Уфа – Челябинск – Тобол – Омск 17 страница



Уже в предшествующие дни митинги в Севастополе – неотъемлемый признак революции – становились все агрессивнее. «… Какие‑то неизвестные[,] для меня посторонние люди выступали с речами против войны и за ее прекращение, как выгодной только определенному классу, – рассказывает Александр Васильевич. – Затронут был и я – выдвинуто было и обвинение меня в том, что я – аграрий (земельный собственник. – А.К.). Я взял слово и опровергал это обвинение, указывая на то, что никакого недвижимого имущества у меня нет, а вся движимость погибла в Либаве[39], что у меня ничего, кроме того, что находится в каюте, нет». Конкретные обвинения в адрес конкретных лиц вообще нередко оказывались слишком легко опровергаемыми, но самое страшное заключалось в том, что как ораторам, так и внимавшей им толпе были вовсе не нужны подлинные факты – для принятия решений, в том числе самых радикальных, вполне хватало чего‑то голословного, но звучного и хлесткого.

«Уполномоченные митинга обвиняют офицеров в том, что они втайне мечтают о возврате к старому», – излагали вывод ночного сборища, состоявшегося 6 июня и насчитывавшего несколько тысяч человек, «Известия» севастопольского Совдепа. Зачинщики требовали отстранения адмирала Колчака и его начальника штаба (Смирнова, принявшего эту должность 3 апреля) и поголовного разоружения офицеров. На следующий день разоружение началось.

Последний приказ адмирала (ибо занимать должность Командующего таким флотом было уже выше его сил) звучал строго и лаконично: «Считаю постановление делегатского собрания об отобрании оружия у офицеров позорящим команду, офицеров, флот и меня. Считаю, что ни я один, ни офицеры ничем не вызвали подозрений в своей искренности и существовании тех или иных интересов помимо интересов русской военной силы. Призываю офицеров, во избежание возможных эксцессов, добровольно подчиниться требованиям команд и отдать им все оружие. Отдаю и я свою георгиевскую саблю, заслуженную мною при обороне Порт‑Артура. В нанесении мне и офицерам оскорбления не считаю возможным винить вверенный мне Черноморский флот, ибо знаю, что безумное поведение навеяно заезжими агитаторами. Оставаться на посту командующего флотом считаю вредным и с полным спокойствием ожидаю решения правительства». Приказ офицерам подчиниться желанию мятежной толпы был вызван тем разобщенным положением, в котором находился командный состав: «… Никакой опасности офицеры собой не представляют хотя бы уже потому, что они малочисленны и разбросаны кучками по судам», – пытался Колчак образумить матросов (успеха эти попытки, конечно, не возымели). Не было ни плацдарма для сопротивления, ни, у большинства офицеров, даже моральной готовности к нему; неизвестно даже, была ли в этот момент такая готовность у самого Командующего. В первые месяцы революции еще существовала надежда, что Временное Правительство способно стать настоящим правительством, а «революционная демократия» сумеет сохранить хотя бы относительное здравомыслие. Но теперь эти надежды были разбиты, и у многих – уже навсегда.

Процитированный приказ Колчака проливает дополнительный свет и на поступок, который в биографии Александра Васильевича стал одним из самых известных. «Судовой комитет флагманского корабля явился к Адмиралу Колчаку в каюту с требованием выдать его оружие, – рассказывает Смирнов о событиях на „Георгии Победоносце“. – Адмирал просто прогнал их вон. Затем он приказал поставить команду корабля во фронт и произнес речь, в которой указал на гибельные для родины поступки матросов, разъяснил оскорбительность для офицеров отобрания от них оружия… После этого он выбросил саблю в море». Не предполагая в Александре Васильевиче двуличия, следует допустить, что его намерение сдать оружие, декларированное в приказе, было решением хотя и тяжелым, но вполне определенным, – и не позерство, не расчет на дешевый театральный эффект, а живое чувство подтолкнуло адмирала к гордому и красивому, очевидно, совершенно спонтанному поступку.

Осознание невозможности отдать Георгиевскую саблю должно было придти в те минуты, когда Колчак – в последний раз! – в своей каюте взял в руки золотое оружие. Позже он будет в одном из писем рассказывать о японском «культе холодной стали, символизирующей душу воина», и, быть может, что‑то подобное почувствовал адмирал и в этот момент. Дальнейшее было быстрым, решительным и импульсивным. «… А разве не величествен был жест Колчака, когда он выбросил в море свое георгиевское оружие, которое взбунтовавшаяся матросня хотела у него отобрать. “Не от вас я его получил, не вам и отдам”, – сказал адмирал, не думая, что за этим жестом мог легко наступить и его черед быть выброшенным за борт», – писал даже современник, довольно неприязненно относившийся к Александру Васильевичу, и… кажется, ошибся в одном: Смирнов, приводя по памяти слова Колчака, обращенные к матросам, – «он им своего оружия не отдаст, и они его не получат ни с живого, ни с мертвого», – заставляет думать, что Командующий достаточно хорошо представлял себе возможность немедленного и рокового исхода.

Матросы, однако, к такому все‑таки еще не были готовы, и на палубу «Георгия Победоносца» не пролилась кровь Георгиевского кавалера Колчака. Но и командование для него было уже окончено – и, приказав своему преемнику (адмиралу В.К.Лукину, более устраивавшему матросов) вступить в исполнение обязанностей, он съехал на берег в ожидании дальнейших событий. Ожидание, очевидно, было крайне тягостным: трагическая судьба адмирала Непенина, арестованного бунтовщиками и убитого при конвоировании по городу без намека на какое‑либо разбирательство, была еще свежа в памяти…

«В этот же вечер я поехал с судна к себе на городскую квартиру, – рассказывает Колчак. – Туда вечером явились двое уполномоченных от исполнительного комитета Совета для осмотра квартиры и изъятия секретных бумаг и документов, которые в квартире у меня не находились, а были все на судне. Они осмотрели мой кабинет и удалились. В этот же вечер один из офицеров сообщил мне, что состоялось постановление о моем аресте. Не желая подвергаться аресту при жене и детях[40], я вернулся обратно на корабль (то есть в самую гущу взбудораженной матросской толпы! – А.К.), где и остался ночевать. Часа в три ночи получилась телеграмма, помнится от Керенского, направленная в копиях в Совет и другие места, очень резко составленная, с требованием возвращения офицерам оружия и прекращения творящихся безобразий… мне же давалось приказание временно передать командование старшему, а самому прибыть в Петроград для доклада».

Керенский поспешил занять позицию сурового, решительного, бескомпромиссного и, главное, нелицеприятного государственного деятеля (из Петрограда это было так легко!). В печати сообщалось, что он потребовал принятия мер до «ареста зачинщиков» включительно, – однако не преминул продемонстрировать «сильную руку» (если бы сильная рука действительно нашлась в те дни, судьба России могла бы пойти совсем по другому пути) и… адмиралу Колчаку. Смирнов вспоминает, что телеграмма из столицы была составлена в выражениях оскорбительных или по крайней мере воспринята именно так и им, и бывшим Командующим: «Вице‑Адмиралу Колчаку и Капитану 1 ранга Смирнову, допустившим явный бунт в Черноморском флоте, немедленно прибыть в Петроград для доклада Временному Правительству», – и здесь важна не текстуальная точность (мемуарист сам оговаривается, что цитирует по памяти), а именно восприятие, уже, кажется, определившее дальнейшее отношение Александра Васильевича к Временному Правительству и лично к Керенскому, который через месяц (8 июля) возглавит кабинет министров.

Можно возразить, что Керенский просто назвал вещи своими именами: если на флоте разразился мятеж, значит, Командующий флотом его допустил. Можно и настаивать – как это подчас делается, – что Колчак вообще «бросил» свой пост в военное время, чего как флотоводец делать не должен был. Однако военный министр имел бы моральное право упрекать (ибо формулировка «допустили бунт» безусловно является упреком), если бы сам он или правительство в целом до этого проявили бы твердую волю в поддержании порядка в стране, не вносили бы дезорганизацию в военную среду, не уповали бы исключительно на ораторское красноречие как замену дисциплинарного устава… Что же касается допустимости ухода Колчака – прежде всего не следует отказывать военному в праве испытывать какие‑то человеческие чувства (в Императорской Армии и Флоте это право молчаливо признавалось) и следовать голосу чести, если честь его была задета и оскорблена. А кроме того, передав должность «из рук в руки», адмирал до официальной смены оставался в Севастополе, и нужно ли сомневаться в том, что в случае появления, скажем, «Гебена» или «Бреслау» у крымских берегов Колчак не пребывал бы в бездействии и не вмешался бы, даже если бы его никто не позвал?

Кстати, появление такое не заставило себя долго ждать: вечером 7 июня адмирал Колчак – навсегда! – покинул Севастополь, выехав в Петроград, а 12‑го, после того как немцы протралили минные заграждения у Босфора, «Бреслау» вышел в Черное море и совершил налет на Феодосию. Смог бы Колчак или нет воспрепятствовать этому – вопрос спорный (учитывая состояние, в котором находился флот); но бесспорно, что без Колчака воспрепятствовать оказалось некому…

Краткий «петроградский» период биографии адмирала часто сводят лишь к принятию предложения о командировке в Соединенные Штаты Америки, упирая в основном на слово «кондотьер», неоднократно употребленное Александром Васильевичем в черновиках писем применительно к себе самому. Первое знакомство русского флотоводца с американским адмиралом Дж. Гленноном, возглавлявшим военно‑морскую миссию, которая прибыла в Россию в связи со вступлением США в Мировую войну, действительно должно было состояться как раз по дороге из Севастополя в столицу; Гленнон приезжал на Черное море «для изучения постановки минного дела и борьбы с подводными лодками», но угодил как раз к конфликту матросов с офицерами, так что его миссия, «ознакомившись с положением дел, немедленно уехала». Сложно, однако, сказать, насколько Александр Васильевич в те дни был расположен к общению с американцами, а наиболее откровенный и серьезный разговор с ними он сам определенно относил к 17 июня. Из недели, прошедшей до этого разговора с момента приезда Колчака в Петроград, нам известно лишь о его докладе Временному Правительству, а из последующих сорока дней – в сущности, и того меньше. А между тем эти дни представляются весьма важными как для дальнейшей кристаллизации позиции адмирала, так и с точки зрения неиспользованных – но совсем не по его вине! – возможностей.

Решительный тон телеграммы Керенского если и мог кого‑нибудь смутить, то уж, конечно, не Колчака, и на заседании Временного Правительства бывший Командующий Черноморским флотом отнюдь не выглядел оправдывающимся. «… Говорил резко, – вспоминает Александр Васильевич, – заявляя, что деятельность правительства сама способствует разложению флота и что проще было бы распустить команды, что виной всего является политика правительства, которая ведет к подрыву авторитета командования и не направлена к борьбе с той провокационной агитацией, которая ведется под прикрытием свободы слова и собраний. Я был выслушан при гробовом молчании, затем меня благодарили за доклад и отпустили. Никакого обсуждения доклада в моем присутствии не было». На Черное море направили комиссию под председательством адвоката‑социалиста А.С.Зарудного (товарища министра юстиции) и на этом успокоились; комиссия вернется в столицу в конце июня с выводом, «что сущность севастопольской истории в сравнении с делом великого исторического переворота ничего не стоит» (иронический пересказ Колчака), и с призывом к адмиралу проявить «героическое самопожертвование» и вернуться во флот, где, как становилось ясно, никто и ничего менять не собирался. Колчак ответил отказом.

К этому времени он уже «имел совершенно секретный и весьма важный разговор» с сенатором Э.Рутом, возглавлявшим специальную американскую миссию в России, и адмиралом Гленноном, руководившим, как мы знаем, миссией военно‑морской. Сообщив о подготовке новой операции по захвату Босфора и Дарданелл, американцы, в сущности, предложили оставшемуся не у дел Колчаку, которого знали и ценили как выдающегося специалиста, поступить в их флот. С этим и связано пресловутое словечко «кондотьер», снова и снова с болезненной настойчивостью повторяемое адмиралом на радость его критикам и хулителям.

«Итак, я оказался в положении, близком к кондотьеру, предложившему чужой стране свой военный опыт, знания и, в случае надобности, голову и жизнь в придачу»; «мне нет места на родине, которой я служил почти 25 лет, и вот, дойдя до предела, который мне могла дать служба, я нахожусь теперь в положении кондотьера и предлагаю свои военные знания, опыт и способности чужому флоту»; «я отдаю отчет в своем положении – всякий военный, отдающий другому государству все, до своей жизни включительно (а в этом и есть сущность военной службы), является кондотьером с весьма сомнительным [отражением] на идейную или материальную сущность этой профессии», – читаем мы в черновиках его писем. Он как будто специально растравляет душевную рану, терзая себя миражем взятия Проливов: «… Моя мечта рухнула на месте работы и моего флота, но она переносится на другой флот, на другой, чуждый для меня народ… Моя родина оказалась несостоятельной осуществить эту мечту… Быть может, лучи высшего счастья, доступного на земле, – счастья военного успеха и удачи, – осветят чужой флаг, который будет тогда для меня таким же близким и родным, как тот, который теперь уже стал для меня воспоминанием». Адмирал усиливает, даже, пожалуй, утрирует «внепатриотическую» идею военного успеха ради самого успеха, как будто – уязвленный и оскорбленный – намеренно усугубляя внутренний надлом в своей гордой и сильной душе…

Но почему мы не считаем возможным принять слова Александра Васильевича буквально и согласиться с ними, признав, что он просто называет вещи своими именами, даже если имена эти и звучат не слишком благородно? Дело тут не в отношении к Колчаку и не в стремлении что‑то приукрасить или подретушировать в его биографии: версии о «кондотьере» противоречат вполне объективные свидетельства, и свидетелем выступает никто иной, как адмирал Колчак.

Начнем с самого начала: кондотьер – тот, кто нанимается на чужую службу, переходит в войска иного государства или правителя. Именно об этом, как известно со слов Александра Васильевича, говорили с ним Рут и Гленнон. Однако «он счел это неудобным», после чего ему предложили «быть инструктором флота». И согласился он, как мы знаем из собственноручно написанного им документа (причем ближайшего по времени к «весьма важному разговору с американцами»), не только не из каких‑либо корыстных или честолюбивых побуждений, но даже и не из «чувства милитаризма» или «служения войне».

Эта цитата хорошо известна, но обычно ее обрывают, не доводя до конца: «Я хотел вести свой флот по пути славы и чести, – записывает Колчак между 18 и 24 июня, – я хотел дать родине вооруженную силу, как я ее понимаю, для решения тех задач, которые так или иначе рано или поздно будут решены, но бессильное и глупое правительство и обезумевший – дикий – неспособный выйти из психологии рабов народ этого не захотели. Мне нет места здесь – во время великой войны, и я хочу служить родине своей так, как я могу, т. е. принимая участие в войне, а не пошлой болтовне, которой все заняты». Принято сосредотачивать внимание на первой фразе, причем отношение к ней практически всегда оказывается неприязненным или прямо враждебным; но все спекуляции должны смолкнуть перед той бурей и смятением чувств, которые владели адмиралом. Здесь нет ни гордыни, ни высокомерия, ни презрения к людям – здесь лишь живая искренняя боль воина, чье многолетнее служение Отечеству оказалось отвергнутым, а чувства долга, преданности и самопожертвования – поруганными… и все‑таки, вопреки всему, – воина, не желающего отказаться от этого служения.

Не забудем: Россия вела войну коалиционную, в которой усиление (совершенствование) каждого из союзников усиливает общий лагерь. Вступившие в войну весною 1917 года Соединенные Штаты бросали на чашу весов тысячи жизней своих солдат и офицеров и, как ожидалось, мощь своего флота. В условиях, когда революция ослабляла Россию с каждым днем, а армия и флот разваливались на глазах, пренебрегать возможностью усилить нового союзника было бы чрезмерной роскошью. И потому вряд ли стоит удивляться, что после ходатайств американцев и согласия Колчака, 27–28 июня министром‑председателем Львовым и управляющим морским министерством, социалистом‑революционером В.И.Лебедевым, было принято решение о командировке Александра Васильевича во главе военно‑морской миссии для передачи американскому флоту «опыта нашей морской войны, в частности минной войны и борьбы с подводными лодками». Можно (и нужно!) посетовать, что для подобного инструктажа покидал Россию такой адмирал, как Колчак… но это уже было, видимо, неизбежным следствием того пути, по которому пошла революция, и того страха контрреволюции, который уже связывался с именем Колчака.

Мы помним рассказ о том, что еще в первые дни после переворота Командующий Черноморским флотом планировал – в сущности, контрреволюционную! – военную демонстрацию. Тогда Колчак чувствовал за собою силу флота и формирующейся дивизии; теперь эта сила развеялась, как дым, оставив лишь боль и горечь в душе. «Его едва можно было узнать… – пишет Н.В.Савич, помнивший Колчака по выступлениям в думской комиссии и вновь встретившийся с ним в столице. – Все, чем он жил, над чем он работал, что так любил, так старательно создавал, все разом рухнуло, обратилось в прах и разложение». Из воспоминаний не вполне понятно, относится ли этот портрет адмирала к его первому после революции (апрельскому) или второму (июльскому) приезду в Петроград, – но если даже речь и идет об апреле, ясно, что летом состояние Александра Васильевича должно было неизмеримо ухудшиться. Однако не только боль и горечь владели Колчаком, но и гнев, охватывавший при мысли о национальном позоре и разложении русской военной силы. И еще усугублять его должен был разразившийся в Петрограде бунт.

3–4 июля столицу заполонили вооруженные большевизированные толпы. В этом всплеске смуты, должно быть, слишком сильной была неорганизованная, анархическая составляющая, на что упирали впоследствии большевики, стремясь отречься от участия в «июльских днях»; однако, коль скоро «события», действительно угрожавшие перерасти в открытый мятеж, уже начались, левоэкстремистское крыло революционеров постаралось ими воспользоваться, и один из его вождей, журналист Л.Д.Бронштейн (он же «Троцкий»), писал впоследствии, что на второй день «демонстрация развернулась еще шире, и уже с участием нашей партии».

Правда, Временное Правительство в кои‑то веки проявило твердость… или, вернее, не проявило твердость само, а позволило проявить ее командованию Петроградского военного округа. Вооруженные демонстрации, уже открывавшие стрельбу по правительственным войскам, были разогнаны вооруженною же рукою, а на руководство большевицкой партии обрушились репрессии (правда, не очень тяжелые и не доведенные до конца). Сложно сказать, с надеждою или горечью смотрел на все происходившее обреченный на бездействие адмирал Колчак… и несомненно, что в хаосе событий он и не подозревал о появлении на петроградской сцене – и быть может, совсем рядом! – человека, которому суждено будет сыграть в его судьбе немалую роль.

Двадцатисемилетний есаул Забайкальского казачьего войска Григорий Михайлович Семенов приехал в столицу с проектом формирования из забайкальских бурят и монголов добровольческих национальных частей для поддержки разваливавшегося фронта. В Петрограде ему представилось немало возможностей познакомиться не только с революционной толпой, но и с теми, кто имел непосредственное отношение к новой власти. Посещения петроградского Совдепа заставили Семенова сделать вывод, что «это был верховный революционный орган, заполненный дезертирами с фронта и агентами германской разведки»; присматриваясь к обстановке, оценивая ее и принимая решения с кавалерийской быстротой, он уже вскоре, помимо обсуждения проектов бурят‑монгольских формирований, разработал и не менее насущный с его точки зрения план.


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 41; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!