Что видят в коммунистах люди «со стороны» 3 страница



Репрессивный образ мышления усваивается и не служащими в ГПУ героями.

В пьесе Тренева «Опыт» профессор-ботаник Никитин, напряженно работая, выяснил неважное состояние питьевой воды в городе и то, что оно еще более ухудшится с постройкой канала. Услышав об этом, новый директор института Холодов незамедлительно реагирует:

«Холодов. Слушайте, профессор Никитин, а ведь вас пора под суд.

Никитин. За что?

Холодов. За то, что работаете один и скрываете».

Никитин объясняет, оправдываясь, что результаты еще нуждаются в проверке.

Аметистов, обидевшись на Зойку Пельц, сообщает ей, что «за один характер» отправил бы ее в Нарым (в ранней редакции пьесы стояло: «на Лубянку») (Булгаков. «Зойкина квартира»).

Выслан в заштатный провинциальный городок персонаж «Статьи 114‑й Уголовного кодекса» В. Ардова и Л. Никулина, столичный нэпман Магазаник.

{72} О причине удаления персонажа из Москвы в пьесе ничего не говорится. Можно предположить, что для тогдашнего зрительного зала это не составляло тайны. Сама же ссылка принимается и героем, и окружающими как данность.

Даже когда их отправляют в ссылку, персонажи ранних драматических сочинений весело шутят.

В пьесе Шкваркина «Вредный элемент» герои попадают в облаву во время игры в казино и пытаются понять, что же с ними будет дальше (их высылают из Москвы как «социально-вредный элемент»).

«[Аферист] Столбик. В Нарымский край!.. Ведь там всякая география кончается!

[Нэпман] Наважин. Соловки… конечно, Россия страна неограниченных возможностей, но такого свинства я даже от нее не ожидал.

Крупье. <…> а что хуже, Нарым или Соловки?

Столбик. Я вас информирую… Что такое Нарым? — большая неприятность и перемена климата. Но если у вас есть средства, — Нарым — это золотое дно: вы поворачиваетесь лицом к деревне и скупаете меха; затем поворачиваетесь лицом к городу и отправляете меха в Москву.

Наважин. А Соловки?

Столбик. Соловки? Там не то что коммерсант, там даже солнце не делает никаких оборотов!»

Тема сыска все настойчивее вдвигается в повседневность[66].

Персонаж, которому женщина отказывается ответить взаимностью, грозит перестать платить за комнату, в которой она живет. Женщина пугается:

«Я же погибну. Разве вы этого не понимаете? Все раскроется, и я могу в Гепеу попасть, в черный автомобиль…» (Чижевский. «Сусанна Борисовна»).

{73} К контролю над частной жизнью героев кроме официальных должностных лиц активно подключаются родственники и соседи по коммунальной квартире. Часто элементом фабулы пьес становятся доносы.

Персонаж пьесы Майской «Случай, законом не предвиденный», интеллигентный предприниматель Дмитрий, возмущен:

«Родственники — домашнее ГПУ. <…> Что, подслушивают? Я — легальный человек. Говорю с легальным человеком. Делаю легальное дело. Пусть подслушивают».

Его брат Павел отправляется на Лубянку, но и за ним следят. Испугавшись, он возвращается. Дочь Дмитрия комсомолка Тата звонит в ГПУ, но номер учреждения занят. Очевидно, звонит не одна она.

Герой пьесы Копкова «Слон», деревенский парень Митя, тревожится: «С тобой, папаша, наверняка в Соловки засыплешься», — лишь из-за того, что отец благодаря вещему сну нашел клад в старом сельском колодце.

Актриса Гончарова собирается в разрешенную ей заграничную поездку. Но ее сосед по коммунальной квартире уверен, что таких, как она, выпускать из страны не следует.

«Баронский. Вы никуда не уедете. Я все расскажу, и вас не выпустят. <…> Нужно наказывать таких, как вы. <…> Я говорю, что я Гепеу вызываю…»[67].

Слежка, все чаще описываемая в пьесах, распространяется и на интимную жизнь, захватывая родственные, любовные связи, переписку. Читают дневники, чужие письма (в «Списке благодеяний» Олеши, во «Лжи» Афиногенова, в «Наталье Тарповой» С. Семенова, в «Ржавчине» Киршона).

Актриса Гончарова кричит сотруднику советского посольства в Париже, чекисту Федотову: «Как вы смеете читать чужие письма! Здесь не советская Россия. Я запрещаю вам — слышите? Чужое письмо — это тайна… Мерзавец»[68] (Олеша. «Список благодеяний». Ранняя редакция).

В черновых набросках той же пьесы остались варианты выразительной «Сцены в общежитии».

«Ибрагим. Письмо выпало. <…>

{74} Сапожков. А ну прочтем.

Славутский. Чужие письма читать? <…> Это тайна — чужое письмо. <…> Я не желаю в этой подлости участвовать.

Ибрагим (читает) <…>

Славутский. Федя, твое письмо здесь читают! [Проснись! Черный кабинет твое письмо читает!][69] (Бежит к спящему.)

Сапожков одной могучей рукой перехватывает его, парализует сопротивление, выталкивает за дверь, задвигает щеколду. Тот стучит. Кричит за дверью: [Жандармы! Жандармы! Жандармы!]»

На диспуте после прощального спектакля среди прочих актрисе Гончаровой приходит из зрительного зала и такая записка:

«Говорят, что вы ведете дневник, куда записываете все свои мысли о политике и людях. Будьте осторожны. Об этом дневнике известно»[70].

В пьесе Семенова «Наталья Тарпова» женщина получает письмо от любимого человека, инженера Габруха. Оно идет по рукам, его читают, возмущаются и комментируют: «В ГПУ надо такие письма!» Героиня (прочитавшая письмо последней) яростно защищает любимого человека, но при встрече с ним повторяет все чужие слова и оценки:

«Тарпова. Вы же чужой! <…> Вы же белогвардеец! Контрреволюционер! Устряловец![71] Ваше письмо в ГПУ следует передать. <…> Вам не место <…> в СССР. В Соловки вас нужно…

Габрух. Разве сами по себе чувства не свободны от всякой зависимости?»

{75} Наконец, начинают шутить о пользе контроля не над вольными речами — над вольными мыслями, не высказанными вслух, о необходимости контроля над сновидениями[72].

Персонаж пьесы Воиновой «Золотое дно», ухаживая за дамой, признается: «Конкретно, так сказать, я стою на советской платформе, а вот мысленно <…> иной раз так далеко залетаешь, даже самому страшно становится! Ну, что ж, над мыслями не волен человек!»

«Верите ли, когда началась эта наша революция, чуть не заболел от досады, — делится сокровенными переживаниями гротескный персонаж комедии И. Саркизова-Серазини “Сочувствующий” Макарий Колумбович Трупоедов, — все хотелось знать: что думают людишки, спрятавшись за замки своих дверей; что они говорят и шепчут наедине с собой. Вот если бы такой аппарат изобрести, повесить его, скажем… ну хоть над нашим местечком, а самому сесть у приемника и ловить тайный вздох, полунамек, неясный шепот… <…> Нет! Не изобретают». Тем же самым — бесконтрольностью человеческих помыслов — озабочена и вполне серьезная, даже ответственная героиня Афиногенова, секретарь парткома Горчакова, начетчица, которой всюду мерещатся «оппортунисты». Предлагается, пусть иронически, и схожее решение проблемы.

«Горчакова. А когда человек думает молча — черт его знает, о чем он думает.

{76} Нина. А ты изобрети машинку — приставишь ко лбу и все мысли наружу» (Афиногенов. «Ложь»).

Сотрудник советского посольства в Париже Лахтин терпеливо объясняет актрисе Гончаровой, в чем ее вина перед советской властью: «Я верю, что дневник у вас украли и без вашего ведома напечатали. Но если [бы] его не было, то его нельзя было бы украсть. Ваше преступление в том, что вы тайно ненавидели нас…»[73] (Олеша. «Список благодеяний»).

Мотивы сна и тумана, теней и зеркальных отражений, двойников и безумия, света и тьмы, темы кажущегося и истинного занимают важное место в творчестве самых талантливых авторов — Булгакова, Копкова, Эрдмана. Онирический элемент в драме означает иное, не санкционированное властью видение реальности, либо ее отторжение, неприятие. Мотивы противостояния сновидений и яви становятся в пьесах 1920‑х годов постоянными: запретные сны и отвратительная явь, в которой не хочется жить, — вот смысл этих устойчивых структурных элементов поэтики драмы.

«Сапожков. С какой стати он сны видит? Почему я снов не вижу? <…> А ну, дай лампу. Осветим физиономию. <…> Подумаешь, ангел. Слушай, а можно такой прибор изобрести…

Славутский. Какой прибор?

Сапожков. Определять сон.

Ибрагим. Я понимаю. Контроль над сновидением. <…> Верно?

Славутский. Сумасшедшие!

Ибрагим. Да. Контроль подсознательного»[74] (Олеша. «Сцена в общежитии». Из черновых набросков к «Списку благодеяний»).

Глава колхоза Курицын, персонаж пьесы Копкова «Слон», услышав рассказ о сне колхозника Мочалкина, возмущен: «Ты своими снами можешь колхоз развалить. Я тебе за такие сны такую статью припаяю, так…»

Что же это за хрупкая реальность, которая может обрушиться из-за такой эфемерной субстанции, как сновидение?

{77} Чем более пугающей становится тема, тем лучезарнее — печатные отзывы о героях-чекистах.

Так, «солнечен» и «подлинно человечен», по мнению рецензентов, чекист Федотов из спектакля Мейерхольда по пьесе Олеши «Список благодеяний»[75].

Эпитет «солнечный» пришел в литературу 1920‑х из утопии Кампанеллы, его мечтаний о «Городе солнца» (ср. горькую фразу, оставленную Булгаковым в предсмертных дневниковых записях: «Как я хотел устроить себе солнечную жизнь») и был призван объяснить привлекательность энергии, динамизма, способности к действию «нового человека». Продуманной мысли, выношенной философии «бывших людей» противопоставлялось ощущение — но ощущение радости, исторического оптимизма, которое будто бы излучали «новые люди». Воплощением этой «солнечности» советского будущего в прозе и драматургии тех лет, с точки зрения многих критиков, были чекисты.

Не сразу замечаешь, что об арестах и ссылках в пьесах начинает говориться мимоходом, между прочим. Часто остается неясным, за что, собственно, был посажен тот или иной герой. Так попадает под арест персонаж пьесы Тренева «Жена» Георгий Богородский, которого вскоре выпускают. Сослан на Соловки отец героини Женни (Афиногенов. «Гляди в оба!»), и тоже неизвестно за что.

В пьесе Ромашова «Бойцы» в Россию из-за границы приезжает военный теоретик, некогда изучавший философию в Гейдельберге, нынешний пацифист Базаев. Встречаясь с другом, военспецом Ленчицким, Базаев передает тому привет от старинного приятеля из-за границы и расспрашивает о его нынешних занятиях. Ленчицкий незамедлительно сообщает куда следует о «ненужном интересе» приехавшего к трудам по военной теории. Базаева арестовывают.

Жена Базаева, Елена Андреевна, приходит за помощью и объяснением причин ареста к командиру корпуса Гулину, своему старинному другу, некогда в нее влюбленному.

{78} Гулин: «Ваш муж, мне передавали, рискованными поручениями занимался или хотел заняться. <…> Советую и вам, голубушка, в это дело не мешаться».

Елена Андреевна спрашивает у донесшего на мужа родственника: «Ответьте мне на вопрос, как, по-вашему, существуют нормальные человеческие отношения, родственные связи, обыкновенная порядочность? <…> Как же вы могли…»

Но в том, в чем женщина видит «обыкновенную порядочность», герой усматривает «политическую близорукость»: драматург запечатлевает перемены в этических представлениях. Связи частные и родственные должны быть забыты и преодолены во имя общественной пользы.

Наконец, аресты окончательно превращаются в бытовое, привычное дело.

Девушка утешает брата: «Ты, Витя, не горюй… Вон одного нашего инженера на десять лет сослали, а три года прошло — встретила его в трамвае — выпустили за хорошее поведение. Потому что у нас свое государство — сами сажаем — сами выпускаем… Ты еще молодой…»

Виктор: «Утешила!» (Афиногенов. «Ложь». 1‑я редакция).

Лишение человека свободы перестает рассматриваться как нечто пугающее, драматичное. Но подобная точка зрения может появиться только в том случае, если свобода не воспринимается как необходимое свойство жизни. Можно сказать по-другому: если и те, кто «на свободе», настолько стеснены, что арест не существенно меняет положение дел.

Внимательный критик писал: «Есть вещи (настоящие, подлинно бывшие или каждый день случающиеся), которые так повернуты в нашей литературе, что их уже просто не различаешь. Так произошло с героем-чекистом. Демон-чекист Эренбурга, и мистик-чекист Пильняка, и морально-идеологический чекист Либединского — просто стерлись, сломались. Происходит странное дело: литература, из сил выбивающаяся, чтобы “отразить” быт, делает невероятным самый быт»[76].

Быт в советской литературе рядоположен с «чекистами». Проще говоря, чекисты и есть быт.

{79} Симптоматичное свидетельство оставил Э. Гарин, писавший осенью 1930 года жене: «И еще интересное явление: репетирую третий акт “Мандата”, выясняется, что необычайно глупо играть кошмар или не кошмар абсолютно никому не интересных людей. Раньше было наоборот: мы стеснялись первых двух актов как анекдотов и жили в 3‑м. Теперь как раз наоборот: анекдоты имеют право на жизнь — для смеха хотя бы, и галиматья в третьем акте звучит просто нелепицей…»[77]

«Мандат» у Мейерхольда идет пятый год, и перемена в восприятии спектакля, которую замечает чуткий актер, существующий «внутри» него, сообщает о разительных изменениях реакций публики, наполняющей зрительный зал ГосТиМа. «Кошмар никому не интересных людей» ныне представляется глупостью, — свидетельствует Гарин. Зато анекдот привольно располагается в новой действительности.

Эрдман, шутивший вместе с прочими авторами пьес, дает персонажу «Мандата», обывателю Гулячкину, известную реплику:

«Мамаша, если нас даже арестовывать не хотят, то чем же нам жить, мамаша? Чем же нам жить?»

Но волнения героя были беспочвенными. Арестовывать — хотели. Вскоре в этом пришлось убедиться и автору.

Сотрудники ГПУ вездесущи, от них нельзя спрятаться не только в СССР, где «каждый человек должен находиться на своем месте» (Булгаков), но и за его пределами.

Актрису Гончарову, только что приехавшую в Париж, с легкостью разыскивает посланник Москвы Федотов. Пытаясь найти защиту, Леля кричит: «Он большевик! Он агитатор. Он агент ГПУ»[78].

«А может быть, я специально приехал убить тебя», — рискованно бравирует откровенностью тот же герой, чекист Федотов, в диалоге с бежавшим за границу недавним сотрудником советского консульства в Париже Долгопятовым («Список благодеяний», ранние варианты).

Множество пьес 1920‑х годов оканчивается появлением агентов ГПУ. Арест персонажей в дидактическом финале превращается в каноническую, типовую норму развязки сюжета.

Действие может завершить подобная ремарка:

{80} «… Группа красноармейцев. Впереди сотрудник ГПУ. Общее изумление. Испуг. Фигуры застыли в самом невероятном переполохе.

Сотрудник ГПУ. Граждане! По приказанию Прокурора республики вы арестованы. Попытки к бегству бесполезны: здание оцеплено. Прошу сохранять полный порядок».

Аналогична вышеприведенной финальная ремарка пьесы Майской «Случай, законом не предвиденный»: «Входят <…> управдом с домовой книгой, два милиционера, уполномоченный Угрозыска и два агента». Героиня пьесы комсомолка Луша гордится по праву: «Советская власть — сторожевой хороший».

В финале «Зойкиной квартиры» героиня, Зойка, пытается протестовать: «… все эти негодяи бежали! <…> Вы, ловкач в опилках, кого же вы берете? Вполне приличного человека…»

«Как это можно бегать? Что вы? Куда ж это они убегут? По СССР бегать не полагается», — парирует сотрудник ГПУ, арестовывая посетителей арбатского борделя.

Еще более выразительна простодушная авторская ремарка пьесы «Добрый черт» Д. Синявского: «Режиссер должен поставить в толпе выходящих [зрителей. — В. Г.] сценки, характерные для того времени. Кого-нибудь арестовывают, обыскивают».

Итак, среди мотивов главных и второстепенных, тем обязательных и факультативных, проблематика персонажей-чекистов в формирующемся каноне советского сюжета 1920‑х годов играет роль непременной, стержневой.

Нэпман (нэпач)

Нэп представлял собой «отлив революции», «ее спуск на тормозах от великой утопии к трезвому учету обновленной действительности…»[79].

Перемена политического курса страны незамедлительно отозвалась и на процессах художественных. «После военного коммунизма театр стал ареной художественной контрреволюции: театральная улица ворвалась на сцену и властвует ею… — возмущен критик. — <…> Никогда буржуазия не стояла так близко {81} к театру, как в наши дни. <…> Театр вышел на улицу, не стесняемый никакими предрассудками и предупреждениями…»[80]

В нэпмане принято видеть городского героя, но схожий тип появляется и в деревне. В драме 1920‑х годов он близок по функции к другому организатору производства, тоже недавно появившемуся персонажу: трестовскому дельцу (с той существенной разницей, что директором треста, как правило, мог быть лишь коммунист).

Если нэпман — индивидуальный предприниматель с собственным капиталом, возможно значительным, то директор треста — руководитель государственного учреждения, распоряжающийся капиталом, принадлежащим не ему. Позже (на схожих ролях) останется лишь «буржуазный спец» — наемный профессионал, всецело зависящий от жалованья и непоправимо скомпрометированный происхождением.

Смена данных персонажей в драме отражает меняющуюся степень экономической свободы в реальности.

 

Сначала интонации героя-нэпмана уверенны, спокойны, даже победительны.

Богатый мужик («нэпач») Чеглок (Смолин. «Сокровище») пока убежден: «Савецкая власть мне не во вред».

Еще один «нэпач», Парфен Кузьмич Жмыхов (Чижевский. «Сиволапинская»), бывший мешочник, а нынешний владелец кирпичного завода и лавки, собирается открыть еще и мыловаренный заводик. Его жена Фекла так пересказывает гостю слова мужа:

«Мы нэпы. Это как понимать надо? Царя да бар с купцами уничтожили. А опосля хвать — ничего и не выходит без них, как без головы, и место их пустое. Вот мы теперь и являемся на их место главенствовать».

Парфен Жмыхов предприимчив, сметлив, умен, он «обнюхивает город», пытаясь понять, где у него самое главное место. И быстро находит его — это тресты: они «самые медовитые, ежели около них лёт такой», то есть роями, как мухи на мед, слетаются люди.

Но для того чтобы закрепиться в тресте, одного капитала мало, необходима протекция, связи с новыми хозяевами жизни, нужен «коммунистик» в дом. Отметим снисходительное {82} «коммунистик»: Жмыхов не принимает всерьез новых хозяев страны.

Парфен намерен правильно выдать замуж дочь. Раньше она была с Прокофием, но он — голодранец-работник.

«Ты в лаптях, а я нэпочка», — объясняет бывшему возлюбленному дочь Жмыхова Секлетея.

Но в любовные дела молодых вмешивается представитель деревенской власти, председатель сельсовета, сообщая Жмыхову, что благоденствовать ему недолго: «… секретик тебе открою. Придет такое время, и нэпству-то мы, как куренку шейку, кр‑р — и готово. А от нэпачей опять все отберем, но уж окончательно». Предприимчивому крестьянину не суждено стать еще одним Рябушинским.

Зато Прокофия председатель сельсовета обещает «сделать красным командиром», и Парфен дает согласие на свадьбу дочери.

Оборотистый авантюрист Цацкин (герой пьесы А. Поповского «Товарищ Цацкин и Ко») тоже еще уверен в успехе:

«Я, представьте себе, большой приверженец соввласти…», — сообщает он, предлагая тост за процветание новой экономической политики. А на протест пессимиста-бухгалтера отвечает: «Это контрреволюция. В Москве это признак плохого тона. Купечество сейчас, как некогда с Мининым и Пожарским, слилось с соввластью. <…> Так и чувствуется, что вы не коммерсант. Нет у вас дипломатического подхода».

Очутившись в маленьком еврейском местечке, проходимец Цацкин, играя на оживившихся надеждах в связи с новой государственной политикой, доводит актуальную идею полезности людей торговли до абсурда, сообщая, что в Москве теперь их «награждают медалью “Герой труда” — десять фунтов чистого золота 96‑й пробы»:


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 106; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!