Москва, 22 сентября 1953 года 32 страница



Мы сказали ему, что название «Дом покойного» надо бы заменить другим: на пьесу с таким заглавием публика вряд ли пойдет, да и пьеса сильно изменилась после переработки. Он ответил: «Хорошо. Придумайте сами другое заглавие». Но мы еще не успели обдумать этот вопрос, когда мне пришло в голову вот что В тексте последнего (пятого) действия есть такое место. Один персонаж (Щади) обращается к другому (Джемалю): «А вы что наблюдаете? Здесь что, театр?» Тот отвечает: «Да». Третий (Рюстэм) отзывается «Правильно. Драма». Второй говорит на это. «А по-моему, комедия». Это место метко выражает отношение противостоящих друг другу действующих лиц к происходящему. Я сказал: «Можно было бы дать пьесе подзаголовок “Для кого — драма, а для кого — комедия”». Назыму эта фраза так понравилась, что он решил сделать ее не подзаголовком, а заглавием пьесы — в несколько измененном виде: «Рхому — драма, кому — комедия». И с его согласия мы полностью внесли ее в текст.

Октября 1953 года

Назым говорит по-русски свободно, слов не ищет, иногда употребляет такие выражения, как «основа всех основ». Но делает ошибки в падежах, в грамматических родах. Акцент, конечно, сильный, при этом мягкий — нечто среднее между азербайджанским и французским, азербайджанский язык очень близок к турецкому, но звуки турецкого мягче, а что касается французского, то многие слова латинского происхождения вошли в турецкий язык в их французских формах; например, слово endüstri (индустрия) передает произношение французского слова industrie.

Теперь Назым объясняется по-русски, мне кажется, гораздо лучше, чем в молодости. Однако, когда у него были белорусские писатели и удивились, как свободно он разговаривает, он сказал, что прежде говорил лучше.

Часто жалуется на боль в сердце. Тяжелое состояние здоровья вызывает в нем мрачные мысли. Прямо он их не высказывает, но они проявляются, например, в том, что он решил при передаче пьесы, над которой {335} мы теперь работаем, в театр поставить условие она должна быть показана зрителям в нынешнем сезоне «Я хочу, — говорит, — сам увидеть ее на сцене».

И мысли эти, конечно, отражаются на творчестве. Вопрос о жизни и смерти стоит в центре пьесы: правда, это переделка пьесы, написанной 21 год назад, но выбор именно этой пьесы для переработки характерен, и, по-видимому, теперь тема взята гораздо глубже (по-видимому — потому, что прежнюю пьесу — «Дом покойного» — я ведь знаю только по подробному рассказу Назыма да по изложению ее содержания, опубликованному вместе с переводом одной сцены во французском сборнике).

Сегодня Назым читал при мне по-турецки своему переводчику Акперу Бабаеву и азербайджанскому писателю Мехти Гусейну большое стихотворение «Последнее письмо Мемеду». Когда он вышел из комнаты, Бабаев сказал, что это лучшее из всех его стихотворений за последние два года. Поэт обращается к маленькому сыну, говоря, что он его уже не увидит и что сын должен сделать то, чего он сам не успел. Бабаев и Мехти Гусейн сразу сказали Назыму, что слово «последнее» надо из заголовка снять. Но Назым решил пока это стихотворение не публиковать.

А в то же время его тянет к веселому. В пьесе, в ее новом варианте, много смешного. И третьего дня за обедом он сказал Экку и мне, что накануне смотрел по телевизору спектакль Театра оперетты «Черный парус». Спектакль ему очень не понравился: «Что за оперетта, когда голосов нет!» — но он чувствует, что зритель хочет смеяться. И он предложил нам следующее: «Давайте, ребята (он любит обращаться: “ребята”, “брат”), возьмем один из французских водевилей и переработаем его для советской сцены». Он тут же назвал два водевиля Жоржа Фейдо — «La dame de chez Maxime» и «Occupe-toi d’Amélie» («Дама от Максима» и «Займись Амелией»).

Он очень любит один из видов турецкого народного театра — театр «Орта-Ойуну», выступающий на площадях без декораций. По его мнению, театр много потерял от того, что играет в закрытых помещениях. Назым стремится к большим массам зрителей. Его тянет к цирку.

{336} Накануне он смотрел по телевизору «Таню» А. Арбузова в постановке Московского театра драмы. Ему понравились пьеса и спектакль. В пьесе — особенно сцена, в которой умирает ребенок и тут же приходят счастливые влюбленные; удачным он считает финал. Очень понравилась ему игра М. И. Бабановой. Я спросил: «Помните, как она играла у Мейерхольда в “Великодушном рогоносце”?» Он ответил: «Как же мне не помнить? Все это для меня очень дорого. Может быть, это индивидуально, но эти воспоминания юности для меня очень дороги».

Я принес ему его же стихотворение «Да здравствует Мейерхольд!». Он, улыбаясь, читал его. Я сказал шутя про его выпады против Большого, Камерного и других театров: «Грехи вашей молодости». Но он очень серьезно ответил: «Я и сейчас так думаю…»[133]

За последние месяцы в его курчавой русой шевелюре появилось немало седых волос. Правда, они заметны только вблизи. А ведь в юности его волосы были совсем золотистые.

Лицо очень свежее, морщин почти нет. Притом оно очень подвижное, меняющееся. И сам он по-прежнему стройный, подвижный, часто меняет позу, встает. Любит сидеть на диване по-восточному, поджав обе ноги или одну. Иной раз приветствует тоже на восточный лад, приложив руку к сердцу.

Он хороший товарищ. Все соображает, как бы помочь своему другу, который находится в трудном материальном положении. И очень сердечен в обращении. В комнату вошел его шофер, чтобы попрощаться перед уходом домой. Назым сказал: «Целую вас, товарищ Иван. Обнимаю вас крепко».

{337} 9 октября 1953 года

Назым очень любит произведения народного искусства. Из своих поездок в разные страны (после приезда в Москву в 1951 году) вывез массу различных художественных предметов. И ему немало их дарят, так как замечают эту его страсть. Три комнаты его квартиры, особенно гостиная, заполнены этими предметами — прямо музей народного искусства. На полках — коллекции китайских малюсеньких и тончайших фигурок из цветного стекла — птицы, драконы и проч. Несколько десятков китайских же человеческих фигурок из дерева — население целой деревни. Пять чешских фигурок на бочках — музыканты. Польские куклы из соломы. Всевозможные фигурки людей и зверей. Русские деревянные куклы и лошадки. Много масок. Кораблики и самые различные предметы. Свечи из цветного воска в чудесных подсвечниках. Коллекция портсигаров (а курить ему врачи строжайше запретили, и он не нарушает запрета). Старинный турецкий костюм, мексиканская и китайская широкополые шляпы, разрисованные и расшитые платки, вазы, кувшины, тарелки. Замечательный китайский гобелен (пейзаж). Акварели, рисунки, гравюры, статуэтки, раскрашенные картинки (орнаменты), керамика. Маленькие лакированные «славянские» столики.

А рядом со всем этим произведения художников-профессионалов: тарелка с рисунком Пикассо, картины Фалька, Акимова, Нисского, очень интересного испанского художника Альберто Санчеса, живущего в Москве («Уфа зимой»)…

Зашел разговор о еде. Назым очень хвалит турецкую кухню, говорит, что она, кроме оригинальных блюд, унаследовала много от римлян и греков (византийцев), арабов и персов. Из одних баклажанов турки готовят свыше 50 различных блюд. Сам он умеет и любит готовить.

Но каково этому сильному и жизнерадостному человеку теперь из-за болезни взвешивать на каких-то чуть ли не аптекарских весах мясо (ведь ему можно есть его не более 80 граммов в день) и рассчитывать, как бы не выпить какой-нибудь жидкости больше, чем разрешено врачами.

{338} 12 октября 1953 года

Когда я пришел сегодня к Назыму, он вместе с Бабаевым и поэтессой-переводчицей Музой Павловой делал подстрочник «Последнего письма Мемеду». Оказывается, в машинописном тексте оригинала от руки приписано: «Опубликовать после моей смерти»[134].

Назым с волнением и возмущением говорил о том, что во второй серии фильма «Адмирал Ушаков» («Корабли штурмуют бастионы») есть призыв «Бей турок!» и турки обобщенно показаны как насильники и т. п. «В каждом народе есть отдельные негодяи, и нельзя поступки пашей и отдельных солдат приписывать всем туркам. Это только даст повод буржуазным газетам писать о русском национализме».

Собралось несколько человек, приглашенных для прослушивания и обсуждения пьесы «Кому — драма, кому — комедия». Одни из участвовавших в обсуждении правильно поняли пьесу, другие судили ее с позиций стандартных понятий о драматургии; говорили о растянутости пьесы, о недостатке действенности, о мрачности Назым отвечал, по временам сильно волнуясь:

«Я выслушал ценную критику и понял, что вещь не получилась.

Я не признаю никаких вечных канонов. Греки писали так, Шекспир внес кое-что иное, Мольер еще кое-что иное, Расин, Островский, Чехов, Горький — каждый писал иначе, вносил что-то новое. А наши советские драматурги теперь потеряли своеобразный творческий облик, который имели и “Бронепоезд” и “Оптимистическая трагедия”, — там было найдено свое. В последнее время драматургия идет по самому Ленкому пути. И в романах, и в стихах тоже так. Но во всех произведениях нужно быт подавать индивидуально.

Нужно брать все наследие человечества и наш собственный подход. Постараемся создать новую форму, отвечающую новому содержанию.

Я собирался построить пьесу по-своему. Я не хотел создавать страшную пьесу. Здесь всегда контраст — от {339} страха, доведенного до Grand guignol, — к буффу. Пришел Шади, ему сказали, что его отец умер, — и тут же открывается дверь, его ругают. Или — Ферхундэ кричит: “Он умер!” — раздается крик осла. Я хотел всю пьесу построить на этом.

Я думал, что нашел самое светлое начало. Огородник Шабан — это мой турок, настоящий турок, очень положительный тип, очень колоритный.

Принцип правильный, но я не смог верно построить пьесу. Я хотел дать новое в пьесах. Хотел создать и второго героя. Один будет действовать, а второй будет очень спокоен. Мне предлагают самое шаблонное всех связать единым действием. Я хотел другого связь как у Горького. Если бы здесь читали “Дачников”, — что бы вы говорили? В “Дачниках” меня интересует не действие, а отдельные люди. В “На дне” какое же действие? — после третьего акта действия нет Но там замечательные типы. Я хотел, чтобы, с одной стороны, все правила драматургии, а с другой — Шабан. Он никого не убивает, никому не завидует, он любит своего погибшего сына, любит свои бобы и баклажаны и считает: нехорошо, что есть война. Я хотел использовать и метод Горького — создание отдельных личностей, и классический метод драматургии.

Я хотел сделать классическую вещь в моем понимании дать человеческие характеры, которые еще долгое время — до утверждения коммунистического строя — будут существовать. Почему живы шекспировские герои? Некоторые из моих персонажей могут быть даже в СССР — пока будут денежные отношения, пока будет семья в такой форме. У отрицательных персонажей есть и некоторые положительные черты Айтэн любит своего отца. У Шади трогательное отношение к матери, а перед тем как войти в комнату отца, он гасит папиросу. Ферхундэ искренне любит сына. Они звери, но в них есть человеческое. Я всех этих людей лично знал. Здесь в квартире работала женщина; она слышала, как читали пьесу, и сказала, у нас был такой же случай — человека чуть не убили из-за дома.

Произведение прежде всего не должно быть скучным. А сегодня скучали. Когда я писал, я сам смеялся, — а сегодня не смеялись.

У меня уже есть некоторый опыт. Я думал, что можно {340} было сыграть если не “Рассказ о Турции” — пьесу, которую я старался строить по-новому, то “Легенду о любви” (ее я построил по-обычному), — но это тоже не вышло. Я вижу, что это очень трудно. Когда Охлопков прочитал “Легенду о любви”, он сказал мне: “Это второе "Ромео и Джульетта". А где на сцене "Ромео и Джульетта"”?

Я — человек сегодняшнего дня. Я должен быть полезен сегодня. Вижу, что надо доработать пьесу, чтобы она дошла до всех, — я сделаю многие вещи шаблонно. Я сам виноват, что не получилось.

Спрашивают: где турки? В Турции тоже есть Чапаевы — в нашем национально-освободительном движении. Мы — русские и турки — очень похожи друг на друга. Полуевропейские и полуазиатские, полувосточные черты. Подвиг, самопожертвование, смех, ирония — наши общие черты.

Эту пьесу (“Кому — драма, кому — комедия”), как я ее писал, — я оставлю для себя. А чтобы ее печатали и ставили, я ее переработаю.

В “Легенде о любви” то, что шаблонно, получилось на сцене, а то, что не шаблонно, не получилось.

Есть пьесы: люди сидят и говорят; из разговоров мы узнаём их внутренний мир. Можно строить пьесу, как построены “Дачники”, и совсем не будет скучно. Я пытался соединить две вещи, — получилась эклектика.

Когда я учился здесь в Москве, в Коммунистическом университете трудящихся Востока, мы каждые две недели собирались и ругали друг друга. Так что к критике я привык. Но мы и отвечали на критику».

Октября 1953 года

Уже сегодня Назым вместе с нами намечал план новой переработки пьесы.

В разговоре он сказал: «Я должен признаться: хотя в некоторых моих пьесах печальные концы (это, вероятно, мелкобуржуазное, интеллигентское), сам я люблю, чтобы в пьесах и фильмах все кончалось благополучно, поцелуем».

Когда торопится, иногда беглые записи на полях рукописи делает арабским письмом. Я спросил: почему? Он объяснил, что арабское письмо, благодаря слитному начертанию букв, приближается к стенографическому.

{341} 15 октября 1953 года

Сравнивая «Дом покойного» и «Кому — драма…», Назым говорил, что «надо сделать операцию пьесы», что ему представляются два возможных варианта переработки, на одном из которых нужно будет остановиться.

Когда мы кончили обсуждать переделку пьесы, он сказал:

«Теперь я читаю турецкие и французские рассказы. Но тот народный быт, который в них изображается, — это для обычных читателей, а ведь за рубежом читатели — интеллигенция и очень небольшая часть буржуазии. Для таких читателей этот быт — экзотика, как для нас экзотикой была бы, например, жизнь сумасшедших. Народу же неинтересно читать эти рассказы. Он хорошо знает свой быт и хочет увидеть: где выход, как лучше? Вот тут-то и возникает социалистический реализм. Колхозник из подмосковного села, где жил известный писатель, описывавший крестьянство и умерший уже при советской власти (фамилию его я забыл), говорил о том, что для колхозников неинтересно читать, как крестьяне пьянствовали, били своих баб и т. д. Все равно как для меня — читать или писать о тюрьме. Писатель, недолго сидевший в тюрьме, может увлечься описанием ее, мне же писать о тюрьме неинтересно и противно».

Октября 1953 года

Третьего дня, 21 октября, открывался XIV пленум Правления Союза советских писателей, посвященный драматургии. Накануне я сказал Назыму по телефону, что хорошо было бы ему выступить или, если он не сможет прийти, чтобы кто-нибудь прочел его приветствие. Он согласился, тут же продиктовал мне по телефону краткое приветствие и просил отредактировать текст. Вот что говорилось в приветствии:

«Товарищи! Поздравляю с открытием пленума и желаю успешной работы. Я считаю, что драматургия, которая является основой двух самых массовых искусств — театра и кино, играет большую роль в постройке новой жизни, в формировании нового человека. Новый человек теперь вырастает в Советском Союзе. {342} Он будет примером для всех народов. Поэтому показывать на сцене и на экране процесс созидания души этого человека, отличительные черты его внутреннего мира — большая, ответственная и благородная работа. Думаю, что ваш пленум во многом поможет не только драматургам Советского Союза, но и всем честным, прогрессивным народам мира, показывая им многосторонние возможности социалистического реализма. Очень хотел бы присутствовать на пленуме, но моя болезнь мешает этому. С нетерпением жду результатов пленума.

С товарищеским приветом

Назым Хикмет.

20 октября 1953 года»

 

Когда минут через пятнадцать я снова позвонил ему, чтобы прочесть отредактированный текст приветствия, он сказал, что за это время получил приглашение на пленум и письмо от А. А. Фадеева и что, если будет чувствовать себя удовлетворительно, придет и выступит сам.

Действительно, Назым был на открытии пленума. Я встретил его в перерыве, после доклада К. М. Симонова. Он был согласен с положениями доклада и решил не выступать. Чувствовал себя неважно и тут же уехал.

На следующий день, 22 октября, он позвонил мне в пятом часу, сказал, что уже переработал первое действие пьесы, и просил приехать. Мы с Экком приехали, и он продиктовал нам черновой перевод вновь написанных кусков. Как быстро он работает! К тому же он изменил весь тон начала пьесы, — теперь оно приобрело оптимистический, народный характер. В диалоге Зехры и Шабана как бы звучат народные мечты о будущем, и отсюда — построение диалога, приближающее прозу к стиху.

После работы над пьесой смотрели по телевизору футбольное состязание. Назым не очень горячо воспринимал состязание, тем более что у него болело сердце, и, пока мы смотрели, он не раз в разговоре возвращался к пьесе. Когда показ состязания окончился, на экране, чтобы объявить об окончании передачи, появилась ведущая {343} программу — немолодая и некрасивая. Назым воскликнул: «Уи, какой баба! Уходи, уходи, к черту» (он вообще любит говорить «Черт побери», «К черту», «Ни черта») — и поспешно выключил телевизор.

Сердце его очень беспокоило, и он попросил поставить ему горчичники. Затем лег, и мы просидели около него до двенадцати часов ночи. Он сказал про врачей: «Они, дураки, думают, что я ничего не понимаю. Говорили про аневризм, а я заглянул в Большую Советскую Энциклопедию и узнал, что, если в течение года после инфаркта разовьется аневризм, жить остается три-четыре месяца. Да еще электрокардиограмму посмотрел. Два врача говорят, что аневризм есть, а профессор его не находит. Если бы аневризма не было, я мог бы прожить еще года четыре». И все это он говорит спокойно (по внешности). Сказал, что утром работал полтора часа (вот переработал первое действие) и поэтому сердце болит от напряжения мысли. Мы ему говорим, что лучше бы сделать перерыв, а он: «Какой смысл?» То есть, мол, работать все равно надо, к тому же, видимо, если он не работает, это его раздражает, да и мозг-то сам по себе действует.

Потом заметил по поводу пьесы: «Я теперь как бы играю — как по-новому разместить действие».

Несмотря на боли в сердце, он стал (в связи с докладом Симонова на пленуме) говорить о драматургии, театре, об искусстве вообще:

«В театре человек — это всё: характер, мысли, чувства, переживания. А у нас в пьесах вместо этого занимаются второстепенными вещами.

Надо требовать от писателя, от художника — содержания, отвечающего нашей идеологии. Но неправильно стеснять его поиски в области формы. Как можно подсказывать художнику, какой краской он должен пользоваться? Нечего бояться поисков. Пусть ищут, — народ сам разберется. То, что нежизненно, отпадет. Ван-Гог писал крестьян, природу, — чего тут бояться?»

Похвалил за простоту напечатанные на днях в «Литературной газете» стихотворения Дмитрия Гулиа о детях.

«В Турции нет хороших романов и пьес, но есть очень хорошие маленькие рассказы и стихотворения. {344} Современная турецкая поэзия гораздо выше поэзии других стран Востока. Я получаю турецкие газеты; в них печатаются стихотворения молодых поэтов, иногда это замечательные вещи. Порой прогрессивные поэты печатаются в самых реакционных газетах, и им удается незаметно для властей проводить там передовые идеи, притом в очень интересной форме. Это обычно стихотворения по 3 – 4 строки. Например:

Как прекрасна свобода!
Турция — свободная страна
В каждой парикмахерской можно свободно побриться».


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 192; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!