Укрощение строптивой, Король Иоанн и Ричард II 9 страница



Антоний

Зачем перечишь мне в такое время?

 

Октавий

Я не перечу; просто так хочу.

Акт V, сцена i.

 

Октавий холоден, как рыба.

Кассий — холерик, он напоминает генерала Паттона. Он страстный, гневливый, сентиментальный. Но вместе с тем он обладает политической зоркостью. Понимая, еще до покушения, что Антоний представляет опасность для заговорщиков, Кассий настаивает, чтобы его убили. Позже он ищет примирения с Антонием: "В раздаче новых почестей и ты / С другими наравне получишь голос" (III. i), — но и говорит Бруту, насколько опасно позволить Антонию держать речь на похоронах Цезаря. Кроме того, в отличие от Брута он не желает сражаться у Филипп, поставив "на одно сраженье, как Помпей, / <… > все свободы наши", и, возможно, он обладает большим, чем Брут, полководческим талантом. Кассий — последователь Эпикура, о чем он недвусмысленно заявляет в конце пьесы (V. 1). Учение Эпикура, в основном детерминистское и материалистическое, призывало к состоянию невозмутимости, "атараксии"; оно отличалось умеренностью и отрицало, в том числе устами Лукреция, все иррациональное, все суеверия, считая их разрушительными. Эпикурейцы стремились доказать, что жизнь рациональна, и в ней нечего бояться. Поэтому Кассий — персонаж комический, ибо его чувствительность противоположна эпикурейской философии. В начале пьесы он говорит: "Не звезды, милый Брут, а сами мы / Виновны в том, что сделались рабами" (I. 2), а когда Каску охватывает суеверный страх перед грозой, Кассий спокойно и уверенно объясняет, что буря — добрый знак, призывающий заговорщиков выступить против Цезаря (I.3). Однако в канун битвы у Филипп Кассий и сам становится суеверным:

 

Ты знаешь, я сторонник Эпикура,

Но мнение свое переменил

И склонен верить в предзнаменованья.

Акт V, сцена 1.

 

Отчаявшись, Кассий кончает жизнь самоубийством — но сгубила его "ужасная ошибка " (v. 3).

В пьесе нет вялых, флегматичных персонажей, "тучных — как выражается Цезарь, — прилизанных и крепко спящих ночью" (I.2). Время слишком суровое. Брут — меланхолик. "Я не любитель игр, и нет во мне / Той живости, как у Антония" (I. 2) — обращается он к Кассию; а своей жене Порции говорит, что она дорога для него "как капли крови / В моем печальном сердце". В то же время Брут стремится к стоической добродетели — к атараксии, к свободе от тревог и волнений. Он успокаивает и ободряет заговорщиков:

 

Друзья, смотрите весело и бодро,

И пусть наш вид не выдаст тайных целей;

Играйте так, как римские актеры,

И без запинки исполняйте роли.

Акт II, сцена 1.

 

Отрешенность Брута очевидна в эпизоде ссоры с Кассием, когда он скрывает от друга смерть своей жены, Порции, — до тех пор пока мир с Кассием не будет восстановлен:

 

Кассий

Не знал я, что так вспыльчив ты бываешь.

 

Брут

О Кассий, угнетен я тяжкой скорбью.

 

Кассий

Ты философию свою забыл, Когда случайным бедам поддаешься.

 

Брут

Кто тверже в скорби: ведь Порция мертва.

Акт IV, сцена 3.

 

Когда с печальными вестями о Порции в палатку Брута входит Мессала, Брут притворяется, что не знает о ее смерти, дабы подать пример стойкости войскам.

 

Мессала

И ты, как римлянин, снеси всю правду: Она погибла необычной смертью.

 

Брут

Прости, о Порция. — Мы все умрем, Мессала. Лишь мысль о том, что смертна и она, Дает мне силу пережить утрату.

 

Мессала

Так переносит горе муж великий.

 

Кассий

Я на словах все это также знаю, На деле же осуществить не в силах.

Акт IV, сцена 3.

 

Такое же хладнокровие Брут демонстрирует при появлении призрака Цезаря:

 

Брут

Тебя увижу вновь?

 

Призрак

Да, при Филиппах.

 

Брут

Тебя готов я при Филиппах встретить.

 

Призрак уходит.

 

Пришел в себя, а он уже исчез, Злой гений, я с тобой поговорил бы.

Акт IV, сцена 3.

 

Единственное, что может нарушить невозмутимость стоика, — как видно на примере Брута, — это необходимость действовать:

 

Я сна лишился с той поры, как Кассий

О Цезаре мне говорил.

Меж выполненьем замыслов ужасных

И первым побужденьем промежуток

Похож на призрак иль на страшный сон.

Акт II, сцена 1.

 

Брут действительно хочет покончить с собой, и когда приходит его час, он вынужден броситься на чужой меч, чтобы ощутить некую сопричастность другим.

Кассий по-детски завистлив — я лучше плаваю! По сути, у заговорщиков нет достаточных мотивов для убийства Цезаря. Брут — человек мыслящий и тонко чувствующий, — хочет быть человеком действия. Его преследуют два призрака. Невидимый призрак, который тревожит Брута, — это его предок Брут Старший, изгнавший Тарквинйя "Из Рима <…>/ <… > когда он стал царем" (II.1); Брут думает о нем перед тем как заговорить о "страшном сне", предшествующем действию. Видимый призрак — это призрак Цезаря. У Брута нет ничего против Цезаря, нет "Причины личной возмущаться им" (II.1), и пока еще не произошло ничего, что он, Брут, осудил бы. Он убивает человека, которого любит, человека действия, которого никогда не сможет заменить. В характерах Брута и Кассия Шекспир осуждает идеал отрешенности — идеал, который, в конце концов, приводит к упоению идеей смерти, идеал в конечном счете самоубийственный. Тойнби, в "Постижении истории", пишет, что "логической целью" атараксии стоиков и эпикурейцев было "самоуничтожение" [466].

Б поэзии А. Хаусмаиа мы видим замечательный современный пример болезненных последствий идеала отрешенности. В одном из стихотворений сборника "Парень из Шропшира" он пишет:

 

Из света, тьмы, из неба

Двенадцати ветров

Я дуновеньем жизни

Внесён под этот кров.

 

Мне скоро в путь бескрайний —

Я только вздоха жду…

Дай руку мне, поведай

Про радость и беду.

 

Проси, чего захочешь,—

Скорей, пока я тут;

Двенадцать румбов ветра

Опять меня зовут[467].

 

В другом стихотворении, посвященном Риму, Хаусман говорит:

 

Лес на холмах обеспокоен,

Вот ветра сильного порыв

Подлесок складывает вдвое,

Метелью листьев реку скрыв.

 

Терзал все тот же ветер гневный

Лес, окружавший Урикон,—

То древний ветер в гневе древнем,

Но новый лес терзает он.

 

Я вижу римского солдата,

Взошедшего на этот холм,

В нем та же кровь текла когда-то,

И тех же мыслей был он полн.

 

Как ветер буйный рвется в небо,

Так бунтовала гордость в нем —

О, род людской спокоен не был!

И тем же я горю огнем.

 

Пусть ветер складывает вдвое

Подлесок — скоро стихнет он,

Давно уж прах тот римский воин,

И сгинул грозный Урикон[468]

 

Время вышло, и в довершение ко всему вам вряд ли захочется злоупотреблять гостеприимством!

Эпиктет утверждал, что покой, который может дать Цезарь, ограничен по своей природе, в то время как философы способны даровать покой всем:

 

Глядите, Цезарь, кажется, даровал нам блаженный мир, нет больше войн, битв, повсеместного разбоя или пиратства, но напротив, в любой час дня мы свободно перемещаемся по земле или под парусом — от восхода солнца до его заката. Так может ли Цезарь спасти нас еще и от лихорадки, от кораблекрушения, от пожара, землетрясения или молнии? Ну же, может ли он даровать избавление от любви? Не может. От скорби? От зависти? Не может — он неспособен спасти нас ни от одной из этих напастей. В то время как учение философов готово избавить нас и от этих бед. Так о чем же говорит это учение? "Люди, если вы последуете за мной, то где бы вы ни были, что бы вы ни делали, вы не испытаете ни боли, ни гнева, ни безумных порывов, ни затруднений, но проживете свою жизнь в безмятежности и свободе от всяческих тревог". И ежели человеку дарован такой покой, дарован не Цезарем — как, поистине, он может дать такой покой, — но Богом посредством разума, не будет ли человек удовлетворен, находясь в одиночестве?[469] 

 

Отрешенность философов-стоиков не допускала любви или жалости: ни при каких обстоятельствах нельзя жертвовать безмятежностью духа, хотя и следует помогать ближним. Каковы современные формы отстраненности? Профессионализм — сосредоточьтесь на работе. А для совершенствования собственной личности обращайтесь к психоаналитику.

Брут родственен Гамлету. Гамлет сознает свое отчаяние, Брут же и другие персонажи "Юлия Цезаря" — нет. В "Болезни к смерти" Кьеркегор подчеркивает, что неосознанное отчаяние представляет собой крайнюю степень отчаяния, и видит в нем необходимое условие язычества. Он воздает хвалу великим "эстетическим" достижениям языческих обществ, но отвергает их эстетическое определение духа:

Стало быть, эстетическое определение недостатка духовности еще не обеспечивает надежного критерия, позволяющего определить, присутствует ли отчаяние; здесь нужно прибегнуть к этико-религиозному определению, к различию между духовностью и ее противоположностью, то есть отсутствием духовности. Всякий человек, который не сознает себя как дух, или же тот, чье внутреннее "я" не обрело в Боге сознания себя самого, всякое человеческое существование, которое не погружается так ясно в Бога, но туманно основывает себя на некоторой всеобщной абстракции и все время возвращается туда (будь то идея нации, государства и т. п.) или же которое, будучи слепым по отношению к самому себе, видит в своих свойствах и способностях лишь некие энергии, проистекающие из плохо объяснимого источника, принимая свое "я" в качестве загадки, противящейся любой интроспекции, всякое подобное существование, сколько бы оно ни совершало удивительных подвигов, сколько бы ни тщилось оно объяснить и саму вселенную, сколько бы напряженно оно ни наслаждалось эстетической жизнью, все равно это существование причастно к отчаянию. Такова главная мысль отцов церкви, когда они рассматривают языческие добродетели как просто блистательные пороки; тем самым они хотели сказать, что основу бытия язычника составляет отчаяние и что язычник не сознает себя перед Богом как дух.

"Отсюда проистекала также, — продолжает Кьеркегор, — та странная легкость, с которой язычник судит и даже восхваляет самоубийство. А это ведь главный грех духа, ускользание от жизни, восстание против Бога. Язычники не понимают 'я' таким, каким его определяет дух, — отсюда и их суждение о само-убийстве; а ведь они со столь целомудренной суровостью клеймили воровство, распутство и тому подобное. Без отношения к Богу и без 'я' им не хватает основания, чтобы осудить самоубийство — безразличное явление для их чистой точки зрения, ибо никто не обязан давать никому отчет в своих свободных действиях. Для того чтобы отбросить самоубийство, язычникам приходилось выбирать обходной путь, показывая, что оно означало нарушение долга перед другими. Но самоубийство как преступление против Бога — этот смысл совершенно ускользал от язычника. Следовательно, нельзя утверждать, что было бы абсурдным перевертыванием понятий, что для него самоубийство причастно к отчаянию, но можно с полным правом утверждать, что само его безразличие к этому предмету явно причастно к отчаянию"[470]. Томас Элиот говорит в "Кориолане":

 

О чем мне кричать? Плоть — как трава:

Мать! Мать!

Портреты семейные, пыльные бюсты на римлян похожи,

Схожие между собой, они освещены

Потным, зевающим факельщиком.

О укрывшийся под… Укрывшийся…

Там, где лапка голубя на мгновенье застыла,

В неподвижном мгновенье, в дремлющий полдень,

на самой верхушке полдневного древа,

Под оперенной грудью,

истерзанной послеполуденным ветром:

Там цикламен расправлял свои крылья,

там ломонос замирает на створке окна.

О мать (вдали от бюстов безупречной работы),

Я — мрачный череп среди этих голов

На сильных жилистых шеях

С режущими ветер носами[471].

 

Как вам это понравится

 

Января 1947 года

 

Не знаю, как в Америке, но в Англии школьникам приходилось помногу раз читать "Как вам это понравится" и даже разыгрывать эту пьесу в школьных спектаклях. Тогда она казалась мне скучной. Беда в том, что эта пьеса — не для детей. Она очень сложная, и понять ее могут только взрослые. Читателю должно быть знакомо понятие "цивилизованного человека", а у ребенка таких знаний быть не может. Те из вас, кто читал "Несколько версий пасторали" Уильяма Эмпсона, должны простить меня за то, что я заимствую некоторые его мысли о традиции пасторали — они очень хороши. Тем, кто не знаком с этой книгой, я настоятельно советую прочесть ее.

Всякое понятие пасторали связано с идеей о первобытном. Эрвин Панофский выделяет три категории первобытного: (1) "мягкая" форма; (2) "жесткая" форма; и (3) Древнееврейское понятие об Эдемском саде и грехопадении. В первой, мягкой или позитивной разновидности, первобытная форма бытия изображается как золотой век, по сравнению с которым все последующие фазы существования — не что иное как затянувшееся отпадение от благодати. Первое классическое описание золотого века содержится в "Трудах и днях" Гесиода. В истории человеческого рода Гесиод выделяет пять веков: золотой век, серебряный век, бронзовый век, век героев и полубогов и железный век. Сопоставим это с речью Жака о "семи действиях в пьесе" человеческой судьбы (II.7). Гесиод повествует о "поколенье людей золотом", жившем в первом веке:

 

Жили те люди, как боги, с спокойной и ясной душою,

Горя не зная, не зная трудов. И печальная старость

К ним приближаться не смела. Всегда одинаково сильны

Были их руки и ноги. В пирах они жизнь проводили.

А умирали, как будто объятые сном. Недостаток

Был им ни в чем неизвестен. Большой урожай и обильный

Сами давали собой хлебодарные земли. Они же,

Сколько хотелось, трудились,

спокойно сбирая богатства,—

Стад обладатели многих, любезные сердцу блаженных.

 

О пятом и последнем, железном веке, Гесиод пишет:

 

Если бы мог я не жить с поколением пятого века!

Раньше его умереть я хотел бы иль позже родиться.

Землю теперь населяют железные люди. Не будет

Им передышки ни ночью, ни днем от труда и от горя,

И от несчастий. Заботы тяжелые боги дадут им.

Все же ко всем этим бедам примешаны будут и блага.

Зевс поколенье людей говорящих погубит, и это

После того, как на свет они станут рождаться седыми.

Дети — с отцами, с детьми — их отцы сговориться

не смогут.

Чуждыми станут товарищ товарищу, гостю — хозяин.

Больше не будет меж братьев любви, как бывало когда-то.

Старых родителей скоро совсем почитать перестанут;

Будут их яро и зло поносить нечестивые дети

Тяжкою бранью, не зная возмездья богов; не захочет

Больше никто доставлять пропитанья

родителям старым.

Правду заменит кулак. Города подпадут разграбленью.

И не возбудит ни в ком уваженья ни клятвохранитель,

Ни справедливый, ни добрый. Скорей наглецу и злодею

Станет почет воздаваться. Где сила, там будет и право.

Стыд пропадет. Человеку хорошему люди худые

Лживыми станут вредить показаньями, ложно кляняся.

Следом за каждым из смертных бессчастных пойдет

неотвязно

Зависть злорадная и злоязычная, с ликом ужасным.

Скорбно с широкодорожной земли на Олимп многоглавый,

Крепко плащом белоснежным закутав прекрасное тело,

К вечным богам вознесутся тогда,

отлетевши от смертных,

Совесть и Стыд. Лишь одни жесточайшие, тяжкие беды

Людям останутся в жизни. От зла избавленья не будет[472]

 

По Гесиоду, цивилизация — это непрерывная история упадка.

Современная и усложненная версия этого мировоззрения представлена в учении Жан-Жака Руссо о благородном дикаре, который рождается добрым и свободным, но попадает в пагубную зависимость от общественных институтов. Другая версия — это сформулированное Д. Г. Лоуренсом противопоставление рефлексивного сознания темным богам крови "инстинктивного" человека, действующего естественно. Мы можем наблюдать проявление таких чувств и в себе. В лоне индустриальной цивилизации, в большом городе мы ведем определенный образ жизни. Мы проводим лето в деревне, среди сравнительно "естественных", простых людей. Мы чувствуем, что они счастливее нас и склонны думать, что их нравы лучше наших. Мы готовы согласиться со словами Флобера: "lis sont dans le vrai" — они правы.

Напротив, согласно "жестким" или негативистским представлениям о первобытном, описанным такими авторами как Лукреций, Вергилий, Плиний, а также Гоббс, первобытная форма существования предстает поистине звериной, а людям, на этой стадии развития, отводится роль жестокого, дикого племени. Благодаря техническому и интеллектуальному прогрессу общество преодолевает свирепость и хаос, обретая черты упорядоченного, разумного и цивилизованного мира. В мифологии эти представления отождествляются с Вулканом и познанием огня, а также с Геркулесом, Прометеем и Деметрой.

Хотел бы я жить в ту, раннюю эпоху, когда в мире было меньше знания, меньше власти над болезнями, меньше водопровода и меньше полицейских? Нет, не хотел бы. Если рассуждать в категориях счастья или любви — нравы ухудшились. Если же рассуждать в категориях знания, могущества и потенциала добра — налицо движение вперед. Идея золотого века опасна. Она взывает не к консерватизму, но к анархизму и нигилизму, к мыслям о том, что все мы обречены и нам лучше уйти. Отстраненность может выразиться в стремлении вести простую, праведную жизнь или, например, принять форму пьянства, цель которого — заглушить сознание. Или она может проявляться в отказе от всякого действия. Марксист бы заметил, что мечты о золотом веке свойственны людям вроде меня — представителям отмирающего класса. Жесткий взгляд на вещи присущ тем, кто ищет или обладает властью — реакционерам или людям, устремленным в будущее, фашистам или коммунистам. Они похожи на принца Генри. Фальстафы этого мира противопоставляют "жесткому" мировоззрению "миллениализм", надежду на обретение золотого века в будущем. И мягкий подход Гесиода, и жесткий подход Лукреция историчны, хотя для Гесиода мир ухудшается без видимой на то причины.

Иудейские представления об Эдемском саде близки к идеям Гесиода, но в то же время они доисторичны, а потому их следует излагать языком и мифологии, и истории, ведь историю предопределяет грехопадение. В книге Бытия нет рода человеческого, а только первый мужчина и первая женщина. С чего они начинают? Они съедают плод с древа добра и зла, за что их и изгоняют из Эдемского сада. Их первый поступок, стоивший им невинности, становится началом истории. Подобно Лукрецию, древнееврейское учение гласит, что все люди рождаются греховными и должны пройти через самоискупление. Однако в иудейских представлениях о первобытной жизни — другое отношение к истории и цивилизации. Согласно "мягкому" мировоззрению Гесиода, все плохо потому, что каждый шаг вперед, на самом деле, означает упадок — цикл всегда начинается с примитивного. Такова и главная посылка Шпенглера[473] "Жесткий" взгляд на вещи, в соответствии с которым всякое развитие права и знания означает движение вперед, обожествляет исторический прогресс. Иудео-христианское учение гласит, что цивилизация нейтральна. Знание добра и зла возрастает, но само по себе знание неоднозначно. Знание есть испытание. Проникая в суть вещей, человек может начать поступать лучше… или хуже. Ни знание, ни невежество не имеют никакого отношения к извращению воли, вызванному себялюбием, ни то, ни другое не заставит вас избрать добро или отринуть зло. Соответственно, прогресс в науке, включая лечение заболеваний, ведет как к добрым, так и к дурным последствиям. Можно попытаться разрешить эту задачу, возглашая, вслед за Гесиодом, что лучше ничего не менять. Есть и другой взгляд, которого придерживались викторианцы: они считали, что мир будет постоянно улучшаться, однако совсем недавняя история доказала иллюзорность подобных надежд. И все-таки мы не можем целиком принять сторону Гесиода, так как радиус зла в сегодняшнем мире слишком сильно вырос.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 199; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!