К десятой годовщине октябрьского переворота 1917 года



 

В эти дни, когда тянет оттуда трупным запашком юбилея, — отчего бы и наш юбилей не попраздновать? Десять лет презрения, десять лет верности, десять лет свободы — неужели это не достойно хоть одной юбилейной речи?

Нужно уметь презирать. Мы изучили науку презрения до совершенства. Мы так насыщены им, что порою нам лень измываться над его предметом. Легкое дрожание ноздрей, на мгновение прищурившиеся глаза — и молчание. Но сегодня давайте говорить.

Десять лет презрения… Я презираю не человека, не рабочего Сидорова, честного члена какого-нибудь Ком-пом-пом, а ту уродливую тупую идейку, которая превращает русских простаков в коммунистических простофиль, которая из людей делает муравьев, новую разновидность, formica marxi var. lenini (Муравей марксистский, разновидность ленинская (лат.)). И мне невыносим тот приторный вкус мещанства, который я чувствую во всем большевицком. Мещанской скукой веет от серых страниц “Правды”, мещанской злобой звучит политический выкрик большевика, мещанской дурью набухла бедная его головушка. Говорят, поглупела Россия; да и немудрено… Вся она расплылась провинциальной глушью — с местным львом-бухгалтером, с барышнями, читающими Вербицкую и Сейфуллину, с убого-затейливым театром, с пьяненьким мирным мужиком, расположившимся посередине пыльной улицы.

Я презираю коммунистическую веру как идею низкого равенства, как скучную страницу в праздничной истории человечества, как отрицание земных и неземных красот, как нечто, глупо посягающее на мое свободное “я”, как поощрительницу невежества, тупости и самодовольства. Сила моего презрения в том, что я, презирая, не разрешаю себе думать о пролитой крови. И еще в том его сила, что я не жалею, в буржуазном отчаянии, потери имения, дома, слитка золота, недостаточно ловко спрятанного в недрах ватерклозета. Убийство совершает не идея, а человек, — и с ним расчет особый, — прощу я или не прощу — это вопрос другого порядка. Жажда мести не должна мешать чистоте презрения. Негодование всегда беспомощно.

И не только десять лет презрения… Десять лет верности празднуем мы. Мы верны России не только так, как бываешь верен воспоминанию, не только любим ее, как любишь убежавшее детство, улетевшую юность, — нет, мы верны той России, которой могли гордиться, России, создавшейся медленно и мерно и бывшей огромной державой среди других огромных держав. А что она теперь, куда ж ей теперь, советской вдове, бедной родственнице Европы?.. Мы верны ее прошлому, мы счастливы им, и чудесным чувством охвачены мы, когда в дальней стране слышим, как восхищенная молва повторяет нам сыздетства любимые имена. Мы волна России, вышедшей из берегов, мы разлились по всему миру, — но наши скитания не всегда бывают унылы, и мужественная тоска по родине не всегда мешает нам насладиться чужой страной, изощренным одиночеством в чужую электрическую ночь на мосту, на площади, на вокзале. И хотя нам сейчас ясно, сколь разны мы, и хотя нам кажется иногда, что блуждают по миру не одна, а тысяча тысяч России, подчас убогих и злобных, подчас враждующих между собой, — есть, однако, что-то связующее нас, какое-то общее стремление, общий дух, который поймет и оценит будущий историк.

И заодно мы празднуем десять лет свободы. Такой свободы, какую знаем мы, не знал, может быть, ни один народ. В той особенной России, которая невидимо нас окружает, живит и держит нас, пропитывает душу, окрашивает сны, — нет ни одного закона, кроме закона любви к ней, и нет власти, кроме нашей собственной совести. Мы о ней можем все сказать, все написать, скрывать нам нечего, и никакая цензура нам не ставит преграды, мы свободные граждане нашей мечты. Наше рассеянное государство, наша кочующая держава этой свободой сильна, и когда-нибудь мы благодарны будем слепой Клио за то, что она дала нам возможность вкусить этой свободы и в изгнании пронзительно понять и прочувствовать родную нашу страну.

В эти дни, когда празднуется серый, эсэсерый юбилей, мы празднуем десять лет презрения, верности и свободы. Не станем же пенять на изгнание. Повторим в эти дни слова того древнего воина, о котором пишет Плутарх: “Ночью, в пустынных полях, далече от Рима, я раскинул шатер, и мой шатер был мне Римом”.

 

Е. А. ЗНОСКО-БОРОВСКИЙ

 

КАПАБЛАНКА И АЛЕХИН

(Впервые: “Руль”, 16 ноября 1927.)

Эта небольшая книжка явится для любителя шахматного искусства занимательнейшим романом, — или вернее, первым томом романа, ибо герои его только теперь по-настоящему сшиблись, и в будущем им предстоит еще немало восхитительных схваток. Зноско-Боровский, сам талантливейший игрок, пишет о шахматах мастерски. Книга начинается рассказом о том, как яркая, пьяная комбинационная игра прежних лет (Андерсен, Пильсбери и др.) перешла в позиционную игру под влиянием Стейница, Шлехтера, Рубинштейна, Ласкера, холодных мастеров, поклонников строгости и сухости в шахматах.

“Капабланка, — пишет автор, — вернул шахматы из области суровой науки в сферу веселого и радостного искусства”, и он описывает дальше чудесную его карьеру, победу над Ласкером, триумфы, триумфы, неожиданный период вялости и опять триумфы. Есть “игра в пространстве”, для которой характерна забота о целости и крепости каждой позиции, и “игра во времени”, т. е. игра в движении, в развитии. И вот Капабланка является игроком динамическим, “рыцарем быстро бегущего времени”. Не менее метко описывает Зноско-Боровский игру Алехина. Сравнивая его с Капабланкой, он называет последнего классиком и техником, а Алехина — романтиком и тактиком. Капабланка спокоен, и в его палитре есть гениальная гармония. Алехин горяч, воображение его не знает преград, комбинации его сказочны. “Его игра расходится словно веером, который будет сложен лишь в миг последнего удара”.

Текст снабжен несколькими интересными диаграммами, а в конце книги даны четырнадцать избранных партий Капабланки и Алехина с прекрасными, хоть и краткими примечаниями.

Отмечаю необыкновенную живописность некоторых выражений автора и бодрый, крепкий темп всего изложения. Зноско-Боровский пишет о шахматах со смаком, сочно и ладно, как и должен писать дока о своем искусстве. Нижеподписавшийся, скромный, но пламенный поклонник Каиссы, приветствует появление этой волнующей книги.

 

1927 “ЗОДЧИЙ”

 

Книжный кружок. Белград.

(Впервые: “Руль”, 23 ноября 1927.)

В этом сборнике представлено десять поэтов.

У В. С. Григоровича есть размах, но есть и промахи. Великолепно, например, следующее: “То я встаю громадной тенью и ясно вижу чрез окно свое мятежное движенье, и плащ мой улицу метет, шагаю прямо через крыши, но мой широкий вещий ход еще пока никто не слышит”. Безграмотно и все-таки чем-то хорошо: “…созерцавшему в синей от молний дали Божество в ослепительный рост”. Но зато совсем плохо: “под самумом, идущим теперь, устоять должен я на обеих ногах”.

Среди стихов Евг. Кискевича есть одно очень занятное, безвкусное, но не лишенное какой-то грубой оригинальности. Действие происходит в церкви: “Угрюмый блондин у колонн прислонил ослабевшие плечи…” Оглушительная строка! Кроме того, принужден отметить, что первое стихотворение Кискевича начинается так: “Работай, работай, работай” (взято целиком у Блока), а последнее так: “Я говорю о нежности, о славе” (тоже вроде Блока).

К Ирине Кондратович грешно придираться. Большинство поэтесс любит писать “рот” вместо “губ” и воспевать колдуний, шелка и Пьеро с Коломбиной.

А у Екатерины Таубер есть также черта, присущая всем поэтессам. Это обращение не на “ты”, а на “вы”. Ее стихи не избежали губительного влияния Ахматовой, поэтессы прелестной, слов нет, но которой подражать не нужно. Меж тем Е. Таубер пишет: “На голове лежат так гладко волосы, одежды строг чернеющий (?) атлас, я никогда не повышаю голоса, я никогда не поднимаю глаз”.

Александр Костюк дал три бледных, ничем не замечательных стихотворения. Одно из них — Аннамитская песня: “Плывет сампан по черной воде, и ночь вокруг, уснул банан” и т. д. Рецепт известен.

Среди стихотворений Леонида Кремлева восемь очень плохих и одно совершенно прекрасное: “Когда над мертвыми полями взойдет последняя звезда, когда как зверь завоет в яме душа в предчувствии Суда, — тогда заблещут в небе трубы, и ангел мстительной рукой в мои оскаленные зубы вонзит свой факел огневой. Но я, глотая месть и пламень, не уступлю, не отойду и брошу мой последний камень в его последнюю звезду”.

Л. И. Машковский пишет в стихотворении “Тигр” о “кавалькадах обезьяньих и птичьих”. Позволю себе заметить, что птица все-таки не лошадь. Заинтересовала меня и другая строка: “Был органически слит в волевом напряжении”…

Гр. Наленч пишет об “игре закатных лучей”, о “страстном надрыве”, о том, что “весенние грезы трепещут”, и о других таких вещах, которые можно найти в очень старых номерах “Нивы” за подписью Круглова, Порфирова, Коринфского и других.

У Дм. Сидорова есть две-три недурных строки: “и вместо белых роз весны блеск ослепительный кинжала, и вместо синевзорых дев гул потрясающих сражений”. Однако, оказывается, что Дм. Сидоров “верен идеалу”, а слово “идеал” в стихах — как глоток миндального молока.

У Юрия Сопоцько есть какая-то ребячливость в стихах, и это и хорошо, и плохо. Плохо, когда это переходит в сюсюканье. Хорошо, когда внушает такие стихи: “…и не страшно в засаде найти свою смерть, не узнав, чья была это месть. Но как страшно, как глупо, как смешно умереть, оттого что нечего есть”.

 

ВЛАДИСЛАВ ХОДАСЕВИЧ

 


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 184; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!