Уфа – Челябинск – Тобол – Омск 15 страница



Несмотря на несколько снисходительный тон, рассказ Плеханова представляется чрезвычайно важным для характеристики Колчака. Вряд ли Александр Васильевич испытывал какое‑либо расположение к социалистам, осведомленность же об их разделении на социал‑демократов и социал‑революционеров, как видим, и вовсе считал для себя совершенно излишней роскошью, однако дело было не в этом. Наверное, адмирал смог бы не менее иронично, чем Плеханов, изложить содержание разговора, но уже со своей точки зрения, для которой оттенки программ и количество сломанных копий «в идейной борьбе» безусловно отступали на задний план при виде разверзшейся под ногами пропасти. Теперь спасти Россию могла только горячая и действенная любовь к ней – и в словах Плеханова для Колчака, очевидно, «любви к отечеству» оказывалось достаточно, остальное же безусловно относилось к разряду «ну, это не важно». Однако социалистический патриотизм оказывался бессильным, неспособным, а то и не желающим обуздать анархию, ибо отвлеченные принципы «свободы» и рабское, догматическое преклонение перед «инициативой» или хотя бы «стихийным брожением» пресловутых «масс» становились для него важнее, чем угроза живому национально‑государственному организму России.

Еще хуже было то, что подобную позицию заняли и некоторые члены Временного Правительства, а остальные не посмели им противиться. В этом Колчак должен был убедиться на очередном заседании Совета министров, проходившем под вопли вооруженной толпы, манифестировавшей по улицам Петрограда с требованиями отставки Милюкова и Гучкова. Генерал Л.Г.Корнилов, Главнокомандующий войсками столичного округа (назначенный еще Государем в последние часы перед отречением), настаивал на решительном отпоре вооруженной рукою, и Гучков как будто также склонялся к этой идее, но…

«Когда эта манифестация апрельская принимала все более грозный вид, – рассказывал бывший военный министр, – у меня состоялось заседание Временного правительства, где я доложил положение дел и очень спокойно заявил… что, если будет вооруженное вторжение – мы даем вооруженный отпор… Коновалов (министр торговли и промышленности. – А.К.) подошел ко мне и громко говорит: “Александр Иванович, я вас предупреждаю, что первая пролитая кровь – и я ухожу в отставку”. Подошел Терещенко (министр финансов. – А.К.) и сказал то же самое. А я все говорил – мы не нападаем, а на нас нападают…

… У меня от соприкосновения с кн[язем] Львовым получилось впечатление, что он неисправимый непротивленец, он крепко верил, что все это стихийное само собой уляжется, что известные добрые качества, здравый смысл заложен в русской народной массе, что он в конце концов возьмет верх, эксцессы связаны с бурным весенним потоком, а потом спокойно потечет… Другое – просто физическая трусость. Вот если бы кто другой подавил движение… но сами участвовать в этом, принимать на себя ответственность!»

Одной этой сцены уже было бы довольно для такого экспансивного и легко выходящего из равновесия человека, как Александр Васильевич; однако на этом дело не кончилось. Следующие дни прошли в разъездах: сначала во Псков на совещание высшего командования, созванное Алексеевым (Временное Правительство принудило Великого Князя отказаться от должности Верховного Главнокомандующего, и теперь ее занимал бывший начальник штаба Ставки); затем – обратно в Петроград, куда прибыл и Алексеев, на обсуждение проекта «Декларации прав солдата»; и всюду можно было услышать только удручающие новости.

«… Общее мнение было такое, – вспоминал Колчак, – что ожидавшийся от революции подъем энтузиазма в войсках не произошел… что развал неудержимо растет, что дальше продолжать войну при таких условиях крайне трудно, но продолжать ее необходимо, тем более что приняты определенные обязательства перед союзниками, а прекращение войны с Германией со стороны России повлечет разгром союзников, а затем и тяжкие условия мира для России». Сразу заметим, что последнее соображение представляется совершенно правильным: если об условиях сепаратного мира с Российской Империей, согласись на него русский Государь, еще можно было спорить, то разговор с дезорганизованной после‑Февральской Россией был бы совсем другим (Брест‑Литовский мир менее года спустя наглядно покажет неумеренность германских аппетитов и стремление немцев к расчленению России). Итак, воевать было нужно… но как можно было воевать в подобных условиях?

«Декларация прав солдата» открыто вносила в ряды армии политическую рознь: разрешение членства в «любой политической, национальной, религиозной, экономической или профессиональной организации, обществе или союзе», свобода агитации и пропаганды (в том числе антивоенной и сепаратистской) и тому подобные новшества заставляли охарактеризовать этот документ однозначно: «Декларация – последний гвоздь, вбиваемый в гроб, уготованный для русской армии». Неудивительно поэтому, что обсуждение ее проекта запомнилось Колчаку как «очень короткое»: «В самом начале чтения проекта встал генерал Алексеев и заявил, что он не может обсуждать вопросы, как окончательно разложить армию, и что поэтому отказывается слушать далее проект. После этого все присутствующие, тоже поднявшись с мест, заявили, что отказываются обсуждать этот документ, присоединились к мнению ген[ерала] Алексеева. На этом чтение документа кончилось, кончилось и само совещание». Увы, кроме Алексеева – честного и прямого, хотя и не обладавшего достаточной решительностью и силою воли, – в армии хватало генералов‑оппортунистов, и в мае декларация была опубликована в качестве государственного акта. Сделал это уже новый министр, сменивший ушедшего в отставку Гучкова, – А.Ф.Керенский, адвокат и почему‑то член петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Колчак же к тому времени в ответ на попытку выяснить, состоится ли все‑таки его назначение Командующим Балтийским флотом, получил распоряжение «возвратиться на Черное море».

Интересно, что незадолго до этого Гучков обдумывал возможность и более высокого назначения Александра Васильевича – на пост управляющего морским министерством, но опасался, не повлечет ли уход адмирала с Черного моря ухудшения обстановки там. «Я лично остановился бы на Колчаке… – вспоминает бывший министр. – С самого начала я подумал, что без гражданской войны и контрреволюции мы не обойдемся, и в числе лиц, которые могли бы возглавить движение, мог быть Колчак». Но в конце концов изо всех возможных решений Гучков выбрал, в сущности, не являвшееся решением: возвращение Александра Васильевича на Юг при продолжавшемся развале центра вряд ли могло изменить что бы то ни было…

Чувствовал это, кажется, и Колчак, позднее говоривший, что Гучков «лучше других понимал создавшееся положение вещей, но также не находил средств борьбы с ним». Единомышленниками Александр Васильевич считал не военного министра (сколько бы тот впоследствии ни расписывал собственную прозорливость и намерение подготавливать контрреволюцию еще весною 1917‑го) и его коллег по кабинету, а совсем других людей: «Среди военных кругов раздавались голоса, что нужно поставить физический предел движению против войны и что вооруженных сил для борьбы с этим движением путем репрессий у правительства было еще достаточно; такое мнение высказывал Корнилов, его разделял я, и думаю, что тогда, в апреле 1917 г.[34], это было еще возможно…» Но подобные планы оказывались невыполнимыми, коль скоро военачальники сохраняли лояльность государственной власти, не желая еще одного раскола общества и теперь уже неминуемой эскалации гражданской войны, – власть же предавала военачальников на каждом шагу, причем было совершенно неважно, делалось ли это из слабости, прекраснодушия или по злому умыслу. Характерным был рассказ генерала Крымова, в первые дни революции вызванного в столицу: «Я предлагал им в два дня расчистить Петроград одной дивизией – конечно, не без кровопролития… Ни за что: Гучков не согласен, Львов за голову хватается: “помилуйте, это вызвало бы такие потрясения!” Будет хуже…»

Как же тут было бороться?! И хотя капитулировать перед обстоятельствами адмирал Колчак отнюдь не собирался, а приспособленчество к меняющимся настроениям черни было для него, наверное, органически невозможно, хотя надежды удержать Черноморский флот под своим контролем он еще не оставил, – у Александра Васильевича в эти дни, конечно, было очень тяжело на душе. Дополнительный удар нанес генерал Алексеев, когда Колчак попробовал заговорить с ним о перспективах босфорской операции. Возможный ответ он, наверное, мог предугадать и сам, но Алексеев как будто нарочно облек этот ответ в наиболее жесткую форму: «… Во всей армии нет полка, – сказал старый генерал, – в котором я мог бы быть уверен, и Вы сами не можете быть уверены в своем флоте, что он при настоящих условиях выполнит Ваши приказания». Крест ставился на мечте, после памятного разговора с Государем владевшей Колчаком; шла прахом многомесячная работа; горизонты были еще более мрачными; почувствовавший унизительное бессилие адмирал теперь с гораздо бóльшим основанием, чем после гибели «Императрицы Марии», мог считать себя опозоренным, а честь свою – уязвленной… И именно в эти дни он лишился поддержки, на которую, быть может, надеялся.

… Осенний кризис в отношениях между Колчаком и Тимиревой, видимо, тогда не был до конца преодолен. Еще в январе Анна Васильевна писала в Севастополь о недавнем послании адмирала, которое произвело на нее впечатление «какой‑то тайной (вернее, довольно явной) горечи». Судить о неизвестном нам письме по ответу всегда довольно трудно, но упомянутое в ответе «обещание» Александра Васильевича «быть более осторожным и осмотрительным в выражении своих мыслей», оценка Колчаком получаемых им писем как «милостивого снисхождения» и в особенности больно задевшая Анну Васильевну фраза «это очень удобная форма отношений – ни к чему не обязывает и может даже доставить удовольствие, как проявление великодушия, тому, кто его оказывает» – более чем красноречивы. Воздержимся от попыток реконструировать мысли и чувства адмирала в столь деликатной области, однако трудно не заметить, что процитированное весьма похоже на попытку оттолкнуть Тимиреву и положить конец их роману в письмах.

Сложно также представить себе реакцию Колчака на такие, например, строки об убитых в Гельсингфорсе и Кронштадте морских офицерах в письме Тимиревой от 5 марта: «Стараешься убедить себя, что все это “частные случаи”, что без этого не могло обойтись, – но когда эти “частные случаи” касаются людей, кот[орых] знаешь и хорошо относишься, то это очень маленькое утешение» (напомним, что нам неизвестно, считал ли адмирал мятеж в столице настолько же необходимым и благотворным, как его собеседница). Да и в дальнейшем у Анны Васильевны проскальзывают фразы, которые выглядят по меньшей мере недостаточно тактичными: «Жизнь здесь идет, как всегда; за последнюю неделю застрелились на крейсерах 2 молодых офицера, один на “Баяне” у Сергея Николаевича [Тимирева]. Кажется, это начинает входить в моду во флоте» (письмо от 12 мая). Конечно, в подобные формы иногда облекается и горечь, и даже отчаяние, но Колчака все‑таки можно было бы, наверное, избавить от подобных слов о его боевых товарищах.

Но, как бы то ни было, в апреле, будучи в Петрограде, адмирал не смог удержаться от встречи с Анной Васильевной. Она произошла накануне того совещания, на котором Колчак услышал от Алексеева, по сути дела, приговор состоянию армии и флота; произошла уже после разнообразных, но равно тяжелых переживаний, связанных с обстановкой в столице и правительстве; но долгожданная встреча эта, о которой обоими в письмах было сказано немало хороших слов, обманула надежды – по крайней мере, надежды Александра Васильевича.

«Я был у Вас, но я не имел возможности сказать Вам хоть несколько слов, чтó я ожидаю и какое значение имеет для меня следующий день», – напишет потом Колчак. После совещания он снова сделал попытку встретиться, и снова попытка оказалась неудачной. Возможно, Александр Васильевич просто приехал не вовремя, – но встреча обернулась для него новым ударом. «Если бы Вы могли уделить мне пять минут, – пишет Колчак, – во время которых я просто сказал бы Вам, чтó я думаю и чтó переживаю, и Вы ответили бы мне – хоть: “Вы ошибаетесь, то, что Вы думаете, – это неверно, я жалею Вас, но я не ставлю в вину Вам крушение Ваших планов”, – я уехал бы с прежним обожанием и верой в Вас, Анна Васильевна. Но случилось так, что это было невозможно. Ведь только от Вас, [ – ] и ни от кого больше мне не надо было в эти минуты отчаяния и горя – помощи, которую бы Вы могли мне оказать двумя‑тремя словами. Я уехал от Вас, у меня не было слов сказать Вам что‑либо». Не найдя для Александра Васильевича «пяти минут», «двух‑трех слов», Тимирева не приехала и проводить его на вокзал, хотя «мысль» об этом у нее была.

«Я ведь ждал Вас, – с болью пишет Колчак, – не знаю почему, мне казалось, что Вы сжалитесь надо мной, ждал до последнего звонка. Отчего этого не случилось? – я не испытывал бы и не переживал бы такого горя. И вот Вы говорите, что я грубо и жестоко отвернулся от Вас в этот день. Да я сам переживал гораздо худшее, видя, может быть неправильно, что я после гибели своих планов и военных задач Вам более не нужен».

Было ли это проявлением необоснованной, чрезмерной и даже, пожалуй, болезненной мнительности адмирала? Наверное, да, – но не забудем, что Анна Васильевна уже знала о возможности подобных его переживаний… и все‑таки не смогла поддержать Колчака в апрельские дни так, как старалась она его поддержать полгода назад, в октябре – ноябре.

«Из Петрограда, – писал Александр Васильевич 4 мая в черновике письма, скорее всего, не отправленного, – я уехал с твердой уверенностью в неизбежности государственной катастрофы и признанием несостоятельности военно‑политической задачи, определившей весь смысл и содержание моей работы. Одного этого достаточно, но если прибавить к этому совершенно отрицательное положение тех немногих личных вопросов, выходивших за пределы моей служебной деятельности командующего флотом, то предоставляю судить, в каком состоянии я уехал из Петрограда, имея 21/2 суток почти обязательного безделья в своем вагоне‑салоне».

Чтó было в том единственном письме, которое Колчак отправил‑таки из Севастополя, нам неизвестно. «Оно ужасно», – писала 13 мая в ответ Анна Васильевна. – «… Оно напоминает мне другое Ваше письмо, написанное с той же, я бы сказала, жесткостью и враждебностью в очень тяжелые для Вас дни, когда Вы и вообще хотели прекратить нашу переписку». Доброе и участливое, хотя и проникнутое неизбежной горечью обиды, письмо Тимиревой говорило, однако, лишь об «ужасном настроении», в котором писал ей Колчак, и о «причинах, вызывающих его», но вряд ли среди этих причин числилось то взаимное непонимание, которое имело место в Петрограде. Не стоит поэтому удивляться, что эффект этого письма был обратным тому, на который, должно быть, надеялась Анна Васильевна. И можно только догадываться о переживаниях адмирала, выводившего в очередном (отброшенном впоследствии) черновике:

«Ваше письмо от 12/13 мая, в коем Вы изволите выразить мнение свое о создавшейся новой фазе наших отношений и высказываете благопожелания о благополучном разрешении возникших эвентуально положений, я прочел с величайшим вниманием и обдумал, насколько возможно, объективно и беспристрастно сущность последних.

Поэтому некоторое опоздание в ответе может быть не поставлено мне в большую вину и даже не осуждаемо строго ввиду крайней серьезности, с которой я признал необходимым отнестись к почтенным словам Вашим, определившим несколько дней, потребных для правильного суждения поставленных Вами вопросов…»

А в другом черновике Александр Васильевич отвечает на «вопросы» уже без этой убийственной и якобы холодной иронии, но с отнюдь не меньшей болью:

«1) “Правда ли, что наша переписка потеряла для меня совсем прежнюю ценность?”

Да, ее ценность и значение счастья, радости и лучшего, что я имел, теперь утратились.

2) “Какой смысл в этих письмах и какая в них радость?” В моих письмах нет и не может теперь быть ни смысла, ни радости.

3) “… Лучше прекратить ее (переписку) совсем, чем писать, принуждая себя к этому”.

… “Прекратить переписку с Вами”, но дело в том, что выговорить или написать [эти] слова мне представляется даже теперь невероятною болью; если того, что я пережил за прошедший месяц, мало, то пускай будет и это. Раз Вы спрашиваете, то мне остается только идти навстречу, и, как ни тяжело и больно, я отвечу: лучше прекратить».

… К чему мы уделяем столько места описанию личных переживаний Александра Васильевича, которые, быть может, тактичнее было бы обойти молчанием? Дело в том, что без них нельзя понять общего его состояния, а значит – и воздать должное той борьбе, которую он, адмирал и Командующий, возобновил сразу же по прибытии в Севастополь, после тех самых «двух с половиною дней» одинокого отчаяния в вагоне поезда.

«… Вот уже месяц, как я совершенно вышел из сколько‑нибудь нормального состояния, – записывает он 22 мая[35]. – Не надо забывать, что я еще командую флотом, я очень занят, все время выполнял операции и выходил в море, – я почти не могу спать; прибавьте всеобщий бедлам и непрерывную возню с преступными кретинами… Временами мною овладевает полнейшее равнодушие и безразличие ко всему – я часами могу сидеть в каком‑то странном состоянии, похожем на сон, когда решительно ни о чем не думаешь, нет ни мыслей, ни волнений, ни желаний. Надо невероятное усилие воли, чтобы принудить себя в это время что‑нибудь делать, решать, приказывать…»

Чего стоила Александру Васильевичу необходимость «решать и приказывать», и как он преодолевал вдруг появившуюся душевную пустоту, – или приходила к нему горькая сила одинокого человека, ощутившего крушение всех надежд и потерю всего, что было смыслом его жизни? – мы никогда уже не узнаем. Но «решать и приказывать» приходилось, и для большинства окружающих он оставался все тем же Колчаком, «железным адмиралом», только что‑то менялось в лице, и внимательный наблюдатель отмечал, как брови его «слагались в страдальческий, невыносимо страдальческий треугольник». И, не столько решая или приказывая, но все же как человек, власть имеющий, – адмирал 25 апреля созвал в громадном здании севастопольского цирка собрание членов Офицерского союза Черноморского флота, а также делегатов от матросов, солдат и рабочих, дабы сказать им то, что не было приятным для революционеров и утешительным для контрреволюционеров, но что сказать было необходимо, ибо слишком редко в революционные дни говорят правду.

Ни слова лести, ни одного реверанса в сторону Временного Правительства, ни намека на попытку приспособиться (хотя бы и из самых благих побуждений!) к господствующим в «освобожденной России» настроениям не было в словах адмирала. «Я хочу сказать флоту Черного моря о действительном положении нашего флота и армии, о том, чтó из такого положения вытекает, как нечто совершенно определившееся, и какие последствия влечет это положение в ближайшем будущем. Я буду говорить об очень тяжелых и печальных вещах, и я долго думал, говорить ли о них совершенно откровенно, так как многих слабых людей это сообщение могло бы привести в состояние, близкое к отчаянию, к представлению, что все потеряно и выхода из создавшегося положения нет. Но я не буду считаться с ними – я буду говорить для сильных и твердых людей, способных хладнокровно и спокойно смотреть в глаза надвигающейся катастрофе, обдумать и взвесить ее значение, а затем делом и поступками ее предотвратить», – такова принципиальная позиция адмирала, и она сохранится до конца, в течение всех грядущих смутных лет России, которой и полтора года спустя, уже Верховным Правителем, он не сможет предложить ничего, кроме тернистого пути «труда и жертв».


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 38; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!