Части первая, вторая и третья



Октября 1946 года

 

Генри Джеймс, в рецензии на какой-то роман, сказал: "Да, обстоятельства возникновения интереса присутствуют, но в чем же сам интерес?" Первый вопрос, которым нам следует задаться, — что такое интерес, в чем суть того волнения, которое побуждает автора творить, в противоположность случайным мыслям, занимавшим его в повседневности. В пьесе-хронике, каковая относится к истории, а не к мифу или вымыслу, основной интерес сосредоточен на поиске истоков и рисунка событий, то есть не только на изображении поступка, но и на его причинах и последствиях. Главным елизаветинским образцом таких исторических сочинений следует считать "Зерцало правителей", сборник, с 1559 по 1587 год выдержавший множество переизданий и дополнений. Он состоит из назидательных монологов, которые звучат из уст призраков знаменитых британских государственных деятелей, от Ричарда II до Генриха VIII. Елизаветинцы считали, что задача летописца состоит в выявлении причин. Какова природа возмездия? В какой степени судьба человека зависит от внешних обстоятельств, от звезд? Как климат влияет на политику, насколько люди подвержены действию звезд и телесных соков, а также конкретного темперамента? Наш интерес к истории подобен, если не тождественен, представлениям елизаветинцев. Однако в историческом сочинении основу интереса составляют, прежде всего, не обыденные чувства, порождаемые аппетитом или страстью, а особенности политического мастерства и свобода выбора.

В "Зерцале правителей" граф Солсбери (персонаж, который фигурирует уже в первых сценах "Генриха VI") задается вопросом, можно ли оправдать Генриха IV, казнившего его отца за попытку восстановить на престоле Ричарда II, законного монарха. Солсбери говорит, что цель его отца была, вне всяких сомнений, благородна:

 

Что может быть у рыцаря в чести

Как не царя с наследником спасти?[386]

 

Солсбери, однако, заключает, что методы, к которым прибегал старший герцог Солсбери, были насильственными и, следовательно, порочными, ведь Богу противна жестокость, даже если преследуемые цели благородны. При каких обстоятельствах позволителен мятеж против правителя? И каким следует быть образцовому правителю? Елизаветинцы считали, что король не должен был попустительствовать преступлению и что чем дольше король находится на троне, тем меньше оснований для мятежа. Если король — тиран, то есть если он взошел на престол путем насилия, мятеж признается допустимым. Таким образом, в спорах между Генрихом VI и Эдуардом IV важность приобретает вопрос о добровольном отречении.

Персонажи "Генриха VI" подчинены действию. Основной интерес автора сосредоточен на природе государства — что делает государство жизнеспособным, что разрушает его? В "Генрихе VI" изображено разложение общества. Какова, собственно, природа государства? Сегодня мы определяем общество как добровольный союз двух или более лиц, объединенных общей целью, например, желанием сыграть партию в шахматы или станцевать вальс. Предполагается, во-первых, что принадлежность человека к обществу основана на свободе выбора, во-вторых, что он разделяет цели общества, и, в-третьих, что он готов соблюдать неписаные обязательства — например, не терять самообладания из-за проигрыша в шахматы. Древнегреческое государство — полис, то есть город-государство, подобный Афинам, состояло из взрослых уроженцев города, и, следовательно, из него исключались женщины, дети, рабы и иноземцы. Семья — это общество, состоящее из взрослых и детей; греки, правда, исключили бы детей. Родители образуют общество несоциального типа. Детьми, как недееспособными, надлежит управлять посредством силы и обмана, причем сила предполагает и поощрение, и наказание.

В Средневековье государство было несоциальным образованием с редкими чертами социальности. Оно делилось на вотчины и состояло не из свободных граждан, а из людей, которым случилось родиться или оказаться в конкретном месте. Некоторые люди были правителями, остальные — подданными, а власть основывалась на обычаях и только потом на законах. Жена подчинялась мужу, вассал — сюзерену, а правитель был волен даровать свободу подданным. Согласно современным взглядам на общество наиболее желательной признается древнегреческая модель. Средневековое общество воспринимается как некое начало, которое диалектически перерастает в другую формацию и, по существу, служит питомником для нового общества, учитывая, что классовые барьеры проницаемы снизу вверх и что существует связь между образом жизни правителей и их подданных.

В Средние века государство воспринималось как живой организм, как нечто схожее с природой, и сравнения между государством и природой простирались очень далеко. Государственный порядок естественен, и человеческое общество существует как звено всеобъемлющей цепи творения, тянущейся от Бога до зверей и до неодушевленной природы. Как утверждает Джон Фортескью, между высоким и низким, между горячим и холодным есть связь, и все в мире занимает как низшее, так и высшее положение. Вся цепь творения управляется Богом, и это особенно важно применительно к человеческому роду. Фортескью полагает, что человек может сойти вниз по цепи творения и превратиться в зверя, наиболее близкого ему по темпераменту. Греки, равно как и люди Средневековья, видели в природе макрокосм, а в человеке — микрокосм, подчеркивая наличие между этими двумя телеологической связи. В эпоху Возрождения (за исключением Шекспира), а также в xviii веке считалось, что Бог создал природу, а человек создал машины. Сегодня природу изучают ученые, а человека — историки.

"Генрих VI" состоит из трех пьес, в которых говорится о распаде. Правящее сословие не в силах управлять самим собой. Генрих VI может управлять своим, имманентным "я", но не преходящими "я" других людей. В пьесе изображено общество, сползающее к состоянию антиобщественной толпы. Генрих V был великим королем — отношение к нему Шекспира мы рассмотрим позже. Генрих IV был узурпатором. Ричард II был плохим королем, но не тираном. Генриху VI, королю-ребенку, дана возможность проявить себя — дела не обязательно пойдут скверно.

В первой части "Генриха VI" мы видим представителей двух поколений. Глостер и Бедфорд — братья покойного короля, причем Глостер человек порядочный. В начале пьесы злодей — у него болезненное честолюбие, — это епископ Уинчестерский, затем ставший кардиналом. Уинчестер на поколение старше Глостера. Спор между Глостером и Уинчестером предвещает недоброе. Появляются три гонца — как в книге Иова. Первый сообщает о потере провинций, второй — об объединении французов и короновании дофина, третий — о пленении Толбота по вине струсившего сэра Джона Фастолфа. В конце первой сцены персонажи отправляются, как велит им честь, по делам, и в аббатстве остается один лишь Уинчестер, замышляющий государственный переворот. В следующей сцене появляется Жанна д'Арк. Высказывается предположение, что она "избрана быть карой англичан" (ч. i, i. 2)[387]. В поединках с Толботом Жанна предстает то ведьмой, то героической соперницей англичан. Одержав победу в поединке с Карлом (это противоречит логике вещей), она доказывает, что ей помогают чары. Лорд-мэр Лондона издает приказ в связи с яростной стычкой между Глостером и Уинчестером. В трех оставшихся сценах первого акта Солсбери гибнет от ядра, пущенного мальчишкой, Толбот терпит поражение в первом поединке с Жанной из-за ее колдовства, и французы, ведомые Жанной д'Арк, с триумфом занимают Орлеан. В следующем акте счастье изменяет французам. Толбот, совершив дерзкую ночную вылазку, изгоняет их из города.

Вслед за этим мы становимся свидетелями ссоры между домами красной розы Сомерсета и белой розы Ричарда Плантагенета, позже герцога Йоркского. Поначалу этот спор не несет династической природы, а относится к восстановлению титулов Ричарда, вопреки указу о лишении его дворянства и имущественных прав. Сомерсет говорит, что Ричард "запятнан" и "изъят из древнего дворянства" (ч. 1, и. 4), так как его отец, Ричард Кембридж, был казнен за измену. Ричард отвечает, что его отец "был осужден, но невиновен; / В измене обвинен, но не изменник" (ч. 1, п. 4) и что сам он вправе требовать восстановления титула. Правота в этом споре за Ричардом. Сеффолк, в ответ на просьбу Ричарда рассудить их, просит освободить его от ответственности:

 

К законам я влеченья не имею:

Им воли никогда не подчинял;

Но подчинял закон своей я воле.

 

Часть 1, акт II, сцена 4.

Уорик отвечает по-лисьи уклончиво:

 

О соколах — который выше взмыл,

О псах — который голосом звончей,

О шпагах — у которой лучше сталь,

О скакунах — который лучше в беге,

О девушках — которая красивей,—

Еще судить я мог бы кое-как;

Но в этих хитрых тонкостях закона,

Клянусь душой, я неумней вороны.

 

Часть 1, акт II, сцена 4.

Так или иначе, но Уорик срывает белую розу Плантагенета, а Сеффолк — красную розу Сомерсета.

Появление, в следующей сцене (ч. I, II. 5), дяди Ричарда — умирающего в темнице Мортимера — вызывает дух ушедшей эпохи, прежней несправедливости, а именно узурпации короны Ричарда II Генрихом IV и лишения Мортимера дворянских прав. Мортимер хочет воодушевить Ричарда, но Ричард, пока еще, стремится только к восстановлению "права крови" (ч. 1, II. 5). Между людьми Уинчестера и Глостера начинаются уличные бои, но Глостер пытается уладить ссору. Ричарда восстанавливают в правах, но его вражда с Сомерсетом предвещает большую войну. Тем временем в битве при Руане верх одерживает сперва Жанна, потом — Толбот, а позже Жанна склоняет на сторону Карла герцога Бургундского, взывая к его французскому патриотизму, что не совсем соответствует образу Жанны как ведьмы. В Париже Толбот срывает с сэра Джона Фастолфа орден Подвязки, англичане узнают о переходе герцога Бургундского на сторону Карла, и мы становимся свидетелями ссоры между Верноном и Бассетом (ч. 1, II. 1) — все эти эпизоды призваны подчеркнуть единство французов и раздор в стане англичан. Толбот и его сын гибнут в битве при Бордо — соперничество между Сомерсетом и Йорком помешало англичанам выслать подмогу. Теперь Толбот предан не трусливым соратником, не "французов мощью", а междоусобицей англичан, "обманом английским" (ч. 1, IV.4). Генрих IV и Генрих V начали войну с Францией для того, чтобы отвлечь внимание от прав Ричарда II. Ввиду того что военные кампании не увенчались успехом, теперь предпринимается попытка заключить мир с Францией посредством брака Генриха VI с дочерью графа д'Арманьяк. Жанна утрачивает былое могущество и попадает в плен. Сеффолк стремится во что бы то ни стало сосватать Генриху свою протеже, Маргариту Анжуйскую, — отчасти потому, что Сеффолк влюбился в Маргариту, отчасти же потому, что он надеется усилить через нее свое влияние при дворе. Генрих совершает ошибку и соглашается на брак с Маргаритой, тем самым оттолкнув и Глостера, и Йорка. Вина Генриха в его слабости перед лицом человека более страстного и умного, чем он сам. В первой части "Генриха VI" нет убийств или измены — если только не считать, что гибель Толбота была подстроенной.

С точки зрения драматургии вторая часть "Генриха VI" — наиболее удачная из трех хроник. В пьесе показано падение Глостера, а также возвышение Йорка и ухудшение его человеческих качеств. Генрих VI, Йорк, Глостер: каждый из них обладает какими-то из качеств, которые должны быть присущи хорошему королю. У Йорка самые обоснованные притязания на престол, и он — сильная личность. В нем сочетаются лев и лиса. Генрих слаб и безучастен, он — пеликан. В Глостере сочетаются лев и пеликан, а не лиса, и в нем проглядывает вероломство. Образуются два лагеря: Глостер, Солсбери, Йорк и Уорик — с одной стороны, Уинчестер, Бекингем, Сомерсет и Сеффолк — с другой. Поступки Йорка обусловлены сложными мотивами. И Бекингем, и Сомерсет надеются избавиться от Уинчестера и разделить победу на двоих. Брак Генриха и Маргариты Анжуйской открывает в истории новую страницу. К колдовству прибегают теперь англичане, а не французы. Герцогиня Глостер, в погоне за властью, обращается к злым чарам, а Сеффолк и кардинал подставляют ей agent provocateur[388]. В народе начинают поговаривать о герцоге Йоркском как о законном наследнике престола. Подмастерье оружейника обвиняет своего хозяина в измене, так как тот назвал Йорка наследником трона, что побуждает Глостера даровать французское регентство Сомерсету, а не Йорку. Так Глостер отталкивает от себя Йорка. Герцогиню Глостер застают за колдовством, и Глостера вынуждают отказаться от поста лорда-протектора — вопреки более трезвому суждению Генриха. В эпизоде с простолюдином Симпкоксом, который притворялся, будто чудо вернуло ему зрение, сопоставлены "ложное колдовство", на которое вынуждает человека бедность, и "подлинное колдовство", с помощью которого герцогиня надеялась захватить власть. Йорк убеждает Солсбери и Уорика признать его право на корону, а позже не мешает Сеффолку и ланкастерцам разделаться с Глостером, которого умерщвляют. Уорик потрясен и, пользуясь возможностью, содействует изгнанию Сеффолка. Кардинал, тоже повинный в смерти Глостера, умирает в ужасе и страшных мучениях. Сеффолка казнят пираты. Он и сам поступал как разбойник.

Вслед за этим Йорк начинает разжигать мятеж Джека Кеда. Сцены с изображением мятежа представляются одними из самых удачных в трилогии. Общество, во главе которого стоит Кед, вырождается в люмпен-пролетариат. Кед нападает на законников и сулит своим приверженцам коммунистическую утопию:

 

Кед

 

Так будьте же храбры, потому что начальник ваш храбр и клянется изменить все порядки. В Англии будут продавать семь полупенсовых булок за один пенс; кружка пива будет в десять мер, а не в три-, и я объявлю государственной изменой потребление легкого пива. Все в королевстве будет общим, и мой конь будет пастись в Чипсайде. А когда я стану королем, — а я им стану…

 

Все

 

Да здравствует ваше величество!

 

Кед

 

Благодарю вас, люди добрые… — денег тогда не будет вовсе; все будут пить и есть на мой счет, и я всех наряжу в одинаковую одежу, чтобы все ладили между собой, как братья, и почитали меня, как своего государя.

 

Дик

 

Первым делом мы перебьем всех законников.

 

Кед

 

Да, уж это я обязательно сделаю. Ну, разве не достойно жалости, что из кожи невинного ягненка выделывают пергамент? А пергамент, когда на нем нацарапают невесть что> может погубить человека! Говорят, что пчела жалит; а я говорю: жалит пчелиный воск, потому что я один только раз в жизни приложил печать к какой-то бумаге и с той поры я сам не свой.

 

Часть 2, акт IV, сцена 2.  

Кеду приводят схваченного клерка:

Смит

 

Четемский клерк. Он умеет читать, писать и считать.

 

Кед

 

Чудовище!

 

Смит

 

Мы схватили его, когда он проверял тетради учеников.

 

Кед

 

Вот негодяй!

 

Смит

 

У него в кармане книга с красными буквами.

 

Кед

 

Значит, он чародей.

 

Дик

 

Да, он умеет составлять договоры и строчить судебные бумаги.

 

Кед

 

Какая жалость! Клянусь честью, он славный малый; если я не признаю его виновным, он не умрет. Пойди-ка сюда, любезный, я хочу тебя порасспросить. Как тебя звать?

 

Клерк

 

Эммануил.

 

Дик

 

Да ведь это имя пишут в заголовках бумаг. Ну, не сдобровать тебе!

 

Кед

 

Не вмешивайся. — Скажи, ты подписываешь свое имя или у тебя есть свой особенный знак, как у всякого честного, благонамеренного человека?

 

Клерк

 

Благодаренье Богу, сэр, я достаточно образован, чтобы написать свое имя.

 

Все

 

Он сознался! Взять его! Он негодяй и изменник!

 

Кед

 

Взять его, говорю! Повесить его с пером и чернильницей на шее.

 

Часть 2, акт IV, сцена 2.  

Кед приказывает убить солдата, осмелившегося назвать его по имени:

Кед

 

Теперь Мортимер — хозяин этого города. И здесь, сидя на лондонском камне, я повелеваю и приказываю, чтоб в первый год нашего царствования на счет города из всех городских фонтанов било одно только красное вино. И отныне будет изменником тот, кто назовет меня иначе, как лордом Мортимером.

 

 

Вбегает солдат.

 

Солдат

 

Джек Кед! Джек Кед!

 

Кед

 

Пристукнуть его.

 

 

Солдата убивают.

Часть 2, акт IV, сцена 6.  

 

Позже мятежная толпа, "сброд" Кеда, утратив способность к осознанному выбору, мечется между Клиффордом и Кедом. Клиффорд призывает толпу поклясться в верности героическому Генриху V и царствующему королю, и бунтовщики восклицают: "Бог, короля храни! — Бог, короля храни!" (ч. 2, II. 8). Кед отвечает: "Как, Бекингем и Клиффорд, неужели вы так храбры? А вы, подлое мужичье, им верите? Или вы хотите, чтобы вас повесили, привязав к шее грамоту о вашем помиловании?" (ч. 2, II. 8). Толпа кричит: "За Кедом мы пойдем! Пойдем за Кедом!" (ч. 2, II. 8). Клиффорд вновь поминает Генриха V и играет на страхе народа перед французами, и толпа поддерживает его: "Клиффорд! Клиффорд! Мы пойдем за королем и Клиффордом" (ч. 2, и. 8). Кед бежит и, в конце концов, гибнет от меча Александра Айдена, довольного жизнью кентского эсквайра, на месте которого, не выпади ему участь стать королем, с удовольствием оказался бы Генрих VI. В последнем акте второй части возвращается мятежный Йорк. Уорик и Солсбери предают короля Генриха, начинается гражданская война, происходит первая битва при Сент-Олбенс. Старый Клиффорд гибнет в сражении, и его сын дает клятву кровавой мести. В конце второй части впервые появляются сыновья Йорка — Эдуард и Ричард.

Третья часть "Генриха VI" сложна для восприятия, так как здесь представлена картина полного распада, — пьеса становится несколько утомительной. Уорик примкнул к Йорку. Король Генрих выступает с предложением, в соответствии с которым он пребудет на троне до своей смерти, но завещает корону Йорку. Королева Маргарита отказывается признать это решение и рвется в бой. В битве при Уэйкфилде Маргарита одерживает победу, Клиффорд убивает юного графа Ретленда, отказав ребенку в пощаде, а позже он и Маргарита закалывают плененного Ричарда Йорка, предав его насмешкам. Дом Ланкастеров одерживает еще одну победу во второй битве при Сент-Олбенс. В сражении под Таутоном удача вначале улыбается ланкастерцам, затем — йоркистам. Молодой Клиффорд гибнет.

Шекспир умышленно сопоставляет "кротовий бугорок" на уэйкфилдском поле, на который заставили встать Йорка прежде чем предать его мечу (ч. 3,I.4), с бугорком, где позже, при Таутоне, сидит король Генрих и, обозревая сражение, предается мечтам о тихом счастье пастушеской жизни:

 

Ах если бы Господь послал мне смерть!

Что в этом мире, кроме бед и горя?

О Боже! Мнится мне счастливый жребий —

Быть бедным деревенским пастухом,

Сидеть, как я сейчас, на бугорке

И наблюдать по солнечным часам,

Которые я сам же смастерил

Старательно, рукой неторопливой,

Как убегают тихие минуты,

И сколько их составят целый час,

И сколько взять часов, чтоб вышел день,

И сколько дней вмещается в году,

И сколько лет жить смертному дано.

 

Часть 3, акт II, сцена 5.

Сразу после монолога Генриха "входит сын, убивший отца (он волочит за собой его тело)", а чуть позже "входит отец, убивший сына (он волочит за собой его тело)" (ч. 3, II. 5). Шекспир прибегает к таким ритуалистическим приемам в начальный период творчества, оставляет их в пьесах среднего периода и возвращается к ним в последних сочинениях.

Генрих бежит в Шотландию, Эдуард отправляет Уорика сватать французскую принцессу. Маргарита, в свою очередь, также обращается за помощью к французскому королю. Генрих попадает в плен, а провозглашенный королем Эдуард, тем временем, добивается благосклонности и женится на леди Грей, вдове (это, впрочем, признак вожделения, а не слабости). Уорик переходит на сторону Ланкастера и, застигнув Эдуарда врасплох, лишает его короны. Ричард устраивает побег Эдуарда. Кларенс решает поддержать Уорика. Эдуард неожиданно нападает на Генриха. Кларенс вновь принимает сторону Эдуарда, и в сражении при Барнете Уорик терпит поражение и погибает. Королева Маргарита и молодой принц Эдуард попадают в плен. Король Эдуард, Кларенс и Глостер закалывают принца на глазах Маргариты. Ричард хочет убить и Маргариту, но Эдуард останавливает брата. Ричард отправляется в Тауэр и убивает Генриха VI. Он восклицает: "Мне суждено и это было также". Глостер ликует, взирая на истекающего кровью Генриха: "Как! Льется кровь Ланкастера на землю? / Я думал, что она взметнется к небу" (ч. 3, I. 6). В том же монологе он говорит, что не знает "Ни жалости, ни страха, ни любви":

 

Нет братьев у меня — не схож я с ними;

И пусть любовь, что бороды седые

Зовут святой, живет в сердцах людей,

Похожих друг на друга, — не во мне.

Один я.

 

Часть 3, акт V, сцена 6.

Ранее, в сцене ухаживания Эдуарда за леди Грей, Ричард произносит гораздо более пространный монолог, в продолжение которого размышляет о своем будущем. Это первый из великих шекспировских монологов. Перечислив препятствия, что стоят на его пути к престолу, Ричард говорит:

 

Но если Ричард не получит царства,—

Каких ему ждать радостей от мира?

Найду ль блаженство я в объятьях женских

И наряжусь ли в яркие одежды —

Пленять красавиц взором и речами?

О жалкая мечта! Ее достигнуть

Трудней, чем двадцать обрести корон.

Я в чреве матери любовью проклят:

Чтоб мне не знать ее законов нежных,

Она природу подкупила взяткой,

И та свела, как прут сухой, мне руку,

И на спину мне взгромоздила гору,

Где, надо мной глумясь, сидит уродство;

И ноги сделала длины неравной;

Всем членам придала несоразмерность:

Стал я, как хаос иль как медвежонок,

Что матерью своею не облизан

И не воспринял образа ее.

 

Он убежден, что получит корону:

 

Как заблудившийся в лесу терновом,

Что рвет шипы и сам изорван ими,

Путь ищет и сбивается с пути,

Не зная, как пробиться на простор,

Но вырваться отчаянно стремясь,—

Так мучусь я, чтоб захватить корону;

И я от этих лютых мук избавлюсь,

Расчистив путь кровавым топором.

Что ж, я могу с улыбкой убивать,

Кричать: "Я рад!" — когда на сердце скорбь,

И увлажнять слезой притворной щеки

И принимать любое выраженье.

Людей сгублю я больше, чем сирена,

И больше их убью, чем василиск;

Я стану речь держать, как мудрый Нестор,

Обманывать хитрее, чем Улисс,

И как Синон, возьму вторую Трою;

Игрой цветов сравнюсь с хамелеоном;

Быстрей Протея облики сменяя,

В коварстве превзойду Макиавелли.

Ужели так венца не получу?

Будь вдвое дальше он, его схвачу.

 

Часть 3, акт III, сцена 2.

Ричард — первый значительный персонаж Шекспира.

Дэвид Лоуренс отмечает, в одном из стихотворений, что, читая Шекспира, он не перестает удивляться, как такие "банальные люди" могут говорить столь прекрасным языком:

 

Лир, скупердяй, не диво, что дочки

Отомстили хрычу,

Не дали отцу ни минуты отсрочки.

И Гамлет, зануда, с кем жить невозможно,

Низкий и робкий, как он щедр на плодящие

Блуд монологи — мудрость точащие!

И Макбет с женой, в захолустье кадящие

Чёрту — им бы двор мести, — жадно разящие

Старого Дункана плоть!

Как скучны и убоги шекспировы маски!

Но язык так прелестен — что дегтярные краски![389]

 

Мнение Лоуренса о шекспировских персонажах кажется мне отчасти обоснованным, хотя и не вполне удовлетворительным. В конце концов, разве мы все не сукины дети? В стихах Киплинга то и дело встречаются шекспировские персонажи, вот только Киплинг пишет сафической строфой.

 

Ричард III

 

Октября 1946 года

 

В "Генрихе VI" повествуется об общей истории.

"Ричард III" сосредоточен на одной личности — личности подлеца. Есть разница между подлецом и обычным человеком, совершившим преступление. Подлец обладает в высшей степени развитым самосознанием, он идет на преступление намеренно, злодеяние для него — самоцель. Примером подлеца в ранних пьесах Шекспира может служить Арон в "Тите Андронике". Варавва в "Мальтийском еврее", еще один жестокий мерзавец, — это пример из Марло. По внешним признакам все эти персонажи — еврей, мавр, горбун — стоят в обществе особняком. Варавва заявляет:

 

Что до меня, брожу я по ночам,

Больных я убиваю возле стен

И отравляю иногда колодцы[390]

 

Арон, после того как его схватили, жалеет лишь о том, что не свершил "в тысячу раз больше" ужасов:

 

Жалею лишь о том, что сделал мало.

Кляну я каждый день, — хоть дней таких

Немного в жизни у меня бывало,—

Когда бы я злодейства не свершил:

Не умертвил, убийства не замыслил,

Не подготовил, не свершил насилья,

Не обвинил и не дал ложных клятв,

Не перессорил насмерть двух друзей,

Скотину бедняка не покалечил,

Гумна иль стога ночью не поджег,

Хозяев принудив гасить слезами[391]

 

Ричард, как мы помним, хвалится в длинном монологе из третьей части "Генриха VI", что он может "с улыбкой убивать", что людей он "сгубит больше, чем сирена" и "больше их убьет, чем василиск", что он "в коварстве превзойдет Макиавелли"[392]

Первый монолог Ричарда в "Ричарде III" схож с его монологом в "Генрихе VI", но интонация здесь несколько иная. Признавая, что он груб и что ему не хватает величья, Ричард утверждает, что он не создан для "нежного гляденья в зеркала" и ему нечем наслаждаться в этот "мирный и тщедушный век":

 

Разве что глядеть

На тень мою, что солнце удлиняет,

Да толковать мне о своем уродстве?

Раз не дано любовными речами

Мне занимать болтливый пышный век,

Решился стать я подлецом и проклял

Ленивые забавы мирных дней[393].

 

Акт I, сцена 1.

По неприкрытости намерений и полному отсутствию самообмана монолог Ричарда III сродни речи Адольфа Гитлера перед генштабом вермахта 23 августа 1939 года. Подобная откровенность поражает, потому что обычно люди придумывают благовидные предлоги для заведомо дурных поступков. Мильтон в "Потерянном рае" исследует схожие мотивы в поведении Евы — до того, как праматерь вкусила запретный плод, и позже, когда она пытается оправдаться за то, что побудила Адама отведать с древа познания:

 

Столь горячо

Его люблю, что рада всем смертям,

Но вместе с ним. Жизнь без него — не жизнь! [394]

 

Ева произносит это любовное признание как раз в ту минуту, когда она, по сути, собирается убить Адама.

Подлецы представляют для художника особый интерес — в искусстве их больше, чем в жизни. Учитывая, что средство литературы — это язык, люди, изображаемые в литературных произведениях, должны обладать развитым самосознанием. Они принадлежат к одному из двух типов: во-первых, это люди, не обладающие самосознанием, но наделенные таковым искусственно; во-вторых, подлинно образованные люди, к которым писатели явно питают пристрастие. Вот почему большинство произведений о крестьянах невыносимо скучны — литература состоит преимущественно из высказываний. В кино люди, не очень ясно выражающие свои мысли, выходят лучше. В драме проблема, присущая литературным произведениям, обостряется: персонажи пьес обязаны быть более красноречивыми, чем в романах или в жизни, но, пытаясь объяснить свои поступки, они запутывают публику. К тому же, согласно условностям елизаветинской драмы, персонаж может выйти из собственной роли и стать хором. Последнее обстоятельство придает особую важность персонажам с высоко развитым самосознанием. Ричард, избавляясь от врагов, неизменно говорит о своей главной цели: "Я выше мечу, потому останусь: / Не из любви к Эдварду — для короны" ("Генрих VI", ч. III, IV. 1). Так, образованный подлец лучше подходит на роль плохого персонажа, так как он интереснее подлеца-простолюдина.

Рассмотрим монолог Ричарда в пятом акте "Ричарда III". Король просыпается на Босуортском поле после ночи дурных снов, в которых ему являлись призраки убиенных им людей:

 

Боюсь себя? Ведь никого здесь нет.

Я — я, и Ричард Ричардом любим.

Убийца здесь? Нет! Да! Убийца я!

Бежать? Но от себя? И от чего?

От мести. Сам себе я буду мстить?

Увы, люблю себя. За что? за благо,

Что самому себе принес? Увы!

Скорее сам себя я ненавижу

За зло, что самому себе нанес!

Подлец я! Нет, я лгу, я не подлец!

Шут, похвали себя. Шут, не хвались.

У совести моей сто языков,

Все разные рассказывают сказки,

Но каждый подлецом меня зовет.

Я клятвы нарушал — как много раз!

Я счет убийствам страшным потерял.

Грехи мои — чернее нет грехов —

В суде толпятся и кричат: "Виновен!"

Отчаянье! Никто меня не любит.

Никто, когда умру, не пожалеет.

Как им жалеть, когда в самом себе

К себе я жалости не нахожу?

 

Акт V, сцена 3.

Этот монолог нуждается в истолковании. Есть два значения, в которых Ричард использует слова "я" и "сам" и разъяснить их поможет эпизод из "Пер Гюнта" Ибсена. Когда Пер Гюнт, желая обручиться с дочерью Доврского старца, оказывается в королевстве троллей, Доврский старец, король троллей, говорит ему, что в противоположность людской поговорке — "Человек, оставайся собой!" тролли говорят — "Тролль, упивайся собой!" Тролли пришпиливают Пер Гюнту хвост, потчуют его странной едой и разыгрывают перед ним жутковатое представление. Когда Пер, сколь бы ни были благи его намерения, говорит правду о явленном ему уродливом спектакле, Доврский старец пытается убедить его расстаться с одним глазом, чтобы Пер Гюнт стал похож на троллей и излечился от "человечьих чувств". Пер отказывается[395] Он готов на многое, но перемены должны быть обратимы. Истина всегда найдет лазейку.

Существует два полюса личности. Хантер Гатри отмечает, что, говоря о сущности вещи, он подразумевает ее природу. Сущностное "я" несет личную ответственность за данное ему имя и обязано этому имени соответствовать. Сущностное "я" — это всегда возможность, личность в развитии. Это субъект, который основывается на общечеловеческой природе, он неотделим от общения, постижим и универсален. Для сущностного "я" необязательно существование — сущностным "я" обладают персонажи книг или наши умершие друзья. Для сущности характерно стремление родиться в мир. Это проявляется в тревоге людей слабых, жаждущих стать сильными, в потенциале, жаждущем актуализации. Сущностное "я" стремится к самодостаточности — внутренней независимости от сострадания, внешней независимости от других личностей. Столкнувшись с внешней угрозой, сущностное "я" либо пытается ее поглотить или уничтожить, либо спасается бегством. Оно желает самореализоваться. Как голод соотносится с едой, а жажда знаний со знанием, так сущностное "я" соотносится с потенциалом, который оно хочет претворить в жизнь. Оно требует восхищения и испытывает страх перед внешними объектами, более сильными, чем оно само. Идеалы сущностного "я" тоже относительны. Для греков такими идеалами были сила, красота и свобода от страданий. Цель исповедания веры состоит для сущностного "я" в предотвращении враждебного действия более могущественных внешних объектов.

Иное — экзистенциальное "я". Оно сознает свое присутствие в мире сейчас, оно завершено и не сослагательно, оно зависимо и неустойчиво. Существование не принадлежит мне, это не данность, так как оно зависит от других. Другую природу имеет и экзистенциальная тревога. Экзистенциальное "я" — это одинокая личность, находящаяся в поисках более сильной личности, к которой можно было бы прикрепиться. Оно, это экзистенциальное "я, стремится к внешнему воплощению силы, оно страшится слабых объектов и желает, чтобы его любили таким, какое оно есть. Его Бог не греческий, а абсолютный, причем этот абсолют лишен логического обоснования — то не самодостаточный, непознаваемый, безучастный "недвижимый двигатель" Аристотеля, а существо, исполненное бесконечной любви. Для экзистенциального "я" ненависть не лучше любви, но лучше равнодушия. Экзистенциальное "я" восхищается качеством и тяготеет к качественным категориям. Оно хочет, чтобы его познали. Напротив, сущностное "я" само жаждет знать и мочь, но в отличие от экзистенциального "я" не стремится к этической значимости.

Посмотритесь в зеркало. Что мы видим? Мы видим объект, познанный другими, некую сущность. В видимом образе отсутствует первичная тревога, так как существование ему даруем мы сами. В чем очарование актерства? Актер — живой человек, выражающий чужую сущность, однако эта последняя не испытывает тревоги и не стремится обрести плоть, поскольку исполняемая роль есть только возможность. Большинство из нас достигает компромисса между сущностным и экзистенциальным "я". Родители любят нас и ценят наши достоинства, и это смягчает экзистенциальную тревогу. Мы стремимся к любви и уважению окружающих и стараемся избежать осуждения. Взамен, ради любви окружающих, мы отказываемся от некоторых целей сущностного "я". Большинство из нас стремится уйти от тревог, сопряженных с выбором: мы либо вносим разнообразие в наше окружение, дабы состояние страстности, в которое мы себя привели, само диктовало нам что делать (мы гонимся за всеми зайцами сразу), либо мы подавляем все альтернативы, кроме одной, чтобы у нас не оставалось выбора. Выбор подразумевает стремление к несчастью.

А что насчет человека в особом положении? Горбун Ричард как никто другой сознает собственное одиночество, так как его "я" отвергнуто другими, и он потерял веру в любовь. Ему остается или искать подлинный абсолют, которому он мог бы подчиниться, или создать такой абсолют — превратить свое сущностное "я" в могущественнейшее "не-я", заслуживающее поклонения. Так, его сущностное "я" должно постоянно подвергаться испытаниям на силу и выносливость. Дон Жуан, в своем экзистенциальном порыве, не делает различий между девушками, которых соблазняет. Он ведет обезличенный список любовных побед. Греческих богов отличала большая избирательность: они соблазняли только красивых людей, и прошлая жизнь их любимцев не шла в счет. Экзистенциальный порыв распадается на бесконечное множество порывов, но не для того чтобы удовлетворить сущностное "я", которое жаждет только избавления от тревоги, а чтобы, наперекор усталости, насытиться чужими "я", приобретаемыми посредством поглощения или убийства.

Убийство отличается от других преступлений: вор может вернуть украденное, жертва — простить насильника. Ни то, ни другое невозможно в случае убийства. Между расистами и юдофобами есть разница. Евреи угрожают существованию юдофобов, негры же угрожают сущностному "я" расистов. Южанин не стремится к уничтожению всех негров. Ему нужно, чтобы они продолжали существовать в качестве слуг. Юдофоб хочет, чтобы евреи перестали существовать. Если сущностному "я не удалось обрести силу, оно прибегает к методу, противоположному донжуановскому, то есть, подобно Тристану, в самоубийственном порыве уничтожает себя, чтобы раствориться в личности другого.

А что насчет Ричарда III? В "Генрихе VI" он предстает крепкого телосложения горбуном, вызывающим в людях жалость или страх — страх потому, что его внешний облик, якобы, должен отражать его сущность. Он — полная противоположность актеру, который умышленно воплощает другого человека. Люди в пьесе превратно понимают намерения Ричарда. Он пытается подражать своему отцу Йорку, который вызывал в нем восхищение: "Большая честь — героя сыном быть" ("Генрих VI" ч. III, II.1). Но он заходит слишком далеко. Он чувствует, что люди поверят только его делам, а не словам (как, учитывая его внешность, люди могут поверить в его речи?), и поэтому в первое время предпочитает не говорить, а действовать. Так, хвастливо бросив на землю голову Сомерсета, Ричард говорит: "Ты за меня скажи, что сделал я" ("Генрих VI", ч. III, I.1). Ранее, в сцене убийства Сомерсета, он провозгласил: "Попы возносят за врагов молитвы, / А короли разят их в вихре битвы" ("Генрих VI", ч. II, V. 2).

Ричард открывает для себя могущество слов, когда Йорк отказывается лишить Генриха короны, ибо ранее Йорк "клятву дал, что сохранит он власть" ("Генрих VI" ч. III, 1.2). Ричард немедленно придумывает игриво-лицемерное оправдание клятвопреступлению:

 

Но клятва не имеет силы, если

Принесена не при властях законных,

Которым подчинен дающий клятву;

А Генрих незаконно трон присвоил,

И так как он от вас ту клятву принял,

Она, милорд, бессильна и ничтожна.

Итак, к оружию!

 

"Генрих VI" ч. III, акт I, сцена 2.

Его отец немедленно хватается за эту мысль. Ричард видит, насколько нерешителен его брат Эдуард, когда гонец приносит весть о гибели Йорка. Эдуард потрясен вестью и, похоже, вовсе не думает о том, что теперь дорога к трону открыта для него. Он говорит гонцу: "О, замолчи! Сказал ты слишком много". Ричард, наоборот, восклицает: "Скажи, как умер он? Я знать хочу" ("Генрих VI" ч. III, II. 1). Вскоре он убедит брата взяться за оружие:

 

Но что же предпринять нам в день тревоги?

Железные кольчуги снять, облечься

В одежды траурные и по четкам

Отсчитывать свои "Ave, Maria"

Иль мстительной рукою начертать

На шлемах вражеских молитвы наши?

 

"Генрих VI", ч. III, акт II, сцена 1.

Монологи Ричарда разительно отличаются от его разговоров с другими персонажами. Поначалу люди воспринимают Ричарда не таким, какой он есть, — в то время он еще играл в открытую. Затем он заставляет людей думать о нем хорошо, несмотря на творимые им подлости. Он не прямое, а кривое зеркало своей сущности — люди видят в нем то, что хотят увидеть. Например, в "Ричарде III" лорд Хестингс, всего за несколько минут до того, как Ричард отдает приказ о его казни, говорит:

 

Нет в христианском мире человека,

Кто б искреннее был в любви и злобе;

Тут по лицу сейчас же видно сердце.

 

Акт III, сцена 4.

Горбун Ричард ищет расположения людей не для того, чтобы им понравиться. Он знает, что его существование не зависит от этого. Он говорит:

 

Пусть о венце мечта мне будет небом.

Всю жизнь мне будет мир казаться адом,

Пока над этим туловищем гадким

Не увенчает голову корона.

 

"Генрих VI", ч. III, акт III, сцена 2.

Его брат Эдуард смягчает экзистенциальную тревогу, покоряя одну девушку за другой. Ричард, впрочем, не завидует победам Эдуарда — позже он и сам завоюет Анну.

Зависть Ричарда происходит оттого, что Эдуард так легко насыщается любовью, никак не связанной с его сущностным "я". Ричард страстно хочет, чтобы его любили за то, что он есть — не за его красоту (будь он красив), и не за ум, но за его сущностное "я". Того же хочет каждый человек. То, что люди привыкли называть любовью, есть отражение их любви к самим себе, и вот почему мы любим или желаем любить того, кто похож на нас или похож на человека, которому нам хотелось бы уподобиться. Для Ричарда это невозможно, так как он никогда не будет похож на других людей.

Осознав, что отцу необходимо оправдание для тех или иных поступков, Ричард произносит замечательный монолог о заблудившемся "в лесу терновом" ("Генрих VI", ч. III, III. 2). Он еще не строит планов, а пытается понять, чего он хочет. Вопрос этот имеет решающее значение, так как "мирный и тщедушный век" ("Ричард III" I.1) уже близок. Война разрешает экзистенциальную тревогу. В военное время число самоубийств идет на убыль. У Чарльза Эддамса есть сатирический рисунок: маленький человек с зонтиком (буржуазный зонтик чем-то напоминает волшебную палочку) вступил в смертельную схватку с гигантским осьминогом, вылезшим из люка посреди улицы в Нью-Йорке. Толпа зевак молча наблюдает за происходящим. Чуть поодаль по тротуару идут двое мужчин с портфелями; один из них, не удосужившись обернуться, говорит другому: "В Нью-Йорке несложно собрать толпу". Маленький человек существует потому, что сражается за собственную жизнь. Толпа существует наблюдая — зеваки злорадствуют и думают, что "со мной ничего такого не произойдет" Двое мужчин существуют в отрицании: что бы ни делала толпа, они поступят противоположным образом. Во время войны Ричард необходим. В послевоенное время его замыслы вызывают ужас, так как теперь он еще более одинок и острее обычного сознает себя.

Ричард не честолюбив в обычном смысле слова. Королем он хочет стать не столько из жажды власти, сколько из-за того, что стать королем невероятно сложно. Ему не очень интересно заставлять других делать то, что нужно ему, но его волнует, когда люди поступают так или иначе против собственных желаний. Хороший пример — сцена ухаживания Ричарда за Анной. Во-первых, он откровенно признается в убийстве членов ее семьи, и это задевает струнку в экзистенциальном "я" Анны, так как она тяготеет к силе. Во-вторых, он дерзко возглашает, что она вольна убить его, и даже говорит, что готов покончить с собой по ее приказу. Соответственно, Ричард воспринимает Анну как существо неизмеримо более могущественное, чем он сам, так как собственную жизнь он выводит из ее существования:

 

Скажи, чтоб сам себя убил, — убью.

 

Леди Анна

 

Сказала я.

 

Глостер

 

Но это было в гневе.

Лишь повтори, — и тот же, кто убил

Любовь твою, тебя любя, — убьет,

Любя тебя, любовь, что всех вернее,

И ты причиной будешь двух смертей.

 

Леди Анна

 

Твое б мне сердце знать!

 

Глостер

 

Язык о нем сказал.

 

Акт I, сцена 2.

Когда Анна сдается, Ричард ликует не потому, что будет обладать ею, а потому, что завоевал ее несмотря ни на что:

 

Кто обольщал когда-нибудь так женщин?

Кто женщину так обольстить сумел?

Она — моя! Но не нужна надолго.

Как! Я, убивший мужа и отца,

Я ею овладел в час горшей злобы,

Когда здесь, задыхаясь от проклятий,

Она рыдала над истцом кровавым!

Против меня был Бог, и суд, и совесть,

И не было друзей, чтоб мне помочь.

Один лишь дьявол да притворный вид.

Мир — и ничто. И все ж она моя.

Ха-ха!

Я герцогство против гроша поставлю,

Что до сих пор в себе я ошибался.

Клянусь, хоть это мне и непонятно,

Я для нее мужчина хоть куда.

Что ж, зеркало придется покупать,

Да завести десятка два портных,

Что нарядить меня бы постарались.

С тех пор как влез я в милость сам к себе,

На кой-какие я пойду издержки.

Но прежде сброшу этого в могилу,

Потом пойду к возлюбленной стонать.

Пока нет зеркала, — свети мне, день,

Чтоб, проходя, свою я видел тень.

 

Акт I, сцена 2.

Ричард суеверен. Его тревожит титул герцога Глостер: "Пусть буду Кларенс я, а Глостер — Джордж; / В том герцогстве есть что-то роковое" ("Генрих VI" ч. III, III.2). Он чует недоброе, обнаружив запертыми ворота Йорка:

 

Ворота заперты. — Недобрый знак!

Ведь кто споткнется на пороге дома,

Опасность должен в нем подозревать.

 

"Генрих VI" ч. III, акт IV, сцена 7.

И его страшит, что над Босуортским полем не сияет солнце:

 

Кто видел нынче солнце?

Ретклиф

Не видал я.

Король Ричард

Оно светить не хочет; а по книге

Уж час тому назад оно взошло.

Кому-нибудь день этот черным будет.

 

Акт V, сцена 3.

Суеверный человек воспринимает предметы и явления так, как если бы те обладали "интенцией". Чем выше вознесся человек, чем больше его власть над другими, тем значимее для него все ненарочное и неподвластное. Люди с очень сильной волей склонны верить в судьбу и знаки — например, Кармен, гадающая на картах[396]. Если, играя в карты, я проигрываю из-за собственных ошибок, то я не сержусь. Но если я проигрываю оттого, что мне идет плохая карта, я могу прийти в бешенство, так как не вижу расклада, которого, как мне кажется, я заслуживаю. Мне кажется добрым предзнаменованием, если, спустившись утром в метро, я успеваю запрыгнуть в вагон отходящего поезда. Если же поезд отходит от перрона в ту самую минуту, как я спустился в подземку, мне кажется это дурным знаком. Впрочем, я не виню в этом машиниста. Я виню поезд. Ведь очевидно, что мыслящие существа, в противоположность неодушевленным предметам, управляемы. Ричард обречен на поражение, соразмерное его ошеломительным победам. В конце концов, даже подчини он себе весь мир, он был бы вновь ввергнут в бездну экзистенциальной тревоги — на чем тогда держалось бы его собственное существование? Поэтому Ричард принужден постоянно создавать врагов, ибо только тогда он может быть уверен, что существует.

 

Комедия ошибок и Два веронца

 

Октября 1946 года

 

Начнем с природы комичного. Комичное не равнозначно комедии, так как не все в комедии комично. Комичное состоит в противоречии между индивидуальным или личным и всеобщим или безличным, причем зритель или слушатель не вовлекается в переживания или страдания, и, в сущности, страдания персонажа тоже не должны быть настоящими. Последнее обстоятельство отличает комедию от трагедии. Ситуацию, при которой страдания действующего лица подлинные, может счесть комичной только ребенок, наблюдающий противоречие, но не сознающий, что таковому сопутствуют страдания. Так ребенок смеется над горбуном. Взрослый человек не считает горбуна комичным, так как понимает, что горбун страдает от уродства, которое ребенок находит смешным. Утверждения — "Клянусь жизнью, эта авторучка стоит три доллара" и "Рост Голиафа — шесть метров и сорок два с половиной сантиметра" — комичны из-за контраста в соотношении. Если человек, основав гостиничное дело, разоряется, это не комично. Если, напротив, девушка хочет стать проституткой и терпит неудачу (такое иногда случается), это комично — "неудача неудачи". Человек под мухой смешон, если он пытается выглядеть трезвым. Раскрыв "Нью-Йорк Тайме" я первым делом проглядываю некрологи. Извещение о похоронах "сотрудника пекарной компании" кажется мне смешным. Извещение о похоронах повара не комично. Повар — это призвание. "Сотрудник пекарной компании" — неподходящая для человека характеристика. На карикатуре в журнале "Нью-Йоркер" дама с Парк-авеню примеряет шляпу и с пренебрежением фыркает. Продавец говорит ей: "Простого 'да' или нет', мадам, будет вполне достаточно". В данном случае речь идет о противоречии между личным и сословным.

Сидни Смит шагает по грязному закоулку Эдинбурга и видит двух бранящихся женщин — рыночных торговок, которые стоят по обе стороны небольшого заграждения. "Эти женщины никогда не договорятся, — говорит он, — они находятся по разные стороны баррикад". Высказывание основано на законе языка, в соответствии с которым всякая вербальная последовательность звуков всегда означает одно и то же. В рассказе о Сидни Смите каламбур происходит из очевидного как для рассказчика, так и для слушателя сталкивания двух значений слова "баррикада" — буквального и метафорического. Чем дальше отстоят друг от друга значения слова, тем смешнее каламбур. Схожий комический эффект могут произвести рифмы, если рифмуемые слова, на основе их звукового родства, "овладевают" речевой ситуацией: кажется, что слова не описывают событие, а создают его. Много лет назад журнал "Панч" напечатал каламбур, который иногда приписывают поэту Альфреду Хаусману. На рисунке были изображены два господина средних лет, учителя английской словесности, прогуливающиеся весной по деревенской местности. Подпись к рисунку гласила:

 

Первый учитель

О, птицей ли тебя назвать

Иль звуком перелетным?

Второй учитель

Извольте птицу описать,

Оставьте беззаботность[397] 

 

Филологам каламбуры не очень нравятся. Спунеризм обусловлен нарушением второго закона языка, согласно которому осмысленность высказывания зависит от того, насколько правильно употребляет слова говорящий. Пример спунеризма: за обедом мужчина обращается к сидящей рядом даме: "Вы не опороситесь соблазненочком?" В отличие от каламбура, в котором значимы обе его части, спунеризм случаен и абсурден. Более того, если значение каламбура очевидно сразу, для осознания спунеризма, возможно, потребуется некоторое время. Каламбур отличают остроумие и умышленность. Спунеризм, подобно шутливой рифме, должен казаться невольным. Спунеризм в действии — это когда "повар натер моченки и смолол перковку": здесь верное, по существу, описание разбито на неправильные составляющие.

Свобода воли и необходимость по-разному предстают в комедии и трагедии. В комедии рок, для того чтобы казаться комичным, должен выступать как своего рода деспотичный протагонист, а покоряющиеся року персонажи не могут нести ответственности за происходящее. В трагедии рок — не деспот, так как мы сами несем ответственность за события и навлекаем на себя гнев судьбы. Тем не менее, если роль рока слишком велика, следует говорить не о трагедии, а о бедствии. Если миллион человек умирает от чумы, это бедствие, а не трагедия. Подобным образом, бедственными могут казаться события в древнегреческой трагедии. Греки наивно полагали, что несчастье — это признак вины, и, следовательно, там, где есть несчастье, есть и вина. Комический рок деспотичен, но не ведет к настоящим страданиям — страдания, если таковые присутствуют в комедии, ограничены во времени или иллюзорны.

В фарсе рок или отсутствует, или он всемогущ. Комического эффекта можно достичь, повернув вспять течение кинофильма или одного дня из вашей жизни: вы вдруг станете бездеятельны, а предметы вокруг вас обретут волю. Если человек обеими руками выдавил из тюбика зубную пасту, в обратном воспроизведении мы увидим, как столбик зубной пасты залез обратно в тюбик, а человек был вынужден отнять от него руки. Человек, надевший пальто, обернется пальто, слезающим с человека. В комической сцене место рока или "сущности" может занять "существование", например, когда Граучо Маркс, пытаясь нащупать пульс у женщины, говорит: "Либо она мертва, либо мои часы остановились". В уединении своей комнаты вы можете разыграть фарс. Безумцы ведут себя так на людях, и тогда это не смешно.

Персонажи могут выглядеть комичными, если они так себялюбивы, что объективный мир перестает для них существовать. Святой настолько бескорыстен, что сливается с окружающим миром. Граучо Маркс поступает с точностью до наоборот. С эстетической точки зрения Граучо ближе всего стоит к святому, хотя подлинный святой никогда не привлекает к себе внимания, и поэтому о нем невозможно говорить в эстетических категориях. Трагический герой совершает ошибку, думая, что он свободен от необходимости, тогда как ему следовало бы думать, что он прикован к ней. Так герой трагедии идет навстречу гибели. В трагедии пути главного героя и зрителя (или читателя) расходятся. В комедии персонажи движутся от необходимости к судьбе, от страсти — к свободе. Персонаж комедии и зритель приближаются друг к другу, пытаясь научиться свободе. Только фарс может быть сугубо комичным.

Формально, события в "Комедии ошибок" трагичны. Герцог Эфесский поклялся убивать всех встретившихся ему сиракузян, но вот перед ним сиракузянин по имени Эгеон, которого он хотел бы пощадить:

 

Несчастный Эгеон, судьба судила

Тебе до края горестей дойти!

Поверь, когда бы мне не воспрещал

Закон, долг венценосца, клятва, сан —

Все то, что должен государь блюсти,—

Я сам бы адвокатом был твоим[398]

 

"Комедия ошибок", акт I, сцена 1.

Противостояние общего и частного. В одной исландской саге герой дает обет убить первого повстречавшегося ему всадника, и первым всадником оказывается его сын. О том же говорится в библейской повести о дочери Иеффая. Иеффай дал "обет Господу", что если Бог дарует ему победу над аммонитянами, то "по возвращении моем с миром от аммонитян, что выйдет из ворот дома моего навстречу мне, будет Господу, и вознесу сие на всесожжение". И далее:

 

пришел Иеффай в Массифу в дом свой, и вот, дочь его выходит навстречу ему с тимпанами и ликами: она была у него только одна, и не было у него еще ни сына, ни дочери.

Когда он увидел ее, разодрал одежду свою и сказал: ах, дочь моя! ты сразила меня; и ты в числе нарушителей покоя моего! Я отверз [о тебе] уста мои пред Господом и не могу отречься[399] 

 

Сложные случаи — источник дурных законов, но хороший закон призван охранять от сложных случаев.

Кораблекрушение и разлука Эгеона с женой и ребенком — это беда, но не трагедия, так как здесь нет ничьей вины. Примечательно, что кораблекрушение — впоследствии великая шекспировская тема — появляется в его творчестве так рано. В поздних пьесах кораблекрушение становится очистительным испытанием — не карой за грехи, а дорогой к осознанию вины и раскаянию. В этих поздних пьесах морское путешествие может привести к смерти, к возрождению, а также к срыванию масок и обнажению подлинного естества персонажей. Однако в "Комедии ошибок" тема кораблекрушения еще не приобрела такого смысла.

Юмор или фарс в "Комедии ошибок" происходит из неразберихи с близнецами. В "Двух веронцах" персонажи переодеваются в чужой наряд. В обеих пьесах подчеркивается разница между сущностью и существованием. В "Комедии ошибок" действуют два человека, обладающие разными сущностями, а нам кажется, что это одно лицо. В случае с доктором Джекилом и мистером Хайдом одно существование, по-видимому, вмещает две сущности. В переодетом персонаже мы словно различаем две личности. Существует разница между знанием себя и знанием других. Взгляните на тень, и вы увидите сущность, отделенную от существования. Эффект комичен, если он неосознан. Например, когда ребенок и собака видят друг друга в зеркале. Если из-за зеркала в ресторане, которое вы не заметили, вы вдруг попытаетесь уступить себе дорогу — это комично.

Для того чтобы близнецы выглядели комичными, один из них должен быть человеком хорошо узнаваемым, а другой — совершенным незнакомцем. Близнецы должны быть абсолютно похожи: в театре этого достичь сложнее, чем в кино. Напротив, изменение внешнего облика должно быть очевидно для зрителя, поэтому маскарад лучше удается в театре. Персонаж, изменивший внешность, должен вызывать в нас сильные чувства. Персонаж волен изменить внешность, но человеческая природа сильнее, и его настоящие мысли могут проявиться в соматических реакциях. Путаница с близнецами — прихоть судьбы, хотя кажется, будто все подстроено, потому что люди лгут. Напротив, измененная внешность кажется естественной, но здесь действует умысел. Путаницу с близнецами разрешают не персонажи, а только судьба, сводящая их вместе: комичной неразбериха выглядит только потому, что никто в ней не виноват. Переодевание, как правило, не трагично, так как на одураченном персонаже нет вины. Для того чтобы ситуация стала трагичной, персонаж, изменивший свой облик, должен быть чуть ли не воплощением зла. Всеобщая доверчивость разрушает комедию с близнецами, всеобщая подозрительность разрушает комедию с переодеванием. Чтобы казаться смешным, один из близнецов должен вести себя странно. Например, хороший муж, ведущий себя плохо, — комичен, но не наоборот. Наконец, персонаж комедии, изменивший свою внешность, не должен вызывать страсть в других персонажах.

В комедиях часто фигурируют слуги. Достойно сожаления, что находить слуг становится все сложнее, так как с их исчезновением искусство потеряло нечто важное. Слуга, как инструмент воли хозяина, лишен экзистенциальных черт — его отношения с хозяином определены договором и могут прерваться, если слугу уволят. Слуга становится доверенным лицом, которому известны все тайны дома, и, кроме того, он может стать вторым "я" хозяина. Комичность отношений состоит и в том, что слуги обладают личностными особенностями, которые могут противоречить или карикатурно повторять характер господ. В "Двух веронцах" это противоречие проявляется в речи Протея и Валентина, с одной стороны, и Ланса и Спида — с другой. Валентин и Спид обсуждают любовь Валентина к Сильвии:

 

Валентин

 

Я полюбил ее, как только увидел, и все время вижу ее прекрасной.

 

Спид

 

Если вы ее любите, то не можете ее видеть.

 

Валентин

 

Почему?

 

Спид

 

Потому что любовь слепа. Вот если бы у вас были мои глаза или если бы ваши глаза имели ту зоркость> как когда вы бранили синьора Протея за то, что он разгуливает с незавязанными подвязками!..

 

Валентин

 

Что же бы тогда я увидел?

 

Спид

 

Ваше грядущее безумие и ее нынешнее безобразие. Ведь Протей, будучи влюблен, забывал только завязывать подвязки, а вы, как влюбились, забыли и сами штаны надевать.

 

Валентин

 

Так выходит, братец, что ты и сам влюблен, потому что сегодня утром забыл мне башмаки почистить [400].

 

"Два веронца", акт II, сцена 1.

Сравните с диалогом Спида и Протея:

 

Спид

 

Пастух ищет барана, а не баран — пастуха. Я ищу своего хозяина, он меня не ищет. Значит, я не баран.

 

Протей

 

Баран из-за корма ходит за пастухом, а пастух не ходит из-за корма за бараном. Ты за деньги ходишь за своим хозяином, а твой хозяин из-за жалованья не ходит за тобой. Значит, ты баран.

 

Спид

 

Еще одно такое доказательство, и мне останется только закричать: "Бэ-э, бэ-э!"

 

"Два веронца" акт I, сцена 1.

В другом ироничном разговоре с хозяином Спид говорит:

 

Спид

 

Ну что вы задумались, сударь? Пора обедать.

 

Валентин

 

Я уже обедал.

 

Спид

 

Послушайте, сударь. Конечно, любовь, как хамелеон, может питаться воздухом, но для моего питанья мне нужны продукты, и я здорово проголодался. Не берите примера с вашей возлюбленной: пошевеливайтесь!

 

"Два веронца", акт II, сцена 1.  

Обе пары персонажей — Протей и Ланс, Валентин и Спид, — любят языковые игры, причем в обеих парах изысканную любезность оттеняют изощренные каламбуры. Обе пары немного нелепы, но удачно дополняют друг друга. В литературе, среди слуг, которые знали всю подноготную жизни своих господ, следует упомянуть Санчо Пансу из "Дон Кихота" Сервантеса, Дживза, слугу Берти Вустера в романах Пелема Гренвилла Вудхауса, а также Крайтона, слугу лорда Лоумшира в "Восхитительном Крайтоне" Джеймса Мэтью Барри.

Комедия о двух друзьях в "Двух веронцах" не очень смешная: ее смысл, в конечном итоге, состоит в самопознании. В трагедии предательство Протея привело бы, вероятно, к гибели обманутого персонажа. В "Двух веронцах" Шекспира очень интересует проблема неверности и предательства. Чего хочет Протей? Ребенок говорит "мне", юноша говорит "я", зрелый человек говорит "ты", причем в смысле новозаветных заповедей ("Не убий…" "Возлюби…"). В силу способности и потребности зрелого человека открыться самому себе, он воспринимает собственную личность в понятиях "ты" и вступает в схожие отношения с Богом и ближними. Кьеркегор рассматривает императив христианских заповедей в "Деяниях любви". Протей — юноша, и стремится он к обладанию, к власти. На словах он и Валентин поклялись помогать друг другу, но в действительности Протей одержим духом соревнования: он влюбляется раньше Валентина, но любовь интересует его лишь в той мере, в какой он сомневается во взаимности чувства. Убедившись, что любовь взаимна, Протей теряет интерес. Пословица "дальше с глаз — ближе к сердцу", может быть, и верна, но разлука — это и большое испытание для любви. Влюбившись, Валентин сравнивается с Протеем. Однако Протея интересуют только те женщины, сердце которых уже занято, что наталкивает на мысль о различии между сущностным и экзистенциальным желанием. Экзистенциальное желание направлено на объекты определенного класса, а не на единственный в своем роде объект. Но желание, присущее личности, уникально: "Никто не живет так, как я". Если бы желание действительно было взаимнооднозначным, направленным от личности к личности, в мире не существовало бы неверности; но желание всегда, вне всяких сомнений, направлено на определенный класс. Желание в отношении некого исключительного объекта — это иллюзия, но чувство должно быть уникальным, и хотя чувство может не быть естественным, оно обязательно. Вы должны любить ближнего так же, как любите себя, то есть в исключительном смысле. С точки зрения личности плотское влечение, в силу его безличной, неизменной природы, — это комическое противоречие. Отношения между двумя влюбленными всегда уникальны, но в постели они ведут себя как все млекопитающие. Всякая дружба, всякие духовные отношения могут обладать неповторимостью. В плотской любви неповторима только верность.

Герцог Миланский, тиранический отец в "Двух веронцах" разовьется, в конечном итоге, в короля Лира. Протей хочет получить власть; герцог Миланский хочет удержать власть. Для герцога Сильвия — его ребенок — тождественна общим представлениям о дочери. Напротив, любовь Ланса к своему псу, Кребу, исключительна: Ланс принимает за Креба побои, но, увы, не получает от него благодарности. В какую-то минуту Ланс даже отождествляет себя с псом: "Я буду собакой. Нет, собака будет сама собой, а я буду собакой. Вот как собака будет я, а я сам собой" ("Два веронца", II.3). Позже он произносит пространную речь о неблагодарности пса:

 

Когда слуга человека обращается с ним как собака, это, видите ли, не легко перенести. Я взял его еще щенком, я спас его от смерти, когда его хотели утопить после того, как этому подверглись трое или четверо слепых его братцев или сестриц. Я выдрессировал его так, что всякий, кто ни взглянет, скажет: "Вот так бы я хотел выдрессировать свою собаку". Меня послали преподнести его в виде подарка госпоже Сильвии от имени моего хозяина, и не поспел я войти в столовую, как он подошел к ее тарелке и стащил каплунью ногу. О, плохо дело, когда пес не умеет себя вести в обществе. По-моему, как говорится, уж если ты хочешь быть настоящим псом, так будь псом по всем статьям. Если бы я не оказался умнее его и не принял бы его вины на себя, то наверняка, думаю, быть бы ему повешенным. Умереть мне на месте, я уверен, что не сносить бы ему головы! Судите сами. Случилось ему тут как-то в компании с тремя-четырьмя благовоспитанными псами забраться к герцогу под стол. И что бы вы думали? Не провел он там, прости Господи, столько времени, сколько надо, чтобы помочиться, как навонял на всю комнату. "Выгоните собаку!" — кричат одни. "Откуда эта псина?" — кричат другие. "Отстегайте ее!" — кричат третьи. "Убрать ее ко всем чертям!" — говорит герцог. Я уже по запаху слышу, что это мой Креб сделал, и обращаюсь к парню, который должен был собак стегать. "Приятель, — говорю, — вы собираетесь отстегать пса?" — "Да, — говорит, — собираюсь". — "Напрасно, — говорю, — ведь это… того… я сделал" Он шума не поднял, а выстегал меня вон из комнаты. Какой бы хозяин сделал это для своего слуги? Да, право слово, я в колодках сидел из-за колбасы, которую он стащил, а то не избежать бы ему казни. Я у позорного столба стоял из-за гусей, которых он задавил, а то не сносить бы ему головы! — Ты, небось, и не помнишь об этом. Да, не могу забыть я, какую шутку ты сыграл, когда я стал прощаться с госпожой Сильвией! Ведь говорил я тебе: "Смотри на меня: что буду делать я, то и ты делай" Так где же ты видывал, чтобы я подымал ногу и орошал юбку благородной дамы? Где ты видел, чтобы я проделывал такие штуки?

"Два веронца" акт IV, сцена 4.

 

Протей любит Сильвию, которая, подобно Кребу, не отвечает ему взаимностью. Комичен, однако, именно Ланс, ведь он знает, что пес не способен ответить на его любовь так, как ему бы хотелось.

Турио богат и любит только самого себя. Он комичен, так как его вполне устраивает, что его могут полюбить за деньги. В нем нет страстности и ему все равно, любят ли его как личность. Напротив, трагичной может оказаться ситуация, при которой герой думает, что его любят за человеческие качества, а потом понимает, что это неправда, — таким Шекспир изображает Тимона.

Ланс хранит верность своему псу, Джулия — Протею, Эгламур — умершей жене. Обращаясь к Эгламуру за помощью, Сильвия говорит:

 

Ты сам любил. Я слышала, что ты

Так поражен был в сердце смертью милой,

Что у ее могилы произнес

Обет безбрачия и чистоты.

 

"Два веронца" акт IV, сцена 3.

Кьеркегор рассуждает о последствиях такого обета в "Деяниях любви". Когда смерть разлучает двух друзей, пишет он, "…тот, кто остался жить — преисполненный, в первые минуты, чувством преданности, — клянется никогда не забывать покойного. Ах, как опрометчиво! Поистине, мертвец хитер, но не хитростью человека, о котором мы могли бы сказать: 'Ветра сетью не поймаешь', ибо хитрость мертвеца ровно в том и состоит, что мы не можем сдвинуть его с того места, где его оставили. <… > Ведь когда вы говорите мертвецу — 'Я никогда тебя не забуду', он словно отвечает: 'Отлично! Будь уверен, я никогда не забуду, что ты сказал это'. И хотя бы все ваши современники убеждали вас, что он забыл об этом, вы никогда не услышите этого из уст самого мертвеца. Он остается на своем месте, он не изменяется. <… > Так как человек мертвый — человек сильный (пусть никто и не замечает этого). Он обладает силой неизменности. Кроме того, мертвец горд. Наверняка вам случалось наблюдать, что гордый человек (как раз в отношении того, кого он презирает) старается ничем не обнаружить свои чувства, выглядеть совершенно неизменным, делать вид, что он ко всему глух и невосприимчив. Ведь гордый человек обращает внимание на ошибку лишь того человека, которого любит, и делает это благожелательно, только чтобы наставить споткнувшегося на верный путь!"

Кьеркегор продолжает, что по этой причине нам следует страшиться умершего — "Но если вы любите его, то вспоминайте его с теплотой, и у вас не будет причин для страха". Он заключает, что "добрая память об умерших — это, следовательно, деяние самой бескорыстной, свободной и верной любви. Итак, поступайте следующим образом: помните умерших и, тем самым, учитесь любить живых — бескорыстно, свободно, преданно. Ваше отношение к мертвым может помочь вам испытать самих себя".

Несколько слов об изменившей свою внешность Джулии. Протей не допускает и мысли о том, что мог любить женщину, представшую перед ним в мужском костюме. Разумеется, теперь он не может влюбиться в Джулию, так как она переодета мальчиком, но он и не сознает, что когда-то любил человека, скрытого новым платьем. Его торжественные клятвы в любви Сильвии — возлюбленной его друга — в присутствии переодетой Джулии (IV. 2) свидетельствуют и о душевной слепоте, и о чрезмерном себялюбии. То, что Протей не прочь использовать переодетую Джулию как своего слугу, отражает его прежнюю эгоистичную любовь к ней.

В небольшом эпизоде в лесу противопоставлены воля, где живут разбойники, и город — уместно вспомнить о небесном городе и земном городе себялюбия в "О граде Божьем" бл. Августина. Ребячливая поспешность, с которой разбойники выбирают Валентина своим предводителем, содержит "пасторальную" критику благонравного общества и словно отсылает нас к идиллическим временам, когда мы были детьми и не несли ответственности за свои поступки. В конце пьесы даже разбойники сознают предосудительность своих действий — они готовы покаяться и хотят, чтобы их простили.

Наконец, мы переходим к вопросу о прощении. В заключительной сцене Протей раскаивается, и Валентин прощает его:

 

Протей

 

Я от стыда в смятенье…

Прости мне, Валентин. Когда тоска

Сердечная есть выкуп за обиду —

Возьми ее. Настолько я страдаю,

Насколько грех велик.

 

Валентин

 

Да. Это — выкуп.

Опять за честного тебя приму.

Ведь тот, кому прощенье недоступно,

Не нужен ни земле, ни небесам.

Раскаянью Творец внимает сам.

Чтоб видел, как любовь моя полна, —

Коль Сильвия — моя, твоя она.

 

"Два веронца", акт V, сцена 4.

Прощение — это разновидность отношений между двумя людьми. Нелепо говорить о прощении целого класса людей, например, немцев. Человек, который прощает, должен воспринимать обиду серьезно. Если бедняк украл грош у миллионера, миллионер сочтет это пустяком. Напротив, если миллионер украл последние сбережения у вдовы, вопрос о прощении приобретает правомерность. Обидчик должен быть признан ответственным. Между лицом прощающим и лицом прощаемым должны существовать некие отношения. Человек должен позволить, чтобы его простили. Он обязан, во-первых, рассказать о случившемся; во-вторых, признать, что была нанесена обида; в-третьих, раскаяться и, следовательно, взять на себя личную ответственность. Безвинному простить легче, чем виновному признать вину и принять прощение. Часто примирение не удается потому, что обе стороны готовы простить, но ни одна не готова снести прощение.

 

Бесплодные усилия любви

 

Октября 1946 года

 

Пьесу "Бесплодные усилия любви" нельзя отнести к числу величайших произведений Шекспира, но с композиционной точки зрения это одна из самых совершенных его пьес. Примечательна ее тема — образование и культура. В пьесе рассматриваются формы культуры, которые представляли наибольший интерес во времена Шекспира, а именно неоплатонический гуманизм, куртуазные манеры, рыцарская любовь и эвфуизм. В пьесе высмеиваются всякого рода гуманизм и ученость, все формы общественной жизни и искусства — все вместе, а не что-то отдельное. Пьеса начинается с замысла четырех молодых людей основать нечто вроде неоплатоновой академии. Эти юноши уже получили надлежащее воспитание и первые уроки хороших манер. Вообразите четырех молодых людей, беседующих в Гринвич-виллидж в 1946 году[401] Король разъясняет цели академии в первых строках пьесы:

 

Пусть слава, за которой все стремятся,

В надгробных надписях для нас живет,

Внося в нелепость смерти благолепье.

У времени, у ворона-прожоры,

Усильем жизни можем честь купить,

Что острие косы его притупит

И нам в наследство вечность передаст.

А потому, воители, — зову так

Я вас затем, что боретесь с страстями

И с целым полчищем мирских желаний,—

Указ последний да пребудет в силе:

Наварра сделается чудом мира,

И малой Академией — наш двор

В живом и созерцательном покое[402]

 

Акт 1, сцена 1.

Каждое общество может пренебречь добродетелями другого общества, если оно находится в плену собственных пороков, а демократии всегда грозит опасность недооценить значимость манер и церемоний. Мы рождаемся серьезными и честными, а первое, чему мы учимся — легкомыслие и неискренность. Второй урок — научиться серьезно относиться к другим. Каждая стадия обучения влечет за собой страдание, но мы должны переходить от одного урока к другому.

Легкомыслие — первый шаг — связано с условностями. Нас учат не привлекать к себе внимание. Внимание нужно заслужить. Мы не должны завладевать беседой, а в разговоре нам следует быть остроумными. Без условностей или манер в обществе возьмут верх самые агрессивные. Кроме того, в отсутствии условностей крайне сложно определить, какие отношения развиваются между вами и другими людьми. Даже малейшие отклонения от условностей, разделяемых другими, позволяют ориентироваться в обществе. Вам неуютно, если на вечеринке гости, которых вы никогда прежде не встречали, начинают вести себя так, словно вы хорошо знакомы. В подобной ситуации мы предпочитаем доверять не своим чувствам, а полагаться на условности. Следует помнить и то, что люди сами по себе интересны нам куда меньше, чем их мнение о нас. Условности требуют, чтобы мы проявляли интерес к людям, с которыми не хотим больше встречаться; кроме того, условности не позволяют нам утомлять других собственными проблемами. Проблемы других людей далеко не так увлекательны, как наши собственные, но мы должны соблюдать правила этикета. Если люди, встречаясь, отказываются от условностей, непонятно, как они должны себя вести. К концу первой стадии нужно усвоить правила приличия.

Вторая стадия — созерцание. В конце платоновского "Пира" Диотима говорит о лестнице любви, которая ведет людей от земного к небесному Эросу. Одни люди надеются "деторождением приобрести бессмертие и счастье и оставить о себе память на вечные времена" [403]. В монологе, перекликающемся с речью короля в начале "Бесплодных усилий любви", Диотима говорит Сократу, как "одержимы люди желанием сделать громким свое имя, чтобы на вечное время стяжать бессмертную славу", и определяет шкалу ценностей, благодаря которым человек может последовательно достичь высших таинств любви:

 

Кто хочет избрать верный путь ко всему этому, должен начать с устремления к прекрасным телам в молодости. Если ему укажут верную дорогу, он полюбит сначала одно какое-то тело и родит в нем прекрасные мысли, а потом поймет, что красота одного тела родственна красоте любого другого и что если стремиться к идее прекрасного, то нелепо думать, будто красота у всех тел не одна и та же. Поняв это, он станет любить все прекрасные тела, а к тому одному охладеет, ибо сочтет такую чрезмерную любовь ничтожной и мелкой. После этого он начнет ценить красоту души выше, чем красоту тела, и, если ему попадется человек хорошей души, но не такой уж цветущий, он будет вполне доволен, полюбит его и станет заботиться о нем, стараясь родить такие суждения, которые делают юношей лучше, благодаря чему невольно постигнет красоту нравов и обычаев и, увидев, что все это прекрасное родственно между собою, будет считать красоту тела чем-то ничтожным. От нравов он должен перейти к наукам, чтобы увидеть красоту наук и, стремясь к красоте уже во всем ее многообразии, не быть больше ничтожным и жалким рабом чьей-либо привлекательности, плененным красотой одного какого-то мальчишки, человека или характера, а повернуть к открытому морю красоты и, созерцая его в неуклонном стремлении к мудрости, обильно рождать великолепные речи и мысли, пока наконец, набравшись тут сил и усовершенствовавшись, он не узрит того единственного знания, которое касается прекрасного…

 

Описывая дальнейшее восхождение к абсолютной красоте, Диотима говорит:

 

Вот каким путем нужно идти в любви — самому или под чьим-либо руководством: начав с отдельных проявлений прекрасного, надо все время, словно бы по ступенькам, подниматься ради самого прекрасного вверх — от одного прекрасного тела к двум, от двух — ко всем, а затем от прекрасных тел к прекрасным нравам, а от прекрасных нравов к прекрасным учениям, пока не поднимешься от этих учений к тому, которое и есть учение о самом прекрасном, и не познаешь наконец, что же это — прекрасное.

 

Представленный у Платона процесс — это движение от частного к общему, от любви в отношении одного земного существа к страсти небесного Эроса. Если строго следовать платоновской доктрине, четверо молодых людей в "Бесплодных усилиях любви" хотят достичь небесной любви сразу, то есть обнаруживают недостаточную жажду знаний.

В эпоху Возрождения платоновское знание и процесс его постижения были развиты итальянскими неоплатониками Марсилио Фичино, Пико делла Мирандола и их последователями, создавшими учение, в котором предпринималась попытка сочетать платонизм и христианскую мистику. Обретение "земного блаженства" они рассматривали как двухступенчатый процесс, при котором человеческий "рассудок", освещаемый "разумом", стремится к совершенствованию человеческой жизни и участи на земле, в то время как сам "разум" может попытаться проникнуть в царство вечной красоты и истины. На первой стадии человек совершенствуется в нравственных добродетелях, составляющих суть justitia[404], ведет деятельную жизнь, подобно библейским персонажам Лии и Марфе, и относит себя, в космологическом смысле, к царству Юпитера. На второй стадии к нравственным человек добавляет теологические добродетели, religio[405], и посвящает себя созерцательной жизни, следуя примеру Рахили и Марии и вступая в царство Сатурна. Платона смущали люди, не стремившиеся к созерцательной жизни. Источник зла следовало искать в страстях тела.

Кроме того, Фичино разработал подробную космологическую теорию. По ту сторону Вселенной пребывает над- небесный и единосущный Бог, ассоциируемый с Ураном. Ниже располагается "космический разум", Novc;, то есть умозрительная и наднебесная сфера, которая, подобно Богу, непорочна и постоянна, но в отличие от него множественна и вмещает идеи, понятия и ангельские сущности, которые суть прототипы всего, что находится в поднебесном пространстве. Это царство отождествляется с Сатурном, и именно в него стремятся четверо юношей в "Бесплодных усилиях любви". Согласно другой традиции, планета Сатурн связана с меланхолией, а потому мудрецам свойственно пребывать в подавленном состоянии духа. Под "космическим разумом" находится "космическая душа", animamundana[406], царство чистых причин, а не чистых форм, ассоциируемое с Юпитером. За ним следует царство природы — сочетание форм и материи, а далее — царство собственно материи, бесформенной и безжизненной. Материя и природа — то есть каждое человеческое существо, зверь, растение или минерал — находятся под влиянием одного или нескольких небесных тел и управляются роком.

Фичино и его последователи обнаружили сходную структуру в микрокосме человеческой души, которая, по их мнению, образована пятью качествами, сгруппированными в две категории — anima prima, "верхняя душа", и anima secunda, "нижняя душа". Anima prima состоит из разума и рассудка. Природа разума созерцательная и творческая. Последний аналогичен и причастен божественному разуму. Взгляд разума обращен вверх, к наднебесному, и вниз, к рассудочному. Рассудок, соседствующий с нижней душой, согласует чувственные данные с правилами логики. В отличие от нижней души рассудок может либо отдаться на волю низших ощущений и чувств, либо попытаться преодолеть их. Anima secunda, нижняя душа, существует в непосредственной близости от тела и состоит из трех качеств, которые управляют физиологическими функциями и одновременно зависят от них. Первое из них — это способность к размножению, питанию и росту; второе — способность к внешнему восприятию, то есть пять чувств, а третье — способность к внутреннему восприятию, или воображение. Нижняя душа, несвободная в совершении выбора, управляется небесными телами и судьбой. Считалось, что рассудок присущ только человеку. Практические усилия рассудка связывались с Юпитером, созерцательные — с Сатурном.

К Венере небесной и Венере земной, о которых говорится в "Пире" Платона и трудах Фичино, Пико делла Миран- дола добавляет третью Венеру;— промежуточную между первыми двумя. В мифологии Пико Афродита Урания I — дочь Урана, которая ведет человеческое существо от частного к всеобщему, от индивидуальной любви к любви божественной. Афродита Урания II (персонаж, введенный Пико) — дочь Сатурна; она стремится сделать человеческую любовь рациональной и совместимой с деятельной жизнью. Наконец Афродита Пандемос, дочь Зевса и Дио- ны, олицетворяет вожделение.

Четверо молодых людей в "Бесплодных усилиях любви" полагают, что находятся в царстве Урании I, но в действительности пребывают в царстве Урании II. Современная аналогия этой ошибки — отсутствие призвания. Например, люди говорят: "Я хочу сочинять" — и на этом все кончается. Почему? Во-первых, люди заблуждаются в отношении природы сочинительства. Они не конкретны: они говорят о своем желании "стать писателем", а не о желании "написать то-то и то-то". В центре внимания результат, а не процесс, что предполагает недостаток страсти и неготовность пройти через тяготы подготовки и обучения. Важно любить свое дело, а не себя. В "Волшебной флейте" Моцарта действию сопутствует риск, самоотречение, страдание. Для того чтобы работать, отказавшись от наслаждений, вы должны, подобно Тамино, влюбиться еще до того, как увидите объект желания. Можно, конечно же, и не следовать путем Тамино, как второстепенные персонажи в "Бесплодных усилиях любви" и Папагено в "Волшебной флейте". Еще одна возможность — отказаться от честолюбивых помыслов; честолюбие несовместимо с наслаждением. Начав сочинять, вы находите это занятие тяжелым, ваши мысли рассеиваются.

Если вы всматриваетесь только в свое "я" то действуете так, словно каждая фраза должна быть шедевром, а если это не получается, к чему заканчивать написанное?

Четверо юношей в шекспировской пьесе пытаются сочетать серьезность с легкомыслием, и их разоблачают. Прибывают дамы, решимость благородных юношей испаряется, и начинается куртуазный роман, отчасти пародия на христианство, отчасти платоновский диалог, хотя и с переменой полов — влюбленные разного пола, а не одного, как у Платона. Это сознательная игра, которая может зайти слишком далеко. Розалина говорит, что Купидон убил сестру Катерины, а та подтверждает, что, поистине: "Ее он вверг в тоску, печаль, унынье / И тем сгубил"[407] (v. 2).

Представленные в пьесе куртуазные манеры также восходят к средневековой и ренессансной традиции рыцарской любви, зародившейся в поэзии трубадуров, в Провансе XI века. Андрей Капеллан, в начале XIII столетия, составил свод правил рыцарской любви в латиноязычном сочинении, "De Arte Honeste Amandi"[408]. Во-первых, любовники не должны состоять в браке. На пути к любви они должны вынести неимоверные трудности, в том числе ревность к сопернику; в браке ревность нежелательна, но она служит важным доказательством рыцарской любви. Наконец, любимую даму следует почитать как Бога. Поскольку браки заключались по расчету, а не по любви, и свободы выбора не было ни у мужчины, ни у женщины, любовь надлежало искать вне брачных уз. И все же возлюбленная должна была достигнуть брачного возраста. Простолюдины не годились, ведь крестьянку можно было принудить к любовной связи. Кроме того, рыцарская любовь не должна была выходить за пределы личного, то есть достигать более высоких сфер, — в отличие от платонического и неоплатонического учения о любви и в пародийном противопоставлении христианской идее о том, что ближних надлежит любить также, как самого себя. Прелюбодеяние, как физический итог рыцарской любви, не умалчивалось.

Андрей Капеллан приводит рассказ, откровенно пародирующий христианские представления о загробной жизни. Рыцарь, ищущий в лесу своего заблудившегося коня, видит, как мимо проезжают три процессии. Он видит дам верхом на богато украшенных лошадях, и каждую из них сопровождает пеший возлюбленный: это женщины, проявлявшие мудрость в любовных делах. Вторая процессия состоит из дам, окруженных толпой соперников, — эти женщины никому при жизни не отказывали. В третьей процессии (и в полном одиночестве) дамы едут верхом на неоседланных жалких клячах — эти оставались глухи к мольбам всех поклонников. Рыцарь следует за тремя процессиями в сказочную страну. Верные любовники из первой процессии остаются жить при дворе короля и королевы любви, в месте под названием Amoenitas[409], в тени дерева, приносящего всевозможные плоды, подле орошающего эту местность фонтана, с водой сладкой, как нектар. Дамы из второй процессии помещены в Humiditas[410], б олотистую местность, где вода из фонтана стала холодной, как лед. Наконец, дамы из третьей процессии обречены на самый внешний круг — поросшую репейником пустыню Siccitas[411]: они сидят на колючих кустарниках, которые постоянно приводятся в движение невидимыми мучителями.

В конце "De Arte Honeste Amandi" Капеллан переходит от пародии на христианство к строгому наказу читателям — отречься от бесконечно суетной земной любви и объединиться в любви к Богу. Сходные настроения мы видим у Чосера, в заключительных строфах "Троила и Крессиды", а также в еще более жестком по форме отречении от своих творений в конце "Кентерберийских рассказов". Разочарование Чосера — это не только способ обойти цензоров. Нет, игра должна уступить место серьезным делам. В представлении с Купидоном из "Королевы фей" Спенсера показано, что случится, если игра зайдет слишком далеко:

 

А после рой рычащих точно лев

Фигур толпился — жалкое родство:

Был среди них Раздор, и тучный Гнев,

Греховная Любовь, и Мотовство,

Измена, Похоть, Буйство, Колдовство.

Дни юности, ушедшие в пирах,

Печаль и мерзкой Нищеты вдовство,

Небесной кары неизбывный Страх,

Смятение в умах и Смерти гнусный прах[412]

 

Обратимся к слепоте Купидона и к зрению, которое приобретает в шекспировской пьесе огромную важность. Бирон объявляет себя невольным пленником этого "слепого, плаксивого, своенравного мальчика" (III.1), а позже произносит пространную речь, в которой рассуждает о значении глаз для любви. Он говорит королю, Лонгвилю и Дюмену, что богатство любви "преподано нам глазами женщин" (IV. 3):

 

Из женских глаз доктрину вывожу я:

Они — тот кладезь, тот первоисточник,

Где Прометей огонь свой почерпнул.

 

Акт IV, сцена 3.

А в конце пьесы он просит дам простить "неприличную порывистость" их любви, которая:

 

Капризна, как дитя, тщеславна, вздорна.

Из глаз родясь, она, как и глаза,

Полна страннейших образов и форм,

Меняющихся с той же быстротою,

С какой глаза меняют впечатленья.

И если мы в одежде шутовской

Глазам небесным вашим показались

Пустыми и бесчестными лгунами,

То кто же, кроме глаз небесных ваших,

Нас уличивших, в этом виноват?

 

Акт V, сцена 2.

Впервые Купидон был представлен слепым в 1215 году, в сочинении немецкого автора[413] Зрение — самое интеллектуальное из всех чувств: вы видите открывающиеся перед вами возможности; зрение подчиняется воле; глаза — орган выбора. Ева сочла плод желанным, увидев яблоко. Низшие чувства невинны — вина и любовь передаются посредством глаз. Зрение активно, слух — послушен. Согласно иконографической традиции, зачатие девой Марией младенца в сцене Благовещения происходит через ухо. В то же время зрение — самое ненадежное из чувств. Внешность бывает обманчива. В сонетах Шекспир часто противопоставляет глаз и сердце, как категории внешнего и внутреннего: "У сердца с глазом — тайный договор" (сонет XLVII); "О, как любовь мой изменила глаз!" (сонет CXLVIII)[414]. В сочинениях эпохи Возрождения слепой Купидон часто предстает в отрицательном смысле, означая пандемического бога в противоположность зрячему, рациональному Купидону. Мифологическая фигура Антэроса, которого первоначально воспринимали как бога взаимной любви, была преобразована неоплатониками в бога очищения, призванного защитить человека от чрезмерной сосредоточенности на чувствах и "видении".

В карикатурах на "умников" часто надевают очки. Это основано на правильном психосоматическом наблюдении. Близоруким людям свойственно желание сосредоточиться на своих интересах и отстраниться от мира. Для людей с превосходным зрением город означает угнетающее разнообразие зрительных раздражителей. Для человека близорукого, без очков, всякий выглядит свежим и красивым.

Четверо мужчин в "Бесплодныхусилиях любви" должны научиться любить людей, а не идею любви. В конце пьесы Дюмену и Лонгвилю нужно только возмужать и подождать год. Королю, высказавшему идею академии, предстоит стать истинным аскетом и прожить год в уединении. Принцесса велит ему уехать на двенадцать месяцев "В какой-нибудь заброшенный приют / От светского веселья удалившись" (v. 2). Бирону следует стать ближе к людям. Он обладает задатками вождя, но он неудовлетворен собой и слишком сосредоточен на самосовершенствовании. В его жизни недостает необходимости, а есть только возможность, и если он не откажется от самосозерцания, то станет похож на Гамлета. Розалина понимает, что Бирону требуется необходимость, нужда, исходящая из внешнего мира, а также знание страдания, без которого он не сможет постичь смысла любви. Розалина предписывает ему провести год:

 

В больнице меж страдальцами немыми,

Даря беседой лишь калек брюзгливых

И тратя остроумье лишь на то,

Чтобы больных заставить улыбнуться.

 

Акт v, сцена 2.

Когда Бирон возражает, что невозможно "Вырывать из пасти смерти смех", Розалина отвечает:

 

Но это укрощает едкий ум,

Опасный лишь благодаря хвале

Глупцов, чей хохот вторит остряку.

Остроту делают удачной уши

Тех, кто внимает ей, а не язык

Того, кто отпустил ее.

 

Акт v, сцена 2.

"Хоть срок велик, придется с ним смириться / Отправлюсь на год я острить в больницы" (v. 2) — говорит Бирон. Бирон — отчаявшийся, а не легкомысленный человек. Но традиция куртуазной любви опасна и для Розалины. Никто не ожидает, что она будет хранить верность Бирону, а если тот не изменится, он развратит ее. У нее такие же пороки, как у него, а за их ехидством и изощренностью ума скрывается отчаянная тревога.

Армадо — человек без предназначения; у него нет денег, зато немало честолюбия, которое, впрочем, ему не удастся развить. Он страдает глоссолалией, болезнью, при которой люди говорят без умолку, оттого что они несчастны. Это более невинное, хотя и более утомительное убежище, чем пьянство. Армадо — неудачник. Язык параллелен опыту, но не зависит от него. Язык должен идти впереди опыта ради приобретения знаний. У Бирона и его приятелей, однако, язык слишком преобладает над опытом. Армадо — поэт чистейшей воды; его язык вполне преобладает над опытом, и Шекспир показывает отношения между двумя этими категориями в комическом ключе. В поэзии всегда присутствует элемент легкомыслия. Шекспир высмеивает напыщенных говорунов и в "Бесплодных усилиях любви", и в "Гамлете" однако он многим был им обязан и сознавал это. Сегодня Армадо, следуя моде, говорил бы односложно, как герои Хемингуэя. Современной комедии также присуща сдержанность, что достойно удивления. Ребенок должен в первую очередь овладеть языком, а опыт подоспеет. Писатель, подобно ребенку, должен сначала увлечься игрой слов, словесными экспериментами. Стилистическая вычурность помогает людям примерять к себе различные идеи и познавать себя. Вычурность очень полезна в старшем школьном возрасте. Если ее недостает, через пять лет человек превращается в зануду. Если же вычурность переходит и в средний возраст, это неприятно.

Мотылек достигает объективности в возрасте двенадцати лет или около того — ему присущ пытливый ум и чистые чувства. Воспользоваться этими качествами он сможет лишь много позже. В двенадцать лет люди более общительны, чем в старшем возрасте, и они замечательные спутники. Изобразить этот возраст на сцене — удачная находка.

Смирение представлено в пьесе образами Олоферна, Натаниэля и Башки. Олоферн, школьный учитель, — педант; это профессиональный недостаток, но, во всяком случае, не худший из пороков — педантизм в языке гораздо лучше, чем образовательные теории. Натаниэль очень кроткий: священникам и не следует быть напористыми. Башка — стоик, он скучен. Все эти люди олицетворяют процессию девяти добродетелей. Король невежливо принижает их актерские способности и хочет помешать представлению, но принцессе нравится сочетание рвения и безыскусности:

 

Чем безыскусней, тем милей забавы.

Стремленье проявить излишек рвенья

Лишает смысла лучшие стремленья,

И тем быстрее, чем сложней их форма,

Большие мысли превратим во вздор мы.

 

Акт V, сцена 2.

Для Бога праведная жизнь должна быть благонамеренной, но и безыскусной. Рвение важнее изощренности. Эти люди ближе к девяти добродетелям, чем кто-либо из компании придворных.

Весть о смерти отца принцессы побуждает Армадо согласиться на брак с Жакнетой, беременной от него, и смириться со своим положением. Пьеса заканчивается двумя песнями — песней зимы, исполняемой кукушкой, и песней весны, исполняемой совой. Вот песня весны:

 

Когда фиалка голубая,

И желтый дрок, и львиный зев,

И маргаритка полевая

Цветут, луга ковром одев,

Тогда насмешливо кукушки

Кричат мужьям с лесной опушки:

"Ку-ку!

Ку-ку! Ку-ку!" Опасный звук!

Приводит он мужей в испуг.

 

Когда пастух с дудою дружен,

И птицы вьют гнездо свое,

И пахарь щебетом разбужен,

И девушки белят белье,

Тогда насмешливо кукушки

Кричат мужьям с лесной опушки:

"Ку-ку!

Ку-ку! Ку-ку!" Опасный звук!

Приводит он мужей в испуг.

 

А вот песня зимы:

 

Когда свисают с крыши льдинки,

И дует Дик-пастух в кулак,

И леденеют сливки в крынке,

И разжигает Том очаг,

И тропы занесло снегами,

Тогда сова кричит ночами:

"У-гу!

У-гу! У-гу!" Приятный зов,

Коль супу толстой Джен готов.

 

Когда кругом метут бураны,

И онемел от кашля поп,

И красен носу Марианны,

И птица прячется в сугроб,

И яблоки румянит пламя,

Тогда сова кричит ночами: "

У-гу!

У-гу! У-гу!" Приятный зов,

Коль супу толстой Джен готов.

 

Акт V, сцена 2.  

В песнях прославляется смена времен года. Когда картины природы прекрасны, то чувства — дурны, в ненастье же чувства прекрасны. Сова и кукушки вещают в один голос, что хотя все достойные начинания могут, как утверждает Диотима, от отдельных проявлений прекрасного "подниматься ради самого прекрасного вверх", они должны вновь спуститься на землю.

 

Ромео и Джульетта

 

Ноября 1946 года

 

"Ромео и Джульетта" — в строгом смысле слова первая трагедия Шекспира. Какова природа эстетически интересного в трагедии? Искусство делится не на хорошее и плохое, а на интересное и скучное, и интересное всегда необычно. Новое в произведении искусства, трагическом или комическом, представляет эстетический интерес, исключение из нормы. Собака укусила человека — это скучно, человек собаку — интересно. Личность можно представить как неповторимую и интересную, если человек силен, — например, Ахилл и Геркулес, — в отличие от нормы, каковой считается слабость. Ничем не примечательного человека можно изобразить в необычных обстоятельствах — греки говорили, что в Необычных обстоятельствах люди сами необычны. Можно показать противостояние двух универсумов — например, государства и семьи, как в "Антигоне". Есть рассказ о комической коллизии на дипломатическом балу в Анкаре, когда жены британского и немецкого морских атташе зацепились друг за друга платьями, а так как дамы не разговаривали друг с другом, этикет не позволял им пошевелиться. Расцеплять их пришлось нейтральной стороне. В Инвуде[415] невеста умерла на пороге церкви: здесь заслуживает внимания не характер девушки, а ситуация. Повседневную жизнь человека интересно сопоставить с внезапной переменой, вносящей в нее разнообразие. Интереснее, если крадет не взломщик, а священник. Если в стране, где воровство карается смертной казнью, кражу совершает умирающий с голоду, это интересно, только если укравший робок или же воспитан в строгих правилах. Интерес вызывает необычайный момент во времени. Искусство неразрывно связано с неповторимым и исключительным в личности, в обстоятельствах и во времени.

Трагическое противоречие между нормальным и необычайным порождает страдание, комическое противоречие — нет. Однако трагедия может включать в себя комедию — и наоборот. К примеру, неспособность кормилицы в "Ромео и Джульетте" воспринять романтическую любовь комична, хотя она и ведет к трагической развязке. В трагедии личность не может примириться с космосом, и символ этого противостояния — смерть. В комедии личность совместима с космосом, и символ этой гармонии — брак. В античной трагедии сама вселенная отвергает возможность примирения, в современной же трагедии невозможность заключить мир есть следствие личного выбора. В комедии присутствуют и рок, и выбор.

Почему мы получаем удовольствие от трагедии? Существует два неверных, то есть однобоких подхода. Первый — это полное отождествление: мы идем в кино и рыдаем. В этом случае изображаемая ситуация гораздо серьезнее, чем наша собственная. Если воспринимать кинофильм как собственный опыт, скажем, фильм, рассказывающий о беглеце из застенков гестапо, ситуация окажется весьма болезненной: зритель испытывает не потрясение, а досаду. Мы склонны отождествлять себя с героем трагедии тогда, когда наше положение переносимо, но не столь значительно, как в трагедии. Другой неверный подход к трагедии — совершенная отстраненность. Тогда мы ощущаем Schadenfreude[416], происходящее из зависти: "Он симпатичнее меня, но поглядите, что с ним случилось! Слава богу, что я — это я". Нам следует сочетать отождествление с отстраненностью. Было бы неправильно отождествлять себя с Ромео и Джульеттой, сочувствуя их щенячьей любви и одновременно говоря: "Я как Ромео и Джульетта, хотя и не покончу с собой". Но Ромео и Джульетта не правы, совершая самоубийство, а мы не похожи на них потому, что любим недостаточно сильно, а не потому, что любим, как они, но испытываем нравственное отвращение к самоубийству. Ромео и Джульетта смешивают романтическую влюбленность и любовь. На персонажа античной трагедии затаил смертельную обиду рок. Современный трагический персонаж страстно связан с неправдой. Страсть выявляет эстетически интересное, неправда образует трагедию. Лично я не подвержен страстям настолько сильным, чтобы стать героем. Мораль античной трагедии: "Не гневи богов". То есть, в античной драме невозможен такой мученик правды, как Ромео, и такой уязвленный правдой негодяй, как Яго.

Отождествляя себя с персонажами и положениями, зритель вправе рассудить, но только в применении к себе же, что именно позволяет ему провести это отождествление. Пусть нас не заботят суждения современников автора, кроме тех случаев, когда мы не в состоянии понять, по какой причине чему-то, что нам представляется неважным, уделяется столь пристальное внимание — например, подробностям кровной вражды в "Ромео и Джульетте". Нам легче вообразить идеологические битвы. Если только мы не из Кентукки. Хотя елизаветинцы, как и герцог в пьесе, осуждали кровную вражду, память о ней была еще достаточно свежа, и они могли понять суть распри и, возможно, даже ощутить ее как искушение. Нам следует это учесть, иначе любовники будут казаться более несчастными и более разумными, чем на самом деле. Случись же нам принять точку зрения кормилицы, предлагающей Джульетте обвенчаться с Парисом, а с Ромео иметь связь на стороне, сюжет потеряет всякий смысл.

Если верить письменным свидетельствам, идея романтической любви и влюбленности существует не более восьмисот лет и только на Западе. Никто не знает в точности, как она возникла. В античной литературе любовь — благодушная чувственность (в истории о Дафнисе и Хлое); домашний уют и верность (в истории о Пенелопе); или трагическое безумие (в повести о Дидоне и в творениях Катулла). Катулл никогда бы не назвал любовь благородным состоянием — для него это ужасное душевное расстройство. Любовь Дидоны угрожает предназначению Энея — основать Рим, поэтому он оставляет ее. В свидетели романтической любви не годится и Платон: кажется, что его "Пир" начинается с романтического эпизода, но вскоре все переходит в любовь к "всеобщностям" — Платон не считает личность неповторимой и бесценной. Традицию куртуазной любви ошибочно возводят к "Науке любви" Овидия. Овидий пародийно героичен, вроде пожилых джентльменов, потягивающих бренди и рассуждающих о старых добрых временах в Париже. Возлюбленных Овидия попросили бы из комнаты перед началом всякого серьезного разговора. В Средние века страсть представлялась уместной только в отношениях между вассалом и сюзереном, в воинской преданности и в святости. Роланд, умирая, думает о славе, которую стяжает во Франции, а не о невесте. Средневековые схоластики видели в грехопадении помрачение сознания, и страстная любовь даже к собственной жене считалась прелюбодеянием. Целью брака считали продолжение рода и дружеские отношения.

Как случилось, что романтическая любовь стала в литературе объектом пристального внимания? Влюбленность сделалась довольно распространенной темой. Некоторые критики связывают зарождение романтической традиции в Провансе с присутствием множества неприкаянных рыцарей в замках, в то время как число достигших брачного возраста дам было очень невелико. Песни провансальских трубадуров были разновидностью холостяцкой литературы, созданной в условиях преобладавшего в ту пору mariage de convenance[417], и вполне могли происходить из того же неоманихейского источника, что и катаристская ересь того времени, согласно которой материя есть зло.

Рассмотрим природу влюбленности. Во-первых, как объясняет Мартин Бубер в "Я и Ты", элементы влюбленности включают открытие "ты" в противоположность "оно". "Ты" должно быть соотнесено с "я". "Ты" должно быть таинственным, непостижимым. Из открытия "ты" проистекает открытие "я" в его полноте и единстве. "Я" становится более активным, более заинтересованным и стыдится своего состояния. "Я" стремится стать лучше. Альфред Хаусман с иронией отзывается об этой условности в "Парне из Шропшира":

 

Когда в тебя я был влюблен,

Как чист я был и смел.

Дивилась вся округа: "Он

Поборник добрых дел"

 

Растают грезы без следа,

Пройдет, увы, любовь.

И скажут обо мне тогда:

"Он стал собою вновь… "[418]

 

Любовь Троила к Крессиде в "Троиле и Крессиде" Чосера делает Троила щедрее, смелее и сильнее, влечет его к приключениям и рассуждениям о любви, пробуждает в нем интерес к другим влюбленным. Ромео пытается держаться дружелюбно с Тибальтом.

Во-вторых, чего вы хотите достичь, влюбившись? Не просто обладания. Твое существование становится важным для того, чтобы существовал я, и я желаю, чтобы моя жизнь приобрела важность для тебя. Я хочу узнать тебя. Влюбленность обладает и другими качествами, присущими духовному опыту. Это дар, а не чувство, которое можно вызвать к жизни. Не существует заповеди "Влюбись"; библейская заповедь гласит: "Возлюби". Влюбленность не требует взаимности. "Ты" не определено ни эстетически, ни этически, это не более красивый и не более добрый, но неповторимый человек. Для влюбленных сравнения бесполезны: им нет дела до аналогий. Кроме того, "ты" должно казаться могущественным. Вот почему влюбленность часто остается безответной. Если она взаимна, за влюбленностью следует чувство зависимости друг от друга. И секс.

Каков возможный душевный опыт этого "ты"? Во-первых, сопричастность Богу — религиозный опыт. Во-вторых, раскрытие своего призвания. В наше время никто не считает, что религиозный опыт или постижение призвания так уж важны, тогда как в важности любовного опыта убеждены все. В любви слабая личность стремится быть агрессивной и присвоить "не-себя", одинокая личность ищет сопричастности, хочет защитить другого или быть защищенной. В юношеской любви два этих начала сливаются.

Влюбляясь, вы узнаете себя. С известной долей вероятности влюбленность настигает нас в переломное время — в юности, в среднем возрасте, когда мы переходим на новую стадию жизни. Певцы куртуазной любви несправедливо полагали, что можно заставить себя влюбиться, но были правы, утверждая, что влюбленность невозможна в браке. В супружестве "ты" становится слабее или же мы начинаем понимать "ты", и влюбленность превращается в любовь. Мы учимся воспринимать "ты" не как основу нашего существования, но как человека, которому способны помочь — возможно и расставшись с ним. Например, родители расстаются с детьми, чтобы те встали на ноги. Если приравнять влюбленность к любви, это приведет к неистовству косметики, двуспальным кроватям и т. д. Любовь — это другое.

В литературной традиции любовь всегда встречает преграды. Чтобы дурман романтической любви сохранял силу, отношения должны оставаться неизменными, не переходя, к примеру, в дружбу или семейную, супружескую любовь с ее обязательствами перед обществом. Нет, что-то должно встать между влюбленными, предотвращая их союз, — один из них уже состоит в браке, их семьи разделяет кровная вражда, существует расовый или религиозный барьер, а если барьера нет, влюбленные обязаны его выдумать. Смысл препятствия очевиден: усиливать желание, мешая его исполнению. Далее, влюбленным идеально подходит непреодолимая преграда. То есть их союз может быть обретен только в смерти. В этом секрет, религиозная тайна романтической любви, тайна, нашедшая выражение в самоубийстве Ромео и Джульетты. Если двое женятся, исходя из предположения, что любовь должна всегда преодолевать препятствия, они, возможно, станут изменять друг другу, но в любом случае их ожидает нелегкая жизнь. Чем лучше вы знаете кого-то, тем успешнее вы сумеете его мучить: муж и жена становятся друг для друга демонами. Влюбленность хороша, если благодаря ей вы становитесь личностью, с которой можно состоять в истинных отношениях, если влюбленность благоприятствует развитию вашего "я". Если человек влюбляется каждые пять минут, его справедливо подозревают в бессердечии. Влюбленность может быть вредна, если она никуда не ведет. Существуют и другие пути самопознания, но в наше время влюбленность представляется самым из них распространенным. Индустриализация привела к упадку религиозного чувства и сокращению числа профессий, которые можно было бы назвать призванием, а в больших городах заметно оскудение любви и истончение семейных уз.

Своим самоубийством Ромео и Джульетта заявляют: "Незачем жить", в отличие от мученика, утверждающего: "Есть нечто, во имя чего я должен умереть". Ромео и Джульетта обожествили друг друга. Джульетта, узнав об изгнании Ромео, восклицает:

 

Изгнание Ромео! Это значит,

Что все убиты: мать, отец, Тибальт,

Ромео и Джульетта — все погибли![419]

 

Акт III, сцена 2.  

Ромео говорит:

 

Изгнав отсюда, этим изгоняет

Из мира он меня; а это — смерть!

Изгнанье — ложное названье смерти.

 

Акт III, сцена 2.  

Ромео и Джульетта не знают друг друга, но когда он умирает, она не хочет жить. В конце концов, за их страстным самоубийством, за их реакцией на изгнание Ромео скрывается недостаток чувства, страх, что их отношения не выдержат испытаний, и потому из гордости их следует прервать сейчас же, в смерти. Случись им стать супружеской четой, чудесные речи иссякнут — и к лучшему. Их ожидают привычные житейские невзгоды, до которых искусству на удивление мало дела. Ромео и Джульетта обожают друг друга, это и подводит их к самоубийству.

Тибальт из рода Капулетти движим ненавистью — отрицательной формой обожания. Для того чтобы костер ее не погас, должны существовать Монтекки. Те, кто ненавидел одного Гитлера, теперь пребывают в растерянности. В пьесах Шекспира ратные недруги прибегают к эротическим метафорам. Капулетти, страдающий от старческой меланхолии, любит балы, свет, музыку, молодежь. Когда Тибальт узнает пришедшего в его дом на бал Ромео, Капулетти не рассержен, а приятно удивлен, — однако, разгневавшись, он видит в Джульетте не личность, а объект:

 

… А мы жалели,

Жена, что Бог одну лишь дочь нам дал!

Я вижу, что и этой слишком много

И что она для нас — одно проклятье.

Прочь, подлая!

 

Акт III, сцена 5.  

Брат Лоренцо и кормилица оба виновны в трагедии. Брат Лоренцо полагает, что ему известна Божья воля, и устраивает венчание. Ему хочется выступить в роли Бога. Однако он трус, он боится любых неприятностей и из страха и самонадеянности в финале пьесы оставляет Джульетту. Кормилица не делает различий между сексом и любовью. Ее грех — в недостатке сочувствия Джульетте, когда она советует девушке выйти за Париса:

 

И если уж так дело обстоит,

Я полагаю — выходи за графа.

Вот славный кавалер!

Пред ним Ромео — кухонная тряпка.

Орлиный глаз, зеленый, быстрый. Верь,

С таким супругом будет больше счастья.

Он — лучше.

 

Акт III, сцена 5.  

Ей следовало бы помалкивать. В результате этой речи Джульетта перестает ей доверять и умалчивает о зелье.

Рок и выбор действуют в пьесе заодно. Слуга обращается к Ромео с просьбой прочитать для него приглашение на бал к Капулетти: это драматическая случайность — увидев в списке гостей имя своей тогдашней возлюбленной, Розалины, Ромео решает отправиться на бал, где и влюбляется в Джульетту. То, что Ромео подслушал обращенное к нему любовное признание Джульетты, — такая же случайность. Тибальт оскорбляет Ромео и подстрекает его к бою, однако Ромео предпочитает уклониться от схватки, и ему удается устоять перед искушением. Меркуцио, напротив, принимает брошенный Тибальтом Ромео вызов и погибает. Потрясенный, он осознает, что распря — это не просто игра, а дуэль — не только упражнение в ловкости и удальстве: "Чума на оба ваших дома! Черт возьми! Собака, крыса, мышь, кошка исцарапала человека насмерть. Хвастун, мерзавец, негодяй, которой дерется по правилам арифметики" (III. 1). Ромео, в свою очередь, горит желанием отомстить за Меркуцио и, убив Тибальта, становится, по собственному признанию, "судьбы шутом" (III.1). Рок не дает брату Иоанну оповестить Ромео о плане использовать зелье и толкает Ромео на самоубийство. Шум за стенами склепа заставляет брата Лоренцо бежать — он должен был остаться и рассказать, что произошло. Но в этом случае мы имели бы пьесу о венчании, а это не представляет эстетического интереса.

Кьеркегор в "Или — или" проводит различие между внешней историей личности, последовательностью событий с кульминацией в одном напряженном, очищающем моменте и ее внутренней историей, в которой "огромной важностью обладает каждое мгновение" и которую должно понимать в контексте течения времени. Первая, внешняя история, говорит Кьеркегор, это естественная тема для художника или поэта, так как он может изобразить ее с той сосредоточенностью, которая необходима искусству. Вторую, внутреннюю историю выразить в произведении искусства куда сложнее. "Вообразите же рыцаря, — пишет Кьеркегор, — убившего пять вепрей, четырех драконов и спасшего трех заколдованных принцев, братьев принцессы, которой он поклоняется. Романтическая традиция вполне допускает подобную цепь событий. Однако для художника или поэта не имеет ни малейшего значения, было ли убито пять или только четыре чудища. Живописец, вообще говоря, более ограничен в средствах выражения, чем поэт, но даже последний вряд ли проявит интерес к подробному описанию уничтожения каждого отдельно взятого вепря. Он спешит запечатлеть момент. Он, возможно, сократит число чудовищ, с поэтической силой изобразит тяготы и опасности, которым подвергается рыцарь, и поспешит запечатлеть момент, миг обладания. Историческая последовательность не будет иметь для него особого значения".

Кьеркегор далее замечает, что: "…постольку, поскольку единственно на внешней истории можно сосредоточиться без ущерба для образности, то естественно, что изобразительные искусства и поэзия именно ее выбирают для представления, а следовательно, выбирают нераскрытую личность и все то, что с нею связано. Воистину говорят, что любовь раскрывает человека, но данное утверждение несправедливо для любви, как ее изображают в романтической литературе. Там личность только подводят к порогу, за которым она должна раскрыться — на этом история завершается; или же человек готов раскрыться, но что-то мешает ему в этом. Потому же, что внешняя история и закрытая личность в большей степени остаются предметом живописного и поэтического представления, предпочтительным оказывается и все то, что образует такую личность".

Затем Кьеркегор приводит несколько примеров: "Гордыню можно показать весьма успешно, ибо важнейшая особенность гордыни не в последовательности, а в напряженности момента. Смирение представить много сложнее, ведь именно здесь мы имеем дело с продолжительностью, и если в случае с гордыней наблюдателю достаточно видеть ее в кульминации, то во втором случае он справедливо требует того, чего поэзия и изящные искусства дать ему не в силах, то есть он хочет видеть смирение в его постоянстве, ибо для смирения важно, чтобы оно пребывало, и когда его показывают в идеальный момент времени, наблюдатель ощущает недостаток чего-то, ведь он осознает, что истинность смирения состоит отнюдь не в том, что оно идеально в какую-то данную минуту, но в том, что оно постоянно. Романтическую любовь можно запечатлеть в моменте, супружескую — нет, потому что идеальный муж идеален не однажды в жизни, а ежедневно. Случись мне изображать героя, покоряющего королевства и земли, это можно было бы очень удачно воплотить в моменте, однако служку в церкви, каждый день берущего в руки крест, нельзя представить ни поэтическими, ни живописными средствами, ведь суть в том, что он совершает это действие каждый день"[420]

В любовной истории Паоло и Франчески из дантовой "Божественной комедии" содержится предостережение, на которое следует обратить внимание. Данте видит "истомленные души" двух любовников, влекомые яростными вихрями второго круга ада, и просит позволения заговорить с ними. Франческа говорит ему и Вергилию:

 

"Любовь сжигает нежные сердца,

И он пленился телом несравнимым,

Погубленным так страшно в час конца.

 

Любовь, любить велящая любимым,

Меня к нему так властно привлекла,

Что этот плен ты видишь нерушимым.

 

Любовь вдвоем на гибель нас вела;

В Каине будет наших дней гаситель"

Такая речь из уст у них текла.

 

Скорбящих теней сокрушенный зритель,

Я голову в тоске склонил на грудь.

"О чем ты думаешь?" — спросил учитель.

 

Я начал так: "О, знал ли кто-нибудь,

Какая нега и мечта какая

Их привела на горький этот путь!"

 

Потом, к умолкшим слово обращая,

Сказал: "Франческа, жалобе твоей

Я со слезами внемлю, сострадая.

 

Но расскажи: меж вздохов нежных дней,

Что было вам любовною наукой,

Раскрывшей слуху тайный зов страстей?"

 

И мне она: "Тот страждет высшей мукой,

Кто радостные помнит времена

В несчастии; твой вождь тому порукой.

 

Но если знать до первого зерна

Злосчастную любовь ты полон жажды,

Слова и слезы расточу сполна.

 

В досужий час читали мы однажды

О Ланчелоте сладостный рассказ;

Одни мы были, был беспечен каждый.

 

Над книгой взоры встретились не раз,

И мы бледнели с тайным содроганьем;

Но дальше повесть победила нас.

 

'Чуть мы прочли о том, как он лобзаньем

Прильнул к улыбке дорогого рта,

Тот, с кем навек я связана терзаньем,

 

Поцеловал, дрожа, мои уста.

И книга стала нашим Галеотом!

Никто из нас не дочитал листа"

 

Дух говорил, томимый страшным гнетом,

Другой рыдал, и мука их сердец

Мое чело покрыла смертным потом;

 

И я упал, как падает мертвец[421].

 

 

Сон в летнюю ночь

 

Ноября 1946 года

 

Сон в летнюю ночь — широко известная пьеса. Здесь впервые в полной мере проявляется неповторимый дар Шекспира как драматурга, способного не только изобразить взаимоотношения между персонажами, но и показать их отношения с предметами неодушевленного мира, с природой. Единственный драматург, который приближается в этом смысле к Шекспиру, — Ибсен. Мастерство Шекспира в изображении отношений между разными классами общества выше, чем у других драматургов, но не в этом его исключительность. В побочном сюжете драматурги-елизаветинцы обычно изображали персонажей из низших слоев общества, и когда побочный сюжет перестали использовать, увяла и сама английская драма. Шекспир успешнее своих современников увязывает побочную сюжетную линию с главной.

В драматическом произведении очень трудно изобразить отношения между персонажами и окружающим миром, хотя отсутствие реалистичных декораций на елизаветинской сцене облегчало эту задачу. Это проще сделать в кинематографе, но декорации в кинофильмах слишком конкретны и не дают пищи для размышлений. Следует понимать, что слово природа можно использовать в разных смыслах:

 

(1) как нечто, что присуще человеку, что для него естественно — в противоположность притворному или необычному;

(2) как нечто, что противостоит человеку, то есть физическая оболочка мира, к которой люди вынуждены приспосабливаться.

Античные и китайские авторы используют слово природа в первом и традиционном смысле. Современные западные авторы, с благословения биологии, употребляют его во втором смысле. В свою очередь, это второе определение природы можно подразделить на четыре категории:

(2а) природа как совокупность влияний, которым разум подвержен извне;

(2b) образы и предметы, которые мы, посредством образного мышления, воспринимаем как внешний мир, например, воссоздание музыки ветра;

(2с) абстракция от (2Ь), мир практического опыта, одинаково воспринимаемый всеми людьми. Примером может служить камень, который доктор Джонсон отшвырнул ногой[422], чтобы опровергнуть берклианское утверждение о несуществовании материи.

(2d) совокупность законов и теорем, с помощью которых физики описывают (2а).

 

Мы часто путаем (2с) с (2а), а также паникуем по поводу (2b), так как здесь мы имеем дело с эмоциями. В категории (2d) присутствует изощренная абстракция, а человеческие эмоции начисто отсутствуют. Альфред Норт Уайтхед в "Способах мышления" критикует склонность современной науки опираться исключительно на (2d) и составлять списки форм чувственного восприятия, которые связаны только во времени и пространстве и лишены эмоциональной составляющей. В результате, утверждает он, развивается концепция природы, в которой нет места для описания импульсов и процессов.

Большинство художников изображает человека в совершенном отрыве от природы, сосредоточиваясь только на поступках людей, забывая о том, как они работают, как едят и т. д. В результате люди предстают более свободными, чем они есть, словно человек состоит из чистого духа — без тела, которое роднит его с животными и камнями. Поэтому люди, которые совершают дурные поступки, кажутся нам более виновными, чем в действительности. Напротив, сложившаяся в конце xix-ro и в хх веке литературная школа представляет человека беспомощной жертвой природы — природы как 2(d). Согласно этим воззрениям у человека нет воли, он не испытывает эмоций, связанных со своими поступками, и не несет за них ответственности. Такая точка зрения ошибочна. Допустимо, глядя на других людей, предположить, что они вынуждены были поступить так, а не иначе, но если подобное суждение выносится в отношении наших собственных поступков, мы сердимся. Никому не нравится слышать такое о себе.

Чтобы установить связь между человеком и природой Шекспир, в пьесе "Сон в летнюю ночь", прибегает к другим приемам. С помощью мифа Шекспир очеловечивает природу, превращает ее в подобие человека и снижает драматизм стихии, выставляя силы природы в комических ситуациях. Напротив, в трагедиях Шекспир не очеловечивает природу. В трагедиях бури и кораблекрушения, отражающие или противостоящие человеческим чувствам, суть проявления Божьей воли.

В наши дни люди скептически относятся к мифологии. Некоторые считают, что "Сон в летнюю ночь" побуждает нас верить в фей, но это не так. Иные авторы, исследующие тему мифа (их, правда, меньшинство), пишут торжественно-серьезные и невыносимо скучные статьи, в которых говорится, что верить в мифы не следует, но ими можно подменять религию, вроде "благородной лжи" Платона. Подразумевается, что мы не должны верить в мифы, но это простительно людям, которые неспособны к рациональному мышлению. Есть разница между религиозной догмой и мифом. Приверженцы юнговского мифа скажут, что вам не обязательно во что-то верить. В то время как догма — это исходная предпосылка, в которую надлежит верить несмотря на ее недоказуемость. Credo ut intellegam: верую, чтобы понять[423] Подтверждение такого допущения содержится в будущем, в том, что будущее изменяет нашу жизнь и становится мерилом нашего опыта. Например, "Бог есть любовь" — это не утверждение, выводимое из опыта, а исходная предпосылка. Миф, с другой стороны, — это рассказ об опыте, и его истинность должна быть доказана эмпирически. Так, рассказ о грехопадении Адама и Евы — это миф, повесть о всеобщем опыте. Вопрос не в том, следует ли верить в реальность мифа. Вопрос в том, адекватно ли миф описывает определенный опыт? Апостол Павел говорит: "Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю"[424]. Вы можете сказать: "На мне нет вины". Я вправе сказать: "Мне кажется, вы — лжец". Вероятно, с точки зрения эстетики фрейдистский миф об убийстве отца лучше объясняет понятие вины.

Фрейд исследует истоки религиозных верований в "Тотеме и табу" Согласно учению анимизма каждый отдельно взятый предмет обладает, как и я сам, волей, которой человек должен либо подчиниться, либо присвоить. В политеизме существует конечное число всеобщих, независимых сил, которые необходимо умилостивить или подчинить себе. В монотеизме — один Бог, созидающий мир или служащий прообразом мира, и его воля неизменна. Вы должны или установить ранее не существовавшие отношения, или выправить искаженные отношения с Богом. Так независимые боги политеизма становятся вторичными и превращаются в миф. Они больше не составляют основу нашего существования. В оде "Утро рождения Христа" Мильтона рождение Христа заставляет античных богов онеметь:

 

Оракул онемел,

И голос не сумел

Под куполом вещать обманным словом.

И с криком Аполлон

Дельфийский бросил холм,

Не в силах прорицать под древним кровом.

Гул заклинаний стих, пророческий пуст трон,

И бледноокий жрец ничем не вдохновлен[425]

 

Боги превращаются в акциденты, случайности, растворенные в мире сущности. Данте в "Рае" так описывает попытку постижения божественной любви:

 

О щедрый дар, подавший смелость мне

Вонзиться взором в Свет Неизреченный

И созерцанье утолить вполне!

 

Я видел — в этой глуби сокровенной

Любовь как в книгу некую сплела

То, что разлистано по всей вселенной:

 

Суть и случайность, связь их и дела,

Все — слитое столь дивно для сознанья,

Что речь моя как сумерки тускла[426].

 

В мифах присутствует схожее сочетание сути и случайности.

Использование мифов. Миф должен отражать универсальный опыт, в противном случае он становится частным символом. Отношение личности к этому всеобщему опыту должно быть неповторимым — то есть подразумевать счастье или несчастье. Миф не нужен для толкования закона всемирного тяготения, так как все мы, подчиняясь этому закону, ведем себя одинаково, но миф необходим для толкования опыта влюбленности, потому что влияние такого опыта неповторимо. Изощренный политеизм позволяет узнать некоторые законы природы, на которые мы можем повлиять. Но несмотря на знания, мы не в силах влиять на погоду, изменять наследственность, соответствующим образом распределяя способности между людьми, или делать так, чтобы друг в друга влюблялись подходящие люди. В повседневном опыте велика доля случайности. Когда все согласуется с природными законами, подчиняющимися человеческой воле, в мифе нет необходимости. Ни миф, ни религия не изменяет природных законов. Но если вам удастся повлиять на поведение богов с помощью магии, как в политеизме, или изменить отношение к Богу в себе, — как в монотеизме, возникает религия. "Ипполита" Еврипида можно пересказать без упоминания о гневе Афродиты. Мораль "Ипполита", если толковать его немифологически, состоит в том, что в плотской любви ошибки слишком дорого обходятся.

В пьесе "Сон в летнюю ночь" мифологические персонажи служат для описания некоего всеобщего опыта, которым мы не в силах управлять. Вы поминаете Пака, если, проснувшись, увидели, что идет дождь, или если вы порезались бритвой, спешили за завтраком, пропустили поезд, шеф на работе был не в духе, любимое место в кафе во время ланча оказалось занято, пьяница в баре досаждал вам рассказами о своей жизни, картофель за обедом был недоварен, а вечером вы поссорились с женой. Или наоборот. В неудачный день вам кажется: "Все против меня". Дело не только в темпераменте, сами обстоятельства восстают против нас. Это — Пак. Роль чистой математической случайности не так велика, как мы склонны думать. Везение зависит и от нас самих. Если, бреясь, мы злимся на себя, вероятность того, что мы порежемся, возрастает. Одна из моих тетушек, тетя Милдред, ухаживала за своей эгоистичной старшей сестрой, которая считала себя немощной, была очень благочестива и подозрительно относилась к удовольствиям. Как раз перед отъездом на отдых старшая сестра растянула лодыжку. В таких случайностях имеет значение и воля. На это обращают внимание даже страховые компании. Феи призваны показать, что случайности важны, но их значимость — в нашем восприятии. Воспринимаемая слишком серьезно удача ведет к самомнению, воспринимаемое слишком серьезно невезение — к отчаянию. Междухарактером и удачей нет прямой связи: фей не слишком заботят судьбы человечества. Мы должны быть благодарны за удачу и учиться достойно принимать невезение.

Наши обязанности состоят, во-первых, в правильном отношении к Богу; во-вторых, в правильном отношении к ближним; и, в-третьих, в правильном отношении к природе. Относитесь к ближнему как к свободной личности — не боготворите и не ущемляйте его. Помогайте природе — не делайте из нее кумира, в положительном или отрицательном смысле. Люди несут ответственность за то, чтобы природа оставалась такой, какой ей надлежит быть. Мне проще об этом говорить, так как я приехал из Европы, где природа дружелюбная и одомашненная, в отличие от США, где ее воспринимают либо как объект для эксплуатации, либо как спасительное убежище от цивилизации. Меня всегда неприятно поражает необлагороженная природа в этой стране, где нет ни садов, ни классических парков. Природа никогда не предназначала США для обитания — люди должны были селиться только на небольшом участке Европы и в Новой Зеландии. Во всех других местах или слишком жарко, или слишком холодно. В Нью-Йорке чудовищно жаркий климат. В Нью-Йорке мне комфортно только с половины ноября по март, когда стоит холодная погода. Не надо возлагать на природу нравственную ответственность, а то мы станем суеверными. Однако не стоит думать, что природа бесправна и существует только для нашего удобства — в этом случае она не замедлит отомстить. Нельзя эксплуатировать природу, это ведет к эрозии почвы. Но природу необходимо укрощать.

"Сон в летнюю ночь" подобен укладывающимся одна в другую китайским шкатулкам. Пьеса была написана по случаю чьей-то свадьбы. Вне пьесы находятся жених с невестой и елизаветинская публика, внутри ее — пары Тезей и Ипполита, Титания и Оберон, молодые влюбленные и, в пьесе внутри пьесы, Пирам и Фисба. Для отделения одной жизненной стадии от другой существуют праздничные обряды: крестины, обрезание, свадьба и т. д. Для Тезея и Ипполиты, как для всякого жениха и невесты, свадьба знаменует успешное завершение определенного жизненного этапа. Обратите внимание, что Оберон упоминает прошлые любовные похождения Тезея, а Титания говорит о том времени, когда Ипполита была амазонкой. Теперь прошлое забыто, и начинается новая жизнь, с новыми провалами и триумфами.

Вторую тему пьесы образуют четверо любовников — им предстоит пройти через испытания, которые для Тезея и Ипполиты остались в прошлом. Эти четверо входят в сумрачный лес Данте или в зазеркалье Алисы, что знаменует начало новой жизненной стадии, победу над собой или над другими. Ссора между Обероном и Титанией символизирует беспорядок в природе, устранить который призван человек:

 

Благостная осень,

Сердитая зима, весна и лето

Сменились платьем; изумленный мир

По их плодам не узнает их больше.

И это племя бед произошло

От наших неладов, от нашей ссоры;

Мы — их родители, мы — их причина[427]

 

Акт II, сцена 1 .

Тезей и Ипполита делают возможной встречу Титании с Обероном: их примирение происходит благодаря человеческому вмешательству. Трагические фигуры, Пирам и Фисба, так и не выбираются из леса. Эпизод с охотой (IV. 1) показывает, что прежние жестокие забавы не исчезли, но лишь уподобились спорту.

Тезей ставит перед Гермией условие: если она ослушается отца, ей предстоит или умереть, или провести жизнь в монастыре. Тезей так говорит о девственности:

 

Блаженны те, что, кровь смирив, свершили

Свой подвиг девственный. Но по-земному

Счастливей роза, ставшая духами,

Чем та, что на нетронутом кусте

Живет и гибнет в святости пустынной.

 

Акт I, сцена 1.  

Любовь в пьесе окружают противостоящие любовному огню образы луны, влаги и Дианы. Причина ссоры между Обероном и Титанией — не в плотской ревности. Однако наказание за ссору — вовлеченность в плотскую любовь. Лизандр и Гермия говорят как Ромео и Джульетта:

 

Мне не случалось ни читать, ни слышать,—

Будь то рассказ о подлинном иль басня,—

Чтобы когда-либо струился мирно

Поток любви.

 

Акт I, сцена 1.  

Рассказ о Пираме и Фисбе показывает, что могло бы произойти с персонажами "Сна в летнюю ночь", а также обнаруживает всю легкомысленность влюбленности. Здесь подразумевается, что слишком серьезное отношение к легкомысленным вещам может привести к трагическим последствиям. Деметрий и Лизандр, когда они не влюблены, слишком слабохарактерны, чтобы управлять собственными чувствами. Гермия и Лизандр поначалу чувствуют свое нравственное превосходство над остальными, а затем весьма самодовольно воспринимают повторное обретение своей любви, хотя относиться к этому следовало бы как к дару судьбы. Деметрий считает себя сильнее Елены, потому что он любим, но не любит сам — чуть-чуть неловко, зато как приятно. Несчастье озлобляет Елену, и она предает Гермию, чтобы все стали такими же несчастными, как она сама. Лизандр уподобляется Деметрию, потому что изменяет Гермии и без взаимности влюбляется в Елену. Гермия становится на одну доску с Еленой, потому что ее любовь безответна. Елена учится не завидовать другим и понимает, что быть любимой не так уж замечательно. Происходит полная перемена ролей. Елену наказывают за ее злость, ведь она не верит в предлагаемую ей любовь, а Деметрий понимает, каково быть нелюбимым. Все четверо, пройдя через испытания, повзрослели и теперь могут сочетаться браком.

Оберон, после ошибки с волшебной травой, обвиняет Пака в том, что тот смешивает понятия истинной и ложной любви: "И ты виною, что изменит он, / А ветреник не будет обращен" (III. 2). Пак считает, что романтическая любовь случайна, не истинна, и оправдывается, ссылаясь на всеобщую ветреность: "Так велено судьбою: тот, кто верен, / Средь миллиона лживых душ затерян" (III. 2). Чуть позже, опять защищаясь, Пак говорит, что он всего лишь смазал веки юноше, "одетому на афинский образец" (III. 2), в точности так, как велел Оберон. Путаница с волшебной травой означает, что по внешним признакам один человек ничем не отличается от другого. Как заметил доктор Джонсон: "Я думаю, что браки, в целом, были бы не менее, а то и более счастливыми, если бы они заключались по распоряжению лорда-канцлера, после должного изучения характеров и обстоятельств и без предоставления брачующимся права выбора"[428].

Волшебная трава символизирует неоднозначность. Каждый стремится к тому, чтобы другие желали того же, что он сам. Этого можно достичь несколькими способами: во-первых, силой, как при изнасиловании; во-вторых, посредством неких присущих человеку качеств или атрибутов, например, богатства; в-третьих, изощренностью, благодаря которой вы побуждаете людей действовать так, как хочется вам, в то время как они думают, что этого хочется им. Случай с Паком и волшебной травой показывает, насколько опасным может быть осуществление таких мечтаний. В мифе о Тристане и Изольде любовное зелье становится предлогом для оправдания недозволенной любви.

Всеобщая путаница с персонажами и беспорядок в природе, представленные в теме Титании и Оберона, могут привести к трагедии, как в "Тимоне Афинском", где сама земля кажется Тимону вором ("Тимон Афинский", IV, 3). В "Сне в летнюю ночь" ссора между Обероном и Титанией комична, и все же она вызывает наводнения и губит урожай (II.1). Оберона можно представить как истинное "я" Ипполиты, Титанию — как истинное "я" Тезея. Все их сложности происходят из пустякового желания завладеть ветреным мальчишкой. Титания, влюбленная в Рыло, противопоставлена четверке молодых афинян и афинянок с их запутанной любовной историей, но в случае Титании и Рыла мы наблюдаем подлинный мезальянс. Нам нравится думать, что любовь к другому объясняется ценностью, внутренне присущей объекту любви. При этом необходимо помнить, что, во-первых, относительно объекта, Рылу нужен кусок мяса, а не лунный свет; во-вторых, относительно субъекта, эта связь не приличествует Титании, и она ни в ком не вызывает сочувствия. Отношения Рыла с феями показывают, что даже самые прозаичные, лишенные воображения люди обладают чертами, о которых мы и не подозреваем. Рыло видит себя крепким, упрямым парнем, мастером на все руки, и примерно таким же воспринимают его товарищи-ремесленники. Публике он представляется ослом, Титании — милым, воспитанным, "не-упрямым" ослом.

Вдобавок ко всему Рыло предстает в обличье Пирама и, быть может, между ними действительно есть что-то общее.

Пьеса, которую разыгрывают Рыло и его товарищи, поднимает вопрос о метафизической разнице между существованием и сущностью. Если я наделен талантом, то я смогу сыграть другого человека так, что все будут введены в заблуждение и примут меня за другого человека, но я никогда не смогу обрести существование этого другого человека. Утверждая, что нам хочется стать кем-то другим, мы воображаем себе себя самих с некоторыми качествами того, другого человека, присовокупленными к нашей собственной сущности. Между театром и боем быков есть разница. Мы можем отождествить себя с сущностными страданиями актеров в театре, но не с экзистенциальными страданиями быка и гладиатора. Мы отождествляем себя с гибнущим героем пьесы или с маленьким человеком, заполучившим принцессу и миллион долларов. Или же воспринимаем пьесу как жизнь наизнанку и говорим, что "это только сказка". Ни один из этих подходов нельзя назвать правильным. Если мы хотим быть героями, то нам следует готовиться и к позорному поражению, а если не хотим показаться смешными, то нам следует не искать выгоду во всех обстоятельствах, а ожидать того, что нам воздастся по заслугам. Нужно быть актерами, а не сумасшедшими, воображающими себя невесть чем, вроде человека, который, возьмем крайний случай, мнит себя Наполеоном или яйцом, сваренным в мешочек. Или вроде прыщавого юнца, который едет по ветке Би-эм-ти[429], смотрится в стекло и приговаривает: "Как же объяснить тебе, насколько ты прекрасный".

Воспринимайте то, что вы делаете, как игру. Здесь, впрочем, существует опасность допустить две ошибки: человек либо неспособен отдавать себя, что плохо, либо он отдает себя только тогда, когда это кажется ему важным, что еще хуже. Пьесы, отвергнутые Тезеем, включают "сражение с кентаврами", потому что для Тезея она слишком личная, "неистовство упившихся вакханок", потому что он ее уже видел, и "плач муз, всех трижды трех", потому что Тезею кажется, что это представление слишком едкое для брачного торжества. Он выбирает "Пространно-краткий акт: Пирам и Фисба. / Весьма трагичное увеселенье" (v. 1) и выбирает его из соображений эстетического порядка:

 

Пространно-краткий! Трагико-веселый!

Горячий лед и столь же странный снег.

Кто согласует эти разногласья?

 

Акт V, сцена 1.  

Пьеса, которую выбирает Тезей, должна сочетать все первоосновы и служить зрителям примером. В искусстве мы часто любим то, что импонирует нам по личным, а не по эстетическим причинам. Не воспринимайте искусство слишком серьезно: успех зависит и от мастерства, и от искренности. Как указывает Тезей, способности и талант не стоит переоценивать:

 

Мы посмотрим пьесу.

Всегда уместно и приятно все,

Что нам поднесено чистосердечно.

 

Акт v, сцена 1.  

Он говорит:

 

Их промахи мы примем как подарки.

Где бедный труд бессилен, благородство

Должно ценить старанье, неуспех.

Меня кой-где ученые мужи

Встречали приготовленною речью;

И всякий раз дрожали и бледнели,

В средине предложенья запинались,

Их голос с перепугу замирал,

И наконец они совсем смолкали,

Не вымолвив приветствия. Поверь мне,

Я в их молчаньи почерпал привет;

И в боязливой скромности усердья

Мне больше слышалось, чем в трескотне

Крикливого и наглого витийства.

Простое чувство и безмолвный взгляд

Без многих слов о многом говорят.

 

Акт V, сцена 1.  

Позже, в разговоре с Ипполитой, Тезей также проявляет великодушие:

 

Ипполита

 

Ничего глупее я в жизни не слыхала.

 

Тезей

 

Даже лучшие из этого рода людей — всего лишь тени. Да и худшие — не хуже их, если им помогает воображение.

 

Ипполита

 

Но это будет не их воображение, а ваше.

 

Тезей

 

Если в нашем воображении они не хуже, чем в их собственном, то они могут сойти за отличных людей.

 

Акт V, сцена 1.

Но между хорошим и дурным искусством все же есть разница, и критика Тезея может быть безжалостной, как свидетельствуют его веселые реплики во время "нелепой потехи" (V. 1).

Вирджиния Вулф, в своем последнем романе "Между актов", описывает театральную постановку, разыгрываемую местными жителями перед английским сельским домом в канун Второй мировой войны. Подобно Шекспиру она сплетает воедино пьесу, актеров и актрис, отношения между публикой и актерами и между людьми, составляющими публику, а также поля, коров и погоду в местности, где разыгрывается пьеса. А еще — роман написан перед самой войной — она включает в него летящие в небе аэропланы. В конце представления один человек говорит: "Это уж артистов надо благодарить, не автора. Да и нас, зрителей". После того как разошлись, вернувшись каждый к своим делам, публика и актеры, Вулф, в финальной сцене, обращается к мужу и жене, Джайлзу и Айзе, перед чьим домом был разыгран спектакль:

 

Старики ушли наверх, спать. Джайлз скомкал газету, выключил свет. В первый раз за целый день они остались наедине, и они молчали. Наедине ненависть стала голой; и любовь. Прежде чем спать, они должны схватиться; после схватки они обнимут друг друга. В этих объятиях, может быть, родится другая жизнь. Но сперва они должны схватиться, как схватываются лис с лисицей, на поле ночи, в сердце тьмы.

Айза уронила шитье. Стали огромными большие кресла в чехлах. И Джайлз. И Айза тоже — против окна. В окне стояло одно сплошное небо, и оно погасло. Дом потерял свое прикрытье. Ночь была уже тогда, когда не пролагали дорог, не строили домов. На туже ночь смотрел пещерный человек с какой-нибудь скалистой высоты. Потом поднялся занавес. Они заговорили[430].

 

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 239; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!