Эпоха художественного директора 42 страница



Увлеченный идеей артистического перевоспитания Гзовской из направления Малого театра в веру Художественного, Станиславский даже попал в неловкое положение. Он не заметил своей нетактичности, сказав Южину при встрече в Эрмитаже, «что в Малом театре Гзовская пропадет, погибнет, если будет работать в этом направлении» [2]. Немирович-Данченко присутствовал при этой сцене. Южин, обидевшись, с ехидством спросил Станиславского: «А само направление тоже погибнет?» [3] Станиславский будто бы растерялся.

Гзовская и Нелидов как поспешно решили, так поспешно и исправили неверный шаг. Наутро после неблагоприятного для них заседания Дирекции МХТ Нелидов вызвал Гзовскую, и она написала что остается на этот сезон в Малом театре, поставив число: 17 августа.

Сопротивляясь приглашению Гзовской, Немирович-Данченко понимал, что ставит себя самого в щекотливое положение. Своим поступком он давал пищу разговорам, что не пускает в Художественный театр «ни одной интересной актрисы» [4]. Он знал, что между строк прочтется, что он оберегает от конкуренции Германову. Его беспокоило, что так истолкует его возражение и Станиславский. Поэтому он написал ему, что, зная его за чистого человека, как «никого в театре» [5], смеет надеяться, что он так не подумает.

Объяснение Немировича-Данченко не помогло, потому что не удержались от конкуренции сами актрисы. Соперничество Гзовской и Германовой вспыхнуло с первой минуты и затянуло в их дамский водоворот Станиславского и Немировича-Данченко.

Гзовская появилась у Станиславского на репетиции «Жизни Человека» 19 ноября. Станиславский готовил ее к поступлению в Художественный театр в будущем сезоне. Он посвящал ее в свою работу, занимался с ней сам и поручал заниматься Н. Г. Александрову. Германова, застав Гзовскую, репетирующую с Александровым, заявила ей, что она неофициальное лицо и не может занимать репетиционное помещение в Художественном театре. Из‑за этого с 22 по 26 ноября между Станиславским и Немировичем-Данченко разразилась бурная переписка.

Еще свежа была обида Станиславского, когда неофициальным лицом Немирович-Данченко назвал Сулержицкого. И вот {364} повторение подобного оскорбления, но сделанное человеком многими рангами ниже. Станиславский взорвался.

Случайная сцена между актрисами вызвала неслучайные последствия. Первое свое письмо к Немировичу-Данченко Станиславский считал по форме «очень мягким». Он писал его с позиции абсолютно правого человека, обиженного тем, что позволено дерзкое неуважение к его авторитету. Через Правление МХТ он собирался подтвердить свой авторитет, а также разрешение, данное ему Немировичем-Данченко на присутствие Гзовской в театре уже в этом сезоне.

Немирович-Данченко синим карандашом отчеркнул в письме Станиславского фразу о данном разрешении. По его мнению, никакого разрешения не было, раз его не обсуждали пайщики. Далее он полагал, что достаточно выслушать извинение Германовой, которая была негостеприимна, и ни в коем случае не давать пустяшному делу громкий ход через Правление.

Станиславский заупрямился. Второе письмо писал уже резче. Он напомнил Немировичу-Данченко о заседании Правления, на котором допускалась возможность уже теперь заключить контракт с Гзовской на будущий сезон. Станиславский считал это равнозначным разрешению присутствия Гзовской в Художественном театре. Возмутительно в поведении Немировича-Данченко было для Станиславского даже не то, что он пытается уйти от собственных слов, а то, что он извиняет несдержанность Германовой нанесенными ей ущемлениями ее актерских интересов.

Что такое была Германова в глазах Станиславского? Это была актриса, особенности дарования которой ему не нравились. Он примирялся с ней лишь тогда, когда она в работе над ролью искала характерность. Когда она эксплуатировала свои данные, он терял к ней интерес. Человеческие черты Германовой настораживали Станиславского, и он два года назад предупреждал Немировича-Данченко, что боится, как бы при успехе Германова не стала «второй» М. Ф. Андреевой. Поступок ее в отношении Гзовской давал доказательства, что его опасения оправдываются.

Германова была начинающей актрисой, и потому Станиславский не признавал за ней прав чувствовать себя ущемленной по части ролей, особенно на фоне таких заслуженных в театре актрис, как Книппер-Чехова, Савицкая и Лилина. Они одни «могли бы считать себя обиженными в художественном отношении» [6]. Станиславский снова требовал призвать Правление для справедливого суда.

{365} Немировичу-Данченко пришлось защищать уже не Германову, а свою собственную репутацию человека, не изменяющего своему слову. Он объяснил Станиславскому, что не отказывается от приглашения Гзовской на будущий сезон, но подчеркивает, что на том заседании в августе это было лишь его личное мнение. Пайщики же хотели подождать и еще присмотреться к Гзовской. Занятия же с Гзовской, которые уже ведутся, являются для него, Немировича-Данченко, «совершеннейшим сюрпризом» [7]. Последнее заявление вызывает вопросы.

Уже в августе 1907 года Немирович-Данченко знал о занятиях Станиславского с Гзовской и одобрял их: «Что ж, раз она поступает к нам, то пусть готовит. Похоже на правду, по всем рассказам, что это будет лучшая актриса. Не долго, вероятно, и у нас продержится. А все-таки хорошо, если у нас будет истинно-талантливая актриса. Посмотрим!» [8]

При желании Немирович-Данченко мог стать свидетелем одного из занятий. Это было 30 августа, день, который он намеревался провести в гостях, поздравляя знакомых «Александров» с именинами. Не застав их никого дома, он по пути заехал к Станиславскому и получил приглашение оставаться на урок с Гзовской. «Константину хочется, чтобы я посидел за их классом. Хочется похвастаться. Но в этом удовольствии я ему отказываю», — писал он жене. Уж очень он не был настроен в этот день на театр и репетиции.

Единственное, о чем Немирович-Данченко до поры до времени мог не знать, так это то, что занятия с Гзовской перенесены из дома Станиславского в стены Художественного театра.

Разбирательство вопроса, официально или неофициально бывает Гзовская в Художественном театре, могло продолжаться до бесконечности, столько было в нем дипломатических уверток. Для доказательства, что Гзовская — чужая, Немирович-Данченко приводил, например, факт, что Станиславский сам спрашивал у него в присутствии Вишневского позволения для Гзовской быть на генеральной «Бориса Годунова». Следовательно, он сам не считал ее своей.

Полностью неудовлетворенный занятой Немировичем-Данченко позицией в этом конфликте, Станиславский прислал ему заявление о сложении с себя обязанностей и звания директора Художественного театра. В самом деле, какой он в этих обстоятельствах директор, если не волен допускать в театр лицо, с которым сотрудничает. Станиславский писал самым официальным образом. Он писал не на кое-какой подвернувшейся бумаге, как бывало, а на двойном листе именной почтовой бумаги, {366} на которой в верхнем левом углу стоят инициалы «К. С. А.» и указан адрес: «Каретный ряд, д. Маркова».

Станиславский без лишних слов объяснял свой поступок: «Ввиду того, что эти обязанности по моей же вине сведены к нулю, театр не понесет никакого ущерба от моего ухода из состава Правления. Не подлежит сомнению, что все остальные свои обязанности я буду нести до конца года самым добросовестным образом, так как моя привязанность к делу и товарищам по театру — пока еще связывает меня с ними крепкими узами» [9].

К чести Немировича-Данченко надо отнести, что, получив заявление Станиславского, он не потерял самообладания. Он отвечал с терпением. Он просил Станиславского понять, что ссора двух актрис не может дать повода к принятию таких крайних решений. Он сравнивал произошедшее столкновение актрис с «домашней ссорой двух детей от разных отцов». Он понимал, что Станиславский попал в некоторое неловкое положение. Немирович-Данченко вводил здесь существенный оттенок, объясняя Станиславскому, что его неловкость — вовсе не перед Гзовской, которая не может думать, что Станиславский «неограниченный монарх» [10] в Художественном театре, а непосредственно — перед самим театром.

Станиславский, считал Немирович-Данченко, попал в это положение по своей вине, потому что при «двойственности управления театром» не поставил его в известность о данном Александрову распоряжении позаниматься с Гзовской. Вот оно, реальное зло от практики «двойной монархии» [11], которую он осуждает.

На отдельном листе Немирович-Данченко извещал Станиславского, что Германова ездила на дом к Гзовской извиняться, а перед Александровым извинилась дважды — и устно, и письменно.

Это было уже на исходе вторых суток переписки, 23 ноября 1907 года. Станиславский был в некотором роде загнан в угол. Его оскорбленным сторонникам принесены извинения. Немирович-Данченко мягко указал ему, что в театре два директора, и по администрации — он первый. Получалось, что Станиславский сам нарушил письменное согласие, данное им в прошлом сезоне, что все «вожжи» должны быть в руках Немировича-Данченко, и не исполнил обещания показать «пример повиновения».

Можно себе представить Станиславского на исходе этих вторых суток. Растет обида. Крепнет намерение отделить себя {367} от Художественного театра. Можно себе представить, как поздним вечером или даже ночью он сидит и перед ним лежат письма Немировича-Данченко. Странным образом голубые чернила этих писем там и сям расплылись, как будто их закапали чистыми брызгами. Может быть, это слезы Станиславского? Вдруг он плакал над ними, этими сдержанными и умными письмами?.. Может быть, чувствовал себя одновременно и обиженным, и неправым?.. Впрочем, это одни сентиментальные предположения.

Факт то, что Станиславский ничего не сумел доказать Немировичу-Данченко ни о Гзовской и Германовой, ни обо всех проблемах, вытянутых этим конфликтом на поверхность. Своим официальным заявлением он только продемонстрировал свою слабость и вот теперь, в гордой позе, душевно растерян. Немирович-Данченко прав, что отказываться быть директором несоизмеримо случившемуся.

Быть может, Станиславский переживает сейчас такое же состояние, какое знает за собой с детства. Вспоминается случай, когда он мальчиком заявил отцу, что не пустит его к тете Вере[40], и повторял эту фразу до тех пор, пока выведенный из себя отец не вышел из комнаты. «Как только я остался один, победителем, — с меня сразу соскочила вся дурь, — рассказывал он на страницах “Моей жизни в искусстве”. — <…> Все душевные ступени моего тогдашнего детского экстаза я помню, как сейчас, и при воспоминании о них вновь испытываю щемящую боль в сердце».

И как тогда, бросившись во след отцу просить прощения, он сейчас хватает маленький листок бумаги и торопливо пишет. Впрочем, это тоже одни предположения… Однако на имеющемся подлинном листке-бланке конторы Московского Художественного театра сохранились следующие строки, написанные рукой Станиславского: «Дорогой Владимир Иванович. Вдумайтесь хорошенько в мои письма и в то положение, в которое я попал — и дайте мне какую-нибудь возможность взять назад мое заявление. Ваш К. Алексеев» [12]. Он ставит дату «23 ноября», перечитывает, и ему кажется, что написано неправильно.

Он берет второй такой же конторский бланк и повторяет те же две части одной-единственной фразы в обратном порядке. Сначала он просит вернуть заявление, а потом — вдуматься в положение. Нельзя сказать, какой вариант просьбы охваченного смятением Станиславского был первым, какой — вторым. И вообще нет доказательств, попала ли одна из этих {368} отступных записок к Немировичу-Данченко. Ведь следующим числом — 24 ноября 1907 года датировано большое письмо Станиславского к нему, написанное без всяких следов душевной паники. Оно написано с чувством достоинства и снабжено аргументами. К нему имеется черновик. Справедливо, что утро вечера мудренее.

«Простите, что задержал Вас ответом, — начинает теперь Станиславский. — Вернулся поздно, утомился на фабрике, болит голова». Уж не от проведенной ли в сомнениях ночи?.. В черновике к письму Станиславский еще повторяет мотив записки о том, что Немировичу-Данченко следует вдуматься, почему он оставляет должность директора. В отправленном варианте Станиславский уже этого не просит. Он констатирует факт: «Если я решился на такую операцию, значит, у меня есть серьезные мотивы, которые заслуживают внимания. Такого отношения я не заслужил и виноват в этом — сам я. Я плохой директор. Я слишком слаб».

Ссылаясь на слабость, Станиславский тем не менее не делал уступок. Согласившись закрыть разбирательство конфликта между актрисами, он продолжал настаивать на скорейшем оформлении процедуры поступления Гзовской в Художественный театр.

Тон упрека и нравоучения присутствует в этом деловом письме. Станиславский дает нравственный урок Немировичу-Данченко примером того, как поступил бы он сам, если бы все было наоборот. Если бы его ученица нанесла оскорбление, он бы потребовал от нее немедленно или письменного извинения, или заявления об отставке.

Немирович-Данченко не упустил случая указать Станиславскому на имеющееся у них в этом пункте «полное разногласие» [13]. Дело в том, что сам он против разделения учениц на своих и чужих. Он наблюдает, как эта порочная привычка тянется за Станиславским с первого сезона, когда он разделял труппу на пришедших с ним в Художественный театр и пришедших с Немировичем-Данченко. «Ваши и мои» — это лозунги вражды, а не мира, — писал он в ответ. — Мир — это «наши» [14]. Нельзя не признать его правоты. Но как трудно выдерживается эта позиция в театре!

В том же письме Немирович-Данченко благодарит Станиславского за то, что в «решительных шагах» [15] он все-таки посоветовался с ним. Здесь он, наверное, имел в виду, что заявление Станиславского было адресовано ему, а не Правлению. Немирович-Данченко вел на мировую. Он даже сделал приписку {369} не на тему письма, а про творческое единение: «Я давно-давно не помню, чтоб испытал такую надежду “соглашения” между нами, как сегодня, во время беседы о “Росмерсхольме”. <…> Эта надежда блеснула во мне сегодня, после двух недель мучительнейшего переживания того письма, которое мерещится мне, моего письма к Вам, где я говорю, что нам пора ликвидировать нашу связь <…>» [16].

Немирович-Данченко возымел надежду, обнаружив общие художественные цели. Пусть даже художественные средства для их достижения оставались различными. Станиславский подхватил тему возможного единства в «принципах и направлениях» [17], но не сглаживал различия методов. Он утверждал: «Ваших и моих актрис — нет и не должно быть, но Ваши и мои ученицы — всегда будут» [18]. И он тоже был прав.

На совместном заседании Дирекции и Правления МХТ 28 ноября 1907 года Станиславский поставил два вопроса: о приглашении Гзовской в труппу с будущего сезона и о разрешении ей уже сейчас посещать репетиции и заниматься в Художественном театре. Оба вопроса были решены в пользу Станиславского. Немирович-Данченко собственноручно написал объявление, доводящее до сведения труппы оба решения. Таков был простой и естественный итог недели страданий четырех человек: двух учителей и двух учениц.

Быть может, было потрачено больше душевных сил, чем в самых острых спорах на художественные темы при постановке спектаклей. Теперь бы им вздохнуть легко и свободно, но не тут-то было. Через месяц этот сценарий повторился как по нотам. Только яблоко раздора явилось другое, но не далеко упавшее от яблони.

Новые неприятности имели предысторию в прошлом сезоне. Началось с того, что Немирович-Данченко сам рассказал Станиславскому о желании управляющего Малым театром В. А. Нелидова служить в Художественном театре. Было это в середине сезона 1906/07 года, и Немирович-Данченко говорил к слову, «мимоходом», может быть, с оттенком курьеза. Новость показалась Станиславскому настолько заманчивой, что в письме к Стаховичу от 4 – 5 февраля 1907 года он уже ворчал, что дело приглашения Нелидова «бюрократическим способом заглохло».

Зачем так понадобился Станиславскому Нелидов? Разъяснение связано с тем, как понимал Станиславский свои полномочия директора, и находится в его записной книжке. Там между записями, помеченными 24 декабря 1906 года и 30 января {370} 1907 года, есть два варианта недописанного письма к Немировичу-Данченко[41].

Это было сложное время между двумя премьерами — «Бранда» и «Драмы жизни», когда оба основателя задумались о своем уходе из Художественного театра. Исходя из этого, Станиславский решил иначе организовать их взаимодействие в руководстве. «Чтоб устроить эти новые отношения, надо прежде всего расстаться», — думал он, имея в виду не буквальное расставание, а максимальное разъединение обязанностей. «Расстанемся друзьями для того, чтобы потом не расходиться никогда участниками общего мирового дела. Поддерживать его — наша гражданская обязанность», — полагал он.

Поэтому он хотел отказаться от административных постов. Он рассуждал, что это будет для театра незаметно, так как за ним нет конкретных обязанностей по руководству. Действительно, ни в одном из договоров Товарищества разных сроков действия ему, в отличие от Немировича-Данченко, Морозова или Стаховича, не дано поручений. Он — просто директор. Это, конечно же, не препятствовало влиянию Станиславского на все стороны устройства театра, но, так сказать, по его выбору.

На протяжении многих лет Станиславский сам передавал Немировичу-Данченко все новые и новые административные полномочия в его единовластное распоряжение. Он делал это не бескорыстно. С одной стороны, удовлетворял его расширением власти, с другой — сам освобождался от забот ради чистого искусства. Тем не менее в последнее время ему становилось все обиднее, что его распоряжения не принимаются во внимание. На внутренней крышке переплета записной книги 1907/08 года у него записано: «Большое невежество — получить от меня просьбу или письмо о том, что нужно сделать, и ничего не ответить. Пусть говорят: да, я сделаю, или нет, не сделаю. Тогда я буду знать, чего держаться. Если же молчат, то я думаю, что делают, [или] письмо разорвано, или потеряно. Это еще труднее мне.

{371} Меня все боятся расстроить и все опекают, как безумного гения. Не желаю — пусть не жалеют и говорят вовремя. Для опеки — я стар».

Беспорядок, наблюдаемый Станиславским в делах театра, вызвал у него страх. Наверное, он был преувеличен. Станиславский боялся нести ответственность за дело, если не может быть «диктатором». Вместе с тем он сам не надеялся ни на «слепое доверие» к себе товарищей, ни на свои диктаторские способности без того, чтобы не «зарваться».

«Голубчик, — обращался Станиславский к Немировичу-Данченко на страницах записной книжки, — отпустите меня из директоров и из пайщиков. Я останусь вкладчиком, режиссером, актером, буду исполнять всякие поручения, буду работать больше, чем я работаю теперь, и буду чувствовать себя свободным и счастливым.

Подумайте, ведь то же самое ждет и Вас: Вы будете свободны и самостоятельны. Неужели нужны еще новые мучительные для обоих пробы, чтоб убедиться в том, что мы настолько разные люди, что никогда не сойдемся ни на одном пункте.

До сих пор единственным пунктом нашего слияния было уважение перед трудом, которое мы вкладываем в дело. Но и этот пункт — рушился. Мы тащим дело в разные стороны и разрываем его.

Это преступно».

Станиславский подчеркивал, что хотел бы до конца сезона не разглашать своего решения уйти из директоров и пайщиков. Одновременно он просил Немировича-Данченко в связи с этим решением взвесить предложение Нелидова поступить в Художественный театр. Вероятно, он думал, что Нелидов заменит его в сотрудничестве с Немировичем-Данченко по административным делам. Вместе с тем ему было уже известно, что Немировичу-Данченко Нелидов не нужен. Поэтому и дело приглашения Нелидова «бюрократическим способом заглохло».

Нелидов еще долго ждал ответа Немировича-Данченко, а получив его, все сразу понял. «Усматривая, к крайнему для меня прискорбию, из тона Вашего письма, что я не могу быть Вам полезен, я глубоко благодарю Вас за доверие и честь (настаиваю на этом слове), которые мне доставили все наши беседы с Вами» [19], — писал он. Почему-то он просил Немировича-Данченко, чтобы письмо его оставалось в тайне — «между нами».


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 93; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!