ПОЧЕМУ Я СТАЛ СИМВОЛИСТОМ И ПОЧЕМУ Я НЕ ПЕРЕСТАЛ ИМ БЫТЬ ВО ВСЕХ ФАЗАХ МОЕГО ИДЕЙНОГО И ХУДОЖЕСТВЕННОГО РАЗВИТИЯ 12 страница



Я ушел в Кучино прочистить свою душу, заштампованную, как паспортная книжка, проездными визами всех коллективов, с которыми я работал; каждая виза — штамп той или иной горечи, того или иного непонимания.

Трудно работать из непонимания в непонимание; непонимание росло во мне: непониманием других меня; но в этом непонимании медленно вызрело мое понимание «Общества» как такового (всякого!); оно и есть — «непонимание» само; оно — до такой степени мне стало понятным в своей непонятности, что я вижу: люди, живущие, главным образом, «общественной жизнью», часто самое непонимание себя и других возводят в канон этого непонимания; в них уже нет не только представлений о том, что есть подлинный социальный ритм, но и нет подозрений, что «нечто такое» может существовать в мире; и — потому: они проваливают всякую возможность социальной «мистерии», если они волят ее; они проваливают самый социальный вопрос, строя пародию на него в «общем обществе»; в нем же проваливают свои мысли, чувства и импульсы. Все фальшиво, насквозь фальшиво — там, где начинает действовать принцип «общества»; потому что принцип «общих» понятий, которые «частны» в их методологической структуре, т. е. партийны; партийный человек есть дробь человека, иль — антропоид, аптекарский фабрикат из разных вытяжек человека (мозгового фосфора, семянных желез и т. д.).

Только в раскрепощающем ритме, в вольном ветре освобождения. в робком намеке — «ассоциация» — встает недостигнутый горизонт новой «общинной» жизни, которого в «обществе» нет и быть не может.

Слово «община» беру я как знак, символ, а не в его корневом и ужасном смысле («общ.»); «общее» в живой социальной организации, никому не принадлежа, — бежит, струится, сливается, и вновь разбивается, ни мгновения не оставаясь равным себе; «общее» моей общины — никогда не «обще», но социал-индивидуально; так- о нем говорят символы апостола Павла, эмблемы Штейнера, знаки высших математических дисциплин: язык математики, теории знания, искусства, символов религии, биение подлинного социального ритма никогда не говорят о таком «общем», которое появляется, искажая эмблемы, как скоро начинает действовать в нас наш склероз: склероз «общественности» с его звездой — Государством.

Сколько раз это было сказано; но все сказанное «обществом» распято: во веки веков.

Даже я, относительно свободный, упал в обморок, когда увидел, до какой степени я жил в «обществе»;

«Храм» этого общества был сожжен в моей душе приблизительно в эпоху пожара «Гетеанума»; железобетонная мемория стоит на этом месте: «Memento mori!» А знак «Гетеанума» я приподнял над душой моей в октябре 1913 года после курса Штейнера «Пятое Евангелие». Храм души моей стоял на норвежских высотах; и увиделся ясно в местах перевала горного хребта, у ледников, откуда впоследствии взят камень для куполов сгоревшего храма; даже так взятый камень не смог быть куполом, потому что камень — подножие, и нельзя себя под ним хоронить; купол один — небо.

А я…

Я — пошел в Дорнах: себя завалить камнем; камень склепа, или молчание моих лет о том, что угнетало меня (1916–1921 годов), все равно стал криком, но… криком «бунта»; и… камень упал.

В 1913 году я известил письмом Штейнера о принятом решении; и о новом решении моем 1921 года Штейнер был извещен письмом; он — молчал: и в 1913 году, и в 1921 году; об «этом» мы не говорили; но мы оба знали об «этом».

Мы говорили много: до, во время и после (уже в 1923 году); стало быть, не вопрос о камне был главный вопрос; не он соединил меня с Доктором.

Запах духов, смешанный с разложением, — ложный «донкихотизм», крест и терн, но без роз и зорь Духа; я видел в других, принявших путь, ужасное перерождение в них так повеленной жертвы; жертва — была не принята; и эти другие (я — знаю их) душевно окаменели: от так понятой их жертвы; она была — в пустоту. Жертва была — представлением о жертве в неправильной медитации; и отсюда — рост сырого подземелья: запах плесени, черви, — механизация коллектива, или — установка гигантской душечерпательной машины, проводящей душевную жизнь в «общий», но от всего закупоренный бак. При этой неправильной системе себя связания с механизмом «Общества» менее активные, менее умные, менее горячие не только не рискуют, но даже теплеют «чуть-чуть» за счет жарких и умных; а те — разрываются, откуда картина бесплодных бунтов, катастроф, до… героических смертей.

Героически сгорели: София Штинде, Христиан Моргенштерн, и пусто бунтовали: Эллис, Поольман, Энглерт, Геш, Шпренгель, Минцлова, — сколькие?

А «бак» — молчал; и сияющее благополучие осеняло средних и теплых. «О, если бы ты был холоден или горяч» (Откровение).

Мой «запах трупа» — узнание всей бесплодицы моих 9-летних горений в «Обществе»; но как, зная «Общество», я мог гореть? Меня подвела иезуитская фальшь: «эсотерическая общественность»!

Я отдал жизнь письмом 1913 года; мне подарили — «вахтера»; я отдал силы в работе эпохи 1916–1921 годов, мне подарили — «большевика» и «предателя» (клевета о романе «Доктор Дотер»); я сказал: «Возьмите всего меня»; мне ответили: «Мало, давай и жену свою». Отдал — сказали: «Иди на все четыре стороны; ты отдал все и больше не нужен нам». О моих медитативных работах раз выразился Штейнер: «Ваши интуиции совершенно верны» («интуиции» об ангельских иерархиях, включая… Престолов); и тем не менее я со всеми этими «интуициями» шел в герметически закупоренный бак: они были в «Обществе» не реальны; реальна в «Обществе» была работа «вахтера».

И «интуиции» — сгорели: я никогда не вспоминал о них с 1915 года.

Для кого? И для чего?

Громадный купол стоял; новый «синтез» готовился; и потому, что он был «синтезом», он не стал «символом». Синтез заговорил многоустыми «Рэднерами» в многочисленных городах Германии: и богато, и пышно!

Но — «Символы не говорят: они молча кивают».

Ничто не «кивнуло» мне.

«Кивнул» — Рудольф Штейнер.

Но — причем… «Общество»?

Говорю образами и притчами, потому что не все еще печати сняты мной с еще опечатанной мудрости; еще намек — не прогляден; и не все трупные пелены сброшены с выходящего из гроба.

 

ГЛАВА 17

 

Мне не раз говорили: «Неужели вы не могли обойтись без ужасной сцены истязания в вашем последнем романе; она — жестока».

Теперь, когда и роман позади, отвечу на эти слова правдивым ответом, который мне до сих пор было стыдно произнести вслух; сцена истязаний профессора — лишь объективизация в образе, вставшем передо мною, того, что сидело во мне, с чем я был соединен; эти истязания во мне разыгрывались; мне казалось в Берлине, что меня истязают; с переживаниями 1922 года связывались переживания вереницы лет: от детских напраслин, через «дурачка», через «безумца» стихотворения 1904 года, через «Затерзали пророка полей» (из стихотворения 1907 года), через «обвиненного» в чем-то Метнером, через «темную личность» антропософских сплетен 1915 года, через «бывшего человека» 1921 года тянулась, усиливаясь, меня терзающая нота; и в 1922 году воскликнулось: за что терзает меня! Я бегал в цоссенских полях, переживая муки, которым не было ни образа, ни названия и которые тщетно силился я угасить в вине; а когда мука стала отделяться от меня, то образ меня самого встал передо мною; и на бумагу полились фразы:

«Висел затемнелой своей головою, с запеками крови…; и — мучился немо оскаленный рот. И казалось, что он перманентно давился заглотанной тряпкою, — грязной и пыльной».

Или:

«В диком безумии взгляда — безумия не было; но была — твердость: отчета потребовать: на основании какого закона возникла такая вертучка миров, где… глаза выжигают».

Или:

«Этот взгляд одноокий… подмигивал мимоидущим: „Я знаю, — не можешь за мною идти: я иду по дороге, которой еще не ходили“».

Так я себя переживал в Цоссене 1922 года, когда писал книгу стихов. И на вопрос, отчего так жестоко я обошелся с профессором, я ответил бы: «Отчего так жестоко со мной обошлась жизнь?»

Вскоре я стал плясать фокстрот: невропатолог мне прописал максимум движений, а учительниц… эвритмии… при мне не было: где они были со своей «хейль-эвритри»? Спасибо и аритмии: движения рук и ног помогли.

Невропатолог был прав.

 

ГЛАВА 18

 

Тот мировоззрительный строй, который искал я некогда уплотнить и в систему, не имел ничего общего с обычным пониманием символизма 1) у русской публики, разумеющей под символизмом ей самой неясный «модернизм», 2) у французских символистов, ратовавших за школочку, 3) у ряда мыслителей, подставлявших сюда лишь рационалистический синтетизм, отчего «гегелианство» вылуплялось опять и опять со всеми ветхими ошибками, имеющими место.

Эти свои коррективы к неправильному пониманию символизма 1) как мистики, 2) как эмпиризма, 3) как синтетизма, 4) как эмблематизма (рационализма) я всю жизнь выговаривал с достаточной внятностью, натыкавшейся на косность укоренившихся привычек понимать в мысли слова, только слова, да еще в их неправильном терминологическом взятии; даже Штейнер в полемике с рационализмом бросался фразами вроде: «Только символ, а не действительность». Помнится: раз после одной из таких фраз я вскричал на всю аудиторию, что я никогда не понимал понятия «символа» так и что в России всякий газетчик освоился с истиной, что символ — не аллегория; меня дергали за рукав (разумеется, — русские «друзья»), не понимавшие, что этим вскриком, бросаемым Штейнеру, я защищал принцип жизни своей по весьма и весьма веским мотивам; добрая немецкая дама (графиня Калькрейт), сидевшая рядом, сказала «друзьям»: «Оставьте, это у него от погоды: упал барометр». А мадам Штейнер дней через десять сказала мне: «Вы — не поняли доктора; он говорил о другом символизме». Но символизм один; и о нем-то я ратовал… под Штейнером, против Штейнера, разумеется, понимая, что это ратование лишь вопрос терминологии, по-моему, неправильной; в существе дела не было расхождения между моим «символом» и познавательным актом теории знания Штейнера, рождающим впервые действительность; мой «символ» и означал: действительность еще не данную, но загаданную в реализации истинного и должного познавательного акта, а не тех схем о нем, в которых для рационализма оканчивается познание; между тем как с их конструкции оно только начинается; отсылаю к великолепным разъяснениям Штейнера в его книге: «Основные линии теории знания Гете». Что действительность нами творится в деятельностях творческого познания, а не подается на мировом блюде, было мне прекрасно известно до книг Штейнера; в «Эмблематике смысла» эту действительность называю я деятельностью («вирклихкайт» от «виркен»). «Тут возвращаемся мы к деятельности, к этому символическому единству…; самый процесс пробуждения от сна… и есть действительность; то, что творит наши сны, называем мы ценностью; но эта ценность — символ; то, что творится в снах, называем мы действительностями» («Эмблематика смысла», стр. 71). Доказав сперва, что «данная» действительность не действительность, я перехожу к имагинативным действительностям («символизациям» в терминах моих), как все еще снам, но более близким к пробуду, чем сны «данности»; здесь — ступенчатость в лестнице совлечения с себя снов: «Каждая новая ступень есть символизация» (там же); «Если мы ниже этой ступени, она — зов… к дальнему, если мы достигли ее, она — действительность; если мы ее превзошли, она кажется мертвой природой» (там же). Так я писал в 1909 году; что переменилось во мне, когда я стал антропософом? Ничто.

Но в «Эмблематике» я взываю к высшей действительности, а не к имагинативной только; и эта «действительность» в терминах антропософии — стоящие за имагинацией инспирация и интуиция; их-то, не разглядывая по существу, в данном месте «Эмблематики» и называю я корнем построения самих действительностей (символизации); и этот корень — деятельность в разглядах «Эмблематики»: «Возвращаясь к деятельности, мы узнаем ту самую действительность, от которой когда-то уплыли» (там же).

Это «когда-то уплыли» — значит: когда-то божественность нашего «Я» отделилась от божества; а потом и пала. Моя деятельность — сфера инспиративных и интуитивных миров: «Она сама — живой образ, неразложимый в терминах; но мы мыслим в терминах; и потому-то наши слова о деятельности — только символ» (там же).

И я употребляю слова «только символ» до Штейнера: в бытность свою символистом и только символистом; но выражение «только символ» вскрыто в конце «Эмблематики» перечислением градации символизмов («символизации»), лежащих в Символе, как знаке абсолютного предела; но сфера та в терминах Штейнера вскроется в конце седьмой вселенной; мы же — в четвертой, где и Символ дан: только в символизациях.

С моей точки зрения, и до-антропософской, и антропософской, само духовное знание — «только символ», или — символизация небольшого отрезка будущего пути нас всех: от Земли к Вулкану; мой вскрик под Штейнером означал методическую поправку — к Штейнеру же; я хотел ею сказать: «Да и вы сами — только о символе в моем смысле; я же под символом никогда не разумел „общих“ понятий рационализма, в их гетерогенном употреблении в качестве аллегорий». Действительность моего поправочного вскрика относилась 1) к опасностям понимания антропософии вне символизма, 2) к соседям-«друзьям», в эти годы держащим меня в покаянном настроении относительно моего якобы былого символизма, грехи которого мне-де надо отмаливать.

Разумеется, никто ничего не понял: ни оскорбленные «дерзостью» моего поправочного крика друзья, ни добрая графиня Калькрейт, отнесшая вскрик к барометру, ни мадам Штейнер, поднесшая мне фикцию успокоения (Штейнер-де говорил о другом символизме); и, разумеется, сам Штейнер не только не обиделся, но, думается, симпатично отнесся (он хорошо меня знал в «покрике»), и он знал, что «вскрик» не имеет никакого отношения к коренному расхождению с ним.

Мой вскрик 1915 года имел другое значение: предупреждение, как бы кто-нибудь не вскричал от нажима на него рационализмом антропософии (т. е. вне символизма); и этим кто-нибудь оказался опять-таки — я: в 1922 году, когда «перманентно давился заглотанной тряпкой — грязной и пыльной».

Эта грязная и пыльная тряпка — антропософский рационализм: тут уж приходится вскрикнуть: «Дайте хотя бы „только символ“ вместо пылей этой тряпки!»

Я, символист, и я, антропософ, — не был двумя «Я», но — «Я»; «антропософ» сделал выводы из до-антропософской позиции; повод — XXXIII курс, читая который Штейнер с особой подчеркнутой значительностью глядел на меня как бы жестом своим через головы слушавших мне именно его подавая: я так и принял его — из рук в руки: для вывода; вывод — книга «Штейнер и Гете».

Все это считаю нужным сказать, — вот почему: — в проблеме жизни я изучал градацию социальных и мировоззрительных крахов; не люди проваливались (они были ценнее и лучше собственных «мировоззрений», их облекавших в рога, бычьи морды и прочие маски); маски надетые — предрассудки; пока они — удел личности, они безобразят личность, а не индивидуальное «Я»; но в социальном сплетении, в обществе, рост предрассудков — невероятен; в нем каждый, отдельно взятый, надетый лишь маской на «я», оплетает уже весь Индивидуум; общественные коллективы суть коллективы равнения всех предрассудков в единую линию ужасной чудовищности; коллективы, в таком равнении взятые, — кладбище ценностей; оформление из личной платформы становится, так сказать, железнодорожной платформой, поставленной на неизбежные рельсы; а «я», сидящее посредине платформы, становится пассивно увозимою кладью в места, куда… «Макар телят не гонял». Трагедия людей внутри коллективов: разъезд платформ или разрыв ценных «индивидуальных» связей по воле «платформы», «Хотел бы дружить, да… платформа увозит». Или же: не разъезд платформ, а — железнодорожная катастрофа с уже не расхождением, а с ударами друг друга: порой… до смерти.

Разъезд «платформ» — неволен; в случае стояния платформ рядом меж ними развивается общественность: в росте химических процессов и с выделением… вони.

На протяжении 30 лет я имел пышный опыт зрелища разложения утопий и коллективов; коллективы менялись, а причины разложения оставались теми же. Напоминаю себе, что действительность разрыва отношений с рядом любимых (и где-то еще любящих) друзей — не действительность охлаждения потенций связи от «я» к «я», а — криво растущая и слепо несущая «я» платформа; таковы мои действительные охлаждения: с Мережковскими, Блоком, с С. М. Соловьевым, с Рачинским, с Бердяевым, с Морозовой, с А. А. Тургеневой, с Эллисом, со сколькими еще! Платформа, слепо растущая вопреки индивидуальному «я», протянутому дружески к индивидуальному «Я», перерастала рост отношений от «Я» к «Я»; и — неизбежные: железнодорожный разъезд, железнодорожная катастрофа.

Железностъ — карма «общества»; но «общество» само — карма: дурная карма; и мы изживаем ее в форме теперь уже мирового кризиса. Напоминаю: «общественное мнение» назвал раз Штейнер — паразитирующими в нас личинками «злых», т. е. отставших, духовных иерархий.

Одно время хотел я воскликнуть, что волю «интер-индивидуал», если «интер-социал» так плох в нас; но социал и индивидуал — то же самое: он — социал-индивидуал; вся суть в «интер», ужасно понятном; это «интер» — между-лежащее: не соединяющее, а мешающее соединению, оно лишь сополагает, нумерирует в дурной бесконечности линейных точек, не слагающих жеста фигуры; оно — синтез («сюнтитэми» — сополагаю), а не «символ».

И тут я возвращаюсь к воспоминанью себя, когда мне было 16 лет и я захотел «символизма»; а это значило: захотел социальности, любви соединяющей, любви-мудрости, не любви абстрактной или только… половой. Это-то чувство привело меня в 1897 году к шопенгауэровской проблеме — к освобождению от полового чувства и от пустой, метафизической, социальности: все-объятия, не умеющего обнять — никого. И тут же таимая стесненность, что Соловьевы не понимают меня; так, от первого непонимания к последнему — длинная линия лет: 1897–1928. И усилия мои внести корректив с «символизмом», принимаемые за брюзжание (чего суетится!); и я понимаю людей: то, с чем я приставал, казалось невесомым; но все весомое движется по линиям невесомых сил; этого конкретно не хотят знать даже «оккультисты», поступающие с «оккультизмом» так, как если бы он был тысячепудовой гирей; а все — в «чуть-чуть» — черта, отделяющая дела бездарные от дел гениальных (опять истина, принятая на кончике языка, то есть — не принятая).

Мой «символизм» и был словами о «чуть-чуть».

Проблему «чуть-чуть» всю жизнь ставил Штейнер: и принципиально, и реально; принципиально: антропософии нет в антропософских «истинах», а только между ними, в мгновенных искрах сочетаний, контекста, фигур; реально: все книги Штейнера полны ретушами оговорок, ведущих к «чуть-чуть» упущениям в прочтении текста; чуть-чуть; но отбор текста в каждом из нас по-своему приводил к чуть-чуть упущениям — в упущенье «чуть-чуть»; ретушей, маленьких оговорок, ступающих глубинными шагами, но несущими пожары и взрывы заторов текста; и пожар «Гетеанума» от «чуть-чуть» упущения; и «гигантище» социального заблуждения — гигантская неверность в культурном курсе, отложенном на периферии социальной окружности, — от угловой ошибки намерения в центре, равной какой-нибудь сотой градуса; вот где корень роста предрассудков: не взятое на учет «чуть-чуть», проваливающее гениальный замысел в бездарицу выполнения.

В медном пятаке сжата сила, способная прогнать поезд по экватору четыре раза (междуатомная теплота); и такая же сжатая сила в невытравленном предрассудке; он имеет способность социально выявиться в объеме, равном шару, построенному на линии, равной в длине четырем экваторам, если он равен пятаку по сравнению со всей землей (правдой); и тогда правда земли будет положена в склепище, отделяющее ее от неба; западные антропософы по отношению вот к такому «чуть-чуть» слепы до… артистического совершенства при всей подчас тонкости, подчас умности их рассудочных выложений.


Дата добавления: 2018-11-24; просмотров: 177; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!