мотоцикл, трактор… наконец, появилась клушка: она обыскалась сыночка и, вымещая на нем свою тревогу, отшлепала его, но цыпленок на сей раз отнесся к взбучке благодушно), — так вот, когда я рассказываю историю про заблудившегося цыпленка, я ориентируюсь на одну из самых глубоких детских потребностей, на потребность ежеминутно быть уверенным в том, что мать где-то тут, поблизости. Прежде чем подвести маленького слушателя к счастливой развязке, я заставляю его переживать напряженное состояние опасения, что он потерял или теряет родителей; я прибегаю к некоторым приемам, вызывающим смех, но в то же время делаю все для того, чтобы в ребячьем мозгу начался определенный процесс, без которого выработка навыков познания неосуществима. Слушая меня, дети упражняют свою способность классифицировать, создавать возможные и исключать невозможные сочетания животных, предметов. Воображение и сообразительность в процессе слушания делают одно общее дело, и мы не можем предсказать, что именно по окончании рассказа удержится дольше: некоторая взволнованность или определившееся отношение к действительности.

А вот еще одна игра, которую в этой связи полезно предлагать детям: я бы озаглавил ее "Игра в «кто я?».

Мальчик спрашивает у матери:

— Кто я?

— Ты мой сын, — отвечает мать.

На тот же вопрос разные люди ответят по-разному: «Ты мой внук», — скажет дедушка; «Ты мой брат», — скажет брат; «Пешеход», «Велосипедист», — скажет регулировщик уличного движения; «Ты мой друг», — скажет друг. Для ребенка — увлекательное занятие выяснять, к какому человеческому сообществу он принадлежит. Так он обнаруживает, что он — сын, внук, брат, друг, пешеход, велосипедист, читатель, школьник, футболист; иначе говоря, уточняет свои многообразные связи с внешним миром. Главная мыслительная операция, какую он производит при этом, — это операция логического порядка. Эмоциональная сторона — лишь подспорье.

Я знаю учителей, которые сами придумывают и помогают придумывать детям прекрасные истории с помощью «логических блоков», «строительных материалов» для арифметики, жетонов для «ансамблистики», персонифицируя их, заставляя различные детальки играть роли выдуманных персонажей: в этом методе нет ничего нового, он не идет вразрез с «оперативно-ручной системой», которую «ансамблистика» предусматривает для начальных классов. Он совершенно тот же, но несколько обогащен: в результате находит себе применение не только способность детей «понимать руками», но и другая, не менее ценная их способность — «понимать воображением».

В сущности, история Синего Треугольника, который разыскивает свой дом где-то между Красными Квадратами, Желтыми Треугольниками, Зелеными Кругами и т.д., — это все та же сказка о гадком утенке, но переосмысленная, перепридуманная и пережитая с несколько большим волнением, поскольку в нее привнесен личный момент.

Более трудна мыслительная операция, подводящая ребенка к пониманию того, что "А" плюс "Б" равно "Б" плюс "А". Не всем детям удается постичь ее раньше, чем в шесть лет.

Заведующий учебной частью одной из школ города Перуджи Джакомо Сантуччи имеет обыкновение задавать учащимся первого класса вопрос: «У тебя есть брат?» — «Есть». — «А у твоего брата есть брат?» — «Нет». Этот великолепный категорический ответ дают девять ребят из десяти. Возможно, им мало рассказывали волшебных сказок, в которых волшебная палочка доброй феи или колдовство злого волшебника могут с одинаковой легкостью производить диаметрально противоположные действия, превратить человека в мышь, а мышь снова в человека. Такого рода истории могут с успехом (давайте, во избежание недоразумений, добавим: «помимо всего прочего») помочь ребенку выработать способность к неоднозначному восприятию предметов и явлений.

А чем плоха такая история? Одному бедолаге, попавшему в город из какой-то глухомани, надо было добраться до Соборной площади, для чего требовалось сначала сесть в трамвай Э 3, а потом в трамвай Э 1, но провинциал решил, что можно на одном билете сэкономить, и сел в трамвай Э 4 (3 + 1); такая история может помочь детям уловить разницу между сложением правильным и недопустимым. Но главное и прежде всего — она их повеселит.

Лаура Конти писала в «Газете для родителей», что в детстве неотступно твердила следующую историю: «В маленьком саду стоит большой дом, в большом доме есть маленькая комната, в маленькой комнате — большой сад…»

Это обыгрывание понятий «большого» и «маленького» — первый шаг на пути к пониманию относительности. Придумывать истории в таком роде, где бы фигурировали соотношения-противопоставления «маленький — большой», «высокий — низкий», «худой — толстый», наверняка очень полезно.

Жил-был маленький гиппопотамчик. И жила-была большая муха. Большая муха часто подшучивала над гиппопотамчиком — высмеивала его за малый рост… И т.д. (Под конец выясняется, что самый маленький гиппопотамчик всегда больше самой большой мухи.)

Можно придумать путешествия «на поиски чего-нибудь самого маленького» или «самого большого». Всегда найдется персонаж меньше самого маленького персонажа. Или толстая синьора (эту историю рассказала Энрика Агостинелли), которая еще толще другой синьоры, расстраивающейся из-за того, что она толстая…

Вот еще пример, иллюстрирующий соотношение и относительность понятий «мало» и «много». У одного синьора было тридцать автомобилей. Люди говорили: «У-у, сколько у него автомобилей!..» На голове у этого синьора было столько же волос. И люди говорили: «Хи-хи, как у этого синьора мало волос…» Дело кончилось тем, что ему пришлось купить себе парик… И так далее.

В основе всякой научной деятельности лежит измерение. Есть такая детская игра, придуманная, видимо, крупным математиком: игра в шаги. Водящий приказывает играющим сделать то «три львиных шага», то «один муравьиный», то «шагнуть один раз, как рак», то «три раза, как слон»… Таким образом, игровое пространство все время измеряется и переизмеряется, создается и заново пересоздается в соответствии с особым, «фантастическим» мерилом.

Эта игра может послужить отправной точкой для очень интересных математических упражнений: «скольким ботинкам равна длина нашего класса», «скольким ложкам равен рост Карлетто», «сколько штопоров уместится на расстоянии от стола до печки»… А от игры до рассказа — один шаг.

Мальчик измерил в девять утра тень от сосны в школьном дворе: длина тени была равна тридцати ботинкам. Другой мальчик, из любопытства, в одиннадцать часов тоже спустился во двор и тоже смерил тень: она была равна всего десяти ботинкам. Стали спорить, пререкаться и в два часа дня пошли мерить тень вдвоем: обнаружилось, что не прав ни тот ни другой. «Тайна сосновой тени», по-моему, хорошее название для истории, которую можно всем вместе изобразить и рассказать.

Техника придумывания истории математического содержания с «исполнительской» точки зрения ничем не отличается от той, что мы уже проиллюстрировали на других примерах. Если героя зовут «Синьор Высокий», то судьба его предначертана самим именем, оно определит его характер, его приключения и злоключения: достаточно проанализировать имя, и канва повествования наметится сама собой. «Высокий» будет олицетворять определенную единицу измерения мира, особую точку зрения, имеющую свои преимущества и недостатки; он будет видеть дальше всех, но то и дело разваливаться на части, и его придется терпеливо собирать заново. Он тоже будет что-нибудь символизировать — как всякая игрушка или персонаж. Со временем он может и забыть о своем математическом происхождении, приобрести другие признаки: фантазию обуздывать не надо — пока не иссяк ее заряд, пусть она устремляется вслед за «Высоким», не надо, чтобы наша воля или интеллект ее сковывали. Сказке, для того чтобы она вышла удачной, надо служить преданно, веря в то, что преданность вознаграждается сторицей.

РЕБЕНОК, СЛУШАЮЩИЙ СКАЗКИ

Чтобы по-настоящему вникнуть в ощущения трех-четырехлетнего ребенка, которому мать читает или рассказывает сказку, у нас слишком мало точных и заслуживающих доверия данных, поэтому нам, в свою очередь, тоже приходится пускать в ход воображение. Мы бы совершили, однако, ошибку, если бы за исходную точку взяли самое сказку или ее содержание: основные моменты жизни ребенка никак не перекликаются с содержанием сказки.

Сказка для ребенка прежде всего — идеальный способ удержать возле себя взрослого. Мать вечно занята, у отца свой непостижимый ритм жизни, что для ребенка является постоянным источником тревоги. Редко, когда у взрослых находится время поиграть с ним, как хотелось бы ему, то есть самозабвенно, с полной отдачей, не отвлекаясь. Гарантировать это может только сказка. Пока сказка длится, мама рядом, она принадлежит своему ребенку целиком, надолго, а это так приятно — чувствовать себя под крылышком у мамы. Если ребенок, прослушав одну сказку, просит рассказать ему еще — это отнюдь не значит, что она его действительно заинтересовала или что его заинтересовала только сказка — вполне возможно, что он просто хочет растянуть удовольствие, чтобы мама как можно дольше оставалась возле его кроватки или сидела, уютно устроившись вместе с ним в кресле. И чтобы ей тоже было удобно — иначе она, того гляди, вскочит и убежит…

Пока струится плавный поток повествования, ребенок может наконец вволю насмотреться на свою маму, как следует разглядеть ее лицо, глаза, рот… Он, конечно, слушает, но при этом охотно позволяет себе отвлекаться — например, если сказка уже ему известна (потому-то он, хитрюга, наверное, и попросил ее повторить), то от него требуется только следить, чтобы ее читали или рассказывали правильно. А пока что главное его занятие — рассматривать маму или другого взрослого, ведь такая возможность предоставляется довольно редко.

Голос матери говорит ребенку не только о Красной Шапочке или о Мальчике-с-Пальчик, он рассказывает и о себе. Семиотик мог бы сказать, что ребенка интересуют в данном случае не столько содержание и форма, сколько содержание выражения: голос матери, его оттенки, громкость, модуляции, тембр; от материнского голоса исходит нежность, он развязывает все узелки тревог, отгоняет призраки страха.

Потом — точнее, одновременно — происходит знакомство с родным языком, со словами, их формами и структурой. Мы никогда не сможем уловить тот миг, когда ребенок, слушая сказку, впитывая ее, овладевает определенным соотношением лексических единиц, открывает для себя употребление глагольной формы, роль какого-нибудь предлога, и тем не менее сказка, видимо, дает ему обильные сведения о языке. Силясь понять сказку, он одновременно прилагает усилия и к тому, чтобы понять слова, из которых она состоит, проводить между ними аналогии, делать выводы, расширять или сужать, уточнять или корректировать границы морфемы, протяженность синонимического ряда, сферу влияния прилагательного. В этом процессе «расшифровки» момент языковой активности — отнюдь не побочный, а такой же решающий, как и другие. Я говорю об «активности», чтобы лишний раз подчеркнуть: ребенок берет из сказки, из данной ситуации, из каждого жизненного события то, что его интересует, в чем он нуждается, ни на минуту не прекращая работы по отбору.

Для чего еще ему нужна сказка? Для того, чтобы создавать структуру своего интеллекта, устанавливать разного рода связи: «я и другие», «я и вещи», «вещи подлинные и выдуманные». Сказка нужна ему для того, чтобы создать себе представление о пространстве («далеко — близко») и о времени («давно — сейчас», «сначала — потом», «вчера — сегодня — завтра»). Традиционное начало сказки «жил-был когда-то» ничем не отличается от «это было тогда-то» подлинной истории, хотя мир сказки — и ребенок очень скоро это обнаруживает — иной, чем тот, в котором он живет.

Я вспоминаю разговор с трехлетней девочкой, спрашивавшей меня:

— А что я буду делать потом?

— Потом ты пойдешь в школу.

— А потом?

— А потом в другую школу, чтобы узнать еще больше полезных вещей.

— А потом?

— Вырастешь, выйдешь замуж…

— Ну уж нет…

— Почему?

— Потому что я живу не в сказке, а по-всамделишному.

«Выйти замуж» прозвучало для нее по-сказочному, ведь свадьба — это традиционная концовка сказки, участь всех принцесс и принцев, живущих в ином мире, не в том, в котором жила моя собеседница.

Следовательно, сказка полезна и с этой точки зрения, она — средство приобщения ребенка к жизни людей, к миру человеческих судеб, к миру истории, как писал когда-то Итало Кальвино в предисловии к «Итальянским сказкам».

О том, что сказка — это кладезь характеров и судеб, откуда ребенок черпает сведения о реальности, которой он еще не знает, черты будущего, о котором еще не умеет задумываться, говорилось неоднократно. Говорилось и другое, и тоже правильно, что сказки чаще всего отражают архаичные, отсталые культурные модели — по сравнению с социальной действительностью и техническими достижениями, с которыми будет сталкиваться, взрослея, ребенок. Но эти возражения отпадут, если принять во внимание, что сказки составляют для ребенка особый мир, некий театрик, отделенный от нас плотным занавесом. Мир не для подражания, а лишь для лицезрения. Но лицезрения активного, когда на первый план выступает не столько содержание сказки, сколько интересы слушателя. Примечательно, что, когда детство вступает в реалистическую пору, когда важнее всего содержание, сказка перестает интересовать ребенка; и происходит это именно потому, что ее «формы» перестали поставлять сырье для его жизнедеятельности.

Создается впечатление, что в структуре сказки ребенок видит структуру собственного воображения и что он в то же время его в себе развивает, создавая одно из необходимейших средств познания мира, овладения реальностью.

Слушание — это тренировка. Сказка для ребенка такое же серьезное и настоящее дело, как игра: она нужна ему для того, чтобы определиться, чтобы изучить себя, измерить, оценить свои возможности. Например, чтобы измерить свою способность противостоять страху. Все разговоры о том, что сказочные «ужасы», всяческие чудовища, ведьмы, кровь, смерть (например, Мальчик-с-Пальчик, отрубающий головы семерым дочкам Лешего) якобы оказывают отрицательное воздействие на ребенка, мне представляются неубедительными. Все зависит, образно говоря, от обстоятельств, при которых ребенок встречает волка. Если он слышит о нем из уст матери, в мирной домашней обстановке, никакой волк ему не страшен. Ребенок может делать вид, что он боится (эта игра имеет свой смысл для выработки самозащитной реакции), но он уверен: стоит папе показать свою силу или маме запустить в волка туфлей, как тот, поджав хвост, убежит.

— Если бы ты в это время была, ты бы его прогнала, да?

— Конечно! Надавала бы ему как следует, и дело с концом.

Если же ребенка гнетет страх, от которого он не может избавиться, то напрашивается вывод, что страх этот сидел в нем раньше, до того, как волк появился в сказке, сидел где-то внутри, глубоко укоренившись. Значит, волк — не причина страха, а симптом его проявления.

Если историю о Мальчике-с-Пальчик, покинутом с братьями в лесу, рассказывает ребенку мать, то он не станет опасаться, что подобная участь может постигнуть и его, а сосредоточит все свое внимание на знаменитой находчивости крошечного героя. Вот если мамы нет дома или оба — и мама, и папа — в отлучке и ту же сказку рассказывает кто-нибудь другой, ребенка она может напугать только потому, что подчеркнет его положение «покинутого». А вдруг мама больше не вернется? Таков мотив внезапно нахлынувшего страха. Такова проекция на «ось слушания» подсознательных опасений и опыта уже испытанного одиночества; однажды уже так было: он проснулся, звал, звал, но никто не откликался. Стало быть, законы «расшифровки» сказки не одинаковы для всех, они особые, частные, сугубо личные. О «типовом» маленьком слушателе можно говорить лишь в общих чертах, фактически же совсем одинаковых не найдется даже двух.

 

РЕБЕНОК, ЧИТАЮЩИЙ КОМИКСЫ

Если имеется «ось слушания», то имеется и «ось чтения». Попытаемся ее исследовать. Прослеживая или воображая мыслительную деятельность ребенка, читающего комикс, можно сделать интересные открытия.

Ребенку шесть или семь лет. Он уже вышел из того возраста, когда комиксы ему читал отец или когда он придумывал текст сам, интерпретируя рисунок по признакам, доступным ему одному. Теперь он умеет читать. Комикс — его первое самостоятельное и мотивированное чтение. Он читает потому, что хочет узнать, о чем в комиксе идет речь, а не потому, что ему это задано. Читает для себя, а не для других (не для учителя), не для того, чтобы отличиться (получить хорошую отметку).

Прежде всего от него требуется уметь находить и распознавать в чередующихся ситуациях персонажи, твердо помнить, кто есть кто, несмотря на меняющиеся позы, выражения лиц, а иной раз и цвет, значение которого ребенок сам же и истолкует: красный — злость, желтый — страх… Но закон «психологического цвета» не постоянен, рисовальщик волен всякий раз вводить свой, новый — значит, надо заново его и открывать, и интерпретировать.

Каждому персонажу необходимо дать собственный голос. Правда, почти всегда видно, откуда тянется ниточка, заканчивающаяся облачком с текстом: если это реплика, то ниточка идет изо рта, если мысль, то из головы персонажа (кстати, для того чтобы отличить текст, высказанный вслух, от текста-мысли, тоже нужен навык).

Когда между персонажами происходит диалог, ребенок должен уметь определить, кому принадлежат реплики, понять, в каком порядке они следуют (в комиксе хронология событий не всегда соответствует ходу типографской строки слева направо), не одновременно ли произносятся — может быть, пока один персонаж говорит, другой думает, или думает одно, а говорит другое, и так далее.

Кроме того, ребенок должен узнавать и различать место действия — в помещении происходит дело или на улице; отличать, что появилось нового, как это новое сказывается на персонажах, схватывать детали, наталкивающие на мысль о будущих поступках персонажа, о которых сам персонаж не догадывается, ибо он, в отличие от внимательного читателя, не всеведущ. В комиксе фон почти никогда не служит декоративным целям, он всегда функционально связан с повествованием и его структурой.

Чтобы восполнить пустоту между одним рисунком и другим, требуется активная, сверхактивная работа воображения. В кино или на телевизионном экране образы сменяются беспрерывно, действие — сплошное. В комиксе же действие, начавшееся на первом рисунке, уже на втором, минуя промежуточные стадии, может завершиться. Персонаж, на первом рисунке горделиво гарцевавший на коне, на втором — валяется в пыли: момент падения — целиком плод воображения. Само действие не показано, виден только его конечный результат. Предметы все время меняют ракурсы, надо представить себе, какой они проделали путь от первоначального положения к новому. Всю эту работу должен проделать мозг читателя. Если кинематограф можно уподобить обычному тексту, то комикс — стенографической записи: чтобы получить текст, ее еще надо расшифровать.

Одновременно читатель не должен упускать из виду обведенных «облачками» надписей, он обязан ухватывать их стилистические оттенки (не спутать «плюх» со «вжжик») и определять их происхождение. В наиболее банальных комиксах палитра звуков весьма ограниченна и груба. В юмористических же или в более замысловатых комиксах к основным звукам нередко добавляются придуманные, их тоже надо уметь расшифровывать.

Полностью же сюжет слагается лишь после того, как воображение соединит воедино все компоненты — субтитры, диалоги, звуковые комментарии, рисунок и цвет, выстроив в сплошную линию многочисленные черточки сценария, канва которого в течение долгого времени оставалась неуловимой. Читатель — главная фигура, только благодаря его усилиям приобретает смысл все, что содержится в комиксе: характеры действующих лиц — они не описаны, а выявляются через поступки, вытекающие отсюда взаимоотношения и, наконец, само действие, предстающее перед читателем скачкообразно.

Для шести-семилетнего ребенка это, как мне кажется, занятие достаточно трудоемкое, требующее усиленной работы мысли и фантазии, независимо от уровня и содержания самого комикса, сейчас не о том речь. Воображение ребенка не остается пассивным, комикс его все время подстегивает, заставляет анализировать и синтезировать, классифицировать, делать вывод. Раз от ребячьей головы требуется усиленное внимание, а от фантазии — выполнение самого высокого ее назначения, для пустопорожних домыслов места нет.

Я бы даже сказал, что до некоторых пор главный интерес ребенка к комиксу определяется не содержанием, он тесно сопряжен с формой и сутью комикса как выразительного средства. Ребенку важно овладеть техникой этого дела, вот и все. Он читает комиксы, чтобы научиться читать комиксы, чтобы усвоить соответствующие правила и условия. Ему доставляет больше удовольствия сама работа воображения, нежели знакомство с приключениями персонажа. Игра собственного ума, нежели сюжет. Конечно, категорическому делению эти два момента не поддаются. Но различать их стоит, это лишний раз поможет нам избежать недооценки возможностей ребенка, недооценки той серьезности и прилежания, с какими он относится к любому делу. Все остальное о комиксах уже было говорено-переговорено, плюсы их и минусы известны, и в повторении я не вижу смысла.

 

КОЗА МСЬЕ СЕГЕНА

Однажды ученики Марио Лоди прочли в классе историю о бедной козочке господина Сегена, которой надоело ходить на привязи, и она убежала в горы, где, несмотря на ее героическое сопротивление, ее съел волк. Я сохранил старый номер классной газетки «Инсьеме» («Сообща»), которую вот уже много лет, из поколения в поколение, сочиняют и рассылают друзьям школьники городка Во. В этом номере приводится дискуссия, вызванная чтением рассказа. Вот она:

Вальтер: Доде написал рассказ о козе; мы его обсудили, потому что мы с автором не согласны.

Эльвина: Коза, описанная Доде, сбежала, потому что рвалась насвободу, а волк ее съел. Мы переделали рассказ по-своему.

Франческа: Хозяин предупреждал козу, что в горах живет волк, но — только потому, что хотел держать ее в неволе и доить.

Данила: Мы написали, что коза убежала и нашла свое счастье в горах, на воле.

Мириам: Человеку хочется жить свободным; точно так же и козе.

Марио: Она имела на это право. Пусть бы волк только сунулся, козы бы объединились и забодали его насмерть.

Мириам: Я думаю, Доде хотел показать, что, когда не слушаешься, может стрястись беда.

Вальтер: Но ведь наша коза перемахнула через забор потому, что хозяин держал ее в неволе, чтобы ее доить, то есть обкрадывать; значит, речь идет не о непослушании, а о бунте против вора.

Марио: Правильно, он крал у нее молоко, а она хотела на свободу.

Мириам: А если хозяин нуждался в козьем молоке…

Франческа: Пусть бы хозяин водил ее гулять в горы, а она давала бы ему за это молоко.

Вальтер: Но сам Доде говорит, что коза вовсе не желала, чтобы ей удлинили веревку, она вообще не хотела на шее веревки, ни короткой, ни длинной.

Франческа: Эта сказка напомнила мне о борьбе, которую итальянцы вели, чтобы освободиться от австрийцев.

Мириам: Когда итальянцы освободились, они были счастливы, как коза, когда она убежала в горы.

Далее в газетке следовал рассказ в том виде, в каком его пересочинили ребята. В нем мечта козочки увенчалась победой содружества свободных коз в свободных горах.

Я избрал эту историю для того, чтобы продолжить — в несколько ином направлении — исследование «оси чтения», начатое с мальчика, читающего комиксы, а также потому, что это ярчайшая иллюстрация тезиса, выдвигаемого специалистами по теории информации, согласно которому «для расшифровки сообщения у каждого адресата есть свой код».

Откровенно говоря, рассказ Доде можно было бы интерпретировать и более тонко. Речь идет не просто о случае наказания за непослушание. Коза в конце рассказа встречает смерть в славном бою. Ей можно было бы даже приписать слова: «Лучше умереть, чем жить в рабстве»… Но ребята из Во предпочли обойтись без нюансов — нюансы, так же как юмор, штука обоюдоострая. Они попросту вычленили из рассказа реакционную мораль и вынесли ей обвинительный приговор. Трагический финал в виде славной гибели — не по ним: герой, с их точки зрения, непременно должен победить, справедливость — восторжествовать…

И хотя все участники дискуссии были привязаны только к содержанию, а к прелестям выразительных средств были одинаково глухи, каждый тем не менее занял свою особую позицию.

Мириам, видимо, не склонна начисто отрицать, что, «когда не слушаешься, может стрястись беда»; проявляя чисто женскую способность поставить себя на место другого человека, она говорит: а что, если хозяин «нуждался в козьем молоке»…

Франческа — реформистка, она могла бы удовольствоваться и компромиссным решением: «Пусть бы хозяин водил козу гулять в горы, а она давала бы ему за это молоко».

Вальтер — самый последовательный и самый радикальный из всех: «Коза вообще не хотела веревки, ни короткой, ни длинной»…

В итоге берет верх идея коллективизма с ее основополагающими понятиями: «свобода», «право», «сообща» (в единении сила).

Эти дети много лет живут и работают сообща, небольшим демократическим коллективом, который требует от них творческого участия в деле, стимулирует, а не подавляет, не уводит в сторону, не учит быть конъюнктурщиками. Прочтите две замечательные книги Марио Лоди «Если это происходит в Во, то есть надежда» и «Край, где все не так». В них объяснено, что дети, произнося такие слова, как «свобода», «право», «вместе», вкладывают в них смысл, подсказанный их собственным жизненным опытом. Это не заученные слова, а слова прочувствованные, завоеванные. Свобода совести и право голоса действительно даны им. Они привыкли упражняться в критике на любом материале, включая печатное слово. Что такое опросы, отметки, им неведомо; над чем бы они в данный момент ни работали, они работают не по бюрократическим программам, не потому, что так заведено испокон веков рутинной системой, продиктованной требованиями школы как государственного установления, а потому, что этого требует жизнь. Их работа — «момент жизни», а не «момент школы».

Вот почему спор о рассказе Доде для них не классная работа, а потребность.

Большинство этих ребят — сыновья и дочери сельскохозяйственных рабочих, обслуживающих небольшую ферму в районе падуанской равнины; в этих местах — крепкие традиции социальных и политических битв, здешние люди внесли свой вклад в Сопротивление. Слово «хозяин» звучит однозначно: это хозяин фермы. Хозяин — значит, враг. Поэтому при расшифровке «послания» ключевым словом и послужило слово «хозяин».

Франческа и Мириам, подстраиваясь под существующие представления, пытаются вывести это слово из сферы классовой борьбы — вспоминают «борьбу итальянцев за освобождение от австрийцев», апеллируя к расплывчато-декламационным образам школьных учебников. Но решающее сравнение уже было проведено Вальтером, когда он поставил знак равенства между «хозяином» и «вором». На основе этого уравнения оказалось возможным подчеркнуть различие между «непослушанием» и «бунтом».

Франческа говорила о хозяине, который держал козу в неволе, «чтобы ее доить». Но Вальтер энергично отверг глагол «доить» и все связанные с ним школьные ассоциации («овца дает шерсть…»), дабы безоговорочно заменить его бичующим «обкрадывать». Так, в ходе дискуссии слова прочитанного текста утрачивают первоначальную весомость, их место занимают другие слова, и в результате создается иная сказка, основанная на своих правилах.

В древности говорили: «de te fabula narratur» (лат. — «o тебе речь»). Не знающие латыни дети тоже примеряют к себе сказки, которые они слушают. Ребята из Во практически уже позабыли о козе и поставили в ее положение самих себя и «хозяина»; своего отца, сельскохозяйственного рабочего, и «хозяина».

На воображение ребенка-читателя (так же, как и ребенка-слушателя) сообщение действует отнюдь не подобно острию иглы, вонзающемуся в воск, оно наталкивается на энергичную ребячью личность. Это особенно наглядно видно на примере с учениками Марио Лоди, которые были поставлены в условия, благоприятные для проявления вдумчивого аспекта чтения, для творческого самовыражения. Но столкновение происходит всегда. Оно может протекать подсознательно и не дать непосредственных плодов, если ребенок поставлен в условия, при которых он слушает пассивно, лишь приспосабливаясь к тому, что ему читают, и, читая сам, не выходит за рамки культурной и нравственной модели, навязываемой текстом. Однако в большинстве подобных случаев ребенок только притворяется, что со всем согласен, — просто он так воспитан…

Расскажите ему историю козы мсье Сегена, сделав акцент на «бедах», которые ждут всех тех, кто не слушается, и ребенок поймет, что вы ждете от него сурового осуждения всякого непослушания. Дайте ему соответствующее задание, и он вам изложит вашу идею письменно. Он даже может подумать, что сам в нее верит. Но это неправда. Он вам солжет, как лгут ежедневно все дети, когда пишут в сочинениях то, чем они, по их убеждению, могут угодить взрослым. Сам же постарается как можно скорее выкинуть историю про козу из головы, забыть ее, как забываются все нравоучительные истории…

Решающая встреча ребят с книгами происходит за школьной партой. Если эта встреча протекает в творческой обстановке, где главное — жизнь, а не зубрежка, то может появиться вкус к чтению: с ним не рождаются, любовь к чтению — не врожденный инстинкт. Если же это происходит в бюрократической обстановке, если книге уготована печальная участь объекта «проработки» (переписывание, изложение, скучный грамматический разбор и т.п.), если ее будет душить привычная схема «опрос — отметка», то ребенок может овладеть техникой чтения, но вкуса к чтению не приобрести. Дети будут уметь читать, но читать будут только по обязанности. А помимо заданного урока, даже если им по плечу куда более сложные и разнообразные задачи, начнут увлекаться комиксами — возможно, по той простой причине, что в них нет ничего «школьного».

ИСТОРИИ ДЛЯ ИГР

Я рассказываю группе детей (для радиопрограммы «Куча историй для игр») историю о привидениях.

Привидения живут на Марсе. Вернее, влачат жалкое существование, потому что никто там не принимает их всерьез — и взрослые, и дети смеются им в лицо, даже греметь старыми ржавыми цепями неохота… И тогда привидения решают эмигрировать — отправиться на Землю, где, по слухам, многие еще их боятся.

Ребята хохочут и уверяют, что они-то привидений не боятся нисколько. На этом месте мой рассказ обрывается.

Надо придумать продолжение и конец. Что бы вы посоветовали? Вот какие последовали ответы:

— Пока привидения летели на Землю, кто-то в космосе переставил дорожные знаки, и привидения очутились на далекой звезде.

— Зачем было переставлять дорожные знаки, если привидения из-под простынь все равно ничего не видят: просто они сбились с пути и оказались на Луне.

— Некоторым привидениям все-таки удалось добраться до Земли, но только очень немногим, так что это не страшно.

Итак, пятеро детей в возрасте от шести до девяти лет, всего за минуту до этого дружно потешавшихся над привидениями, теперь с таким же единодушием стараются не допустить, чтобы привидения заполонили Землю. В качестве слушателей ребята чувствовали себя в безопасности и смеялись, но как рассказчики вняли внутреннему голосу, призывавшему к осторожности. Подсознательно их воображение теперь во власти страха (перед привидениями и, стало быть, перед всем тем, что с ними сопряжено).

Так влияют эмоции на математику воображения. Рассказ может быть продолжен, только пройдя через множество фильтров. И хотя началась история явно как гротеск, дети почуяли в ней угрозу. По «закону адресата» зазвонил сигнал тревоги, несмотря на то что по «закону передатчика» должен был бы раздаться смех.

Тут рассказчик может выбрать одно из двух: счастливый конец («привидения затерялись где-то на Млечном Пути») или будоражащий воображение финал («они высадились на Земле и пошли куролесить»). Лично я в данном случае выбрал путь, который вел к неожиданности: неподалеку от Луны бежавшие с Марса привидения столкнулись с привидениями, сбежавшими по тем же причинам с Земли, и все они провалились в тартарары. Иначе говоря, я попытался, в виде противовеса страху, вызвать «смех свысока». Если я ошибся, то постараюсь исправиться.

Другой группе детей, для того же цикла радиопередач, я предложил рассказ о человеке, который совершенно не спал, потому что каждую ночь до него доносились жалобные голоса, а он не мог успокоиться до тех пор, пока не прибегал на помощь к тому, кто в ней нуждался, какое бы расстояние их ни разделяло. (Герой рассказа мог за несколько мгновений перелететь из одного конца Земли в другой.) Простейшая формула солидарности. Но когда мы стали обсуждать конец, то первый мальчик, к которому я обратился, не колеблясь ответил: «Ой, я бы на его месте заткнул себе уши!»

Проще всего было из этого ответа заключить, что перед нами эгоист, антиобщественный элемент. Но мы бы ничего не доказали. Все дети по природе своей эгоцентричны, дело не в этом. В действительности упомянутый мальчик «перекодировал» ситуацию и патетическому тону предпочел юмористический: он не прислушался к жалобам, а представил себя на месте бедняги, которому ночи напролет не дают сомкнуть глаз, неважно, по какой причине.

Добавлю, что дело было в Риме, а римляне сызмала остры на язык. К тому же этих ребят нисколько не сковывала обстановка (в радиоцентре встречались уже не раз), и они не стеснялись говорить первое, что приходило на ум. Наконец, надо учитывать и присущее детям желание порисоваться.

Во время дискуссии тот же самый паренек сразу признал, что в мире много страданий, явных и скрытых, много неурядиц, но если стремиться поспеть всюду, где плохо, времени на сон действительно не останется. Однако его первая реакция все равно оказалась для меня ценной, подсказала, что рассказ о слишком добром человеке не надо кончать на патетической ноте, лучше придумать какое-нибудь приключение, сделать так, чтобы герой не был страдающей стороной, а оказывался победителем. (На том и порешили: рассказ кончился тем, что человека, который каждую ночь уходил из дому помогать людям, приняли за вора и посадили в тюрьму, но те, кому он когда-то помог, примчались к нему на выручку со всех частей света.)

Никогда нельзя заранее знать, какая деталь рассказа, какое слово, какой абзац поведет к «перекодированию».

В другой раз я рассказывал одну из историй о Пиноккио, разбогатевшем на продаже дров, которыми он запасся благодаря тому, что непрерывно врал — ведь от каждой лжи его деревянный нос удлинялся. Когда открылась дискуссия по поводу концовки, мысль всех ребят заработала в одном направлении: как наказать вруна. Уравнение «ложь — зло» — неотъемлемая часть незыблемой шкалы ценностей, которые не подлежат обсуждению. К тому же этот Пиноккио заведомо известен как плут, а справедливость требует, чтобы порок был наказан. Словом, вволю повеселившись, ребята сочли своим долгом Пиноккио-пройдоху осудить. Ни у кого из присутствующих еще не было достаточно житейского опыта, чтобы знать, что есть категория воров, которые не только не попадают за решетку, но еще и становятся гражданами первого сорта, столпами общества: финал, при котором Пиноккио бы сделался самым богатым и знаменитым человеком на свете и ему бы еще воздвигли памятник при жизни, ребятам в голову не пришел.

Спор стал более оживленным и плодотворным, когда зашла речь о том, какое выбрать наказание. Тут вступило в действие устойчивое парное понятие: «ложь — правда». Дети решили, что в тот самый миг, когда плут скажет правду, все его богатства улетучатся как дым. Но Пиноккио хитер, он правды боится как огня — значит, надо изобрести такой хитроумный способ, такой трюк, чтобы он ее сказал, сам того не желая. Придумывание трюка оказалось очень веселым занятием. Даже сама «правда» (ценность ее всеми признается, но ведь веселого в ней ничего нет) повеселела, когда ее слегка подсолили «трюкачеством».

Детвора выступала в данном случае не в роли палача, призванного отомстить за поруганную истину, а в роли мошенника, который должен во что бы то ни стало перехитрить и надуть другого мошенника. Общепринятая мораль служила лишь оправданием этой их откровенно «безнравственной» забавы. Видимо, и впрямь подлинного творчества без известной толики двусмысленности не бывает.

«Открытые» рассказы, то есть рассказы незавершенные или со многими финалами на выбор, — это своего рода «задача на фантазию»: имеются исходные данные, надо решить, в каком сочетании они должны предстать в конце. Но прежде, чем найти решение, надо сделать целый ряд расчетов самого различного свойства: фантастических, основанных только на развитии образов; нравственных, связанных с содержанием; эмоциональных, сопряженных с жизненным опытом; идеологических, если возникает необходимость выяснить, какое же «сообщение» заключено в рассказе, какова его направленность. Случается, спор идет о концовке рассказа, а по ходу дела всплывает вопрос, к рассказу ровно никакого отношения не имеющий. На мой взгляд, в таком случае мы вольны бросить рассказ на произвол судьбы и поступать так, как нам заблагорассудится.


Дата добавления: 2018-11-24; просмотров: 184; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!