Вот и Новый Год. 12 часов 1923 года. 16 страница



 

14 ноября. Обедал в Смольном – селедочный суп и каша. За ложку залогу – сто рублей. В трамвае – во «Всемирную». Заседание по картинам – в анекдотах. Горький вчера был в заседании – с Ионовым, Зиновьевым, Быстрянским и Воровским. Быстрянского он показывал, делал физиономию – «вот такой». Эт‑то, понимаете, «человек из подполья»,– из подполья Достоевского. Сидит, молчит – обиженно и тяжело. А потом как заговорит, а у самого за ушами немыто и подошвы толстые, вот такие! И всегда он обижен, сердит, надут – на кого неизвестно.

– Ну потом – шуточки! Стали говорить, что в Зоологич. саду умерли детеныши носорога. Я и спрашиваю: чем вы их кормить будете? Зиновьев отвечает: буржуями.

И начали обсуждать вопрос: резать буржуев или нет? Серьезно вам говорю… Серьезно… Спрашивается: когда эти люди были искренни: тогда ли, когда притворялись порядочными людьми, или теперь. Говорил я сегодня с Лениным по телефону по поводу декрета об ученых. Хохочет. Этот человек всегда хохочет. Обещает устроить все, но спрашивает: «Что же это вас еще не взяли… Ведь вас (питерцев) собираются взять». По рассказам Горького, Воровский был всегда хорошим человеком, честным энергичным работником…

К Марье Игнатьевне Горький относится ласково. Дал ей приют у себя. Вчера: – М. И., вы идете на Кронверкский, подождите до 5 час., я вас отвезу, у меня будет лошадь.

Сейчас вспомнил, как Леонид Андреев ругал мне Горького:«Обратите внимание: Горький пролетарий, а все льнет к богатым – к Морозову, к Сытину, к (он назвал ряд имен). Я попробовал с ним в Италии ехать в одном поезде – куда тебе! Разорился. Нет никаких сил: путешествует, как принц». Горький в письмах к Андрееву ругал меня; Андреев неукоснительно сообщал мне об этом.

Блок дал мне проредактированный им том Гейне24. Я нашел там немало ошибок. Некоторые меня удивили: например, слово подмастерье Блок склоняет так: родительный падеж подмастерьи , дательный падеж подмастерье – как будто это Дарья.<…>

 

16 ноября. Блок патологически‑аккуратный человек. Это совершенно не вяжется с той поэзией безумия и гибели, которая ему так удается. Любит каждую вещь обвернуть бумажечкой, перевязать веревочкой, страшно ему нравятся футлярчики, коробочки. Самая растрепанная книга, побывавшая у него в руках, становится чище, приглаженнее. Я ему это сказал, и теперь мы знающе переглядываемся, когда он проявляет свою манию опрятности . Все, что он слышит, он норовит зафиксировать в записной книжке – вынимает ее раз двадцать во время заседания, записывает (что? что?) – и, аккуратно сложив и чуть не дунув на нее, неторопливо кладет в специально предназначенный карман.

 

17 ноября. Воскресение. Был у меня Гумилев: принес от Анны Николаевны (своей жены) ½ фунта крупы – в подарок – из Бежецка. Говорит, что дров никаких: топили шкафом, но шкаф дал мало жару. Я дал ему взаймы 36 полен. Он увез их на Бобиных санях. – Был Мережковский. Жалуется, хочет уехать из Питера. Шуба у него – изумительная. Высокие калоши. Шапка соболья. Говорили о Горьком. «Горький двурушник: вот такой же, как Суворин. Он азефствует искренне. Когда он с нами – он наш. Когда он с ними – он ихний. Таковы талантливые русские люди. Он искренен и там и здесь». С Мережковским мы ходили в «Колос»–там читал Блок – свой доклад о музыкальности и цивилизации, который я уже слышал. Впечатление жалкое. Носы у всех красные, в комнате холод, Блок – в фуфайке, при всяком слове у него изо рта – пар. Несчастные, обглоданные люди – слушают о том, что у нас было слишком много цивилизации, что мы погибли от цивилизации25. Видал я Сюннерберга, Иванова‑Разумника – всё какие‑то бывшие люди. Оттуда с Глазановым и Познером – на квартиру д‑ра (забыл фамилию) – там Жирмунский читал свой доклад о «Поэтике» Шкловского. Были: Эйхенбаум в шарфе до полу, Шкловский (в обмотках ноги),– Сергей Бонди, артист Вахта, Векслер, Чудовский, Гумилев, Полонская с братом и др. Жирмунский произвел впечатление умного, образованного, но тривиального человека, который ни с чем не спорит, все понимает, все одобряет – и доводит свои мысли до тусклости. Шкловский возражал – угловато, задорно и очень талантливо. Векслер заподозрила Жирмунского, что он где‑то упомянул душу писателя, – и сделала ему за это нагоняй. Какая же у писателя душа? К чему нам душа писателя? Нам нужна композиционная основа, а не душа. – Теперь все эти девочки, натасканные Шкловским, больше всего боятся, чтобы, не дай Бог, не сказалась душа26. При всяком намеке на психологизм (в литературной критике) они хором вопят:

 

Ах, какой он пошляк! Ах, как он не развит!

Современности вовсе не видно27.

 

Но все же собрание произвело впечатление будоражащее, освежающее. Потом с Глазановым мы пошли ко мне и читали его доклад об Андрее Белом. – У меня от холоду опухли руки.

 

18 ноября. Целый день в хлопотах о продовольствии для писателей.

 

19 ноября. Среда. Вчера три заседания подряд: первое – секция исторических картин, второе – Всемирная Литература, третье – у Гржебина, «Сто лучших русских книг». Так как я очень забывчив на обстановку и подробности быта – запишу раз навсегда, как это происходит у нас. Теперь мы собираемся уже не на Невском, а на Моховой, против Тенишевского Училища. Нам предоставлены два этажа барского особняка генеральши Хириной. Поднимаешься по мраморной лестнице – усатый меланхоличный Антон, и седовласый Михаил Яковлевич, бывший лакей Пуни, потом лакей Репина – «Панин папа» – как называют его у нас. Сейчас же налево – зал заседаний – длинная большая комната, соединенная лестницей с кабинетом Тихонова – наверху. В зале множество безвкусных картин – пейзажей – третьего сорта, мебель рыночная, но с претензиями. Там за круглым длинным столом мы заседаем в таком порядке:

 

Гумилев/Замятин/Лозинский/Браудо/Левинсон

Волынский

Ольденбург

Тихонов   Батюшков Секретарша

Горький   Браун Евдокия

Петровна

Блок/я/Сильверсван/Лернер

 

Я прихожу на заседания рано. Иду в зал заседаний – против окон видны силуэты: Горький беседует с Ольденбургом. Тот, как воробей, прыгает вверх – (Ольденбург всегда форсированный, демонстрирующий энергию). Там же сидит одиноко Блок – с обычным видом грустного и покорного недоумения: «И зачем я здесь? И что со мной сделали? И почему здесь Чуковский? Здравствуйте, Корней Иванович!» Я иду наверх – мимо нашей собственной мешочницы «Розы Васильевны». Роза Вас. стала у нас учреждением – она сидит в верхней прихожей, у кабинета Тихонова – разложив на столе сторублевые коврижки, сторублевые карамельки – и все профессора и поэты здороваются с нею за руку, с каждым у нее своя интонация, свои счеты – и всех она презирает великолепным еврейским презрением и перед всеми лебезит. В следующей комнате – прием посетителей; теперь там пустовато. В следующей Вера Александровна – секретарша, подсчитывающая нам гонорары,– впечатлительная, обидчивая, без подбородка, податливая на ласку, втайне влюбленная в Тихонова; у ее стола по целым часам млеет Сильверсван. Кабинет Тихонова огромен. Там сидит он – в кабинете, свеженький, хорошенький, очень деловитый и в деловитости простодушный. Он обложен рукописями, к нему ежеминутно являются с докладом из конторы, из разных учреждений, он серьезный социал‑демократ, друг Горького и т. д., но я не удивился бы, если бы оказалось, что... впрочем, Бог с ним. Я его люблю. В одном из ящиков его стола мешочек с сахаром, в другом – яйца и кусочек масла: завтракает он у себя в кабинете. Вечером, перед концом заседания, к нему приходит его возлюбленная – в красной шубке – и ждет его в кабинете. Вчера, войдя в зал заседаний, я увидел тихоновский мешочек с сахаром там на столе – и только потом рассмотрел в углу Тихонова и Анненкова. Анненков начал портрет Тихонова, в виде Американца, и в первый же сеанс великолепно взял главное – и артистически разработал все плоскости подбородка. Глаз еще нет, но даже кожа – тихоновская. Анненков говорит, что он хочет написать на фоне фабричн. трубы, плакатов – вообще обамериканить портрет. Горький на заседание не пришел: болен. Он прислал мне записку, к‑рую при сем прилагаю28. На первом заседании я читал своего Персея, к‑рый неожиданно всем понравился29. На втором заседании мы говорили о записке от лица литераторов, которую мы намерены послать Ленину. К концу заседания мне сообщили, что нас ждет Гржебин. Я сказал Блоку, и мы гуськом сбежали (скандалезно): я, Лернер, Блок, Гумилев, Замятин – в комнату машинисток (где теплая лежанка). Рассуждали об издании ста лучших книг. Блок неожиданно, замогильным голосом сказал, что литература XIX века не показательна для России, что в XIX в. вся Европа (и Россия) сошла с ума, что Гоголь, Толстой, Достоевский – сумасшедшие. Гумилев говорил, что Майков был бездарный поэт, что Иванов‑Разумник – отвратительный критик. Гржебин в шутку назвал меня негодяем, я швырнул в него портфелем Гумилева – и сломал ручку. Говорили о деньгах – очень горячо – выяснилось, что все мы – нищие банкроты, что о деньгах нынешний писатель может говорить страстно, безумно, отчаянно. Потом я вернулся домой – и Лидочка читала мне Шекспира «Генрих IV», чтобы усыпить меня. Я боялся, что не усну, т. к. сегодня открытие Дома Искусств, а я никогда не сплю накануне событий.– Лида теперь занята рефератом о Москве – забавная трудолюбивая носатка!

 

20 ноября 1919. Итак, вчера мы открывали «Дом Искусства». Огромная холодная квартира, в к‑рой каким‑то чудом натопили две комнаты – стол с дивными письменными принадлежностями, всё – как по маслу: прислуга, в уборной графин и стакан, гости. Горького не было, он болен. Все были так изумлены, когда им подали карамельки, стаканы горячего чаю и булочки, что немедленно избрали Сазонова товарищем председателя! Прежде Сазонов – в качестве эконома – и доступа не имел бы в зал заседаний коллегии! Теперь эконом – первая фигура в ученых и литературных собраниях. На него смотрели молитвенно: авось даст свечку. Он тоже не ударил в грязь лицом: узнав, что не хватает стаканов, он собственноручно принес свои собственные с Фонтанки на Мойку – в чемодане . Заседания не описываю, ибо Блок описал его для меня в Чукоккале30. Кое‑что подсказывал ему я (об Анненкове). Немирович председательствовал – беспомощно: ему приходилось суфлировать каждое слово.– Холодно у вас?– спросил я его.– Да, три градуса, но я пишу об Африке, об Испании,– и согреваюсь!– отвечал бравый старикан. Мы ходили осматривать елисеевскую квартиру (нанятую нами для Дома Искусств). Безвкусица оглушительная. Уборная m‑me Елисеевой вся расписана: морские волны, кораблекрушение. Множество каких‑то гимнастических приборов, напоминающих орудия пытки. Блок ходил и с недоумением спрашивал:–А это для чего? <...>

Блок очень впечатлителен и переимчив. Я недавно читал в коллегии докладец о том, что в 40‑х гг. писали: аплодисманы, мебели (множественное число) и т. д. Теперь в его статейке об Андрееве встретилось слово мебели (мн. ч.) и в отчете о заседании – «аплодисманы».

Не явились на открытие Дома Искусств: Федор Сологуб, Мережковский, Петров‑Водкин. Мережковский в это время был у меня и спорил с Шатуновским. Очень, очень хочется мне помочь Анненкову, он ужасно нуждается. Он пишет портрет Тихонова за пуд белой муки, но Тихонов еще не дал ему этого пуда. По окончании заседания он подозвал меня к себе, увел в другую комнату – и показал неоконченный акварельный портрет Шкловского (больше натуры – изумительно схвачено сложное выражение глаз и губ, присущее одному только Шкловскому)31. Мне страшно вдруг захотелось, чтобы он докончил мой портрет. Я начал переделывать «Принципы худ. перевода», но вдруг заскучал и бросил.

 

21 ноября 1919 года. С. Ф. Ольденбург дал мне любопытную книгу «The Legend of Perseus» by E. Sidney Hartland*. Утром сегодня я проснулся, предвкушая блаженство: читать эту незатейливую, но увлекательную вещь; но нет огня, нет спичек, и я промучился около часу. Теперь даже понять не могу, почему мне так хотелось читать эту книгу.

 

* «Легенда о Персее» Е.Сиднея Хартланда (англ.).

 

23. Был у Кони. Бодр. Его недавно арестовали. Не жалуется. «Там (в арестантской) я встретил миссионера Айвазова – и мы сейчас же заспорили с ним о сектантах. Вся камера слушала наш ученый диспут. Очень забавно меня допрашивал – какой‑то мальчик лет шестнадцати.– Ваше имя, звание?– Говорю: академик.– Чем занимаетесь?..– Профессор..– А разве это возможно?– Что?– Быть и профессором и академиком сразу.– Для вас, говорю, невозможно, а для меня возможно».

Старик забыл, что уже показывал мне стихи, которые были поднесены ему слушателями «Живого Слова»,– и показал вновь.

_________

Блок читал сценарий своей египетской пьесы (по Масперо)32. Мне понравилось – другим не очень. Тихонов возражал: не пьеса, нет драматичности. Блок в объяснение говорил непонятное: у меня там выведен царь, который растет вот так – и он начертил руками такую фигуру V; а потом цари стали расти вот так: Λ... Очень забавен эпизод со стихами <...> служащему нашей конторы, Давиду Самойловичу Левину. Когда‑то он снабдил Блока дровами, всех остальных обманул. Но и Блок и обманутые чувствуют какую‑то надежду – авось пришлет еще дров. Теперь Левин завел альбом, и ему наперебой сочиняют стишки о дровах – Блок, Гумилев, Лернер. Блок сначала думал, что он Соломонович,– я сказал ему, что он Самойлович, Блок тайком вырвал страницу и написал вновь33.

_________

Горький о Мережковском: он у меня, как фокстерьер, повис на горле – вцепился зубами и повис.

_________

Я достал Гумилеву через Сазонова дров – получил от него во время заседания такую записку:

(Вклеена записка, почерк Н. Гумилева.– Е. Ч. )

Дрова пришли, сажень, дивные. Вечная моя благодарность Вам. Пойду благодарить П. В.

Вечно Ваш Н. Г.

П. В.– это Петр Владимирович Сазонов, чуть ли не бывший пристав, который теперь в глазах писателей, художников и пр.– единственный источник света, тепла, красоты. Он состоит заведывающим Хозяйством ГлавАрхива – туда доставили дрова, он взял и распорядился направить их нам – в Дом Искусства. Какая нелепость, что Тихонов заведует там литературой, а я... театром.

 

24 ноября 1919. Вчера у Горького, на Кронверкском. У него Зиновьев. У подъезда меня поразил великолепный авто, на диван к‑рого небрежно брошена роскошная медвежья полость. В прихожей я встретил Ольденбурга – он только что виделся с Зиновьевым. Я ждал, пока З. уедет (у Ходасевич), а потом пошел в столовую. Там печник ставил печку и ругал Советскую Власть за то, что им – мобилизованным – третий месяц не дают жалования. «Вот погоди, пройдет тут Зиновьев, я ему скажу». З. прошел – толстый, невысокого роста. Печник за ним в прихожую. «Тов. Зиновьев, а почему?..» Зин. отвечал сиплым и сытым голосом. Печник воротился торжествуя: «Я ведь никого не боюсь. Я самому велик. князю Влад. Алекс. ...»

Горький очень утомлен. Я сократил свой визит до минимума – и ушел к Тихонову – в квартиру его тестя – черт знает где! Там меня угостили необыкновенным обедом: вареное мясо, мясной суп, чай с сахаром – и мы выработали программу заседания в Доме Искусств. <...> Сверяю письма Щедрина. Очень хочется писать статьи – о Блоке. Вчера написал новую версию Персея.

 

25 ноября. Особенность моей теперешней деятельности в том, что каждый день я начинаю какую‑нб. новую работу и, не кончив, принимаюсь за следующую. Сейчас, напр., у меня на столе: редактура Гулливера (Полонской), редактура Диккенса в переводе Иринарха Введенского, список ста лучших книг для издательства Гржебина, Принципы худож. перевода, статья о письмах Щедрина к Некрасову, Докладная записка о Студии, и т. д. и т. д.

 

27 ноября. Третьего дня заседание во «Всемирной». Горький – Марье Игнатьевне очень сурово: «И откуда у вас берется время заниматься такими пустяками (с очаровательной улыбкой), да! да! такими пустяками». (Оказывается, М. И. прислала к Горькому врача‑хирурга, и тот нашел, что Горькому нужно лечь немедленно в постель. Теперь Горький благодарит М. И.– называя себя и свою болезнь пустяками.) Заседание по историч. картинам. Амфитеатров читает свою пьесу о Ваське Буслаеве. Пьеса отличная – чуть ли не лучше всего, что написал Амфитеатров. Тихонов довольно бестактно делал старику замечания. Амфитеатров, читая, поглядывал украдкой на одного только Горького: прочтет удачное, выигрышное место и взглянет. Горький очень нежен с Ольденбургом – теперь у них медовый месяц. Ольденбург старается изо всех сил. После заседания «Всем. Лит.»– Горький с Ольденбургом уезжают в «Асторию»– в экипажике Горького. Потом я, Блок, Гумилев, Замятин и Лернер отправляемся в «комнату, где умывальник»– к машинисткам – и начинаем обсуждать программу ста лучших писателей. Гумилев представил импрессионистскую: включен Денис Давыдов (потому что гусар) и нет Никитина. Замятин примкнул к Гумилеву. Блок стоит на историч. точке зрения – и составил программу идеальную: она и свежа, и будоражит, в ней нет пошлости – и научна. Мы спорили долго. Гумилев говорит по поводу моей: это провинциальный музей, где есть папироса, которую курил Толстой, а самого Толстого нет. Я издевался над гумилевской, но в глубине души уважал его очень: цельный человек. Вообще все заседание носило характер гумилевской чистоты и наивности. Блок – со своей любовью к системе – изготовил несколько табличек: сколько поэтов, сколько прозаиков, какой процент юмористов и т. д. Я включил в свою программу модернистов. «К чему вы этих молодых людей включили?», «я в этих молодых людях ничего не понимаю»,– твердил Блок. Я наметил для Сологуба 2 тома. Блок: «Неужели Сологуб есть 1/50 всей русской литературы». На следующий день (вчера) мы встретились на заседании «Дома Искусств», Блок продолжал: «Гумилев хочет дать только хорошее, абсолютное. Тогда нужно дать Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского». Я говорю: а Тютчева? «Ну что такое Тютчев? Коротко, мало, все отрывочки. К тому же он немец, отвлеченный». Я взялся в Доме Иск. организовать Студию, Библиотеку, Детский Театр. И уже изнемог: всю ночь не спал – в темноте без свечи думал об этих вещах – а про литературу и забыл. Надо поскорее сбыть с рук эти работы, а то захвораю от переутомления. На заседании Дворца был Мережковский, который говорил мне, кокетничая: «Ну и надоел я вам, воображаю. Я самому себе надоел в аспекте Чуковского. Надоел, надоел, не отрицайте. Надоел ужасно! Надоел! Но вы – добрый. Вот З. Н. (Гиппиус)не верит, что вы добрый, а я знаю, вы добрый, но насмешливый. Насмешливый и добрый!» – все это громко, за столом, вдохновенно.

 

28 ноября 1919. Я забыл записать, что при открытии Дома Искусств присутствовал С. Ольденбург. Я познакомил его с Немировичем‑Данченкой. Ольденбург протянул ему руку, а потом отвел меня в сторону:

– Неужели он еще жив. Я думал, он давно умер!

Я почему‑то рассердился.– Что ж, вы думаете, я их с того света выписываю? На кладбище посылаю им повестки?

Я сейчас пишу о Принципах Перевода – вновь. К чему – не знаю. Вчера мы впервые собрались в новом помещении – мы, т. е. слушатели Студии. Дом Искусств их разочаровал. Они ожидали Бог знает чего.

 

29 ноября 1919 г. Горького посетила во Всем. Лит. Наталия Грушко – и беседовала с ним наедине. Когда она ушла, Горький сказал Марье Игнатьевне: «Черт их знает! Нет ни дров, ни света, ни хлеба,– а они как ни в чем не бывало – извольте!» Оказывается, что у Грушко на днях родилась девочка (или мальчик), и она пригласила Горького в крестные отцы… «Ведь это моя жена,– вы знаете?» Как‑то пришла бумага: «Разрешаю молочнице возить молоко жене Максима Горького – Наталье Грушко!..» Блок написал пьесу о фараонах – Горький очень хвалил: «Только говорят они у вас слишком по‑русски, надо немного вот так» (и он вытянул руки вбок – как древний египтянин – стилизовал свою нижегородскую физиономию под Анубиса) – нужно каждую фразу поставить в профиль. Было у нас заседание по программе для Гржебина. Горький говорил, что все нужно расширить: не сто книг, а двести пятьдесят. Впервые на заседании присутствовал Иванов‑Разумник, <...> молчаливый, чужой. Блок очень хлопотал привлечь его на наши заседания. Я научил Блока – как это сделать: послать Горькому письмо. Он так и поступил. Теперь они явились на заседание вдвоем,– я отодвинулся и дал им возможность сесть рядом. И вот – чуть они вошли,– Горький изменился, стал «кокетничать», «играть», «рассыпать перлы». Чувствовалось, что все говорится для нового человека . Горький очень любит нового человека – и всякий раз при первых встречах волнуется романтически – это в нем наивно и мило. Но Ив. ‑Разумник оставался неподатлив и угрюм. – Потом заседание «Всем. Литературы» – а потом я, Тихонов (Боба сейчас читает на кухне былины. Он страшно любит былины – больше всех стихов) и Замятин в трамвае – в «Дом Искусства». За столом – Бенуа, Добужинский, Ходасевич, Анненков, В. Н. Аргутинский. Мы устроили свое заседание в комнатке прислуги при кухне. Я безумно хотел есть, но после заседания пошел все же пешком к Сазонову,– тот лежит больной – и оттуда через силу домой. От усталости – почти не спал. Вертятся в голове разные планы и мысли – ни к чему, беспомощно, отрывочно.


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 173; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!