VII. ПЕХОТА ЭПОХИ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ И XIX ВЕКА



 

Когда войска европейской коалиции вторглись в революционную Францию, французы находились примерно в таком же положении, в каком незадолго до этого были американцы, с той лишь разницей, что они не имели таких же преимуществ местности. Для того, чтобы сражаться в соответствии со старой линейной системой с многочисленными армиями, вторгшимися или грозившими вторгнуться в страну, французам потребовались бы хорошо обученные солдаты, а таких было немного, в то время как необученных волонтеров было множество. Поскольку позволяло время, волонтеров обучали элементарным эволюциям, предписываемым линейной тактикой; но как только они попадали под обстрел, их батальоны, развернутые в линию, стихийно распадались, образуя группы стрелков, ищущих защиты от огня в каждой складке местности; в то же время вторая линия, которая составляла своего рода резерв, довольно часто с самого начала втягивалась в бой. Кроме того французские армии своей организацией весьма отличались от армий противника. Они строились не в однообразную, негибкую линию батальонов, а по армейским дивизиям, каждая из которых состояла из артиллерии, кавалерии и пехоты. Неожиданно был вновь открыт великий факт, что дело не в том, чтобы батальон сражался на своем «строго установленном» месте в боевом порядке, а в том, чтобы он, получив приказ, вступал в боевую линию и хорошо сражался. Так как французское правительство было бедно, то палатки и громадный обоз XVIII столетия были упразднены; было введено бивуачное расположение войск; личный багаж офицеров, составлявший в других армиях значительную часть возимого имущества, был уменьшен настолько, что офицеры могли нести его на себе. Армия не получала провианта с магазинных складов и должна была рассчитывать на реквизиции в той местности, через которую проходила. Тем самым, французы достигли такой подвижности и способности легко построить боевой порядок, которые были совершенно неизвестны их противникам. В случае поражения, они через несколько часов оказывались вне досягаемости для преследовавшего их противника; при наступлении же они могли появляться в неожиданных пунктах, на флангах противника прежде, чем тот мог их заметить. Эта подвижность французов, а также взаимная подозрительность руководителей коалиции обеспечили французам некоторую передышку для того, чтобы обучить своих волонтеров и разработать ту новую тактическую систему, которая стала у них зарождаться.

С 1795 г., как мы обнаруживаем, эта новая система начинает приобретать определенную форму сочетания действующих в рассыпном строю стрелков с сомкнутыми колоннами. Впоследствии к этому прибавилось построение в линию, хотя и не для всей армии, как до сих пор, а лишь для отдельных батальонов, которые развертывались в линию, когда считалось, что этого требует обстановка. Само собой разумеется, что к этому маневру, требовавшему более систематического обучения, иррегулярные отряды французской революции прибегали в последнюю очередь. Три батальона составляли полубригаду, 6 – бригаду, 2 или 3 пехотные бригады – дивизию, в состав которой кроме того входили 2 артиллерийских батареи и некоторое количество кавалерии; несколько таких дивизий составляли армию. Когда дивизия встречалась с неприятелем, стрелки авангарда занимали оборонительную позицию, а авангард служил для них резервом, пока не подходила вся дивизия. Далее, бригады образовывали две линии и резерв, но каждый батальон строился в колонну, а протяженность интервалов не была определенной; для прикрытия разрывов боевого порядка служили кавалерия и резерв. Боевой порядок уже не должен был, как прежде, обязательно образовывать прямую и непрерывную линию; он мог изгибаться по всем направлениям, как того требовала местность, так как теперь для поля сражения не выбирали больше голых и плоских равнин; наоборот, французы предпочитали пересеченную местность, и их стрелки, образуя цепь впереди всей боевой линии, устремлялись в каждую деревушку, ферму или рощицу, которой они могли только овладеть. Если батальоны первой линии развертывались, то обычно все они скоро превращались в стрелковые цепи; батальоны же второй линии всегда оставались в колоннах и обыкновенно с большим успехом атаковали в таком строю тонкие линии противника. Таким образом, тактическое построение французской армии для боя постепенно свелось к двум линиям, каждая из которых состояла из батальонов в сомкнутых колоннах, расположенных en echiquier {в шахматном порядке. Ред.} , со стрелками, рассыпавшимися перед фронтом, и сплоченным резервом в тылу.

Именно на этой стадии развития Наполеон и застал тактику, созданную французской революцией. Как только переход политической власти в его руки позволил это, он начал развивать эту систему еще дальше. Он сосредоточил свою армию в Булонском лагере и здесь организовал ее регулярное обучение. В особенности упражнял он своих солдат в размещении плотного строя резерва на небольшом пространстве и в быстром развертывании этого резерва для образования линии. Он соединил две или три дивизии в армейский корпус, чтобы упростить командование. Он создал и довел до высшего совершенства новый походный порядок, который состоит в растягивании войск на достаточно обширном пространстве, чтобы они могли существовать за счет находившихся там запасов, и одновременно в сохранении их в настолько сосредоточенном состоянии, чтобы их можно было собрать в любом пункте, прежде чем атакованная часть армии могла быть раздавлена неприятелем. Начиная с кампании 1809 г. Наполеон стал изобретать новые тактические построения, как, например, глубокие колонны из целых бригад и дивизий, которые оказались, однако, весьма неудачными и никогда больше не возрождались. После 1813 г. новая французская система сделалась общим достоянием всех наций европейского континента. Старая линейная система и система вербовки наемников были окончательно оставлены. Повсюду была признана обязанность каждого гражданина отбывать воинскую повинность и введена новая тактика. В Пруссии и Швейцарии каждый гражданин должен был проходить действительную службу, а в других государствах были введены рекрутские наборы: молодые люди тянули жребий, чтобы решить, кто должен служить. Повсюду была введена система запаса, предусматривавшая роспуск по домам части людей, уже прошедших военное обучение, с тем чтобы при небольших расходах в мирное время иметь в случае войны в своем распоряжении большое число обученных солдат.

С того времени в вооружении и организации пехоты произошли некоторые изменения, вызванные отчасти прогрессом в области производства ручного огнестрельного оружия, отчасти же столкновениями французской пехоты с арабами Алжира. Немцы, всегда любившие винтовку, увеличили свои батальоны легких стрелков; французы, побуждаемые необходимостью иметь в Алжире более дальнобойное оружие, создали, наконец, в 1840 г., батальон стрелков, вооруженных усовершенствованными винтовками, обладавшими большой точностью огня и значительной дальнобойностью. Солдаты этого батальона, обученные выполнять все перестроения и даже совершать большие переходы своего рода беглым шагом (pas gymnastique), вскоре показали себя настолько боеспособными, что были сформированы новые батальоны. Таким образом была создана новая легкая пехота, но уже не из лиц, занимающихся стрелковым спортом, и лесничих, а из наиболее сильных и ловких солдат; точность и дальность огня были соединены с ловкостью и выносливостью, и эти вновь сформированные войска бесспорно превосходили всякую существовавшую тогда пехоту. В то же время pas gymnastique был введен в линейной пехоте, и – что даже Наполеон счел бы верхом безумия – теперь в каждой армии практикуется бег как один из важных элементов обучения пехоты.

Успех новой винтовки, сконструированной французскими оружейниками (Дельвинем и Поншарра), вскоре вызвал новые усовершенствования. Для нарезного оружия была введена коническая пуля. Минье, Лоренц и Уилкинсон изобрели новые способы, посредством которых пулю заставляли легко скользить по каналу ствола и в то же время настолько расширяться, попадая в его нижнюю часть, что своим свинцом она заполняла нарезы и таким образом получала боковое вращение и силу, от которых зависит эффективность винтовки; с другой стороны, Дрейзе изобрел игольчатое ружье, которое заряжалось с казенной части и не требовало специальной затравки. Все эти винтовки обладали способностью поражать на расстоянии в 1000 ярдов и заряжались так же легко, как обычное гладкоствольное ружье. Затем возникла идея вооружить такими винтовками всю пехоту. Англия первая осуществила эту идею. Пруссия, давно уже подготовившаяся к этому, последовала за ней, затем Австрия и мелкие германские государства и, наконец, Франция. Россия, а также итальянские и скандинавские государства до сих пор еще отстают. Это новое вооружение совершенно изменило характер ведения войны, но не в том направлении, как этого ожидали теоретики тактики; и все это по очень простой математической причине. Можно легко доказать, начертив траектории этих пуль, что ошибка на 20 или 30 ярдов при определении расстояния до цели сводит на нет все шансы на попадание с расстояния свыше 300 или 350 ярдов. Далее, в то время как на учебном поле все расстояния известны, на поле сражения они неизвестны, к тому же они ежеминутно меняются. Пехота, расположенная на оборонительной позиции и имеющая время измерить расстояния до наиболее заметных предметов перед своим фронтом, будет, таким образом, иметь на расстоянии от 1000 до 300 ярдов громадное преимущество перед атакующими ее войсками. Устранить это преимущество можно, лишь быстро продвигаясь вперед самым беглым шагом и не открывая огня до дистанции в 300 ярдов от противника, на которой эффективность огня обеих сторон будет одинаковой. На этом расстоянии стрельба между двумя хорошо расположенными линиями стрелков будет настолько губительной, и столько пуль поразит пикеты и резервы, что для смелой пехоты не остается ничего лучшего, как при первом же удобном случае броситься на противника, дав залп с расстояния в 40 или 50 ярдов. Эти правила, впервые теоретически обоснованные прусским майором Трота, были затем с успехом применены на практике французами в их недавней войне с австрийцами[325]. Поэтому они составят неотъемлемую часть современной пехотной тактики, в особенности если смогут дать такие же хорошие результаты, будучи применены против такого быстро заряжающегося оружия, как прусское игольчатое ружье. Вооружение всей пехоты нарезным ружьем одного и того же образца приведет к уничтожению все еще существующего различия между легкой и линейной пехотой и к образованию пехоты, способной выполнять любые задачи. В этом, видимо, и будет заключаться очередное усовершенствование этого рода войск.

Написано Ф. Энгельсом в сентябре – около 10 октября 1859 г.

Напечатано в «New American Cyclopaedia», т. IX, 1860 г.

Печатается по тексту энциклопедии

Перевод с английского

 

 

Ф. ЭНГЕЛЬС

ВОЕННО‑МОРСКОЙ ФЛОТ[326]

 

Военно‑морской флот – собирательный термин для военных кораблей, принадлежащих какому‑либо государю или нации. Военные флоты древних народов, хотя нередко и многочисленные, не выдерживают никакого сравнения с современными флотами в отношении размеров их судов, их двигательных возможностей и наступательной силы. Мореходными судами Финикии и Карфагена, Греции и Рима были плоскодонные барки, не способные плавать в штормовую погоду; морские просторы во время шквала были для них гибельны; они медленно плыли вдоль берегов, а в ночное время бросали якоря в какой‑либо небольшой бухте или заливе. Для таких судов пересечь море из Греции в Италию или из Африки в Сицилию было опасным предприятием. Эти суда не могли выдерживать напор парусов, обычных для наших современных военных кораблей, и были снабжены лишь парусами небольших размеров; полагаясь на весла, они могли лишь медленно передвигаться по волнам. Компас еще не был изобретен; понятия широты и долготы были неизвестны; береговые вехи и Полярная звезда служили в то время единственными путеводителями в навигации. Средства для ведения наступательных действий были также малоэффективными. Лук и стрелы, дротики, громоздкие баллисты и катапульты являлись единственным оружием, которое могло служить для ведения боя на расстоянии. На море неприятелю нельзя было причинить никакого серьезного вреда до тех пор, пока оба сражающихся корабля не приходили в непосредственное соприкосновение. Существовало, таким образом, только два возможных способа морского боя: маневрировать так, чтобы остроконечным, прочным железным выступом в носовой части своего корабля со всей силой нанести удар в борт неприятельского корабля и потопить его; или же сойтись с противником борт о борт, сцепить суда и сразу же взять неприятельский корабль на абордаж. После первой Пунической войны, которая положила конец господству Карфагена на море[327], в древней истории не было ни одного морского сражения, представляющего хотя бы малейший интерес с профессиональной точки зрения, а установление римского владычества вскоре исключило возможность в дальнейшем каких‑либо морских столкновений в Средиземном море.

Подлинной родиной наших современных военно‑морских флотов является Северное море. Примерно в то время, когда громадная масса тевтонских племен Центральной Европы поднялась, чтобы опрокинуть разлагавшуюся Римскую империю и возродить Западную Европу, их собратья на северном побережье – фризы, саксы, англы, датчане и скандинавы – стали совершать морские плавания. Их суда были устойчивыми, прочными морскими ладьями с выступающим килем и острыми очертаниями оконечностей; на таких судах они в большинстве случаев доверялись одним парусам и не боялись быть застигнутыми штормом в бурном Северном море. Именно на судах такого типа англы и саксы плавали от устьев Эльбы и Эйдера к берегам Британии, а норманны предпринимали свои пиратские экспедиции, доходя до Константинополя – в одном направлении, и до Америки – в другом. Постройка кораблей, на которых отваживались пересекать Атлантический океан, произвела полную революцию в мореплавании, и прежде чем миновала эпоха средних веков, на всем побережье Европы вошли в употребление новые острокильные морские суда. Корабли, на которых совершали свои плавания норманны, были, вероятно, не очень большого размера; их водоизмещение во всяком случае не превышало 100 тонн, и они имели одну или самое большее две мачты с косым парусным вооружением.

Долгое время как кораблестроение, так и навигация, по‑видимому, оставались неизменными; в продолжение всего средневековья суда были небольших размеров, а присущий норманнам и фризам дух отваги исчез. Все усовершенствования, какие были введены, принадлежали итальянцам и португальцам, которые теперь стали самыми смелыми моряками. Португальцы открыли морской путь в Индию; два итальянца, находившиеся на иностранной службе, Колумб и Кабот, первыми со времен норманна Лейфа переплыли Атлантический океан. Дальние морские путешествия стали теперь необходимыми,

а они требовали больших кораблей. В то же время необходимость вооружения тяжелой артиллерией военных и даже торговых судов также требовала увеличения размеров и тоннажа судов. Те же причины, которые вызвали появление постоянных армий на суше, обусловили возникновение постоянных военных флотов на море, и только с этого времени мы собственно и можем говорить о военно‑морском флоте как таковом. Эра колониальных предприятий, которая теперь открылась для всех морских наций, также явилась эпохой образования крупных военных флотов для защиты только что основанных колоний и торговли с ними. С этого времени начинается период, более богатый морскими сражениями и более плодотворный для развития морских вооружений, чем любой из предыдущих.

Начало основанию британского военно‑морского флота было положено Генрихом VII, который построил первый военный корабль, названный «Грейт Гарри». Преемник Генриха VII {Генрих VIII. Ред.} создал регулярный, постоянный флот, являвшийся собственностью государства; самый большой корабль этого флота назывался «Генри Грас де Дьё». Этот корабль, крупнейший из всех, построенных когда‑либо до этого времени, имел 80 пушек, расположенных частью на двух обычных непрерывных батарейных палубах, частью на добавочных платформах, находившихся в носовой части корабля и на корме. Корабль имел четыре мачты и его тоннаж исчисляется примерно в 1000–1500 тонн. Весь британский флот к моменту смерти Генриха VIII состоял приблизительно из 50 парусных судов, общим водоизмещением в 12000 тонн, с экипажем, насчитывавшим 8000 матросов и солдат морской пехоты. Большие корабли этого периода были громоздки и сооружались с высокими баком и ютом, то есть высокими надстройками в носовой части и на корме, в результате чего корабли имели чрезвычайно малую устойчивость. Следующий большой корабль, о котором мы имеем сведения, это – «Соверин ов де Сииз», впоследствии названный «Ройял Соверин». Он был построен в 1637 году. Это первый корабль, о вооружении которого мы располагаем почти точными сведениями. Он имел 3 непрерывных палубы, бак, галфдек, шканцы, ют и кормовую рубку; на его нижней палубе находилось тридцать 42‑ и 32‑фунтовых орудий; на средней – тридцать 18‑и 9‑фунтовых орудий; на верхней палубе – двадцать шесть легких орудий, вероятно 6‑ и 3‑фунтовых. Кроме того он имел 20 погонных орудий и 26 орудий на баке и на галфдеке. Но при несении обычной службы во внутренних водах это вооружение было сокращено до 100 орудий, так как полное вооружение было, видимо, слишком велико для корабля. Что касается судов меньшего размера, то наши сведения о них крайне скудны.

В 1651 г. военно‑морской флот был подразделен на 6 разрядов. Но, кроме них, продолжали существовать многочисленные классы внеразрядных кораблей, например шлюпы, блокшивы, а позднее – бомбардирские суда, брандеры и яхты. К 1677 г. относится список судов всего английского военного флота, согласно которому самый большой перворазрядный трехпалубный корабль имел двадцать шесть 42‑фунтовых пушек, двадцать восемь 24‑фунтовых, двадцать восемь 9‑фунтовых, четырнадцать 6‑фунтовых и четыре 3‑фунтовых пушки, а самый маленький двухпалубный корабль (пятого разряда) имел восемнадцать 18‑фунтовых, восемь 6‑фунтовых и четыре 4‑фунтовых, то есть всего 30 орудий. Весь флот состоял из 129 судов. В 1714 г. он насчитывал 198 судов, в 1727 г. – 178 и в 1744 г. – 128. В дальнейшем с увеличением числа судов увеличиваются также и их размеры, а с ростом тоннажа возрастает и тяжесть вооружения.

Первый английский корабль, соответствующий нашему современному фрегату, был построен сэром Робертом Дадли еще в конце XVI столетия. Но потребовалось целых 80 лет, прежде чем этот класс кораблей, который сначала появился в южноевропейских странах, был широко введен в английском военном флоте. Особые быстроходные качества фрегатов некоторое время недооценивались в Англии. Британские корабли были, как правило, перегружены орудиями, так что их нижние орудийные порты находились лишь на 3 фута выше уровня воды, и их нельзя было открывать в бурную погоду; перегрузка кроме того значительно снижала мореходные качества судов. Как испанцы, так и французы допускали большее водоизмещение судов при соответствующем числе орудий; вследствие этого на их кораблях можно было устанавливать орудия большего калибра и перевозить большее количество припасов; они кроме того обладали большей плавучестью и быстроходностью. Английские фрегаты первой половины XVIII столетия имели сорок четыре 9 – 12‑фунтовых орудий и несколько 18‑фунтовых при водоизмещении около 710 тонн. К 1780 г. были построены фрегаты водоизмещением в 946 тонн, вооруженные 38 орудиями (большей частью 18‑фунтовыми). Здесь мы наблюдаем явный прогресс. Французские фрегаты в этот период, с таким же вооружением, имели водоизмещение в среднем на 100 тонн большее. Примерно в то же время (середина XVIII столетия) менее крупные военные корабли стали более четко, по‑современному, подразделяться на корветы, бриги, бригантины и шхуны.

В 1779 г. было изобретено (по‑видимому, английским генералом Мелвиллом) новое артиллерийское орудие, что вызвало значительное изменение вооружений большинства военно‑морских флотов. Это было орудие крупного калибра с очень коротким стволом, приближавшееся по своему типу к гаубице, но рассчитанное на ведение огня сплошными ядрами на коротких дистанциях при небольших зарядах. От этих орудий, впервые изготовленных железоделательной компанией Каррон, в Шотландии, они получили название карронад. Залп из таких орудий, безрезультатный при стрельбе на дальнем расстоянии, имел ужасающие последствия для деревянных частей корабля противника при стрельбе в упор. Благодаря своей уменьшенной скорости (в связи с уменьшением заряда) снаряд этого орудия делал большую пробоину, производил гораздо большие разрушения в деревянной части и вызывал значительное количество особенно опасных трещин. К тому же сравнительная легкость этих орудий облегчала возможность найти для нескольких из них место на юте, шканцах и баке корабля. К 1781 г. в английском военно‑морском флоте уже имелось 429 кораблей, снабженных 6 – 10 карронадами сверх их обычного пушечного вооружения. Читая отчеты о морских сражениях во время французской и американской войн, нужно иметь в виду, что англичане никогда не включали карронады в число орудий, которые числились на вооружении корабля, так что, например, британский фрегат, считавшийся 36‑орудийным кораблем, мог в действительности иметь 42 и более орудий, если учесть имевшиеся на нем карронады. Превосходство, благодаря применению карронад, в весе снарядов, выбрасываемых бортовым залпом английских судов, помогло англичанам во время войны с революционной Францией выиграть немало сражений, которые велись на близком расстоянии. Но в конце концов карронады явились лишь временным средством усиления боевой мощи военных кораблей сравнительно малого размера, которые существовали 80 лет тому назад. Как только размер кораблей каждого разряда был увеличен, от карронад опять‑таки стали отказываться, и в настоящее время они в значительной мере заменены другим типом орудий.

В отношении конструкций военных кораблей французы и испанцы значительно опередили англичан. Их корабли были крупнее и лучшей формы, чем британские; их фрегаты особенно превосходили английские как размерами, так и мореходными качествами, В течение многих лет английские фрегаты копировались с французского фрегата «Геба», захваченного в 1782 году. По мере увеличения длины кораблей высокие надстройки на носу и корме – баки, юты и шканцы – уменьшались, благодаря чему повышались мореходные качества. Таким образом постепенно суда приобретали сравнительно изящные очертания и быстроходность, которыми отличаются современные военные корабли. Вместо увеличения числа орудий, на этих более крупных кораблях последовало увеличение калибра, а также веса и длины каждого орудия, чтобы дать возможность применять полные заряды и достигнуть максимальной дальности прямого выстрела, что позволяло открывать огонь на больших дистанциях. Орудия малых калибров, менее 24 фунтов, исчезли с больших кораблей, а оставшиеся калибры были упрощены таким образом, чтобы на борту одного корабля иметь не более двух или, в крайнем случае, трех калибров. Так как на линейных кораблях нижняя палуба была наиболее прочной, то на ней устанавливали орудия того же калибра, что и на верхней палубе, но большей длины и веса, с тем чтобы иметь хотя бы один ярус орудий для стрельбы на возможно большие расстояния.

Около 1820 г. французский генерал Пексан сделал изобретение, которое имело очень большое значение для вооружения военно‑морского флота. Он сконструировал орудие большого калибра, снабженное узкой каморой в казенной части для помещения пороха, и стал стрелять из этих «бомбовых пушек» (canons obusiers) полыми снарядами при небольших углах возвышения, До этого полыми снарядами по кораблям стреляли только из гаубиц береговых батарей; правда, в Германии давно уже практиковалось ведение настильного огня бомбами по фортификационным сооружениям из короткоствольных 24‑фунтовых и даже 12‑фунтовых орудий. Разрушительное действие бомб при попадании в деревянные борта кораблей было хорошо известно Наполеону, который в Булони вооружил большинство своих канонерских судов, предназначенных для экспедиции в Англию, гаубицами и установил правило, что корабли следует обстреливать такими снарядами, которые взрываются после попадания в цель. Теперь бомбовая пушка Пексана дала возможность вооружать корабли орудиями, которые, поскольку они вели наиболее настильный огонь бомбами, могли применяться в морском сражении между кораблями и обеспечивать такую же вероятность попадания, как и старые орудия, стрелявшие ядрами. Новое орудие было скоро принято на вооружение всех военно‑морских флотов и, подвергшись разнообразным усовершенствованиям, составляет ныне важную часть вооружения всех крупных военных кораблей.

Вскоре затем были предприняты первые попытки применения паровых двигателей на военных судах, как это было уже сделано Фултоном для торговых судов. Переход от речных пароходов к пароходам каботажного плавания и постепенно к океанским происходил медленно; столь же замедленным было и развитие военных пароходов. Это обусловливалось тем, что тогда существовали только колесные пароходы. Гребные колеса и часть машины были открыты для неприятельского обстрела и могли быть приведены в негодность одним удачным попаданием; они занимали большую часть борта корабля; кроме того вес машины, гребных колес и угля настолько уменьшал вместимость кораблей, что о вооружении их большим количеством тяжелых длинноствольных орудий не могло быть и речи. Поэтому колесный пароход никак не мог стать линейным кораблем, но его превосходство в быстроходности позволяло ему соперничать с фрегатами, которые обычно маневрируют на флангах неприятеля, пожиная плоды победы или прикрывая отступление. В настоящее время фрегат обладает как раз такими размерами и вооружением, которые дают возможность смело использовать его в самостоятельном крейсерском плавании, и в то же время его прекрасные мореходные качества позволяют ему вовремя выйти из неравного боя. Мореходные качества любого фрегата были значительно превзойдены пароходом, но без хорошего вооружения пароход не смог бы выполнить своей миссии. Не могло быть и речи о регулярном бортовом сражении парохода против фрегата; число орудий парохода, за недостатком места, всегда неизбежно было меньше числа орудий парусного фрегата. Здесь, как нигде, пригодились бомбовые сушки. Уменьшенное число орудий на борту парового фрегата компенсировалось весом снарядов и калибром этих пушек. Первоначально эти орудия предназначались только для ведения огня бомбами, но недавно они стали изготовляться такими тяжелыми, – в особенности погонные орудия (на носу и корме судна), – что при полном заряде могут стрелять на значительные расстояния и сплошными ядрами. Кроме того уменьшенное число орудий допускает устройство на палубе вращающихся платформ и рельсовых путей, при помощи которых все или большинство орудий могут перемещаться для стрельбы в любом направлении. Благодаря этому наступательная сила парового фрегата почти удваивается, и 20‑пушечный паровой фрегат может вводить в действие по крайней мере столько же орудий, сколько вводит 40‑пушечный парусный фрегат, имеющий только 18 действующих пушек на каждом борту. Таким образом, большой современный колесный паровой фрегат является одним из наиболее грозных кораблей. Превосходство в калибре и дальнобойности его орудий, вместе с его скоростью, позволяют ему поражать противника на таком расстоянии, на котором парусный корабль с трудом может отвечать ему сколько‑нибудь эффективным огнем; в то же время в том случае, когда ему выгодно форсировать сражение, он имеет возможность воспользоваться той разрушительной силой, которую придает ему вес выбрасываемых им снарядов. Все же слабой стороной колесного парохода остается то, что весь его двигательный механизм не защищен от обстрела прямой наводкой и представляет собой крупную мишень.

Для менее крупных кораблей, как‑то: корветов, разведочных и других легких судов, не играющих какой‑либо роли в морском сражении, но весьма полезных в течение кампании, сразу же было признано значительное преимущество пара, и для нужд большинства военно‑морских флотов было построено большое количество такого рода колесных судов. То же самое произошло и с транспортными судами. Там, где предполагались высадки десанта, пароходы не только сокращали до минимума продолжительность плавания, но давали возможность почти с абсолютной точностью рассчитать время прибытия к назначенному месту. Транспортировка войск значительно упростилась, в особенности если учесть, что каждая морская страна имела большое количество пароходов торгового флота, которые в случае необходимости можно было превратить в транспортные суда. Именно на этом основании принц де Жуанвиль в своем известном памфлете высказал мнение, что поскольку изменения, вызванные паром в условиях морской войны так велики, французское вторжение в Англию перестало быть невозможным[328]. Все же до тех пор, пока суда, предназначенные для решающих действий, то есть линейные корабли, оставались исключительно парусными, применение пара не могло произвести больших перемен в условиях, в которых происходили крупные морские сражения.

С изобретением гребного винта появилось средство, которому суждено было произвести коренной переворот в морской войне и превратить все военные флоты в паровые. Прошло, однако, целых 13 лет после изобретения винта, прежде чем был сделан первый шаг в этом направлении. Французы, всегда превосходившие англичан в конструировании и строительстве новых кораблей, первыми сделали этот шаг. В 1849 г. французский инженер Дюпюи де Лом построил, наконец, первый винтовой линейный корабль – стопушечный «Наполеон» с двигателем мощностью в 600 лошадиных сил. Этот корабль не был рассчитан исключительно на действие пара; в отличие от колес винт позволял кораблю сохранить все очертания и оснастку парусного судна и двигаться по желанию при помощи одного пара или одних парусов, или же того и другого вместе. Поэтому корабль всегда мог сберечь свой уголь на случай крайней необходимости, прибегая к парусам; он, следовательно, гораздо меньше, чем старый колесный пароход, зависел от близости угольных станций. В связи с тем, что он пользовался и парусами, а также в силу того, что мощность его парового двигателя была еще слишком мала, чтобы он мог развить скорость, равную скорости колесного парохода, «Наполеон» и другие суда того же типа назывались вспомогательными паровыми судами. С тех пор, однако, построены такие линейные корабли, которые имеют достаточно мощный паровой двигатель, позволяющий развить полную скорость, какую только способен сообщить кораблю винт. Благодаря успеху «Наполеона» как во Франции, так и в Англии вскоре началась постройка винтовых линейных кораблей. Русская война {Крымская война 1853–1856 годов. Ред.} дала новый толчок этому коренному преобразованию в военном судостроении. Когда было установлено, что большая часть хорошо построенных линейных кораблей может быть без особенно больших затруднений оборудована винтом и машинами, – превращение всех военно‑морских флотов в паровые стало лишь делом времени. Ни одна крупная морская держава в настоящее время и не помышляет о постройке больших парусных судов. Почти все вновь заложенные корабли – винтовые пароходы, за исключением немногих колесных пароходов, которые все еще требуются для определенных целей. И уже к 1870 г. парусные военные суда почти так же устареют, как ныне устарели ручная прялка и гладкоствольное ружье.

Крымская война вызвала к жизни военные корабли двух новых конструкций. Первая из них – паровая канонерская или мортирная лодка, первоначально построенная англичанами для предполагавшейся атаки Кронштадта. Это – небольшое судно, с осадкой от 4 до 7 футов, вооруженное одним или двумя тяжелыми дальнобойными орудиями или же тяжелой мортирой; канонерская лодка используется главным образом в мелких труднопроходимых водах, мортирная лодка – для бомбардировки с дальних дистанций укрепленных военно‑морских арсеналов. Эти суда в высшей степени отвечали своему назначению и несомненно будут играть важную роль в будущих военно‑морских кампаниях. Мортирная лодка, как это было доказано у Свеаборга, целиком изменяет соотношение сил в обороне и нападении между крепостями и кораблями, давая кораблям такую способность безнаказанно бомбардировать крепости, которой они раньше никогда не обладали; на расстоянии в 3000 ярдов, с которого бомбы мортирных лодок могут поражать такую большую цель, как город, сами они находятся в полной безопасности благодаря малой величине своей поверхности. Наоборот, канонерские лодки во взаимодействии с береговыми батареями усилят оборону и обеспечат ведение морской войны теми легкими, действующими в качестве застрельщиков боевыми единицами, которых до сих пор так недоставало.

Вторым нововведением были бронированные, непробиваемые снарядами, плавучие батареи, впервые построенные французами для атаки береговых оборонительных сооружений. Они были испытаны только под Кинбурном, и даже против непрочных парапетов и ржавых пушек этой маленькой крепости их действия не привели к особенно значительным результатам[329]. Тем не менее французы были, видимо, настолько ими удовлетворены, что продолжают с тех пор производить опыты по строительству судов со стальной броней. Они построили канонерские лодки со своего рода непроницаемым для снарядов стальным парапетом на баке, защищающим орудие и его прислугу. Но если плавучие батареи были неуклюжи и их приходилось буксировать, то эти канонерские лодки всегда погружались носом в воду и были вообще непригодны к плаванию. Французы тем не менее построили покрытый стальными листами паровой фрегат, названный «Ла Глуар», который, как говорят, непробиваем снарядами, очень быстроходен и вполне способен выдержать бурю. Высказываются самые преувеличенные утверждения по поводу возможной революции, которую произведут эти непроницаемые для снарядов фрегаты в морской войне. Заявляют, что линейные корабли устарели и что способность решать исход больших морских сражений перешла к этим вооруженным одной пушечной батареей фрегатам, покрытым со всех сторон непробиваемой броней; против них якобы не устоит ни один деревянный трехпалубный корабль. Здесь не место обсуждать эти вопросы, но мы можем заметить, что гораздо легче сконструировать и установить на борту корабля нарезные пушки, достаточно мощные, чтобы пробить железную или стальную броню, чем построить судно, обшитое достаточно толстым слоем металла, который способен противостоять ядрам или бомбам, выпущенным из этих орудий. Что касается «Глуар», то, в конце концов, с достоверностью еще не известно, может ли этот корабль выдержать штормовую погоду; говорят, что, вследствие неприспособленности вмещать достаточное количество угля, он не может находиться под парами в море более трех дней. На что способен его британский соперник «Уориор», мы еще не знаем. Несомненно, что, уменьшив Вооружение и запас угля и изменив конструкцию, можно создать корабль, совершенно защищенный от снарядов при стрельбе с больших и средних дистанций и в то же время являющийся хорошим пароходом. Но в век, когда артиллерийская наука делает такие быстрые успехи, весьма сомнительно, следует ли строить в дальнейшем подобные корабли.

Переворот в артиллерии, происходящий в настоящее время в связи с введением нарезной пушки, по‑видимому, имеет гораздо большее значение для морской войны, чем какое‑либо влияние, которое может быть оказано броненосными судами. Каждое нарезное орудие, заслуживающее это название, придает стрельбе на большие расстояния такую точность, что прежняя неэффективность огня морских орудий на таких расстояниях, видимо, скоро станет делом прошлого. Кроме того, нарезная пушка, допуская применение продолговатого снаряда и уменьшенного заряда, позволяет значительно уменьшить калибр и вес бортовых орудий, а при сохранении прежнего калибра достигать гораздо больших результатов. Продолговатый снаряд 56‑центнеровой нарезной пушки 32‑фунтового, калибра превзойдет сферический снаряд 113‑центнерового гладкоствольного 10‑дюймового орудия не только в отношении веса, но и по пробивной способности, дальности полета и точности попадания. Наступательная сила каждого корабля по меньшей мере утраивается, если он вооружен нарезными орудиями. К тому же очень сильно ощущалась необходимость изобретения снаряда ударного действия, который взрывался бы в самый момент проникновения в борт корабля. Вращение сферического снаряда делало это невыполнимым: ударный взрыватель не всегда находился в надлежащем положении в момент попадания бомбы в цель и поэтому не производил взрыва. Но продолговатый снаряд, выпущенный из нарезной пушки, вращаясь вокруг своей продольной оси, всегда должен удариться головной частью, и простой ударный капсюль снарядной трубки, установленный в головке снаряда, разрывает снаряд в момент его проникновения в борт корабля. Вряд ли возможно, чтобы любой из до сих пор изобретенных бронированных кораблей мог безнаказанно пренебречь двумя такими бортовыми залпами с двухпалубного судна, не говоря уже о бомбах, которые попадут внутрь через порты и должны взорваться между палубами. Нарезные орудия должны в значительной мере положить конец таким сражениям на близких дистанциях, для которых были пригодны карронады; маневрирование снова приобретает большое значение, а так как пар делает сражающиеся корабли независимыми от ветра и течения, то в будущем морская война по своим методам еще больше приблизится к сухопутным сражениям и будет подчинена тактическим правилам последних.

Военные суда, из которых состоят современные военно‑морские флоты, делятся на различные ранги, от первого до шестого. Но так как эти ранги меняются произвольно, то лучше всего классифицировать военные суда обычным путем, разделяя их на линейные корабли, фрегаты, корветы, бриги, шхуны и т. д. Линейные корабли – это самые большие военные корабли, предназначенные для того, чтобы в генеральном сражении образовать боевой порядок и решать исход сражения весом металла снарядов, выпускаемых по неприятельским кораблям. Они бывают трехпалубными или двухпалубными, другими словами – они имеют 3 или 2 крытые палубы, вооруженные орудиями. Эти палубы называются нижней, средней и главной, или верхней. Верхняя палуба, которая первоначально была покрыта только на юте, шканцах и баке, теперь имеет над собой сплошную открытую палубу от носа до кормы. Эта открытая палуба, части которой все еще называются ютом, шканцами и баком (надстройка в середине носит название шкафута), также имеет артиллерию, главным образом карронады, так что в действительности двухпалубный корабль имеет три, а трехпалубный – четыре яруса пушек. Самые тяжелые орудия, разумеется, расположены на нижней палубе. И чем выше батареи расположены над водой, тем меньше вес их орудий. Обычно калибр этих орудий одинаков на всех палубах; это достигается уменьшением веса самого орудия, вследствие чего для орудий на верхних палубах могут применяться только уменьшенные заряды и, следовательно, их можно использовать лишь для стрельбы с коротких дистанций. Единственное исключение из этого правила составляют погонные орудия, которые расположены на носу и корме корабля и которые, если даже их устанавливают на баке или на юте и шканцах, все же имеют максимально допустимые длину и вес, так как они предназначены для действия на самых дальних дистанциях. Так, носовыми и кормовыми орудиями английских линейных кораблей являются либо 8‑ и 10‑дюймовые бомбовые пушки, либо 56‑фунтовые (калибр, равный 7,7 дюймам) и 68‑фунтовые (калибр, равный 8,13 дюймам) ядерные пушки, одна из которых установлена на баке на вращающейся платформе. В английском военно‑морском флоте на корабле первого разряда обыкновенно имеется шесть кормовых и пять носовых орудий.

 

 

Вооружение линейных кораблей меньшего размера основано на том же принципе. Для сравнения мы укажем также вооружение французского перворазрядного корабля, а именно: нижняя палуба его имеет 32 длинноствольных 30‑фунтовых орудий; средняя палуба – четыре 80‑фунтовых бомбовых пушек и 30 короткоствольных 30‑фунтовых орудий; верхняя палуба – тридцать четыре 30‑фунтовых бомбовых пушки; бак, ют и шканцы – четыре 30‑фунтовых бомбовых пушки и шестнадцать 30‑фунтовых карронад, итого – 120 орудий. Французская 80‑фунтовая бомбовая пушка имеет на 0,8 дюйма больший калибр, чем 8‑дюймовая английская; 30‑фунтовая бомбовая пушка и 30‑фунтовое ядерное орудие имеют несколько больший калибр, чем английское 32‑фунтовое, так что преимущество в весе снарядов на стороне французов. Самый малый линейный корабль имеет теперь 72 орудия; самый большой фрегат – 61.

Фрегат представляет собой корабль, имеющий только одну крытую палубу с расположенными на ней орудиями, и другую открытую палубу над ней (бак, ют и шканцы), на которой также установлены орудия. Вооружение фрегатов в английском флоте состоит обыкновенно из 30 орудий (либо все они – бомбовые пушки, либо же часть их – бомбовые пушки, а часть – длинноствольные 32‑фунтовые орудия) на батарейной палубе, из 30 короткоствольных 32‑фунтовых орудии на баке, юте и шканцах и одного тяжелого орудия на носу, установленного на вращающейся платформе. Так как фрегаты предназначаются большей частью для одиночных действий и обычно вступают в бой один на один с неприятельскими фрегатами, выполняющими подобную же боевую задачу, то немалые усилия большинства морских наций были направлены на то, чтобы сделать фрегаты как можно более крупными и мощными. Ни в одном другом разряде кораблей увеличение тоннажа не было таким значительным, как в разряде фрегатов. Так как Соединенным Штатам требовался дешевый, но достаточно сильный военно‑морской флот, способный внушить к себе уважение, то они были первым государством, обратившим внимание на то большое преимущество, какое имеет флот, состоящий из больших фрегатов, каждый из которых превосходил бы любой фрегат, выставленный против него другими нациями. Было использовано также превосходство американских судостроителей в постройке быстроходных судов, и последняя война с Англией (1812–1814 гг.) показала в многочисленных хорошо проведенных сражениях, какими грозными противниками являлись эти американские фрегаты. Вплоть до настоящего времени фрегаты Соединенных Штатов считаются образцом этого типа кораблей, хотя разница в размерах при их сравнении с фрегатами других военно‑морских флотов теперь не так значительна, как 30 или 40 лет тому назад.

Следующий разряд военных кораблей называется корветами. Они имеют лишь один ярус орудий, размещенных на открытой палубе. Но более крупные суда этого разряда имеют бак, ют и шканцы (не соединенные, однако, сплошной палубой в средней части корабля), на которых устанавливается еще несколько орудий. Такие корветы следовательно почти соответствуют тому, что представлял собой фрегат 80 лет тому назад, до того как обе возвышающиеся крайние части корабля были соединены между собой непрерывной палубой. Эти корветы все же достаточно прочны, чтобы иметь на борту орудия такого же калибра, как и у кораблей большего размера. Корветы также имеют 3 мачты, все с прямым парусным вооружением. Более мелкие суда – бриги и шхуны – имеют от 20 до 6 орудий. На них установлено только 2 мачты, с прямым парусным вооружением у бригов и косым парусным вооружением у шхун. Калибр их орудий неизбежно меньше калибра орудий больших кораблей, и обыкновенно не превышает 18 или 24 фунтов, а иногда доходит и до 12 и 9 фунтов. Суда, обладающие столь незначительной наступательной силой, не могут направляться туда, где ожидается серьезное сопротивление.

В европейских водах их повсюду начинают заменять пароходами; действительную службу они могут нести только у таких берегов, как побережье Южной Америки, Китая и т. д., где им приходится встречаться со слабым противником и где они предназначаются лишь для того, чтобы представлять флаг могущественной морской страны.

Выше указано лишь то вооружение, которое принято во флоте в данное время, но оно несомненно изменится во всех отношениях в продолжение ближайших десяти лет благодаря повсеместному введению морских нарезных орудий.

Написано Ф. Энгельсам около 22 ноября 1860 г.

Напечатано в «New American Cyclopaedia», т. XII, 1861 г.

Печатается по тексту энциклопедии

Перевод с английского

 

К. МАРКС

ГОСПОДИН ФОГТ[330]

 

Написано К. Марксом в феврале ноябре 1860 г.

Напечатано отдельной книгой в Лондоне в 1860 г.

Подпись: Карл Маркс

Печатается по тексту книги

Перевод с немецкого

 

 

Титульный лист первого издания книги «Господин Фогт»

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

В берлинской «Volks‑Zeitung», гамбургской «Reform»[331] и других немецких газетах я опубликовал заявление с пометкой: «Лондон, 6 февраля 1860 г.», которое начиналось следующими словами:

«Настоящим заявляю, что мной сделаны подготовительные шаги для привлечения к суду берлинской «National‑Zeitung»[332] по обвинению ее в клевете за передовые статьи в №№ 37 и 44 по поводу брошюры Фогта: «Мой процесс против «Allgemeine Zeitung»»[333]. Фогту я отвечу в печати позднее».

Почему я решил ответить Карлу Фогту в печати, a «National‑Zeitung» в судебном порядке, будет видно из предлагаемой работы.

В феврале 1860 г. я подал жалобу в суд на «National‑Zeitung» с обвинением ее в клевете. После того как дело прошло четыре предварительных инстанции, я получил 23 октября текущего года постановление королевского прусского верховного суда, которым эта последняя инстанция лишала меня права на иск, и процесс таким образом был прекращен еще до публичного разбирательства. Если бы публичное разбирательство – как я имел право рассчитывать – действительно состоялось, то я мог бы обойтись без первой трети предлагаемого произведения. Достаточно было бы перепечатать стенографический отчет судебного разбирательства, и я был бы избавлен от крайне неприятного труда отвечать на обвинения, выдвинутые лично против меня, и, следовательно, говорить о самом себе. Я всегда столь тщательно избегал этого, что Фогт мог рассчитывать на некоторый успех своих лживых измышлений. Однако sunt certi denique fines {всему, наконец, есть пределы (Гораций. «Сатиры», книга I, сатира первая). Ред.} . Фогт в своей жалкой книжонке, – содержание ее «National‑Zeitung» изложила на свойственный ей манер, – приписал мне ряд позорящих поступков, которые теперь, когда у меня окончательно отнята возможность публичного опровержения их в судебном порядке, требуют опровержения в печати. Но независимо от этих соображений, не оставлявших никакого выбора, у меня были еще и другие мотивы подробнее разобрать охотничьи рассказы Фогта обо мне и моих партийных товарищах, раз уж я должен был заняться этим делом: с одной стороны, почти единодушные клики торжества, которыми так называемая «либеральная» немецкая печать приветствовала его мнимые разоблачения; с другой стороны – возможность, которую давал анализ фогтовской жалкой книжонки для характеристики этого индивидуума, представляющего целое направление.

Ответ на выступление Фогта заставил меня кое‑где приоткрыть partie honteuse {срамоту. Ред.} в истории эмиграции. Я пользуюсь при этом только правом «самообороны». Впрочем, эмиграции, за исключением нескольких человек, нельзя поставить в упрек ничего, кроме иллюзий, которые более или менее оправдывались обстоятельствами того времени, и глупостей, неизбежно порождаемых исключительной обстановкой, в которой эмиграция неожиданно очутилась. Я говорю здесь, конечно, только о первых годах эмиграции. Сравнение истории правительств и буржуазного общества за период примерно с 1849 по 1859 г. с историей эмиграции за тот же период было бы самой блестящей защитой, какую только можно для нее написать.

Я заранее знаю, что те самые мудрецы, которые при появлении фогтовской жалкой книжонки озабоченно качали головами по поводу серьезности его «разоблачений», теперь не в состоянии будут понять, как могу я тратить время на опровержение подобного вздора; в то же время «либеральные» писаки, со злорадной поспешностью распространявшие пошлые глупости Фогта и его недостойную ложь в немецкой, швейцарской, французской и американской печати, сочтут мой способ разделываться с ними и их героем злобным и непристойным. But never mind! {Но какое это имеет значение! Ред.}

Политическая и юридическая часть этой работы не нуждается в каком‑либо особом предисловии. Во избежание возможных недоразумений замечу лишь следующее: люди, которые еще до 1848 г. сходились в том, что независимость Польши, Венгрии и Италии надлежит отстаивать не только как право этих стран, но и с точки зрения интересов Германии и Европы, высказывали диаметрально противоположные взгляды о тактике, которой должна была придерживаться Германия по отношению к Луи Бонапарту в связи с Итальянской войной 1859 года[334]. Эта противоположность взглядов вытекала из противоположной оценки фактических предпосылок, окончательное суждение о которых должно быть предоставлено будущему. Что касается меня, то я в этой работе рассматриваю лишь взгляды Фогта и его клики. Даже те взгляды, которые он обещал отстаивать и – в воображении некритической группы лиц – отстаивал, фактически остаются за пределами моей критики. Я разбираю лишь те взгляды, которые он действительно отстаивал.

В заключение я выражаю сердечную благодарность за любезную помощь, оказанную мне в этой работе не только старыми партийными товарищами, но и многими, ранее мне неизвестными, а отчасти и теперь еще лично незнакомыми представителями эмиграции в Швейцарии, Франции и Англия. Лондон, 17 ноября 1860 г.

Карл Маркс 

 

I

СЕРНАЯ БАНДА[335]

 

Qarin: Malas pastillas gasta;… hase untado Con unguento de azufre.

(Calderon){6}

 

«Округленная натура»{7} , как деликатно назвал адвокат Герман перед окружным судом в Аугсбурге своего шарообразного клиента, наследственного Фогта из Нихильбурга[336], – «округленная натура» начинает свое «грандиозное историческое повествование» следующим образом:

«Под именем серной банды, или также под не менее характерным названием бюрстенгеймеров, среди эмиграции 1849 г. была известна группа лиц, которые сначала были рассеяны по Швейцарии, Франции и Англии, затем постепенно собрались в Лондоне и там в качестве своего видного главы почитали г‑на Маркса. Политическим принципом этих собратьев была диктатура пролетариата и т. д.» (Карл Фогт. «Мой процесс против «Allgemeine Zeitung»». Женева, декабрь 1859, стр. 136).

«Главная книга»[337], в которой находится это важное сообщение, появилась в декабре 1859 года. Но за восемь месяцев до того, в мае 1859 г., «округленная натура» поместила в бильском «Handels‑Courier» статью[338], которую следует рассматривать как набросок более пространного «исторического повествования». Послушаем первоначальный текст:

«С поворотного момента в ходе революции 1849 г.», – сочиняет бильский «Коммивояжер», – «в Лондоне постепенно собралась шайка изгнанников, члены которой были известны в свое (!) время в швейцарской эмиграции под названием бюрстенгеймеров, или серной банды. Их глава – Маркс, бывший редактор «Rheinis‑che Zeitung» в Кёльне, их лозунг – социальная республика, диктатура рабочих, их занятие – организация союзов и заговоров». (Перепечатано в «Главной книге». Третий отдел, Документы, № 7, стр. 31, 32.)

Шайка изгнанников, которая была известна «в швейцарской эмиграции» под названием серной банды, превращается 8 месяцев спустя перед более многочисленной публикой в «рассеянную по Швейцарии, Франции и Англии» массу, которая «среди эмиграции» вообще была известна под названием серной банды. Это старая история о клеенчатых плащах из зеленого кендальского сукна, так забавно рассказанная прототипом Карла Фогта, бессмертным сэром Джоном Фальстафом{8}, который нисколько не убавился в веществе в своем новом зоологическом перевоплощении. Из первоначального текста бильского «Коммивояжера» видно, что как серная банда, так и бюрстенгеймеры принадлежали к местной швейцарской флоре. Ознакомимся с их естественной историей.

Узнав от друзей, что в 1849–1850 гг. в Женеве действительно процветало общество эмигрантов под именем серной банды и что видный купец лондонского Сити, г‑н С. Л. Боркхейм, может дать более точные сведения о происхождении, росте и распаде этого гениального общества, я в феврале 1860 г. обратился письменно к этому господину, тогда мне неизвестному, и после личной встречи действительно получил от него нижеследующий очерк, который я перепечатываю без изменений:

«Лондон, 12 февраля 1860 г. 18, Юнион Гров, Уондсуорт‑Род.

Милостивый государь!

Хотя мы, – несмотря на девятилетнее пребывание в одной и той же стране и большей частью в одном городе, – три дня тому назад еще не были лично знакомы друг с другом, Вы совершенно правильно предположили, что я не откажу Вам, как товарищу по эмиграции, в разъяснениях, которые Вам угодно было получить.

Итак, о серной банде.

В 1849 г., вскоре после того, как мы, повстанцы, покинули Баден, несколько молодых людей оказались в Женеве, – одни были направлены туда швейцарскими властями, другие – по собственному выбору. Все они – студенты, солдаты или купцы – были приятелями еще в Германии до 1848 г. или познакомились друг с другом во время революции.

Настроение у эмигрантов было совсем не радужное. Так называемые политические вожаки взваливали друг на друга вину за неудачу. Военные руководители критиковали друг друга за отступательные наступления, фланговые передвижения и наступательные отступления. Эмигранты стали обзывать друг друга буржуазными республиканцами, социалистами и коммунистами. Посыпались листовки, отнюдь не способствовавшие успокоению. Повсюду мерещились шпионы, а в довершение всего, одежда у большинства превращалась в лохмотья, и на многие лица легла печать голода. При таких‑то печальных обстоятельствах указанные молодые люди составили тесный кружок. Это были: Эдуард Розенблюм, уроженец Одессы, по происхождению немец; он изучал медицину в Лейпциге, Берлине и Париже;

Макс Конхейм из Фрауштадта, торговый служащий, а в начале революции одногодичный вольноопределяющийся в гвардейской артиллерии;

Корн, химик и аптекарь из Берлина;

Беккер, инженер из Рейнской области, и я сам, сдавший в 1844 г. экзамен на аттестат зрелости в Вердеровской гимназии в Берлине, а затем учившийся в университетах в Бреславле, Грейфсвальде и Берлине; к началу революции 1848 года – канонир в моем родном городе (Глогау).

Ни одному из нас, думается мне, не было больше 24 лет. Мы жили недалеко друг от друга, а одно время даже все в одном доме, на улице Гран Прэ. Нашей главной задачей в этой маленькой стране с ее ничтожными возможностями заработка было не поддаваться гнетущему и деморализующему влиянию общей эмигрантской нищеты и настроению политического похмелья. Климат, природа были великолепны, – мы не отреклись от своего бранденбургского прошлого и находили die Jegend jottvoll {местность божественной (берлинский диалект). Ред.} . То, что было у одного из нас, принадлежало всем, а если ни у кого ничего не было, то мы находили добродушных трактирщиков или других добрых людей, которым доставляло удовольствие давать нам кое‑что в долг под наши молодые жизнерадостные лица. Мы все, вероятно, имели очень честный и сумасбродный вид! С благодарностью следует вспомнить Бертена, владельца кафе «Европа», который в буквальном смысле слова неустанно «кредитовал» не только нас, но и многих других немецких и французских эмигрантов. В 1856 г., после шестилетнего отсутствия, я, возвращаясь из Крыма, посетил Женеву только для того, чтобы с благодарностью благомыслящего «шалопая» уплатить свои долги. Добрый, круглый, толстый Бертен был поражен и уверял меня, что я первый, кто доставил ему такое удовольствие, но тем не менее он нисколько не жалеет, что у него от 10 до 20 тысяч франков осталось за эмигрантами, которых уже давно повыслали во все концы света. Не думая о долгах, он с особенной сердечностью осведомлялся о моих ближайших друзьях. К сожалению, я мало мог ему рассказать.

После этого отступления возвращаюсь вновь к 1849 году.

Мы весело бражничали и распевали. Помню, за нашим столом перебывали эмигранты всевозможных политических оттенков, в том числе французские и итальянские. Веселые вечера, проведенные в таком dulci jubilo {милом веселье. Ред.} , казались всем какими‑то оазисами в печальной в общем, конечно, пустыне эмигрантской жизни. И друзья, бывшие тогда членами женевского Большого совета или ставшие ими впоследствии, принимали иногда ради отдыха участие в наших пирушках.

Либкнехт, который находится теперь здесь и которого за девять лет я видел лишь три или четыре раза, случайно встречая на улице, нередко бывал в нашем обществе. Студенты, доктора, бывшие гимназические и университетские товарищи, во время каникулярных поездок частенько выпивали с нами, осушив немало стаканов пива и бутылок доброго и дешевого маконского вина. Иногда мы целые дни, а то и недели проводили на Женевском озере, не вылезая на берег, распевали романсы и с гитарой в руках «любезничали» под окнами вилл на савойской или швейцарской стороне.

Должен сознаться, что молодецкая кровь иногда сказывалась у нас в непозволительных выходках. В этих случаях славный, ныне покойный Альберт Галер, небезызвестный политический противник Фази из числа женевских граждан, в самом дружеском тоне отчитывал нас. «Вы сумасбродные парни, – говорил он, – следует, впрочем, признать, что если вы сохранили такую жизнерадостность в вашей невеселой эмигрантской жизни, значит вы не ослабли телом и не пали духом, а для этого нужна изрядная упругость». Этому доброму человеку трудно было сильнее бранить нас. Он был членом Большого совета Женевского кантона.

Дуэль состоялась, насколько мне известно, только одна, на пистолетах, между мной и неким г‑ном Р. . н. Повод был, однако, вовсе не политического характера. Моим секундантом был один женевский артиллерист, говоривший только по‑французски, а арбитром молодой Оскар Галер, брат члена Большого совета, к сожалению, преждевременно умерший впоследствии от нервной лихорадки в Мюнхене, где он был студентом. Должна была состояться еще другая дуэль – тоже не политического характера – между Розенблюмом и одним баденским эмигрантом, лейтенантом фон Ф г, который вскоре после этого вернулся на родину и, кажется, снова вступил в восстановленную баденскую армию. Спор был улажен утром в день поединка, прежде чем успели перейти к действиям, благодаря посредничеству г‑на Энгельса, – кажется, того самого, который, говорят, живет теперь в Манчестере и которого я с тех пор не видел. Г‑н Энгельс был в Женеве проездом, и в его веселом обществе мы распили немало бутылок вина. Встреча с ним, если память мне не изменяет, была нам особенно приятна потому, что его кошельку мы могли предоставить руководящую роль.

Мы не примкнули ни к так называемым «синим», ни к «красным» республиканским, ни к социалистическим, ни к коммунистическим партийным вожакам. Мы позволяли себе судить свободно и независимо, – не скажу, чтобы всегда правильно, – о политических махинациях имперских регентов, членов Франкфуртского парламента и других говорилен, революционных генералов и капралов или далай‑лам коммунизма и основали даже для этой, а также для других забавлявших нас целей еженедельную газету под названием:

«Rummeltipuff» Орган сбродократии [Lausbubokratie]{9}

Вышло только два номера этой газеты. Когда меня позднее арестовали во Франции, чтобы выслать сюда, французская полиция конфисковала у меня все мои бумаги и дневники, и теперь я не припоминаю в точности, прекратила ли газета свое существование за отсутствием средств или же была запрещена властями.

«Филистеры» – из числа так называемых буржуазных республиканцев, а также из рядов так называемых коммунистических рабочих – прозвали нас серной бандой. Иногда мне кажется, что мы сами так окрестили себя. Во всяком случае, применялось это прозвище к нашему обществу исключительно в добродушном немецком смысле этого слова. Я дружески встречаюсь с товарищами по изгнанию, друзьями г‑на Фогта, и с другими эмигрантами, которые были и, вероятно, еще остаются Вашими друзьями. Но мне никогда, к счастью, не пришлось слышать, чтобы кто‑либо презрительно отзывался о членах упомянутой мною серной банды как в политическом отношении, так и в отношении их личной жизни.

Это единственная серная банда, которую я знаю. Она существовала в Женеве в 1849–1850 годах. В середине 1850 г. немногочисленные члены этого опасного общества, за исключением Корна, должны были покинуть Швейцарию, так как принадлежали к подлежавшим высылке категориям эмигрантов. Так прекратила свое существование наша серная банда. Были ли в других местах другие серные банды, где именно и какие цели они себе ставили, – мне ничего не известно.

Корн, кажется, остался в Швейцарии и обосновался там в качестве аптекаря. Конхейм и Розенблюм уехали перед битвой при Идштедте в Гольштейн. Они оба, кажется, принимали в ней участие. Позже, в 1851 г., они отправились в Америку. Розенблюм в конце того же года вернулся в Англию и в 1852 г. уехал в Австралию; с 1855 г. я о нем не имею оттуда никаких известий. Конхейм, говорят, состоит уже в течение некоторого времени редактором «New‑Yorker Humorist>>. Беккер тогда же, в 1850 г., уехал в Америку. Что с ним сталось, я, к сожалению, не могу точно сказать.

Я лично провел зиму 1850–1851 гг. в Париже и Страсбурге. В феврале 1851 г. я, как уже упомянуто, был выслан французской полицией в Англию с применением грубой силы, причем в течение трех месяцев меня таскали по 25 тюрьмам и на протяжении большей части пути я был закован в тяжелые железные кандалы. Потратив первый год своего пребывания в Англии на ознакомление с языком, я занялся торговой деятельностью, ни на минуту не переставая живо интересоваться политическими событиями на родине, но держась всегда в стороне от всяких затей политических эмигрантских кружков. Живется мне сносно, или, как говорят англичане, very well, sir, thank you! {очень хорошо, сэр, благодарю вас! Ред.} Вините себя самого в том, что Вам пришлось выслушать эту длинную и отнюдь не очень поучительную историю.

Остаюсь с уважением преданный Вам

Сигизмунд Л. Боркхейм».  

Таково письмо г‑на Боркхейма. В предчувствии, своей исторической важности серная банда предусмотрительно позаботилась вклинить в книгу истории акт своего гражданского состояния в виде гравюр на дереве. А именно: первый номер «Rummeltipuff» украшен портретами его основателей.

Гениальные господа из серной банды принимали участие в республиканском путче Струве в сентябре 1848 г., затем сидели в тюрьме в Брухзале до мая 1849 г., наконец, сражались в качестве солдат в кампанию за имперскую конституцию, в результате которой они оказались переброшенными через швейцарскую границу[339]. В 1850 г. два матадора из банды, Конхейм и Розенблюм, прибыли в Лондон, где они «собрались» вокруг г‑на Густава Струве. Я не имел чести лично с ними познакомиться. В политическом смысле они вступили со мной в соприкосновение, когда в противовес лондонскому Эмигрантскому комитету[340], руководимому тогда мной, Энгельсом, Виллихом и другими, попытались основать под руководством Струве свой собственный комитет. Направленное против нас пронунциаменто этого комитета, подписанное Струве, Розенблюмом, Конхеймом, Бобцином, Грунихом и Освальдом, появилось, между прочим, и в берлинской газете «Abend‑Post».

В эпоху расцвета Священного союза угольная банда (карбонарии)[341] представляла собой совершенно неистощимый пласт для полицейской разработки и аристократической фантазии. Не думал ли наш имперский Горгеллянтюа для вящей пользы немецкой буржуазии эксплуатировать серную банду по способу угольной банды? Селитряная банда восполнила бы полицейское триединство. Может быть, Карл Фогт недолюбливает серу, потому что не выносит запаха пороха. Или, подобно иным больным, он не терпит своего специфического лекарства? Как известно, врач‑знахарь Радемахер классифицирует болезни по лекарствам от них[342]. В таком случае в число серных болезней попало бы то, что адвокат Герман назвал в окружном суде в Аугсбурге «округленной натурой» своего клиента, что Радемахер называет «натянутым, как барабан, животом», а еще более крупный доктор Фишарт – «выпуклым французским пузом»{10}. Все фальстафовские натуры страдали, таким образом, более чем в одном отношении от серной болезни. Или, может быть, Фогту его зоологическая совесть напомнила, что сера – смерть для чесоточных клещей и что особенно не выносят серы клещи, неоднократно менявшие свою кожу? Как показали новейшие исследования, только перенесший линьку клещ способен к оплодотворению и поэтому доразвился до самосознания. Замечательное противоречие! На одной стороне сера, на другой – достигший самосознания чесоточный клещ! Но во всяком случае на Фогте лежала обязанность доказать своему «императору» и либеральному немецкому буржуа, что все беды «с поворотного момента в ходе революции 1849 г.» произошли от женевской серной банды, а не от парижской декабрьской банды[343]. Лично меня он должен был возвести в главари столь опорочиваемой им серной банды, совершенно неизвестной мне до появления его «Главной книги», в наказание за мои продолжавшиеся много лет дерзкие нападки на главу и на членов «банды 10 декабря». Чтобы сделать понятным справедливый гнев «приятного собеседника», я приведу здесь некоторые касающиеся «декабрьской банды» отрывки из моей работы: «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», Нью‑Йорк, 1852 (см. стр. 31, 32 и 61, 62).

«Эта банда[344] возникла еще в 1849 году. Под видом создания благотворительного общества парижский люмпен‑пролетариат был организован в тайные секции, каждой из которых руководили агенты Бонапарта, а во главе всего в целом стоял бонапартистский генерал. Рядом с промотавшимися кутилами из аристократии сомнительного происхождения и с подозрительными средствами существования, рядом с авантюристами из развращенных подонков буржуазии в этой банде встречались бродяги, отставные солдаты, выпущенные на свободу уголовные преступники, беглые каторжники, мошенники, фигляры, лаццарони, карманные воры, фокусники, игроки, сводники, содержатели публичных домов, носильщики, поденщики, шарманщики, тряпичники, точильщики, лудильщики, нищие – словом, вся неопределенная, разношерстная масса, которую обстоятельства бросают из стороны в сторону и которую французы называют la boheme {богемой. Ред.} . Из этих родственных ему элементов Бонапарт образовал ядро банды 10 декабря, «благотворительного общества», поскольку все его члены, подобно Бонапарту, чувствовали потребность ублаготворить себя за счет трудящейся массы нации.

Бонапарт, становящийся во главе люмпен‑пролетариата, находящий только в нем массовое отражение своих личных интересов, видящий в этом отребье, в этих отбросах, в этой накипи всех классов единственный класс, на который он безусловно может опереться, – таков подлинный Бонапарт, Бонапарт sans phrase {просто, без прикрас. Ред.} , безошибочно узнаваемый даже тогда, когда впоследствии, став всемогущим, он расплачивается с частью своих старых товарищей по заговору, ссылая их в Кайенну вместе с революционерами. Старый, прожженный кутила, он смотрит на историческую жизнь народов и на все разыгрываемые ею драмы, как на комедию в самом пошлом смысле слова, как на маскарад, где пышные костюмы, слова и позы служат лишь маской для самой мелкой пакости. Так, в походе на Страсбург прирученный швейцарский коршун играл роль наполеоновского орла. Во время своей высадки в Булони он на нескольких лондонских лакеев напялил французские мундиры; они представляли армию[345]. В своей банде 10 декабря он собирает 10000 бездельников, которые должны представлять народ, подобно тому как ткач Основа собирался представлять льва {Шекспир. «Сон в летнюю ночь», акт I, сцена вторая. Ред.}

Чем для социалистических рабочих были национальные мастерские, а для буржуазных республиканцев мобильная гвардия[346], тем была для Бонапарта банда 10 декабря, эта характерная для него партийная боевая сила. Во время его поездок члены этой банды, размещенные группами по железнодорожным станциям, должны были служить ему импровизированной публикой, изображать народный энтузиазм, реветь: «Vive l'Empereur!» {«Да здравствует император!» Ред.} , оскорблять и избивать республиканцев – разумеется, под покровительством полиции. При его возвращениях в Париж они должны были образовать авангард, они должны были предупреждать или разгонять враждебные демонстрации. Банда 10 декабря принадлежала ему, была его творением, его доподлинно собственной идеей. Во всем остальном то, что он приписывает себе, досталось ему в силу обстоятельств, то, что он делает, делают за него обстоятельства или же он довольствуется тем, что копирует деяния других; но открыто сыпать перед буржуа официальными фразами о порядке, религии, семье, собственности, а втайне опираться на общество Шуфтерле и Шпигельбергов, на общество беспорядка, проституции и воровства – тут Бонапарт оригинален, и история банды 10 декабря – его собственная история…

Бонапарту хотелось бы играть роль патриархального благодетеля всех классов. Но он не может дать ни одному классу, не отнимая у другого. Подобно герцогу Гизу, слывшему во время Фронды самым обязательным человеком во Франции, потому что он превратил все свои имения в долговые обязательства своих сторонников на себя, и Бонапарт хотел бы быть самым обязательным человеком во Франции и превратить всю собственность, весь труд Франции в долговое обязательство на себя лично. Ему хотелось бы украсть всю Францию, чтобы подарить ее Франции или, вернее, чтобы снова купить потом Францию на французские деньги, так как в качестве шефа банды 10 декабря он вынужден покупать то, что ему должно принадлежать. И предметом торговли становятся все государственные учреждения, сенат, Государственный совет, Законодательный корпус, суды, орден Почетного легиона, солдатская медаль, прачечные, общественные работы, железные дороги, генеральный штаб национальной гвардии без рядовых, конфискованные имения Орлеанского дома. Средством подкупа делается всякое место в армии и правительственной машине.

Но самое важное в этом процессе, заключающемся в том, что Францию забирают, чтобы подарить ее ей же самой, – это проценты, перепадающие во время оборота в карман шефа и членов банды 10 декабря. Острое словцо графини Л., любовницы г‑на де Морни, по поводу конфискации орлеанских имений: «C'est le premier vol de l'aigle» [ «Это первый полет орла»]{11}, применимо к каждому полету этого орла, похожего больше на ворона. Он и его приверженцы ежедневно сами себе говорят слова, обращенные одним итальянским картезианским монахом к скряге, хвастливо перечислявшему свои богатства, которых ему должно хватить еще на долгие годы жизни: «Tu fai conto sopra i beni, bisogna prima far il conto sopra gli anni»{12}. Чтобы не просчитаться в годах, они подсчитывают минуты.

Ко двору, в министерства, на вершину администрации и армии протискивается толпа молодчиков, о лучшем из которых приходится сказать, что неизвестно, откуда он явился, – шумная, пользующаяся дурной славой, хищническая богема, которая напяливает на себя обшитые галунами мундиры с такой же смешной важностью, как сановники Сулука. Можно получить наглядное представление об этом высшем слое банды 10 декабря, если принять во внимание, что Верон‑Кревель{13} – его блюститель нравов, а Гранье де Кассаньяк – его мыслитель. Гизо во время своего министерства, пользуясь в одной темной газете этим Гранье как орудием против династической оппозиции, обыкновенно давал о нем следующий лестный отзыв: «C'est le roi des droles», «Это король шутов». Было бы несправедливо сопоставлять двор и клику Луи Бонапарта с двором времен регентства[347] или Людовика XV. Ибо «Франция уже не раз переживала правление метресс, но никогда еще не переживала правления альфонсов»{14}

Терзаемый противоречивыми требованиями своего положения, находясь при этом в роли фокусника, вынужденного все новыми неожиданностями приковывать внимание публики к себе, как к заменителю Наполеона, другими словами – совершать каждый день государственный переворот в миниатюре, Бонапарт погружает все буржуазное хозяйство в сплошной хаос, посягает на все, что революции 1848 г. казалось неприкосновенным, одних приучает равнодушно относиться к революции, а других возбуждает к революции, создает настоящую анархию во имя порядка и в то же время срывает священный ореол с государственной машины, профанирует ее, делает ее одновременно отвратительной и смешной. Он устраивает в Париже пародию на культ трирского священного хитона[348] в виде культа наполеоновской императорской мантии. Но если императорская мантия падет, наконец, на плечи Луи Бонапарта, бронзовая статуя Наполеона низвергнется с высоты Вандомской колонны»[349].

 

II

БЮРСТЕНГЕЙМЕРЫ

 

«But, sirrah, there's no room for faith, truth nor honesty, in this bosom of thine; it is all filled up with guts and midriff».

(Shakespeare){15}

 

«Бюрстенгеймеры, или серная банда», читаем мы в бильском первоевангелии («Главная книга». Документы, стр. 31). «Серная банда, или также бюрстенгеймеры», читаем мы в «Главной книге» (стр. 136).

И в том и в другом варианте серная банда и бюрстенгеймеры – одна и та же банда. Но серная банда, как мы видели, умерла, погибла в середине 1850 года. Значит, погибли и бюрстенгеймеры? «Округленная натура» состоит цивилизатором при декабрьской банде, а цивилизация, как говорит Фурье, отличается от варварства тем, что простую ложь заменяет сложной.

«Сложный» имперский Фальстаф рассказывает нам («Главная книга», стр. 198) о некоем Абте, называя его «подлейшим из подлых». Изумительная скромность! Для самого себя Фогт употребляет положительную степень, а для своего Абта превосходную, возводя его некоторым образом в ранг своего маршала Нея. Когда первоевангелие Фогта появилось в бильском «Коммивояжере», я попросил редакцию «Volk»[350] перепечатать этот первопасквиль без всяких комментариев. Редакция все же снабдила его следующим примечанием:

«Напечатанный выше пасквиль исходит от опустившегося субъекта, по имени Абт, который восемь лет тому назад судом чести немецких эмигрантов в Женеве был единодушно признан виновным в совершении различных бесчестных поступков» («Volk» № 6 от 11 июня 1859 г.).

Редакция «Volk» сочла Абта автором фогтовского первопасквиля; она забыла, что Швейцария имела двух Ричмондов на поле брани[351], – наряду с Абтом еще и Фогта.

Итак, «подлейший из подлых» весной 1851 г. изобрел своих бюрстенгеймеров, которых осенью 1859 г. Фогт стащил у своего маршала. Милую привычку к плагиату он инстинктивно переносит из области естественно‑исторического в область полицейского книгосочинительства. Во главе женевского Общества рабочих некоторое время стоял щеточник [Burstenmacher] Зауэрнгеймер. Абт отсек половинки от профессии и фамилии Зауэрнгеймера, – одну спереди, другую сзади, – и из обеих половинок ловко скомпановал целое – бюрстенгеймер. Этим прозвищем он называл сперва, кроме Зауэрнгеймера, его ближайших приятелей: Камма из Бонна, по профессии щеточника, и Раникеля из Бингена – переплетного подмастерья. Зауэрнгеймера он возвел в чин генерала бюрстенгеймеров, Раникеля – в адъютанты, а Камма в бюрстенгеймера sans phrase. Впоследствии, когда два эмигранта, принадлежавшие к женевскому Обществу рабочих, Имандт (ныне преподаватель семинарии в Данди) и Шили (прежде адвокат в Трире, ныне в Париже), добились от суда чести исключения Абта из Общества, Абт выпустил полный ругани памфлет, в котором возвел в сан бюрстенгеймеров уже все женевское Общество рабочих. Мы видим, таким образом, что были бюрстенгеймеры вообще и бюрстенгеймеры в частности. К бюрстенгеймерам вообще относилось женевское Общество рабочих, то самое Общество, у которого припертый к стене Фогт выклянчил свое testimonium paupertatis {свидетельство о бедности. Ред.} , помещенное в «Allgemeine Zeitung», и перед которым он ползал на четвереньках во время празднеств в честь Шиллера и Роберта Блюма (1859). К бюрстенгеймерам в частности относились, как сказано, совершенно мне неизвестный Зауэрнгеймер, никогда не бывавший в Лондоне; Камм, высланный из Женевы и уехавший затем в Соединенные Штаты через Лондон, где, однако, он посетил не меня, а Кинкеля; наконец, этот или это Раникель, [der oder das Ranickel]{16}, который в качестве адъютанта бюрстенгеймеров остался в Женеве, где он «собрался» вокруг «округленной натуры». Действительно, своей особой он представляет у Фогта пролетариат. Так как в последующем мне еще придется вернуться к Раникелю, то вот пока некоторые предварительные сведения об этом чудище. Раникель принадлежал к эмигрантской казарме в Безансоне, которой после неудачного похода Геккера командовал Виллих[352]. Под его командой он участвовал в кампании за имперскую конституцию, а затем вместе с ним бежал в Швейцарию. Виллих был его коммунистическим Магометом, который должен был огнем и мечом основать тысячелетнее царство. Тщеславный болтун и франтоватый позер Раникель в тиранстве превзошел тирана. В Женеве он в красной ярости неистовствовал против «парламентариев» вообще и в частности грозил, в качестве нового Телля, «задушить ланд‑Фогта». Но когда Валло, эмигрант 30‑х годов и друг юности Фогта, ввел его в дом последнего, кровожадные чувства Раникеля превратились в «the milk of human kindness»{17}. «У фогта служит малый», – как говорит Шиллер{18}.

Адъютант бюрстенгеймеров сделался адъютантом генерала Фогта, который не был увенчан военной славой лишь потому, что Плон‑Плон считал и неаполитанского капитана Уллоа (даже генерала by courtesy{19}) достаточно плохим исполнителем задачи, возложенной в итальянском походе на его, Плон‑Плона, «corps de touristes»{20}, а своего Пароля держал в резерве для великой авантюры с «потерянным барабаном», авантюры, которая должна была разыгрываться на Рейне[353]. В 1859 г. Фогт перевел своего Раникеля из пролетарского сословия в буржуазное, помог ему завести предприятие (художественные вещи, переплетная, письменные принадлежности) и вдобавок обеспечил ему заказы от женевского правительства. Адъютант бюрстенгеймеров стал для Фогта «maid of all work»{21}, его чичисбеем, другом дома, Лепорелло, поверенным, корреспондентом, сплетником, доносчиком, а после грехопадения жирного Джека{22} также его соглядатаем и бонапартовским вербовщиком среди рабочих. В одной швейцарской газете сообщалось недавно об открытии третьего вида ежей, ранского или рейнского ежа, соединяющего в себе свойства собачьего и свиного ежа и найденного в гнезде у Арвы, в имении Гумбольдта‑Фогта. Не имел ли этот ранский еж отношения к нашему Раникелю?{23}

Nota bene {Заметьте себе. Ред.} : единственный эмигрант в Женеве, с которым я был связан, д‑р Эрнст Дронке, бывший член редакции «Neue Rheinische Zeitung»[354], а ныне купец в Ливерпуле, относился отрицательно к бюрстенгеймерам.

По поводу нижеследующих писем Имандта и Шили я хочу лишь заметить, что Имандт в начале революции покинул университет и принял участие в качестве добровольца в шлезвиг‑гольштейнской кампании. В 1849 г. Шили и Имандт руководили штурмом цейхгауза в Прюме[355]; оттуда они, со своим отрядом и добытым оружием, пробились в Пфальц, где и вступили в ряды армии, сражавшейся за имперскую конституцию. Высланные весной 1852 г. из Швейцарии, они переехали в Лондон.

«Данди, 5 февраля 1860 г.

Дорогой Маркс!

Не понимаю, каким образом Фогт может ставить тебя в связь с женевскими делами. Среди тамошней эмиграции было известно, что из всех нас с тобой был связан только Дронке. Серная банда существовала до меня, и единственное имеющее к ней отношение имя, которое я помню, это Боркхейм.

Бюрстенгеймерами называли членов женевского Общества рабочих. Название обязано своим происхождением Абту. Общество было тогда питомником виллиховского тайного союза, в котором я был председателем. Когда Общество рабочих, к которому принадлежали многие эмигранты, признало по моему предложению Абта бесчестным и объявило его недостойным общения с эмигрантами и рабочими, он поспешил выпустить пасквиль, в котором обвинил меня и Шили в самых нелепых преступлениях. После этого мы организовали новое рассмотрение дела в другом помещении и в присутствии совсем других лиц. На наше требование доказать возведенные им на нас обвинения Абт ответил отказом, и Денцер, не требуя, чтобы я или Шили сказали что‑нибудь в свою защиту, внес предложение объявить Абта бесчестным клеветником. Это предложение было вторично единогласно принято, на этот раз на собрании эмигрантов, состоявшем почти исключительно из парламентариев. Сожалею, что мое сообщение крайне неполно, но мне впервые за восемь лет приходится вспоминать об этой грязи. Я не хотел бы, чтобы в наказание меня заставили писать об этом, и буду чрезвычайно удивлен, если ты найдешь возможным копаться в подобной гадости.

Прощай!

Твой Имандт».  

Известный русский писатель {Н. И. Сазонов. Ред.} , поддерживавший во время своего пребывания в Женеве очень дружеские отношения с Фогтом, писал мне в духе заключительных строк предыдущего письма.

«Париж, 10 мая 1860 г.

Дорогой Маркс!

С глубочайшим негодованием я узнал о клеветнических вымыслах, которые распространяются на Ваш счет и о которых я прочитал в напечатанной в «Revue contemporaine» статье Эдуара Симона[356]. В особенности меня удивило то, что Фогт, которого я не считал ни глупым, ни злым, мог так низко морально пасть, как это обнаруживает его брошюра. Мне не нужно было никаких доказательств, чтобы быть уверенным, что Вы неспособны на низкие и грязные интриги, и мне было тем более тягостно читать эти клеветнические измышления, что как раз в то время, когда они печатались, Вы дали ученому миру первую часть прекрасного труда[357], который призван преобразовать экономическую науку и построить ее на новых, более солидных основах… Дорогой Маркс, не обращайте внимания на все эти низости; все серьезные, все добросовестные люди на Вашей стороне, и они ждут от Вас не бесплодной полемики, а совсем другого, – они хотели бы иметь возможность поскорее приступить к изучению продолжения Вашего прекрасного произведения. Вы пользуетесь огромным успехом среди мыслящих людей, и если Вам может доставить удовольствие узнать, какое распространение Ваше учение находит в России, я могу Вам сообщить, что в начале этого года профессор… {И. К. Бабст. Ред.} прочел в Москве публичный курс политической экономии, первая лекция которого представляла не что иное, как изложение Вашей последней книги. Посылаю Вам номер «Gazette du Nord», из которого Вы увидите, каким уважением окружено Ваше имя в нашей стране. Прощайте, дорогой Маркс, берегите свое здоровье и работайте по‑прежнему, просвещая мир и не обращая внимания на мелкие глупости и мелкие подлости. Верьте дружбе преданного Вам…»{24}

Бывший венгерский министр Семере также писал мне:

«Vaut‑il la peine quo vous vous occupiez de toutes ces bavardises?» {«Стоит ли Вам заниматься подобными сплетнями?» Ред.} .

Почему я, несмотря на эти и подобные им советы, копался – пользуясь сильным выражением Имандта – в фогтовской гадости, было коротко указано мной в предисловии.

Теперь вернемся к бюрстенгеймерам. Нижеследующее письмо Шили я перепечатываю дословно, включая и все, не относящееся к «грязному делу». Впрочем, я сократил кое‑где письмо в части, касающейся серной банды, о которой мы уже знаем из сообщений Боркхейма, и оставил некоторые места для дальнейшего изложения, так как я должен обработать «свою приятную тему» до известной степени артистически и поэтому не хочу выболтать сразу все секреты.

«Париж, 8 февраля 1860 г. улица Лафайета 46.

Дорогой Маркс!

Мне было очень приятно получить непосредственную весть о тебе в твоем письме от 31 прошлого месяца, и я тем охотнее готов дать необходимые сведения об интересующих тебя женевских делах, что proprio motu {по собственному почину. Ред.} собирался написать тебе о них. Первой мыслью не только у меня, но и у всех здешних женевских знакомых, когда мы случайно заговорили об этом, было, что Фогт, как ты пишешь, сваливает тебя в одну кучу с совершенно неизвестными тебе лицами, и я в интересах истины взялся сообщить тебе надлежащие сведения о бюрстенгеймерах, серной банде и т. д. Поэтому ты поймешь, что оба твои вопроса: «1) кто были бюрстенгеймеры, чем они занимались? 2) что представляла собой серная банда, из каких элементов состояла, чем занималась?» пришли весьма кстати. Но прежде всего я должен упрекнуть тебя в нарушении хронологического порядка, потому что в этом отношении приоритет здесь принадлежит серной банде. Если Фогт хотел пугнуть чертом немецкого филистера или опалить его горящей серой и в то же время «позабавиться», – то он, право, мог бы выбрать лучших чертей для своих персонажей, чем эти безобидные, веселые завсегдатаи кабачков, которых мы, старшее поколение женевской эмиграции, шутя и без всякого злого умысла называли серной бандой и которые столь же добродушно принимали это прозвище. Это были веселые питомцы муз, которые сдавали свои examina {экзамены. Ред.} и проходили exercitia practica {практические занятия. Ред.} в различных южногерманских путчах и затем в кампании за имперскую конституцию, а после провала вместе со своими экзаменаторами и преподавателями красной науки собирались с силами в Женеве для новых битв… К банде, само собой разумеется, никак нельзя причислять тех, которые совсем не были в Женеве или появились там после распада банды. Она была чисто местным и эфемерным цветком (серным цветком следовало бы, собственно, назвать этот сублимат), но все же, вероятно вследствие революционного аромата ее «Rummeltipuff», со слишком сильным запахом для нервов Швейцарского союза, потому что – Дрюэ подул, и цветок разлетелся во все стороны. Лишь долгое время спустя появился в Женеве Абт, а несколькими годами позже и Шереаль; они благоухали здесь «каждый молодец на свой образец», но вовсе не в том давно распавшемся, давно увядшем и забытом букете, как это утверждает Фогт.

Деятельность банды можно резюмировать в следующих словах: трудиться в винограднике господнем. Кроме того, они редактировали свой «Rummeltipuff» с эпиграфом: «Оставайся в стране и кормись красноватым содержимым»{25}. В своей газете они умно и не без юмора насмехались над богом и людьми, разоблачали ложных пророков, бичевали парламентариев (inde irae{26}), не щадя при этом ни себя, ни нас, своих гостей, и изображая с бесспорной добросовестностью и беспристрастием в карикатурном виде всех и вся, друзей и врагов.

Мне нечего говорить тебе, что они не имели с тобой никакой связи и твоего «Башмака» не носили[358]. Но не могу также скрыть от тебя, что эта обувь не пришлась бы им по вкусу. Ландскнехты революции, они пока шлепали в туфлях военного затишья, в ожидании, когда революция снова их встряхнет и снабдит их собственными котурнами (семимильными сапогами решительного прогресса). И здорово досталось бы от них тому, кто решился бы потревожить их siesta {послеобеденный отдых. Ред.} марксовой политической экономией, диктатурой рабочих и пр. О господи! Та работа, которую делали они, требовала, самое большее, председателя для попоек, а их экономические занятия вертелись вокруг бутылки и ее красноватого содержимого. «Право на труд, конечно, хорошая вещь, – сказал однажды бывавший в их компании Бакфиш, честный кузнец из Оденвальда, – но с обязанностью трудиться пусть убираются к черту!»…

Положим поэтому снова на место столь кощунственно потревоженный надгробный камень серной банды. Какой‑нибудь Хафиз должен был бы, собственно говоря, пропеть «Requiescat in pace» {«Мир праху ее». Ред.} , чтобы предупредить дальнейшее осквернение гробницы банды. Но, за отсутствием такового, да будут им pro viatico et epitaphio {напутствием и эпитафией. Ред.} слова: «все они понюхали пороху», между тем как их святотатственный историограф понюхал разве только серы.

Бюрстенгеймеры появились на сцену уже тогда, когда члены серной банды продолжали жить лишь в преданиях и легендах, в реестрах женевских филистеров и в сердцах женевских красоток. Щеточники и переплетчики Зауэрнгеймер, Камм, Раникель и др. поссорились с Абтом; так как Имандт, я и другие горячо вступились за них, то и мы вызвали его гнев. В связи с этим Абт был приглашен на одно общее собрание, в котором эмигранты и Общество рабочих выступили как cour des pairs {Суд пэров. Ред.} или даже как haute cour de justice {верховный суд. Ред.} . Он явился на это собрание и не только не стал поддерживать брошенных им по адресу разных лиц обвинений, но непринужденно заявил, что высосал их из пальца в отместку за почерпнутые из того же источника обвинения его противников: «Долг платежом красен, мир держится возмездием!» – заключил он. После храброй защиты Абтом этой системы расплаты и упорных попыток убедить высоких судей в ее практическом значении были представлены доказательства направленных против него обвинений; он был признан виновным в злостной клевете, уличен в других инкриминируемых ему проступках и в силу этого приговорен к изгнанию. En revanche {В отместку. Ред.} он окрестил высоких пэров, – вначале только указанных выше ремесленников, – бюрстенгеймерами. Как видишь, удачная комбинация из профессии и фамилии вышеупомянутого Зауэрнгеймера, которого, следовательно, ты должен почитать как предка бюрстенгеймеров, не имея, однако, права считать себя лично ни членом этого рода, ни даже примыкающим к нему, будь то цех или пэрство. Да будет тебе известно, что те из них, которые занимались «организацией революции», были не приверженцами твоими, а противниками: почитая Виллиха как бога‑отца или, по крайней мере, как папу, они в тебе видели антихриста или антипапу, так что Дронке, бывший твоим единственным сторонником и legatus a latere {Послом со специальным поручением. Ред.} в женевской епархии, не был допускаем ни на какие соборы, за исключением винологических, где он был primus inter pares {первым среди равных. Ред.} . Но и бюрстенгеймеры, подобно серной банде, оказались чистейшей эфемеридой и также были развеяны могучим дыханием Дрюэ.

То, что ученик Агассиса мог так запутаться в этих женевских эмигрантских ископаемых и извлечь оттуда такие естественно‑исторические басни, какие преподносятся в его брошюре, – должно казаться тем более странным по отношению к species Burstenheimerana {Виду бюрстенгеймеров. Ред.} , что в лице прабюрстенгеймера Раникеля он имеет в своем зоологическом кабинете полученный именно оттуда великолепный образчик мастодонта из отряда жвачных. Очевидно, жвачка происходила неправильно или же была неправильно исследована вышеназванным учеником…

Вот тебе все, что ты хотел, et au dela {и еще сверх того. Ред.} . Но теперь и я хочу спросить тебя кое о чем, а именно узнать твое мнение насчет отчисления доли наследства pro patria,vulgo {в пользу отечества, попросту. Ред.} в пользу государства, в качестве главного источника его доходов; разумеется, только на крупные наследства, с отменой всех налогов, падающих на неимущие классы… Наряду с этим вопросом о налоге на наследство меня интересуют еще два немецких института: «объединение земельных участков» и «ипотечное страхование». Я хотел бы ознакомить с этими институтами французов, которые о них абсолютно ничего не знают и вообще, за немногими исключениями, видят по ту сторону Рейна лишь туманности и кислую капусту. Исключение составила недавно газета «Univers»; изливаясь в жалобах по поводу чрезмерного дробления земельной собственности, она правильно заметила: «Il serait desirable qu'on appliquat immediatement les remedes energiques, dont une partie de l'Allemagne s'est servie avec avantage: le remaniement obligatoire des proprietes partout ou les 7/10 des proprietaries d'une commune reclament cette mesure. La nouvelle repartition facilitera le drainage, l'irrigation, la culture rationelle et la voirie des proprietes»{27}. Этого же вопроса касается «Siecle», газета вообще несколько близорукая, особенно в немецких делах, но исключительно болтливая вследствие своего самодовольного шовинизма, которым она щеголяет, как Диоген своим дырявым плащом; это блюдо она изо дня в день подогревает для своих читателей под видом патриотизма. И вот эта шовинистическая газета, принеся своему bete noire{28}, газете «Univers», обязательное утреннее приветствие, восклицает: «Proprietaires ruraux, suivez ce conseil! Empressez‑vous de reclamer le remaniement obligatoire des proprietes; depouillez les petits au profit des grands. O fortunatos nimium agricolas – trop heureux habitants des campagnes – sua si bona – s'ils connaissaient l'avantage a remanier obligatoirement la propriete!»{29}. Словно при поголовном голосовании собственников крупные одержали бы верх над мелкими.

В остальном я предоставляю событиям идти своим чередом, воздаю кесарево кесарю, а божие богу, не забывая и «доли дьявола». Остаюсь твоим старым другом.

Твой Шили».  

Из вышеизложенных сообщений следует, что если в Женеве в 1849–1850 гг. существовала серная банда, а в 1851–1852 гг. – бюрстенгеймеры, два общества, не имевшие ничего общего ни одно с другим, ни со мной, то обнаруженное нашим парламентским клоуном существование «серной банды или бюрстенгеймеров» – плоть от его плоти, ложь в четвертой степени, «такая же большая, как и тот, кто ее выдумал». Представьте себе историка, у которого хватило бы бесстыдства утверждать, что во время первой французской революции существовала группа лиц, которая была известна под именем «Cercle social»[359] или также под не менее характерным названием «якобинцев».

Что же касается жизни и деяний измышленных им «серной банды или бюрстенгеймеров», то наш забавник избежал здесь каких‑либо издержек производства. Приведу лишь один‑единственный пример:

«Одним из главных занятий серной банды», – рассказывает округленный человечек своей изумленной филистерской публике, – «было так компрометировать проживающих в отечестве лиц, что они должны были не противиться более попыткам вымогательства и платить деньги» (недурно сказано: «они должны были не противиться более попыткам вымогательства»), «чтобы банда хранила в тайне компрометирующие их факты. Не одно, сотни писем посылались в Германию этими людьми» (то есть фогтовскими homunculis {гомункулами. Ред.} ) «с открытой угрозой разоблачить причастность к тому или иному акту революции, если к известному сроку по указанному адресу не будет доставлена определенная сумма денег» («Главная книга», стр. 139).

Почему же Фогт ни «одного» из этих писем не напечатал? Потому, что серная банда писала «сотни». Если бы угрожающие письма были столь же дешевы, как ежевика{30}, Фогт все же поклялся бы, что мы не должны увидеть ни одного письма. Если бы его завтра призвали к суду чести Грютли‑союза[360] и потребовали объяснений по поводу «сотен» «угрожающих писем», то он вынул бы из‑за пояса, вместо письма, бутылку вина, прищелкнул бы пальцами и языком и, с колыхающимся от силеновского хохота животом, воскликнул бы вместе со своим Абтом: «Долг платежом красен, мир держится возмездием!»

 

III

ПОЛИЦЕЙЩИНА

 

«Что за новое неслыханное дело фогт задумал!»

(Шиллер){31}

 

«Я открыто заявляю», – говорит Фогт, серьезнейшим образом принимая свою позу гаера, – «я открыто заявляю: всякий, кто ввязывается с Марксом и его товарищами в какие бы то ни было политические интриги, рано или поздно попадает в руки полиции; интриги эти известны тайной полиции, которой с самого начала о них доносят и которая в надлежащее время высиживает их» (интриги – это, очевидно, яйца, а полиция – наседка, которая их высиживает). «Зачинщики Маркс и К° сидят, конечно, за пределами досягаемости в Лондоне» (в то время как полиция сидит на яйцах). «Не затрудняюсь привести доказательства для этого утверждения» («Главная книга», стр. 166, 167).

Фогт «не затрудняется», Фальстаф никогда не «затруднялся». «Изолгаться» – сколько хотите, но «затрудняться»?{32} Итак, твои «доказательства», Джек, твои «доказательства»{33}.

 

СОБСТВЕННОЕ ПРИЗНАНИЕ

 

«Маркс сам говорит в своей вышедшей в 1853 г. брошюре «Разоблачения о кёльнском процессе коммунистов», стр. 77: «Для пролетарской партии после 1849 г., как и до 1848 г., оставался открытым только один путь – путь тайного объединения. Поэтому, начиная с 1849 г., на континенте возникает целый ряд тайных пролетарских объединений; полиция их раскрывает, суды преследуют, тюрьмы опустошают их ряды; обстоятельства же постоянно их вновь возрождают». Иносказательно» (говорит Фогт) «Маркс себя здесь называет «обстоятельством»» («Главная книга», стр. 167).

Итак, Маркс говорит, что «полиция с 1849 г. раскрыла целый ряд тайных объединений», но обстоятельства их возрождали. Фогт говорит, что не «обстоятельства», а Маркс «возродил тайные объединения». Так Фогт доказал, что всякий раз, когда полиция Баденге раскрывала Марианну[361], Маркс, по соглашению с Пьетри, ее вновь восстанавливал.

«Маркс сам говорит!» Процитирую в контексте, что говорит сам Маркс:

«Со времени поражения революции 1848–1849 гг. пролетарская партия лишилась на континенте того, чем она обладала в порядке исключения в течение этой короткой эпохи: печати, свободы слова и права союзов, иными словами легальных средств партийной организации. Как буржуазно‑либеральная, так и мелкобуржуазно‑демократическая партии, несмотря на реакцию, нашли в социальном положении представляемых ими классов условия, необходимые для того, чтобы в той или другой форме объединяться и в большей или меньшей степени отстаивать свои общие интересы. Для пролетарской партии после 1849 г., как и до 1848 г., оставался открытым только один путь – путь тайного объединения. Поэтому, начиная с 1849 г., на континенте возникает целый ряд тайных пролетарских объединений; полиция их раскрывает, суды преследуют, тюрьмы опустошают их ряды; обстоятельства же постоянно их вновь возрождают. Часть этих тайных обществ ставила своей непосредственной целью ниспровержение существующей государственной власти. Это было правомерно во Франции… Другая часть тайных обществ ставила своей целью образование партии пролетариата, не заботясь о судьбе существующих правительств. Это было необходимо в таких странах, как Германия… Не подлежит сомнению, что и здесь члены пролетарской партии вновь приняли бы участие в революции против status quo {существующего порядка, существующего положения. Ред.}, но подготовка этой революции, агитация за нее, конспирирование и организация заговоров в ее пользу не входили в их задачу… Союз коммунистов[362] не являлся поэтому заговорщическим обществом…» («Разоблачения и т. д.», бостонское издание, стр. 62, 63)[363].

Но и одну «пропаганду» жестокий ланд‑Фогт клеймит как преступление, за исключением, разумеется, пропаганды с соизволения Пьетри и Лети. Ланд‑Фогт дозволяет даже «агитировать, конспирировать, организовывать заговоры», но только если центр всего этого находится в Пале‑Рояле[364], у милого его сердцу Генриха, Гелиогабала Плон‑Плона. Но «пропаганда» среди пролетариев! Тьфу мерзость!

В «Разоблачениях» после вышеприведенного и так ловко искаженного судебным следователем Фогтом абзаца я продолжаю:

«Само собой разумеется, что такое тайное общество (как Союз коммунистов) могло представлять мало привлекательного для людей, которые, с одной стороны, под импозантным театральным плащом конспирации стремились скрыть свое собственное ничтожество, с другой стороны – хотели удовлетворить свое мелкое честолюбие при наступлении ближайшей революции, но прежде всего старались уже в данный момент казаться важными, получить свою долю в плодах демагогии и снискать одобрение демократических базарных крикунов. Поэтому от Союза коммунистов отделилась фракция, или, если угодно, была отделена фракция, которая требовала, если не действительных заговоров, то хотя бы видимости заговора, и настаивала поэтому на прямом союзе с демократическими героями дня – фракция Виллиха – Шаппера. Характерно для этой фракции то, что Виллих наряду и вместе с Кинкелем фигурирует в качестве entrepreneur {предпринимателя. Ред.} в деле с немецко‑американским революционным займом» (стр. 63, 64)[365].

Как же переводит Фогт это место на свой «иносказательный» полицейско‑тарабарский жаргон? А вот послушайте:

«Пока обе» (партии) «еще действовали совместно, они, как говорит сам Маркс, занимались организацией тайных обществ и компрометированием обществ и отдельных лиц на континенте» (стр. 171).

Жирный негодяй забывает только привести страницу «Разоблачений», где Маркс это «сам говорит». «Egli e bugiardo, e padre di menzogna»{34}.

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 223; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!