Еще о нескольких китах художества 8 страница



Нашим пролетписателям кажется, что в этом противоречии между результатами дела, которое делает человек, и его внутренним содержанием и заключается смысл показа живого человека.

Отрицательное поведение плюс положительные результаты — в этом пролетписатели пытаются найти способ уйти от агитки.

{96} На самом деле это никакой не путь, а бессмысленная путаница, и в результате этой путаницы получается обратный эффект.

Интерес к делу, к положительным результатам отпадает, и остается только интерес к отрицательной фигуре деятеля. Поэтому наша современная литература все больше дает нам так называемых «живых» людей, то есть пьяниц, взяточников, растратчиков, и все меньше дает нам представления о том живом деле, которое у нас делается.

Совершенно ясно, что уход от голой агитки — это уход от живописания людей к живописанию дела. Это единственно верный путь.

Нужно поставить перед литературой задачу: давать не людей, а дело, описывать не людей, а дело, заинтересовать не людьми, а делами. Мы ценим человека не по тому, что он переживает, а по той роли, которую он играет в нашем деле. Поэтому интерес к делу для нас основной, а интерес к человеку — интерес производный.

Если даже и стоит сейчас вопрос о том, как воспитать людей для нашего дела, то это не значит, что мы переносим центр внимания на человека как такового. Формула Горького «Человек — это звучит гордо» для нас совершенно негодна, потому что человек — это может звучать подло, гадко, в зависимости от того, какое дело он делает.

Оценка человека не может быть дана нами без тщательного и полного показа того дела, для которого мы этого человека расцениваем.

Дать наше живое дело — вот боевой лозунг нашей литературы.

И тут не помогут никакие самоучители, потому что их составители нашего дела никогда не знали.

{97} В. Тренин
Интеллигентные партизаны
(Формальный комментарий к статье О. Брика «Разгром Фадеева»)

Фадеев заявил в каком-то журнале, что перед тем, как написать «Разгром», он внимательно перечел «Войну и мир» Льва Толстого. Для некоторых критиков это является, вероятно, лишним доказательством того, что «Разгром» — вещь классическая. Можно подумать, что создание классиков пролетарской литературы сводится к пересаживанию готовых литературных форм 19‑го века на живой сегодняшний материал. Но в действительности этот фетишизм классической формы глубоко ошибочен, потому что форма ценна для нас не своим удельным весом в старой литературе, а своей социальной функцией. В разное время и в разных условиях одна и та же форма будет выполнять различные, иногда диаметрально противоположные, функции. Поэтому идеологически выдержанный роман, написанный в манере 19‑го века, мало чем отличается от прославления заводов в бальмонтовских метрах или от чарльстона с революционным текстом. Все это — вещи с отрицательной функцией, воспринимающиеся как пародия.

О. М. Брик блестяще разобрал с функциональной точки зрения роман Фадеева «Разгром» и показал, что в романе нет реальной борьбы партизан, а есть лишь их душевные переживания, изображенные приемами Чехова.

{98} Мы видим, что Фадеев ошибся в своей литературной генеалогии. Формальный анализ «Разгрома» целиком подкрепляет утверждения О. М. Брика.

В романе Фадеева встречаются только следы чтения Толстого. Так, например, описание сна Левинсона на лошади копирует с ученической тщательностью описание аналогичного случая с Николаем Ростовым. Это легко доказать простым сопоставлением текстов.

 

«Наташа, сестра, черные глаза На… ташка! (Вот удивится, когда я ей скажу, как я увидал государя). Наташку… ташку возьми…» «Да, бишь, что я думал? — не забыть. Как с государем говорить буду? Нет, не то — это завтра. Да, да! На ташку, наступить… тупить нас — кого? Гусаров. А гусары и усы… По Тверской ехал этот гусар с усами, еще я подумал о нем, против самого Гурьева дома… Старик Гурьев… Эх, славный малый Денисов. Да все это пустяки. Главное теперь — государь тут. Как он на меня смотрел, и хотелось ему что-то сказать, да он и не смел… Нет, это я не смел. Да это пустяки, а главное — не забывать, что я нужное-то думал, да. На — ташку, нас — тупить, да, да, да. Это хорошо». «И он опять упал головой на шею лошади. Вдруг ему показалось, что в него стреляют. “Что? Что? Что?.. Руби! Что?” — заговорил, очнувшись, Ростов». («Война и мир», т. I, стр. 245). «Зачем эта длинная бесконечная дорога и эта мокрая листва и небо, такое мертвое и ненужное мне теперь… Что я обязан теперь делать… Да, я обязан выйти в тудо-вакскую долину… вак… скую долину — как это странно — вак… скую долину! Но как я устал, как мне хочется спать. Что еще могут хотеть от меня эти люди, когда мне так хочется спать?.. “Он говорит дозор… У него такая круглая и добрая голова, как у моего сына, и, конечно, нужно послать дозор, а потом уж спать… спать… и даже не такая, как у моего сына, а… что?..” — Что ты сказал? — спросил он вдруг, подняв голову. Рядом с ним ехал Бакланов». («Разгром», стр. 207).

 

Все стилистические приемы Толстого в этом (левом) отрывке — и мотивированное дремотой повторения, и разрывы слов, и бессвязность синтаксиса — покорно переходят в отрывок Фадеева (справа).

{99} У Льва Толстого был один излюбленный прием — выделение детали. В своей работе о «Войне и мире» Виктор Шкловский отметил, что этот прием Толстой применяет, главным образом, к второстепенным и отрицательным персонажам, психология которых ему неинтересна (адъютант Мюрата с курчавыми черными волосами, Lise с усиками на губе и др.).

Фадеев также перенимает этот прием и, забывая об его отрицательной функции, переносит его на положительного, даже на центрального героя — Левинсона. Вместо Левинсона, всюду даются его глаза:

«Надоели скучные, казенные разъезды, никому ненужные пакеты, а больше всего нездешние глаза Левинсона. Глубокие и большие, как озера, они вбирали Морозку»… и т. д. (стр. 5).

В дальнейшем эта деталь повторяется при каждом появлении на сцену Левинсона:

«— Ну, ступай!.. — махнул Левинсон рукой, насмешливо прищуривая вслед голубые, как омуты, глаза» (стр. 26).

«— Твой щенок?.. — спросил командир, сразу вовлекая Морозку в орбиту своих немутнеющих глаз» (стр. 27).

«Морозка заколебался. Левинсон подался вперед и, сразу схватив его, как клещами, немигающим взглядом, выдернул из толпы, как гвоздь» (стр. 41).

«Насмешливо щурил свои голубые, нездешние глаза» (стр. 49).

«Глаза его похолодели, и под их жестким взглядом…» (стр. 52).

«Не спуская с него глаз, ушедших вовнутрь и ставших необыкновенно колючими и маленькими…» (с. 112).

«Его мертвенно-бледное бородатое лицо, со стиснутыми зубами, с большими, горящими, круглыми глазами…» (стр. 203).

«Вдруг он выхватил шашку и тоже подался вперед с заблестевшими глазами…» (стр. 212).

Таким образом, читатель не узнает никаких подробностей о Левинсоне и о его деятельности, кроме того, {100} что у него нездешние глаза. Против воли автора это снижает фигуру Левинсона — командира партизан.

На этом и кончается учеба Фадеева у Толстого. Гораздо ощутимее зависимость Фадеева от Чехова. Чеховский синтаксис, чеховские словесные формы, приспособленные к передаче тем безволия, колебания и всяческой неопределенности, имитируются Фадеевым на каждой странице его романа.

Приведем небольшую параллельную сводку:

 

«И все мне казалось молодым и чистым» (Чехов, т. XI, с. 41). «Все казалось ему простым и ясным» (Фадеев, с. 68). «Вся история казалась теперь ненужной и хлопотливой» (Ф., с. 39).
«Казалось ей уже пустым» (Чехов, т. X, с. 15). «Лицо последнего показалось ему противным и страшным» (Ф., с. 103).
«Ему хотелось заговорить» (Чехов, т. X, с. 28). «Они казались ему такими же правильными». (Ф., с. 48).
«Хотелось сказать ему» (Чехов, т. X, с. 45). «Расхотелось говорить с людьми» (Ф., с. 96).
«Ей очевидно хотелось прочесть письмо» (Чехов, т. X, с. 82). «Морозке хотелось сказать что-нибудь очень обидное» (Ф., с. 13).
«До тоски вдруг захотелось» (Чехов, т. X, с. 102). «Ему все время хотелось размахивать руками» (Ф., с. 25).
«И почему-то вдруг заговорил» (Чехов, т. X, с. 102). «Мечику невольно захотелось» (Ф., с. 91).
«Почему-то всякий раз надевала» (Чехов, т. XI, с. 70). «Но почему-то раздумал» (Ф., с. 70).
«Играя почему-то всегда» (Чехов, т. X, с. 33). «Хватался почему-то за ухо» (Ф., с. 106). «Смотря почему-то на деда Евстафия» (Ф., с. 41)

 

Чеховский интеллигент не видит, а «ему кажется», он не просто хочет, а «ему хочется». Здесь в самих глагольных формах подчеркнут момент пассивности, человек {101} является не субъектом действия, а объектом каких-то сил, действующих на него помимо его воли.

И фадеевские партизаны ведут себя тоже очень интеллигентно, по стилистическим законам Чехова. К их услугам автор заготовил целый ассортимент так называемых относительных слов. «Что-то», «будто», «какой-то», «какой-нибудь», «как-то» и тому подобные словечки встречаются в тексте фадеевского романа гораздо чаще, чем у Чехова, потому что Чехов рассчитывал применение этого приема, а Фадеев просто им подавлен. Желающие могут выписать стилистические совпадения «Разгрома» с чеховскими новеллами по намеченным здесь пунктам. Привести полную сводку в тексте настоящей статьи невозможно, так как сводка эта очень обширна (по нашим подсчетам — до 200 случаев).

«Разгром» написан не Фадеевым, а его стилистической инерцией. Эта инерция определила собой изнутри и всю концепцию романа — тему разгрома и гибели. Ясно, что подобными приемами нельзя было изображать борьбу и победы партизан.

Но совершенно неясно, нужны ли такие разгромные произведения советской литературе и общественности.

{102} П. Незнамов
Драдедамовый быт
(«Наталья Тарпова» — роман С. Семенова)

В сопровождении гувернеров

Необходимость появляться в садах советской словесности не иначе, как под руку с гувернером, стала за последнее время почти обязательной для пролетарских писателей.

Считается почти немыслимым, если пролетарский писатель выходит в свет без сопровождения «влиятельной особы», самое право на «влиятельность» которой приобретено во время, в обстановке и при исполнении задач, ничего общего с задачами пролетарского писателя не имеющими.

И хотя работа равнения на стариков, с лозунгом «Чем наши хуже ваших» нигде так не спорна, как в области литературы, тяжелые случаи литературного маскарада продолжаются. Пример: «Наталья Тарпова» — роман С. Семенова.

Роман этот примечателен тем, что переосмысливает сегодняшние реальные вещи на условный лад. В нем берутся в оборот завод, парторганизация, рабочие, советские специалисты, изобретатели, и все это моментально нейтрализуется, лишь только приходит в соприкосновение с зубчиками и колесиками романного механизма.

Так, например, когда Семенов начинает свое повествование:

«Из райкома вышел партиец очень не авантажного вида, но, как водится, с портфеликом», — то для каждого мало-мальски грамотного читателя становится {103} ясно, что партиец этот вышел вовсе не из райкома, а из литературной традиции, в частности из традиции Гоголя и Достоевского, в орбите которых главным образом и движется Семенов.

И действительно, надо очень далеко пойти по линии копирования своих учителей, чтобы дать рабочих, хотя бы и с довоенной привилегированной фабрики, в таком виде:

«… Сидели в гостях, чуть-чуть важничая друг перед другом, чуть-чуть щеголяя своими палками с золотыми и серебряными набалдашниками, а в общем и целом напоминали собрание лордов».

«… И вот тут — в выставке набалдашников в углу, — тут явно соблюдался какой-то хитрый и сложный табель о рангах».

Характеристика эта была бы прекрасной, если б относилась к собранию чинуш. У Достоевского таких характеристик и таких чинуш сколько угодно. И «табель о рангах» у него, равно как и у Гоголя, тоже есть. Но характеризовать посиделки рабочих, хотя бы и привилегированных, как «собрание лордов», можно только оторвавшись от всякой реальной подпочвы.

Впрочем, мы готовы сделать любые послабления. Допустим, Семенов хотел такой характеристикой скомпрометировать реакционную верхушку рабочих, продавшихся хозяевам. Но тогда совершенно непонятно, почему и сегодняшние рабочие на сегодняшнем партсобрании выглядят тоже по-чиновничьи.

«Входившие в комнату новые партийцы — все на момент бросали удивленный взгляд на торжественное заседание за красным столом и, заметив чинные и сдержанные лица заседавших, сами делались чинными и сдержанными — чинно подходили к Малахову, расписывались и рассаживались на скамейках в необычном безмолвии».

Тут почти полное совпадение аттестаций. И «торжественное заседание» имеет совершенно такой же смысл, что и «собрание лордов», а «чинность» и «сдержанность» — это то же самое, что «табель о рангах». Но, конечно, характеризовать сегодняшних работников так, как будто это Башмачкины и Голядкины, можно только в порядке {104} стилизаторского бешенства, не останавливающегося перед порчей какого угодно материала.

Далее. В романе имеется место, где Тарпова — «чтобы не обидеть смешного своего рыцаря», берет этого рыцаря под руку, и все это, конечно, очень хорошо, кроме того, что «рыцарь» этот — рабочий. Затем, есть еще место, где в кабинете директора-партийца пребывает «на кончике дивана мелковатый человек» — и это было бы тоже подходяще, если бы из-за спины такого «человечка» не подхихикивал «человек из подполья».

Семенов слишком безоглядно отдался во власть гувернеров, и все его переодевания объясняются тем, что он вместе с большинством своих товарищей вступил сейчас в «набалдашниковый» период существования пролетарской литературы, при котором авторские характеристики, аттестации и называния вещей превращаются объективно в обзывания.

Но это бесчинствует не Семенов. Это обзывается литературная традиция.

Сомнамбулы и лунатики

Достоевский в романе Семенова отложился не только в синтаксисе и словаре, но и в сюжетных ходах. Как у Достоевского, у Семенова все самые переломные и командующие ситуации романа происходят в обстановке, гипнотизирующей волю и сознание человека.

Дело в том, что климат психологического романа — худой и неплодородный для сегодняшних живых организмов. Последние против этого климата не имеют самозащиты, и потому здесь могут расти только растения с искривленным стеблем.

Наталья Тарпова у Семенова — партийка и секретарь фабкома, она — дочь привилегированного рабочего, без колебаний принявшая Октябрь. Но в фигуру она вырастает в романе только в те моменты, когда действует инстинктивно и по неясным психическим побуждениям.

Вот как, например, она ведет себя на том партсобрании, на которое Семенов привел Рябьева. Слушая речь нового парторганизатора Рябьева, она «была удивлена, поражена, восхищена». Затем: «подчинилась гипнозу рябьевских {105} слов». Наконец: «“Это хорошо”, — подумала Тарпова, как во сне». И во все время, пока лилась в романе речь организатора, — «теплота, исходившая от рябьевских слов, обволакивала Тарпову, погружала куда-то», в соответствии с «непомерной яркостью» улыбки оратора, которая тоже «топила, обволакивала» героиню.

Таких партсобраний, где люди спят от восхищения, понятно, не бывает. Но Семенова это мало беспокоит. Характерно, что когда сама Тарпова произносит речь, то ей «блестит» все та же «непомерная улыбка Рябьева», — как будто работа в партколлективах налаживается одними улыбками!

Эти немотивированные улыбки и психические состояния, сходные с состоянием гипноза, очень быстро разгружают и Тарпову и Рябьева от их партийных обязанностей и превращают их в сомнамбул и лунатиков. Ибо сомнамбулам и лунатикам можно присочинить любую судьбу, тогда как реальный человек может ее и не поднять.

Кроме того, работа с сомнамбулой удобна еще и тем, что последней не нужно отдавать себе отчета в своих поступках. Это позволяет, например, Семенову, начав роман с личных неприятностей Рябьева и инженера Габруха, ввергнуть одного в состояние «кислого безразличия», а другого заставить улечься, «уже с ясностью ощущая себя в дурном настроении», и этим настроением окрасить весь мир, окружающий героев: прием Л. Толстого, примененный в отношении мятущейся Анны Карениной, увидевшей все окружающее ее только с уродливой стороны, — прием, не работающий теперь, так как в наше время вырос интерес именно к этому окружающему, за счет интереса к капризам отдельных персонажей.

Насколько партиец Рябьев — вопреки недавнему уверению В. Ермилова, что этот герой «достиг равновесия между инстинктом и сознанием» («На лит. посту» № 20, 1927 г.), — не отдает себе отчета в происходящем, показывает следующее. Когда он впервые на собрании увидел нарядную Тарпову, он довольно жестко подумал о ней: «На бал, а не на партийное собрание вырядилась». Когда же собрание кончилось и «день улыбнулся» Рябьеву, то «свет этой улыбки упал на Тарпову…», представившуюся на этот раз взору организатора «в шубке, ботиках, с блестящими {106} глазами, в изумлении и восторге на Рябьева смотревшими».

Такая перемена произошла потому, что в это время Семенов уже «дожал» своего героя до лунатика окончательно. Он у него после собрания повел себя, как князь Мышкин в «Идиоте», и подходил к Тарповой, «уже улыбаясь неудержимой бессмысленной улыбкой».

Тарпова к этому времени тоже уже настолько вытряхнулась из обстановки и среды, что превратилась почти в институтку. Она, во-первых, «умирала от желания помочь новому организатору» и, во-вторых, «по этой дрожи поняла, что до сей — последней и решающей — минуты она верила и верит в нового организатора».

То есть восприняла события не по разумению, а по наитию и радению.

Бедра и строительство

Установился шаблон советского психологического романа: человек «восстанавливает» производство и попутно с этим «любит ее», а «она его». У Семенова этот человек (Рябьев) восстанавливает заводскую парторганизацию, но она (Тарпова) его не любит или еще не полюбила. Чтобы полюбить, пройдут либо годы, либо еще два тома романа. А пока она интересуется беспартийным спецом Габрухом, у которого «замечательные плечи и грудь».

Встречая этого человека, Тарпова, — которая до сих пор «не раз и не два сходилась и расходилась» только с партийцами, — теперь подвергается жестокому искушению.

«… Она все больше впадала в какое-то волнение, а инженер смотрел на нее, поражаясь до глубины неукротимостью забурлившего в ней чувства…»

«Инженер не мог отвести глаз от ее бедер, скрытых узкой, туго натянутой от сидячего положения юбкой. Его ноги касались ее ног…»

«— Я никогда не насиловал женщин против их воли, но вас, Наталья Ипатовна, мог бы изнасиловать, — сказал инженер со злым восторгом.

— Тише вы, сумасшедший… кто-то ходит, — прошептала Тарпова…»

Роман весь в таких штампах, как в веснушках. Но даже, если и принимать всю эту плохую литературу всерьез, {107} трудно более гениально подытожить положение, как подытожил его тот же Ермилов: «К Габруху влечет ее все, что есть у нее подсознательного, к Рябьеву — все, что есть сознательного: ее чувство классово-идеологической близости и ее разум».

То есть получается, как в пушкинской эпиграмме на графиню Орлову:

Благочестивая жена
Душою Богу предана,
А грешной плотию
Митрополиту Фотию.

Причем относительно велений «разума» мы выше уже достаточно показали, насколько мало принимает их в расчет Тарпова, действующая не по «разуму», а по «дрожи».


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 237; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!