С глаз долой – из сердца вон?



 

Концлагеря никогда не были полностью отрезаны от внешнего мира, и менее всего от жившего по соседству местного населения. Попытавшись в конце 1930-х годов изолировать лагеря, после начала войны СС так и не смогли сделать их абсолютно закрытыми. Невозможно было полностью скрыть убийства советских военнопленных и других жертв нацизма, когда колонны полуживых от голода заключенных гнали к воротам лагерей, после чего из труб крематориев поднимался предательский дым. «Трубы крематория день и ночь исторгали отвратительный смрадный дым», – вспоминала после войны одна жительница города Дахау[2611]. Другой точкой соприкосновения с местным населением был трудовой лагерь. Теоретически эсэсовцы все еще пытались отогнать зевак. Всех, кто не успевал разойтись, охранникам лагеря Дахау в 1942 году приказали отводить к администрации лагеря[2612]. Однако в начале 1940-х годов подобные предписания соблюдать стало практически невозможно, поскольку все больше заключенных размещали за пределами лагеря (накануне стремительного роста числа филиалов главных лагерей)[2613]. Нередко инициаторами подобного размещения выступали местные чиновники и торговцы. Особенно заинтересованы в рабочих руках были крестьяне, и они часто обращались к администрации концентрационного лагеря с просьбой оказать помощь в уборке урожая – практика, принятая в государственных тюрьмах. Одной из нанимательниц была Гретель Мейер из Флоссенбюрга, в июне 1942 года попросившая коменданта лагеря выделить для покоса «команду из четверых заключенных», поскольку у нее «муж на фронте» (запрос был удовлетворен ВФХА). Дефицит сельскохозяйственных рабочих привел к тому, что в СС стали «давать напрокат» немало заключенных. Осенью 1942 года около 13 % узниц Равенсбрюка работали в крестьянских хозяйствах[2614].

Иногда заключенные работали в мелких фирмах, в соседних городках и крупных городах[2615]. С осени 1942 года, после того как Гиммлер приказал задействовать строительные бригады СС на расчистке развалин, таких узников стало больше. В полосатых арестантских робах – издавна ассоциировавшихся у людей с преступниками – заключенные находились у всех на виду, равно как на виду было и жестокое обращение с ними эсэсовцев. Бывший узник Фриц Брингман вспоминал о необычном эпизоде, произошедшем на улицах Оснабрюка в конце 1942 года. Когда эсэсовец набросился на потерявшего сознание заключенного, из собравшейся у места происшествия толпы вышла женщина и, встав перед упавшим, отругала эсэсовца. В тот же вечер заключенные бурно обсуждали это заступничество как доказательство того, что «некоторые немцы еще не забыли разницу между добром и злом»[2616].

Однако в первые годы войны в сознании подавляющего большинства немцев лагеря и их узники оставались некой абстракцией. С заключенными почти не сталкивались, и в прессе о них писали редко; даже о создании такого нового крупного лагеря, как Освенцим, запретили упоминать как в местных, так и в общегерманских газетах[2617]. Но разумеется, систему лагерей не обошли вниманием полностью. Время от времени она фигурировала в публичных выступлениях и в массовой культуре. Например, в 1941 году на Большой выставке немецкого искусства в Мюнхене на одном написанном маслом полотне крупного формата были изображены десятки заключенных – узнаваемых по робам, головным уборам и треугольникам разного цвета, – работавших в каменоломне Флоссенбюрга (картина была приобретена за 4 тысячи рейхсмарок от имени Гитлера)[2618]. Местные нацистские бонзы также продолжали угрожать «возмутителям спокойствия» лагерями, а поэтому летом 1942 года Гиммлер даже издал официальное предупреждение. Немецкие граждане – слишком приличные люди, утверждал он, чтобы постоянно подвергать их угрозам столь сурового наказания[2619]. И большинство немцев загнало факт существования концлагерей в глубины сознания, так же как еще в конце 1930-х годов. Если о заключенных и думали, то, вероятно, представляли себе опасных преступников и других врагов государства. Этот образ так прочно впечатался в умы, что долго сохранялся и в послевоенные годы[2620].

Роль концлагерей в нацистском «окончательном решении» еврейского вопроса также не осознавалась обществом в полной мере. Разумеется, завеса секретности, прикрывавшая геноцид в Освенциме, никогда не была столь плотной, как хотелось бы творившим его нацистским преступникам[2621]. В эсэсовских кругах, по всей видимости, хорошо знали о происходящем. После того как доктор Иоганн Пауль Кремер принял участие в первой селекции в сентябре 1942 года, он записал в своем дневнике: «Не зря Освенцим называют лагерем смерти!»[2622] Помимо эсэсовцев свидетелями преступлений в Освенциме были и некоторые солдаты вермахта, и в 1944 году несколько старших армейских офицеров были хорошо осведомлены о том, что там проводились массовые убийства узников в газовых камерах[2623]. Железнодорожники и другие государственные служащие также были в курсе происходящего. В январе 1943 года высшие судебные чиновники Германии, которых нацисты в предвоенные годы держали подальше от концлагерей, во главе с имперским министром юстиции Тирахом совершили поездку в Освенцим[2624]. Многие местные жители тоже кое-что знали о массовых убийствах в соседнем лагере. В самом деле, слухи ходили по всей округе, правда, главными жертвами иногда считали не евреев, а поляков[2625]. Благодаря друзьям и родственникам, а также радиопередачам англичан и американцев зловещая слава Освенцима (Аушвица) проникала и в рейх. Что касается евреев, которых еще не успели депортировать, то известия о смерти их друзей и знакомых оставляли мало сомнений в том, что Освенцим был «быстро работающей бойней», как 17 октября 1942 года записал в дневнике Виктор Клемперер[2626]. Несмотря на все это, Освенцим отнюдь не стал в нацистской Германии притчей во языцех. Хотя многие рядовые немцы слышали о массовых убийствах европейских евреев на Востоке, в основном в их представлении они связывались с массовыми расправами и расстрелами, а не с самими концентрационными лагерями. Большинство немцев узнали об Освенциме лишь после войны[2627].

Такое незнание было во многом результатом усилий, предпринятых нацистскими властями, чтобы замолчать преступления, творимые эсэсовцами в лагерях. Эсэсовцам, служившим в лагерях, запрещалось отправлять обычной почтой одежду заключенных с пятнами крови – начальство опасалось, что при случайном повреждении посылок ее увидят посторонние. Также запрещалось отправлять уведомления родственникам о смерти советских граждан, угнанных на принудительные работы, после того как слухи о высокой смертности в лагерях широко распространились на оккупированном Востоке[2628]. Кроме того, СС во избежание подозрений начали использовать тайный код для сокрытия количества смертей, зафиксированных лагерной администрацией[2629]. Что касается слухов, то нацистские власти, видимо, сожалели о том, что не отменен приказ гестапо от октября 1939 года, разрешавший «распространять слухи» о лишениях в лагерях с целью повышения «устрашающего эффекта»[2630]. В действительности же за разговоры о насилии и убийствах по-прежнему наказывали. Болтливые лагерные охранники отделывались минимальным наказанием, хотя некоторых все-таки заключали под стражу. Кому-то везло меньше. После того как летом 1943 года некий стоматолог из Ганновера, состоявший в нацистской партии с 1931 года, сказал пациенту, что сожалеет о применении в концлагерях «средневековых методов пыток» и убийстве миллиона евреев, немецкий суд приговорил его к смерти[2631].

Для надзора за распространением сведений о лагерях нацистские власти продолжали строго ограничивать связи заключенных с внешним миром. Пересылка писем, которые разрешалось отправлять два раза в месяц (многим группам заключенных гораздо реже или вообще запрещалось), по-прежнему строго контролировалась. Письма можно было писать разборчивым почерком исключительно по-немецки – это лишало большинство иностранных заключенных права на переписку, – и все упоминания о болезнях, рабском труде и лагерном распорядке были строго запрещены. Нередко заключенным запрещалось сообщать даже о том, что они находятся в концлагере[2632].

Несмотря на принудительно выхолощенное содержание, для заключенных как письма, так и долгожданные ответы, которые они иногда получали, значили очень много. Известия о том, что их близкие живы, становились для них источником великой силы. «Я читал твое письмо снова и снова, – писал в ноябре 1944 года Хаим Герман из зондеркоманды Бжезинки (Биркенау) в последнем письме к жене и дочери во Францию. – Я не расстанусь с ним до последнего вздоха»[2633]. Между тем заключенные продолжали обходить запреты СС. Некоторые аллюзии – наподобие вопроса «Как дела у дяди Уинстона?» – были настолько очевидны, что пропустить их могли лишь самые тупоумные цензоры. Другие намеки были тоньше, для их понимания требовалось знания чужой культуры. «У госпожи Халяль [Halál – по-венгерски «смерть»] здесь очень много работы», – написала Алиса Бала из Бжезинки в июле 1943 года[2634]. Некоторым заключенным даже удалось тайно передать на волю сообщения, в которых они выражались откровеннее. В своем последнем письме из Освенцима, написанном в апреле 1943 года, всего за три месяца до смерти, 20-летний Януш Погоновски сообщил своей семье о том, что его лучшего друга недавно застрелили. Он также умолял присылать из дома больше посылок, потому что «с продуктами у меня плохо»[2635]. Подобные сообщения подпитывали на воле слухи о концлагерях. Другие подробности доходили от возвращавшихся из лагерей заключенных.

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 265; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!