Неразрушенное  время. Александр Самойленко 10 страница



Она так и сделала, как сказала. Но на его прикроватном столике оставалось тогда с полкилограмма печенья в кульке и литровая банка слабозаваренного чая. И ещё ножницы. До этого он пытался постричь ногти. И попросил ножницы. На удивление, она их сразу принесла. Обычно такие просьбы выполнялись редко, приходилось клянчить, ругаться, а тут сразу...
И он лежал тогда в новогоднюю ночь, слушал радио, слушал, как гудит весёлым гудом весь здоровенный блочный девятиэтажный дом и когда диктор пожелал всем счастья и веселья, когда стали бить часы, настукивая двенадцать ударов, он дотянулся до ножниц, выбрал на правой руке, которая у него совсем не действовала, вену потолще и стал потихоньку корябать кожу — словно примеряться.
Кожа уже кровоточила, и до вены оставалось немного. И он представил себе лицо Нины, не то, что все видят, не эту натянутую кожу, а там, под ней, м я с о. Как оно сочится всё радостью и удовлетворением оттого, что вышло по-задуманному. И лицо дочери тоже... Не молодое, симпатичное, с родинкой на щеке, а лоснящееся, неопрятное, злобное. Когда она орёт на него, все её стокилограммовые телеса колышутся — в пятнадцать-то лет! И эта зажравшаяся сопливая мещаночка, садистка, ещё пишет в газеты и на радиостанции! Высказывает своё мнение по разным вопросам...

Он представил их взаимную радость. Они обе убийцы, обе! Молча, не договариваясь, прекрасно понимают друг друга! Нет, хрена вам! И он опустил ножницы между стеной и диваном — чтоб наверняка, чтоб не смог достать.
Печенья и чая ему хватило на неделю. Горшок возле дивана стоял, и всё нормально получилось. По-тяжелому не ходил, не с чего, а по-легкому — тоже горшок неполный. Чаю еле-еле хватило.
Тогда она побоялась ничего не оставить. Хотя особенно бояться ей нечего. Кто и что докажет при его-то болезни! Сейчас на столике пусто. Совсем пусто, а его уже начинает мучить жажда, потому что он знает: до крана ему ни за что не добраться.

Спать, хочется спать. Ослаб и заболел проводок. Много думал, напрягся. Поспать, отдохнуть. Торопиться некуда. Три дня продержится. Или четыре. Четыре дня жизни —это..
А сны давно стали его настоящей, не видимой никому реальностью, которую он проживал где-то здесь же, рядом, но как будто совсем в другой и странной плоскости бытия, в которой нет тела, а есть то, что слабо называют душой, но на самом деле это — бог в себе, наверное, тот самый, из которого потом сделали бога придуманного. Бог в себе — он куда мощнее бога придуманного, хотя он ничего и не создает, но он з н а е т в с ё! Он живет в мозгу и во сне знакомит человека с другой сущностью, может быть, с более настоящей, чем ощущаемая явь. Как пасьянс, ОН раскидывает в а р и а н т ы.
Во сне иногда, при особом удачном расположении клеток мозга, выделениях гормонов, ОН приоткрывает будущее — своё, родственников или хороших знакомых, предупреждая о встречах, болезнях и катастрофах. Но недалеко: запрещено ещё более высшим Создателем. Только ближайшее будущее, только варианты несостоявшихся жизней и эпизодов, и только иногда, как предупреждение — встречи с умершими.
Потому что он, бог в себе, знает всё-всё: и самое начало всего, и самый конец всего. Но нельзя открывать много, поскольку жизнь есть тайна, а раскроется она, может быть, в другом существовании, предвосхищаемом во сне?..
Во сне он научился быть совсем другим. Во сне он мог искренне смеяться, даже хохотать от души и плакать, рыдать взахлеб, по-детски, обильно орошая подушку.
Понимая, что жизнь во сне — компенсация за жуткую бесчувственную явь, он ещё более любил свои сны, помнил их, пытался повторить и наяву всё чаще мыслил и ощущал себя как во сне. Да что ему эта жалкая явь?! Была ли она в действительности? И не один ли она из его снов? Далеко не самых ярких и счастливых?

И только детство... Только детство.. Как жаль, что оно никогда ему не снится! Он неоднократно пытался вызвать его, но оно не приходило, как не приходят во второй раз самые-самые красивые праздничные и цветные объемные видения. Потому что детство — самый фантастический сон, где нет ощущения смерти и конечности, где жизнь воспринимается по-настоящему, а не понарошку, где чувствуешь себя в с т а е среди пацанов и точно знаешь свое место и свои способности, но никто не считает тебя «винтиком»...
Отчего детство потом, во взрослости кажется счастливым? В чём его счастье? Не доедал, одни штаны на все случаи, видывал пьяного, покалеченного на войне отца, их ссоры и драки с матерью... И школа, где гнулся за партой десять лет, ничему не научась.
Школа, армия, заводы, где годами гонят утиль... А что там, как там в этих загонах? Неважно. Лишь бы загнать, превратить в стадо. «Крылатые качели, летят-летят-летят» — утопическая песенка про придуманное счастливое детство.
Но у него был берег моря, скалы, ракушки, которые он и дружки добывали со дна, ныряя на шесть метров, побаиваясь осьминогов и тёмной морской пропасти, уходящей на большую глубину. Они добывали ракушки, иногда крабов и трепангов, рыбачили и готовили блюда в собственном соку здесь же, на берегу, на костре. Ходили ещё в ближний лес, собирая кое-какие орехи и ягоды. Читали книжки: сначала сказки про Илью Муромца, Добрыню Никитича и Соловья-Разбойника, про Бабу-Ягу и Змея Горыныча. Потом про партизана Лёню Голикова, про войну и про шпионов. Потом — фантастику. Они рисовали картинки по сказкам и показывали друг другу. У них была хорошая с т а я. Именно в ней они учились и учили друг друга настоящей, а не школьной жизни. И это детство, пожалуй, можно было бы назвать «крылатыми качелями», хотя крылатого в нём маловато.

А эти несчастные… В бетонных клетках, в дыму, чаду, в пыли и газе, в вонючих подъездах. «Крылатые качели».. Детство его Вики прошло здесь. Сначала в бараке, а потом здесь, в железобетонной коробке. Школа — дом. А школа — через дорогу. А дорога вся в машинах. С десяток учеников осталось на этой проклятой дороге.
Школа — дом. И собака, шотландская колли — Альма. А дома — палец о палец не стукнет. Никакой помощи. Поела — и на улицу с Альмой. Нинка с ней всё сюсюкала. Но недавно не выдержала, стала стыдить и сволочить. Неполные шестнадцать, а под сотню кило. Чёрные пустые глаза.
Что она может писать в газеты? Она себя воспринимает всерьез. И свою жизнь. А жизнь какая-то искусственная, фальшивая. И его, своего отца, она воспринимает как нечто искусственное, мешающее ей, занявшее её комнату. Эта ничтожная комната для неё — её берег моря, лес, ракушки, костёр у воды...
Господи! Когда-то ему думалось, что чем дальше, тем лучше будут люди. Крупнее, шире, что ли, духом. Но нет, совсем нет! Конечно, они развитее, эти новые молодые. Но разве лучше? Сострадательней? Мелкие, недовыросшие душонки, тряпичники, расчётливые, самовлюблённые, не мужики и не бабы, а что-то среднее — оно. Девки курят, пьют и матерятся отборными матами, не стесняясь уже, автоматически. В них и женского-то одна… А пацаны? Красят волосы, завиваются и прыгают под бездарное «тра-ля-ля». Но пацанам ещё достанется. В армии будут чистить гальюны и драить сапоги «дедам». И бить морды друг другу и отбивать почки. А потом, на работе, вся грязь и тяжесть — молодым. За сто ре. Но девки… Да какие они девки? «Частая смена партнеров…» Как же это слово называется?
Ему снится это слово — длинное поганенькое такое словцо иностранное, обросшее рыжими волосиками…

Он открывает глаза. Спал? Не спал? Дремал. Что-то прорывалось вроде светлое? Берег моря. Ракушки. А при чём здесь частая смена партнеров — промискуитет? А-а, ну-да, он не спал, а дремал. И думал. Витал где-то между сном и явью.
Он лежит, смотрит в окно на темнеющую голубизну неба. «Вечереет. День умирает, и я умираю». Он напряженно вслушивается в шелест волновых движений и звуков, перекатывающихся по девяти этажам. Кто-то готовит ужин, гремит на кухне кастрюлями У кого-то музыка. Едва слышна вибрация работающего лифта. Вверх — вниз, вверх — вниз.
Люди живут, двигаются, возвращаются с работы или прогулки, заходят в свои квартиры, включают светильники и люстры, встречаются с мужьями и жёнами, с детьми и тёщами, ужинают, смотрят телевизор, и им кажется, что так будет всегда.
Всегда будут маленькими дети, всегда будут живы старики, всегда будут те же силы и чувства. Они не хотят помнить, что как иллюзорны изображения на экранах их телевизоров, так и сами они — всего лишь временная иллюзия, и в любую секунду Время или Судьба могут их выключить.
Вырастают дети, превращаясь в других, незнакомых людей, умирают старики, исчезает здоровье, а чувства гаснут и забываются или переплавляются в совершенно противоположные.

Но как бы он хотел! Как бы он хотел ещё раз, хоть ненадолго попасть в их иллюзию! В их суету и маету, в их обманчивую короткую любовь, в их беззаботные глупости, в их неприятие Времени и Судьбы… Как бы он хотел! Потому что жизнь — сказка даже тогда, когда она совсем не сказочна.

Слёзы зарождаются в его запавших глазах, подбираются к уголкам глаз, но так и не скатываются: не хватает влаги.
Обостренным тренированным слухом он давно ловит близкий неприятный звук. Он не желает его принимать в себя, верить в его действительное существование, он отвлекается разными мыслями, но звук постепенно и навязчиво вытесняет всё остальное пространство, звеня и утолщаясь.
Ноль один, ноль два… ноль пять. Кап. Через каждые пять секунд. Ноль пять. Кап. В толщу воды. Кап. Там, на кухне, в раковине, стоит, наверное, тарелка, полная хорошей питьевой воды. Кап. Не думать.
До чего же он стал хорошо слышать. Кап. И дверь закрыта. Под дверью щель. Кап. Ноль один, ноль два, ноль три, ноль четыре, ноль пять. Кап. Неужели она дверь закрыла на крючок? Конечно закрыла. Но если даже не закрыла. Если даже он сможет доползти до кухни. Ему ни за что не подняться к крану и не отвернуть. Руки не действуют, не хватит силы. Кап. Кап. Кап. Кап...

Никому-то он не нужен в этом мире! Никому. Сколько на земле людей, а он никому не нужен. Как же это случилось с ним? Ведь он такой же, как все, один из них?
Дружба, любовь, родственные чувства... Как будто всё это у него было когда-то, как у всех, но за восемь лет, лёжа в этой комнате, неоднократно вспомнив и проанализировав себя самого, он понял...
И они, здоровые, догадываются, конечно, да не хотят себе признаваться, каждый надеется, что у него-то всё будет хорошо, его пронесёт. А оказывается, чувства — тоже лишь кадры на экране, появились — и исчезли, строго в своё время, заставив человека выполнить определенную функцию. А потом остаётся только голый расчет.
Хорошо тем, у кого врожденные артистические или дипломатические способности. Они умеют жить. Противно, а говорит, что любит. Знает - подонок, а делает вид, что считает другом. Нет, у него так никогда не получалось. Не артист. Не умел врать, всегда был скован и напряжён, не управлял ситуациями в свою пользу и оказывался в дураках. Всё у него текло как бы само собой и часто — мимо. И каждый раз он думал: это временно, это пройдет, ну и пусть, и чёрт с ними, а вот после уж я...

Так и прошло — временно, как будто не взаправду. А когда он в редких случаях пытался проявить всё-таки себя искренне, от души, отдать все силы и чувства, когда и лицо его, обычно бледное и маскообразное, начинало розоветь и раскрашиваться мимикой — будь то в любви, в работе или на собрании, когда он пытался вмешаться в давно подмявший его ход времени и событий, — на него шикали или смеялись и издевались над ним и так или иначе всегда мстили за его попытки прорваться в н а с т о я щ е е.
Потому что никто не желал быть н а с т о я щ и м. Они все были временные, понарошку. И он вместе с ними. Он только недавно понял: жить нужно всегда, а умирать — однажды ...

Проводок раскалился. Поспать. Не слушать капли на кухне. Не слышать. Поспать...
И он уходит в свой более счастливый и привычный мир, в царство сна, в лабиринт случайной и неслучайной игры собственного мозга
Стены комнаты-склепа раздвигаются… Чуть слышна вибрация лифта. Он поднимается в кабине на свой этаж, входит в квартиру, но он ещё едет в лифте и доброжелательно беседует с соседями-попутчиками.
А стены комнаты раздвигаются... Он звонит в дверь собственной квартиры, но эта квартира одна на весь дом в девять этажей. Он звонит как будто в дверь, которую искал с детства, всю жизнь, словно у него появился золотой ключик. И дверь в сиянии золотого света открывается, и из квартиры его опахивает запахом счастливой жизни, и на шею бросаются его дети. Выходит красивая ласковая жена и обнимает его.
Он сидит за столом, ужинает, а лифт всё куда-то едет и едет, а у него в кармане золотой ключик, и он открывает дверь. «А знаешь, у нас сегодня на работе…» — говорит жена.
А сын и дочка сидят за письменным столом и готовят уроки, но лифт поднимается и въезжает в его комнату-склеп, потому что золотой ключик выпал из дырявого кармана в шахту лифта и его уже никак не достать.

... — Вот я и пришла, — молча, без слов, телепатически говорит Света. Но он совсем не рад теперь её видеть, хотя когда-то, двадцать три года назад, он её очень сильно любил. Эта любовь ему открыла и жизнь, и женщину, и себя. Они не разу не поцеловались, но тогда он знал — каким быть, а потом всё забылось и он стал о б ы к н о в е н н ы м, потому что пошлость и грязь, и примитивная работа, и отношение к нему, как к о б ы к н о в е н н ом у, всё убили в нем.
А Света умерла в десятом классе от порока сердца. Но связь у них осталась. Он всегда знал, что Света где-то существует — не только в его мозгу. Но она никогда не приходила к нему. Потому что о н и приходят, когда надо забрать. Он сам стремился к ней. Это случалось с ним иногда, под утро, когда он ещё был здоров.
Он просыпался с тяжелым, раздутым от какой-то приснившейся тоски сердцем. Рядом лежала Нина, но он понимал, что это ошибка, что рядом должна лежать Света, а всё остальное ошибка, ошибка, ошибка!
И нужно было несколько секунд, чтобы вернуться в настоящее.

В первый раз Света пришла восемь лет назад. Он очень обрадовался! Без слов, в запредельном подпространстве, они встретились на короткие мгновения. Она очень торопилась, потому что прибыла издалека, из бесконечности, и нужно было срочно лететь обратно. В руках она держала продолговатую белую, кажется, из полихлорвинила, пластинку. С левого её края стояла цифра 19. В центре — его имя и фамилия. С правого края — еще две цифры.
На прощание она поцеловала его в щеку и отодвинулась от него. Ему захотелось, чтобы она чмокнула его и в другую щеку, и он мысленно попросил её об этом. И она уже собралась придвинуться, но почему-то странно взглянула на него, как на маленького, ничего не понявшего ребенка, сказала без слов: «До встречи», — и исчезла в черноте сна. А он, не просыпаясь, вспомнил табличку, цифры и понял, и подсчитал, что она показала ему год его смерти и жить ему осталось восемь лет.
А дней через десять его парализовало.

Сейчас она пришла опять, и он вспомнил, что тот год на табличке — нынешний и она пришла за ним. Она поцеловала его в губы, но он не радовался и мысленно попросил её уйти, но она села возле старой беленой печки, какая у них была в бараке, и не уходила и мысленно отвечала, что она не виновата: её послали, и впереди у них вечность. Но он ещё не хотел той бесплотной, бестелесной вечности, ему жаль покидать этот мир навсегда, потому что он хотел когда-нибудь найти потайную дверцу и у него когда-то, кажется, был золотой ключик, но он его потерял. А свет давит на глаза, и Света будет ждать.

Он поднимает веки, смотрит на пятна на Луне: она вопросительно вглядывается в его комнату-склеп, левой рукой подтягивает правую, на которой часы. Два. Сердце тяжело бухает, в горле горит. «Света пришла. Значит, всё... Год на пластинке совпадает», — равнодушно и обречённо думает он.

Всё. Никто не поможет и не спасёт. Что ж. Как все. Он не исключение. А бога нет. Что-то есть другое, великое и большое, которому всё равно. Только одиноко очень. И стыдно ТАК умирать. Унизительно. Ну и пусть. Плевать на всех на них. Вспомнили про милосердие! Ха-ха. Всё они врут, врут! Здоровым нужны здоровые. А больные и старые — отжившие модели. Хлам.
Только они ошибаются, эти розовые упитанные здоровые! Что они знают о жизни? Что можно знать о жизни, пока здоров, пока не знаешь смерти? Да разве они могут представить себе, что он прочувствовал здесь, в этой комнате за восемь лет? Как он проникал в сущность материальных и нематериальных вещей, как он переживал заново в себе всю историю человечества и, может быть, всего живого? Потому что всё это — в нём, в его голове, в клетках его тела. Всё прошлое и всё будущее, ещё не открытые открытия и изобретения. Всё в нем. Всё в каждом. Только о н и этого не знают. Не замечают в мелкой, ничтожной здоровой суете.
Странно и смешно, но он прожил здесь, лёжа, свои лучшие годы! Не однажды ему открывался здесь не только бесконечно сложный и тайный мир простых вещей, но и смысл человеческого бытия.
И ещё он научился здесь погружаться в глубины самой трудной музыки и наслаждаться ею, часто увеличивая её трудность и гармонию, продолжая «дописывать» и «доигрывать» её в себе. Он научился отличать талантливую поэзию и прозу от бездарной. Вранье и глупую пропаганду от искреннего стремления улучшить страну и жизнь людей.
Его трёхпрограммный репродуктор висел рядом с изголовьем и работал с начала и до конца передач. Эта тонкая ниточка радиопровода, как и его собственная истончившаяся ослабшая ниточка в мозгу, держали его ещё в этой реальной фантастической жизни. И изо дня в день, с утра до ночи он слушал, слушал… Читать он почти не мог: сразу же сковывало правую сторону лица, и отказывали глаза. Телевизор стоял в и х комнате, и он изредка вползал к н и м и смотрел программу «Время». А в основном слушал радио.

Он слушал бравурные марши. Он слушал жизнерадостные репортажи и отчеты: «выполнили и перевыполнили», «догнали и перегнали», «самое лучшее бесплатное образование», «самое лучшее бесплатное медицинское обслуживание»... Он слушал оптимистические речи шамкающего старого человека — управителя огромной страны, слушал, как ему вручали одну за другой высшие награды, как передавали его мемуары…
Он выползал и смотрел по телевизору, как потом назначали на высший пост другого старика, доживавшего последние дни, и все «приветствовали и единогласно одобряли...» Он смотрел на дочку, сначала фиктивную пионерку, потом фиктивную комсомолку, поскольку туда, как и во всякий загон, принимали всех оптом. Она приходила из школы и ела, ела, ела. Лупила собаку и писала в газеты и на радио о защите животных. А в момент полового созревания, лет в тринадцать, ходила перед ним… голая. С обнаженной грудью, в одних колготках. Видела, как у него, против воли, зажигались глаза... Хотя он и делал ей замечания, но ничего не говорил Нине. Не хотел обострять, отношения?..
Он смотрел, как жена, продавец в гастрономе, каждый день тащит полные сумки ворованных продуктов и никто ее не останавливает.
Он, словно в комнате смеха, смотрел в кривые зеркала, отделяя себя от них. И чем более прогрессировала его болезнь, чем суше и прозрачнее становилось его тело, тем более он очищался, тем контрастнее видел кривые зеркала.
«Да что же они там?! Все заболели или сбрендили?!» — Думал он, больной, о всех здоровых. Ему казалось, что он-то всегда был таким, как сейчас: чистым и здравомыслящим. Он многое забыл о себе...
Силы уходят. Равнодушная луна отплывает от окна, и комната наполняется зловещей тишиной и мраком. И только вода, вода, вода на кухне…

…Еще как будто нет совсем ничего вокруг, как будто нет и самого Леонида, есть только его парящее где-то сознание, которое постепенно проявляется в новой, неведомой субстанции. Постепенно, миг за мигом, возрождающееся сознание ощупывает окружающую неизведанную материю и высшей интуицией разума осознаёт всю её бесконечную сложность.
И сознание идт на компромисс, понимая, что не сможет постичь сразу бесконечность, не сможет разглядеть Истину в натуральную величину, сознание превращает непонятное в более доступное, в привычные образы мышления, начиная с детских азов. Загадочная гениальная реальность калейдоскопом-перевёртышем схлопывается в полудосягаемое, что можно почти осязать, почти чувствовать и почти понимать...


Дата добавления: 2019-09-13; просмотров: 124; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!