Я мыслю, но это еще ничего не значит 11 страница



Не исключено, что Колетт представляла себе нечто в этом роде – во всяком случае, мне так кажется. Пересечения очевидны!

Люсетт уверяет, что, когда они поженились, Селин тут же сел за работу, не собираясь ничего праздновать. Даже своим самым близким друзьям он не предложил выпить в честь их свадьбы, чем ужасно их всех разозлил.

В 1941 году один знакомый предложил Селину вступить в организацию франкмасонов. Селин ответил отказом, но изъявил желание посмотреть, «как все это происходит». Люсетт вместе с Селином отправились на собрание, проходившее в подвале церкви Сен‑Жермен‑де‑Пре. Там стоял огромный стол, вокруг которого сидело множество народу, почти как на картине «Тайная вечеря». Впоследствии Люсетт очень часто возвращалась к этой теме и была убеждена, что если бы Селин тогда согласился, то обрел бы влиятельных покровителей, однако он был законченным индивидуалистом.

В 1942 году Селин и Люсетт собрались провести лето в Сен‑Мало, как они это обычно делали, но немцы им запретили, и они отправились в Кэмпе, в психиатрическую лечебницу, которую возглавлял знакомый Селина, доктор Мондэн. Последний был страстным любителем живописи и каждую ночь отправлялся на этюды, а утром возвращался сияющий от счастья, неся под мышкой очередное абсолютно черное полотно. Его жена периодически предпринимала попытки выброситься из окна, а больные прислуживали за столом и на кухне. Одному из них, ранее разрезавшему свою жену на мелкие кусочки, обычно поручалось разделывать на кухне мясо.

Интересно, что в самом начале немецкой оккупации Парижа Жан‑Поль Сартр явился к Селину с просьбой походатайствовать у оккупационных властей о постановке его пьесы «Мухи». Однако Селин отказался, сославшись на то, что не имеет никакого влияния на немцев. Сартр не поверил и затаил обиду. После войны объявивший себя одним из участников Сопротивления Сартр принял самое активное участие в травле Селина, обвиняя его в том, что тот сочинил свои антисемитские и расистские памфлеты специально по заказу немцев и за деньги. В послевоенных романах Селин, в свою очередь, называл Сартра не иначе, как «Тартр» или же «Сартир». Помимо прочего, Селин считал Сартра одним из самых наглых своих плагиаторов, которые беззастенчиво обворовали его, присвоив себе практически все его художественные открытия. Именно в этом, то есть в желании избавиться от своего главного конкурента, он и видел главные причины развязанной против него в послевоенные годы клеветнической кампании.

Хорошо известно, что после окончания войны Селину и Люсетт пришлось бежать в Копенгаген, где они поселились у подруги Селина, танцовщицы Карен Мари Йенсен. В декабре 1945 года за ними пришли полицейские, которые ужасно их напугали, так как они решили, что это просто какие‑то люди, которые явились их убить, потому что все полицейские были в штатском. Селин и Люсетт с котом Бебером в сумке выскочили на крышу из мансарды, где они жили, и бросились бежать, совсем как в американском боевике, однако их почти сразу же поймали.

Кстати, Селин в то время всегда носил с собой пистолет для самозащиты и цианистый калий для того, чтобы в случае чего покончить с собой. Датские полицейские при обыске помимо пистолета обнаружили у него еще и хирургические инструменты, поэтому заподозрили Селина в том, что он тайно делал аборты. Ко всему прочему соседи Селина тут же донесли полицейским, что в эту квартиру постоянно приходили какие‑то девушки. Трудно сказать, что делали эти девушки у Селина, и вообще, правда ли это – думаю, что нет, и соседи просто специально оклеветали подозрительного иностранца. Хотя, когда они с Люсетт еще жили на Монмартре, у Селина, действительно, чуть ли не каждый день появлялись новые пассии. Правда, в основном это были женщины с лесбийскими наклонностями – Селин любил наблюдать, как они развлекаются. Об этом он даже как‑то сам написал в письме своему американскому знакомому Милтону Хиндусу: «Я всегда предпочитал красивых женщин‑лесбиянок: на них очень приятно смотреть, и кроме того, их сексуальные призывы ни к чему меня не обязывают».

Как бы то ни было, но в Копенгагене Люсетт и Селин были арестованы. Люсетт обвинили в шпионаже и десять дней продержали в камере с пожилой датчанкой, убившей своего мужа и присвоившей себе его деньги. Люсетт не говорила по‑датски, а Селин не разрешал ей произносить ни одного слова на этом языке, хотя одно слово она все‑таки выучила: «brod», то есть «хлеб».

Когда Люсетт приходила в тюрьму на свидание с Сели– ном, она всегда приносила в сумочке Бебера. Кот не шевелился и только в самый последний момент, как будто прощаясь, протягивал Селину лапку. Люсетт утверждала, что даже печь она топила в своей квартире исключительно ради Бебера, чтобы тот не умер от холода. Таким образом, Бебер невольно помог ей тогда выжить.

В датской тюрьме Селина постоянно подвергали как физическим, так и моральным пыткам. Ему сообщали, что его освобождают, одевали, сажали в автобус, а потом привозили обратно в тюрьму. Не менее часто ему приходилось выслушивать известие о том, что сегодня он будет расстрелян. Селин потерял в тюрьме 20 килограммов, поэтому его поместили в тюремную больницу. Он лежал там за ширмой, и когда рядом с ним умирал пациент, должен был звонить в специальный колокольчик, после чего приходили санитары и забирали труп.

Селин пробыл в тюрьме больше года, но потом адвокату все же удалось добиться его освобождения. В день его возвращения Люсетт купила прекрасную магнолию с белыми цветами. Однако когда Селин пришел домой, все цветы опали – остались одни ветви.

После тюрьмы здоровье Селина было окончательно подорвано: теперь он ходил, опираясь на палку, и чувствовал себя ужасно. Зиму 1947/48 года они провели в небольшой комнатке тюремного сторожа, который временно согласился уехать в Ментон, где жила мать Люсетт. Вообще в Дании им приходилось постоянно переезжать с места на место. Наконец, адвокат Селина Миккельсен предложил им поселиться неподалеку от Корсора, в своем летнем домике на берегу Балтийского моря, где они и провели три года. Лю– сетт каждое утро купалась в Балтийском море, даже в мороз, а Селин потом согревал ей ноги банками с кипятком. В результате Балтику, как и Данию, Селин возненавидел на всю оставшуюся жизнь: за однообразный серый цвет воды и неба, холод и мрак.

Только в середине 1951 года Селин и Люсетт снова смогли вернуться во Францию. Сначала они прилетели в Ниццу, а затем переехали в Ментон, где, как я уже сказала, в то время жила мать Люсетт.

Люсетт каждый день тренировалась, чтобы не потерять физическую форму – прыгала на скакалке, отчего внизу в салоне тряслась хрустальная люстра. Как‑то утром служанка принесла им записку, где было сказано: «Вы чрезвычайно нас обяжете, если прекратите свои забавы». На что Селин ответил служанке: «Передайте госпоже, что мы не хотим ни к чему ее обязывать», – и добавил, обращаясь к Люсетт: «Лю– сетт, давай прыгай, тебе осталось еще двадцать раз». Селин не хотел, чтобы Люсетт жила исключительно за его счет и не разрешал ей отказываться от уроков танцев, которые позволяли ей зарабатывать деньги. «Если у тебя не будет денег, ты даже рта открыть не сможешь», – неизменно повторял он. И она действительно всю жизнь, до глубокой старости, продолжала давать уроки танцев. Ученицы приезжали к ней домой. Зал для упражнений сохранился в Медоне до сих пор – с зеркалами и балетными станками вдоль стен.

Ставший последним пристанищем Селина дом в парижском пригороде Медон был куплен в августе на деньги от продажи двух принадлежавших Люсетт ферм в Нормандии. А переехали они в Медон в октябре 1951 года. Тогда Селин и переписал заново их супружеский контракт, в соответствии с которым единственной владелицей дома становилась Люсетт. Он как будто чувствовал, что после его смерти дочь Колетт попытается выгнать Люсетт из дому.

После смерти Бебера Люсетт нашла для Селина нового товарища, купив в универмаге «Самаритэн» попугая Тото. Тото поселился в одной комнате с Селином, где постоянно разбрасывал его рукописи, и порой Люсетт слышала, как они беседуют на одном, только им понятном языке. Люсетт в своей ванной комнате тоже завела множество птиц, для чего на окнах были установлены решетки. Птицы летали там и вили гнезда. Когда она, лежа в ванной, читала журнал, они клювами пробивали страницы, желая обратить на себя ее внимание. Начиная с 1951 года в Медоне у них было 50 собак и бесчисленное количество кошек. Люсетт подбирала на улице всех брошенных животных.

В Медоне Селин продолжал заниматься медициной, но лечил исключительно бедных, которые были не в состоянии ему платить. Кроме того, как правило, он сам посещал их на дому. Один знакомый как‑то встретил его на тропинке, ведущей в Нижний Медон. Селин, одетый очень чисто, в пиджаке и при галстуке, стал что‑то бормотать, указывая рукой на какой‑то дом: «Она там, она недавно пришла…». Потом выяснилось, что он почти каждый день навещает одну старушку, больную раком в последней стадии. Он не брал с нее ни копейки, так как денег у нее не было, а старушка постоянно выражала недовольство, что он плохо ее лечит. Не исключено, что именно ее Селин описывает в романе «Из замка в замок» под именем мадам Нисуа.

 

Селин оставил медицинскую практику только в 1959 году, когда здоровье его окончательно пошатнулось.

Примерно в это время Люсетт несколько раз возила Селина в Париж к дантисту, после чего они обычно заходили в кафе недалеко от Мадлен, где пили кофе с молоком и ели круассаны. Однажды Селин остался ждать там Люсетт, которая отправилась за покупками. Он был одет по своему обыкновению в драную на локтях кофту и обтертую на вороте и манжетах рубаху, на груди у него виднелись небольшие пятнышки крови. Тут к нему подошел служащий кафе и, деликатно взяв за локоть, попросил к выходу, стараясь при этом не привлекать внимания остальной публики. «Такие места не для тебя, приятель, – объяснил он безропотно повиновавшемуся Селину. – Не стоит тебе сюда приходить!»

 

Как‑то на пляже в Дьеппе Люсетт разговорилась со стариком крайне жалкого и оборванного вида, который собирал там камни и грузил их в тележку. Он начал жаловаться Лю– сетт, рассказывать ей о своей тяжелой жизни, о том, что у него отобрали сарай, где он держал лошадь… И вдруг сказал: «Есть только один человек, который сказал правду об этом мире – это тот, кто написал «Смерть в кредит»! Естественно, он не знал, что говорит с вдовой автора этой книги. После этого старик удалился вместе со своей лошадью и тележкой, груженой кучей камней.

Я познакомилась с Люсетт лет пятнадцать назад, когда ей было восемьдесят. Тогда она была еще полна сил и водила меня в ресторан, оперу, ходила со мной в гости к общим знакомым. Сейчас она уже практически никуда не выходит из своего дома в Медоне и принимает гостей полулежа в кресле, рядом с огромной клеткой попугая Тото. Во время своего последнего пребывания в Париже я наконец решила, что неплохо бы все‑таки сделать законченное интервью с вдовой Селина. Люсетт не стала возражать против того, чтобы я записала нашу беседу на магнитофон. Однако когда я попыталась спросить ее про пребывание в Дании, она надолго задумалась и потом несколько раз повторила: «Там было очень холодно, холодно… очень холодно…» И все.

 

Глава восемнадцатая

Политика литературы

 

Между тем стоит задуматься, почему во Франции исследователи Селина или же Сада не спешат называть себя «се– линистами» или же «садистами», а перед отечественными пушкинистами и их коллегами подобная дилемма вообще не стоит. В России, как я уже сказала, одни только сталиноведы считают нужным сейчас дистанцироваться от Сталина и его последователей. Ну, разве что еще исследователи творчества Льва Толстого могли бы сегодня указать на то, что их не следует смешивать с «толстовцами», если бы таковые к настоящему моменту окончательно не вымерли. Пожалуй, это единственный случай, когда ученые из числа наших соотечественников скорее всего сочли бы необходимым хоть как‑то акцентировать свое расхождение со взглядами одного из классиков русской литературы, да и то, скорее, из желания отмежеваться от его очевидной наивности. Кому охота, чтобы его приняли за откровенного лоха, который, вырядившись в холщевую рубаху, готов вставать ни свет, ни заря и тащиться в поле пахать, да еще бесплатно, в то время как другие спокойно набивают себе карманы «бабками», покупают шикарные «тачки» и оттягиваются на умопомрачительно дорогих курортах Лазурного побережья.

И все же, откуда взялись все эти тонкие лингвистические и смысловые различия, укоренившиеся ныне в глубинах человеческого подсознания? Из‑за чего Селин, Сад и поныне вызывают у литературоведов бессознательный трепет, а Пушкин и ему подобные – нет? Ответ напрашивается сам собой: в России к настоящему моменту так и не родилось ни одного писателя, сопоставимого по своему влиянию на умы и сердца людей со Сталиным. По‑моему, это совершенно очевидно! А во Франции по крайней мере два таких писателя имеются: Сад и Селин!

Иными словами, во Франции разрыв между умственными способностями писателей и политиков не столь катастрофически велик, как в России. Мало того, в современной России эта пропасть, к сожалению, не только не уменьшается, а углубляется: политики становятся все более и более изощренными, а писатели – простоватыми. Вероятно, поэтому сегодня даже привычное словосочетание «искусство политики» уже практически ничего не значит, а употребляется исключительно по инерции, как эхо давнего прошлого, доносящееся откуда‑то из времен Макиавелли, не ближе. То есть если политики сейчас и используют это словосочетание, они, вероятно, представляют себя кем‑то вроде Данте, Шекспира или же Гомера, но никак не Толстым, Пушкиным или тем более Венечкой Ерофеевым, Бродским и Граниным. Хотя бы потому, что первых трех они, скорее всего, не читали, а то бы, возможно, и вовсе отказались от этой привычной формулировки. Однако Данте, Шекспир и Гомер все равно внушают современным людям некоторое почтение, поскольку их имена сохранились и дошли до наших дней через несколько столетий. Факт и вправду заслуживающий удивления. А в остальном на смену искусству политики сейчас окончательно пришла политика искусства!

Конечно, сами выражения «политика искусства» и «политика литературы» еще слегка режут слух и не стали устойчивыми и привычными или же, как еще обычно называют подобные словосочетания, «идиоматическими». Однако мне ни разу не приходилось слышать из уст политологов рассуждений о «дискурсе», «трансгрессии», «реконструкции» и прочих туманных понятиях, которые долго и безуспешно пытались запустить в широкий обиход некоторые из теоретиков современного искусства. Вместе с тем сами эти же теоретики сейчас постоянно говорят об «имидже», «пиаре», «раскрутке», «манипулировании сознанием масс» в применении к литературе, причем абсолютно непосредственно, как о чем‑то само собой разумеющемся и не подлежащем сомнению. А это значит, что для большинства современных литературоведов и искусствоведов, изъясняющихся на сленге, практически полностью позаимствованном у политологов, занятие литературой теперь мало чем отличается от политической деятельности. Их речь достаточно наглядно об этом свидетельствует.

Таким образом, можно с большой долей уверенности утверждать, что в наши дни на смену некогда устойчивым представлениям о политике как об искусстве, – когда занятие политикой сравнивалось с художественным творчеством как с чем‑то высшим и достойным подражания, – пришла политика искусства, где образцом для подражания стала уже сама политика. Расхожая метафора, если так можно выразиться, вывернулась наизнанку. И в этом нет ничего удивительного. Подражать можно чему‑то великому и внушающему уважение, а прошедшие два века в отечественной культуре ничего подобного не дали. Ничего по‑настоящему поучительного, кроме Сталина!

Забавно, что все эти «раскрутки», «пиары», «манипулирования массами», о которых в один голос сегодня вслед за политологами твердят деятели искусства, вовсе не являются чем– то существенным и серьезным, чему действительно следовало бы сейчас учиться писателям и художникам. И это лишний раз свидетельствует об уровне умственных способностей последних. Характерно, что по‑настоящему серьезные и крупные политики, включая того же Сталина, никогда не позволяли себе подобной легкомысленной болтовни. В этом отношении нынешние писатели и художники чем‑то напоминают дворовых хулиганов, которые не прочь блеснуть своими познаниями «фени» перед школьниками младших классов и их слабоумными мамашами. Все‑таки тот, кто всерьез задумал какое‑то значительное преступление, решил ограбить банк, например, никогда не станет попусту размахивать на улице ножом или же трепать языком, просто чтобы лишний раз покрасоваться на публике. Наоборот, он постарается максимально скрыть свои намерения, ибо настоящий кайф для него заключается в достижении конечной цели.

Никогда не забуду, как в самом начале девяностых писатель Лимонов, выступая в каком‑то телевизионном ток‑шоу, на безобидный вопрос ведущего о том, что сегодня является главным оружием писателя, вдруг неожиданно достал из кармана перочинный ножик и, продемонстрировав его присутствующим, заявил: «Вот мое оружие!». После этого даже моя мамаша выразила сомнение в его умственных способностях. И должна признаться, это был тот редкий случай, когда я была вынуждена с ней мысленно согласиться. Несмотря на то, что Лимонов всегда вызывал у меня симпатию. Однако симпатия симпатией, а сути дела это нисколько не меняет: ни о каком величии духа и замыслов в современном искусстве говорить не приходится!

А вот Сталин, судя по сохранившимся кадрам кинохроники, всегда держался спокойно и уверенно, говорил негромким голосом, не вынимая изо рта свою неизменную трубку, цедил слова сквозь зубы, отчего каждое его слово звучало как‑то по‑особому, тут же обретая весомость и значимость. Еще мне нравится в Сталине его методичность: он продумывал каждое свое действие, каждый жест. Я читала в воспоминаниях его современников, что к каждому, в том числе самому на первый взгляд незначительному, телефонному разговору он очень тщательно готовился, настраивал себя на нужную волну. Я так и представляю себе эту картину. Сталин сосредоточенно ходит туда‑сюда по своему кабинету, держа в одной руке трубку, заложив другую руку за спину, как Наполеон, а его губы потихоньку, едва заметно, шевелятся – это он репетирует воображаемый разговор с незримым собеседником. Однако Сталин, как известно, умел доставать и подчинять себе людей не только в разговорах. Примечательно, что эти его способности проявились задолго до того, как он стал главой государства. Еще в молодости, занимаясь революционной деятельностью, он был какое‑то время в ссылке в одной из глухих сибирских деревень. И жил он там в одном доме, точнее, в одной комнате со Свердловым, который потом вспоминал об этом коротком периоде своей жизни как о настоящем кошмаре. Сталин практически целыми днями лежал на кровати и курил, пуская клубы дыма в потолок, а окурки бросал прямо на пол. Так что несчастный Свердлов был вынужден и пол подметать, и обед готовить, и чуть ли не белье стирать. Сталин же не делал абсолютно ничего!

Если теперь вспомнить знаменитую историю, которой в детстве меня постоянно пичкали родители и учителя, про то, как маленький Володя Ульянов случайно разбил графин, а затем долго мучился и, наконец, не выдержал и признался маме в содеянном, чтобы та не подумала на его братьев и сестер, так вот, если вспомнить эту историю и сопоставить ее с поведением Сталина, то становится понятно, что дальнейшая судьба вождя мирового пролетариата в его соперничестве со Сталиным была фактически предрешена, даже если он потом и постарался укрепить свои нервы. Все равно способности, данные человеку от природы, никогда не сравнятся с тем, что достигается им путем самовоспитания.


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 175; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!