Глава первая ПО БРЕГУ СТУДЕНОГО МОРЯ 8 страница



Но преподавал он, видимо, неплохо. Как раз в 1732 году Кветницкий сам написал учебник по своему предмету. Поэзию Кветницкий определяет как «искусство о какой бы то ни было материи трактовать мерным слогом с правдоподобным вымыслом для увеселения и пользы слушателей».

Учебник делился на две части – «Общую» и «Частную» («прикладную») пиитику. В первой главе «общей» пиитики Кветницкий защищает право поэта на вымысел и пытается определить природу этого вымысла. «Поэтически вымышлять – значит находить нечто придуманное, то есть остроумное постижение соответствия между вещами несоответствующими». Если это изящное барочное определение и принадлежало самому Феофилакту – структура учебника в любом случае была традиционной. О пиитическом вымысле толкует в первой части своего учебника «Пиитики» (написанного в 1705 году) сам Феофан (Прокопович).

Во второй части Кветницкий касается украшений поэтической речи – тропов (таких, как метафора, метонимия и т. д.) и фигур. В этой части филологическая наука довольно консервативна: современные ученые пользуются теми же терминами, которые были в ходу в России еще триста, а в Европе – и пятьсот лет назад, и в тех же значениях. Третья часть посвящена латинской версификации, системе стоп, размерам античного стиха (ямб, трохей, дактиль, анапест), проблемам поэтического стиля, а также классификации стихов по родам и видам. Без такой классификации схоластическая ученость обойтись не могла. Кветницкий классифицировал стихи по «материи» (героический, эпический, буколический, комический и др.), по именам употреблявших их поэтов (сапфический, пиндаров и др.), по числу слогов в строке, по форме стопы.

Частная, или прикладная, пиитика состояла из отдельных глав, посвященных наиболее распространенным видам поэзии. При этом семь из двадцати глав относились к «куриозным» стихам, столь распространенным в эпоху барокко («фигурным» – в форме чаши или креста, «кабалистическим» стихам – со множеством взаимно противоречащих смыслов, палиндромам и т. д.). Последняя глава посвящена была поэзии на «славянском» языке. Помимо языка, отличие ее от латинской заключалось, как отмечал преподаватель, в отсутствии деления строки на стопы и в наличии рифмы. В остальном же – никакой разницы: «…эпиграммы, элегии, оды, сцены, эклоги, сатиры и прочее не менее увлекательно, как и изящно могут писаться также и славянским стихом».

Такой либеральный взгляд на возможности «простонародного» языка был для средневековой схоластики не очень обычен. Особенно если учесть, что на практике‑то особенно выдающихся стихов на «славеноросском» языке все еще не существовало. Но не надо забывать, что в России церковнославянский язык был языком богослужения и утверждение его возможностей было (особенно на Украине и в Белоруссии) важным аргументом в споре с католиками. Но сам Феофилакт наверняка жил в мире классической латинской поэзии. В своем руководстве он упоминает имена Вергилия, Овидия, Ювенала, Горация, Марциала. Без сомнения, стихи этих поэтов звучали на уроках и заучивались наизусть. Много и плодотворно читал их конечно же и Ломоносов. Изучая греческий, он, должно быть, пробовал читать Гомера, Пиндара и, может быть, Анакреона.

Сложнее – с новыми европейскими поэтами: ведь новым языкам в академии не учили. Прокопович в своем учебнике поминает Торквато Тассо и Якопо Саннадзаро – классиков итальянской поэзии эпохи Ренессанса. Но скромный Феофилакт Кветницкий в Италии не бывал… Скорее всего, до него и его учеников могла дойти лишь новолатинская и, возможно, польская поэзия. Последняя уже сделала к тому времени немалые успехи. Творчество таких выдающихся польских лириков ренессансной и барочной эпохи, как Миколай Рей, Ян Кохановский, Себастьян Фабиан Кленович, Миколай Семп Шажинский, Ян Морштын и другие, было конечно же хорошо известно Симеону Полоцкому да и многим его последователям и во многом служило для них образцом. Во всяком случае, русский стихотворный канон XVII века был, как уже сказано выше, целиком скопирован с польского.

Конечно же юный Ломоносов читал все, что мог прочитать в стихах на «славеноросском» языке. Надо сказать, что со времен Симеона Полоцкого изменилось очень немногое. Многочисленные последователи придворного поэта царя Алексея не обладали его скромными, но несомненными достоинствами – даром рассказчика, фантазией, высоким простодушием…

Правда, появились новые жанры. В их числе были, в частности, канты. В современном литературоведении «кантами» называют вообще любые рифмованные, силлабические или (впоследствии) силлабо‑тонические стихи XVIII века, предназначенные для вокального исполнения и слагавшиеся вместе с напевом[18]. Благодаря рукописным песенникам такого рода словесность довольно широко распространилась среди грамотного городского населения. Ломоносов, по всей вероятности, впервые столкнулся с такими «стихами для пения» лишь в Москве. При Петре канты были, однако, и частью официального быта. Без исполнения стихов‑песен панегирического содержания не обходилась ни одна официальная церемония. Само собой, и ученики Славяно‑греко‑латинской академии привлекались к их сочинению и исполнению. Так, при возвращении Петра‑победителя в 1709 году из‑под Полтавы у триумфальной арки на Никольской улице его встречали «спасские школьники» в белых одеждах и венках, с зелеными ветками в руках, распевавшие:


Преславная Российская земля веселися,

Царска держава скипетром хвалися,

Святым апостолом Петром дана тебе.

Царю Российску, на земле и в небе;

Благолепную царску диадиму

Восприял от руки Божией возложиму

На главу Цареву бессмертныя славы,

Да утверждаются Российския державы

Христовым каменем, названным опока,

Его же Бог посла к Риму с востока…


Наряду с официальными панегириками и произведениями духовного и дидактического содержания в Петровскую эпоху появилась и любовная лирика. В основном это были анонимные силлабические вирши и канты. Вот характерный пример таких стихов:

Радость моя паче меры, утеха драгая,

Неоцененная краля, лапушка милая

И веселая, приятно где теперь гуляешь?

Стосковалось мое сердце, почто так дерзаешь?

Вспомни, радость прелюбезна, как мы веселились

И приятных разговоров с тобой насладились.

Уже по этим трогательным, но неуклюжим строчкам видно, с каким трудом человек петровского времени искал верные слова для выражения своих чувств. То, о чем прежде не полагалось писать, да и говорить «книжными» словами, стало важнейшей частью дворянского общежития. Язык не поспевал за изменениями нравов. Противоречивость эпохи проявлялась и в том, что галантные вирши часто сопровождались непристойными акростихами.

Резко выделялись среди поэтов той поры инициаторы и герои государственного переворота 1730 года – Феофан (Прокопович) и особенно – Антиох Кантемир. Оба они были наделены природой великолепным ритмическим и языковым слухом, позволявшим ощупью находить верную дорогу при отсутствии языкового канона и при сомнительном, не соответствовавшем духу языка каноне версификационном. Грозный архиепископ Новгородский баловался стихами на разные случаи монастырской жизни – сочинял эпитафию скончавшемуся иеродиакону‑мизантропу, славил отменное пиво, которое варит отец эконом… Все эти «пустячки» были не лишены своего рода тяжеловесного изящества. Вот, к примеру, стихотворение, явно сошедшее с пера не властного и сладкоречивого князя церкви, не придворного интригана и льстеца, а кабинетного ученого (в Феофане причудливо сочетались эти три лица) – «К сложению лексиков»:

Если в мучителския осужден кто руки,

ждет бедная голова печали и муки.

Не вели томить его делом кузниц трудных,

ни посылать в тяжкия работы мест рудных.

Пусть лексики делает: то одно довлеет,

всех мук роды один сей труд в себе имеет.

Князь Кантемир уже в совсем юном возрасте приобрел известность как сочинитель любовных «виршей» и как переводчик. В числе переведенного им были сатиры Буало. Под их влиянием в 1729 году молодой молдавский князь написал первую собственную сатиру – «На хулящих учения», разошедшуюся в списках и ставшую сенсацией. Прокопович приветствовал молодого друга:

Объемлет тебе Аполлон великий,

Любит всяк, иже таинств его зритель;

О тебе поют парнасские лики,

Всем честным сладка твоя добродетель…

В самом деле, можно понять то необычайное впечатление, которое произвела на современников первая русская сатира, – даже если учесть, что в ее раннем варианте стих Кантемира не так изыскан и гибок, как в окончательном, созданном несколько лет спустя. Сам жанр «высокой сатиры» был нов на русском языке. Образованные люди той поры, конечно, читали Ювенала (наверняка с ним был знаком и «спасский школьник» Ломоносов). Но проекция этого почтенного жанра на русские нравы времен Петра II и Анны Иоанновны выглядела, должно быть, ошеломляюще.

Вслед за ритуальной похвалой «младому монарху» под пером Кантемира возникали узнаваемые образы «хулителей учения». Тут и корыстолюбивый епископ в карете, в «ризе полосатой», считающий, что «ереси и расколы суть ученья дети», и щеголь, который «тужит, что бумаги много исходит на печатание книг, а ему приходит, что не в чем уж завертеть завитые кудри», и «пьяница, раздут с вина, чуть видя глазами, раздран, смраден, по лицу испещрен угрями», и дворянин‑консерватор:

«Живали мы – говорит – не зная латине

Преж сего, хотя просты, лучше, нежли ныне.

В невежестве гораздо больше хлеба жали.

Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли…

…Землю в четверти делить без Евклида смыслим,

Сколько копеек в рубле, без алгебры счислим…»

Язык этих стихов разительно отличался от языка и Симеона, и даже Феофана. Кантемир бесстрашно изгнал из своих стихов все грамматические и почти все лексические церковнославянизмы, впервые сделав славяно‑русский язык – просто русским. Но этот язык не похож и на простодушное наречие массовой любовной лирики петровской поры. Никаких неловкостей, никаких варваризмов. Такого сочетания естественности и сочности оборотов с благородством тона русская муза не знала еще долго – вплоть до Державина.

И конечно, сам пафос его сатиры был близок сердцу немалого числа грамотных людей той поры. Начав с похвал Петру II, сатирик в конце почти прямо проговаривается: «Златой век до нашего не коснулся роду». Это наверняка намек на эпоху Петра Великого, которая для людей, рожденных в 1709 (как Кантемир) или в 1711 году (как Ломоносов), уже была окружена возвышенным ореолом. Казни не вспоминали – вспоминали победы, вспоминали не «всешутейший собор» с его безобразными забавами, а «академика и героя», покровительствовавшего просвещению. А теперь…

Наука ободрана, в лоскутах обшита,

Из всех знатнейших домов с ругательством сбита;

И в самой богадельне места не находит…

Сто лет спустя под пушкинским пером два зачинателя русской поэзии – «сын молдавского господаря» и «сын холмогорского рыбака» – горделиво станут рядом. Но в жизни Кантемир с Ломоносовым, скорее всего, никогда не встречались. Правда, домашним учителем Кантемира был выпускник Славяно‑греко‑латинской академии Иван Ильинский; сам поэт в отрочестве несколько лет посещал Спасские школы, совершенствуясь в древних языках. А в 1731 году он перевел на русский с латинского «Оду к императрице Анне Иоанновне на день ее рождения», сочиненную по‑латыни учениками академии. Но Ломоносов в то время лишь начинал учить язык Горация. Да и слишком велика была социальная пропасть между гвардейским офицером, доблестным авантюристом, решающим судьбы государства, другом Феофана Прокоповича – и нищим школяром‑первокурсником, еще толком не освоившимся в чужой ему столице. А уже год спустя молодой князь был – в награду за оказанные государыне услуги – назначен послом в Англии. Еще через шесть лет он получил новое назначение: в той же должности во Франции. Там, на родине Буало, его переводчик и последователь в молодом еще – даже по тем временам! – возрасте окончил свою жизнь.

Не встречался, вероятно, Ломоносов в эти годы и с другим своим предшественником, позднее какое‑то время – почти другом, а потом, до конца жизни, злейшим врагом Василием Кирилловичем Тредиаковским (1703–1769), тоже бывшим (в 1722–1726 годах) учеником Спасских школ. Но наверняка переведенный им роман французского писателя Поля Тальмана «Езда в остров Любви» (1730) молодой Ломоносов прочел. Это был первый на русском языке любовный роман, даже не без фривольности, имевший сенсационный успех и вызвавший неодобрение церкви – трудно представить, что юные монастырские школьники не читали его из‑под полы. Сам Тредиаковский в письмах советнику Академии наук Шумахеру (в нашей книге это имя будет еще много раз упомянуто) так описывал оказанный ему прием: в то время, как одни наперебой расхваливают его книгу, «повсюду меня разыскивают и просят у меня оную», другие «почитают меня первым совратителем юношества российского, тем паче, что допрежь сего не ведало оно тех прелестей и сладкого тиранства, кое любовь причиняет…». Это была слава! Увы, спустя пятнадцать‑двадцать лет Тредиаковский, измученный насмешками, будет скупать и уничтожать этот свой ранний опыт. Так быстро все менялось в русской литературе той поры.

«Езда в остров Любви» была непохожа на роман в привычном для нас понимании. Это было аллегорическое сочинение, жеманное и несколько тяжеловесное, как требовал тогдашний вкус. «Отплытие на остров Цитеру», на остров Любви, – это был любимый сюжет Антуана Ватто и других французских живописцев эпохи рококо. Под пером Тальмана и Тредиаковского любовники перемещаются из одной области «острова Любви» в другую. Долго пребывая в «местечке, которое называется Малые Прислуги», «где другого ничего не видно, как только что везде любовные потехи», однако «все с пристойностью удивительной там чинится», посетив замок Искренности, миновав пустыню Разлуки, они наконец добираются до замка Прямые Роскоши. Олицетворенные Жестокость, Почтение, Предосторожность, Ревнивость, Рок чинят им всяческие препятствия. В конце концов красавица Аминта покидает героя, но он утешается, ухаживая за двумя другими красавицами – Сильвией и Ирисой. Чувства, которые герой испытывает к ним, характеризуются им как Глазолюбие или Честное Блядовство. Звучит довольно забавно, но Василий Кириллович героически пытался найти подходящие для выражения новых чувств русские слова… Конечно, не всегда ему улыбалась удача. Однако если не в самом романе, то в переведенных Тредиаковским стихах из «Езды в остров Любви» есть что‑то очень живое и обаятельное, привлекающее по сей день:

В сем месте море не лихо,

Как бы самый малый поток.

А прохладный зефир тихо,

Дыша от воды не высок,

Чинит шум приятный весьма

Во игрании с волнами.

И можно сказать, что сама

Там покоится с вещами

Натура, даря всем покой…

Был в тогдашней Москве по крайней мере еще один талантливый поэт, с которым Ломоносов в молодые годы теоретически мог общаться лично. К сожалению, имя его ныне помнят лишь специалисты. Неизвестны даже годы его жизни и его отчество. Петр Буслаев (так звали этого человека) где‑то на рубеже 1730‑х закончил Славяно‑греко‑латинскую академию и принял сан дьякона в Успенском соборе в Москве. Дальше дьякона высокоученый молодой человек не продвинулся, да и тот сан сложил с себя, овдовев. В 1755 году его уже не было в живых[19]. Единственное известное произведение Буслаева – «Умозрителство душевное описанное стихами о преселении в вечную жизнь… Марии Яковлевны Строгоновой…» – написано, по‑видимому, в 1733‑м и напечатано в 1734 году. Это была погребальная поэма на смерть покровительницы, вдовы знаменитого купца и фабриканта, первым из Строгановых (Строгоновых) получившего дворянство[20] и баронский титул. Поэма начинается описанием видения, посещающего умирающую баронессу и «предстоящих»:

…показался красен человеков паче,

Властительно блистая, как бог[21], не иначе;

В свет очам ненасытный оболчен был красно,

Сладко было нань зрети, с радостью ужасно.

Тело ж все было в крови, как от мук недавно:

Пробиты руки, ноги и бок виден явно.

Однакож славы сие не отымало,

Но любовь божественну казало немало,

Очи являли милость, лице же все радость,

Весь он был желание, весь приятна сладости.

Затем являются «Небесна Царица» («Облачена вся в солнце, луна под ногами, на голове ж корона царская с звездами») и множество святых. И наконец:

Пламенновидны силы крест Христов казали,

Тернов венец и ужи, чем Христа вязали,

Трость, копие и гвозди – страстей инструменты,

От чего трепетали света элементы.

Поэма Буслаева показывает не только его собственный незаурядный талант, но и ту сравнительно высокую поэтическую культуру, которую прививали в Спасских школах. Сохранились образцы стихов, которые в качестве учебных заданий сочиняли ученики – на «славеноросском» языке и по‑латыни. Вот, скажем, пример рацеи, стихотворного приветствия, в данном случае к Рождеству:


Кий язык может молчать, как родилося Слово

От Пречистыя Девы? Что есть чудо ново;

Слышно ль, чтоб неорана земля плод носила:

А Дева незамужна Отрока родила,

Чему с родом народа Ангели дивятся,

А паче темные дуси трепещут, боятся.

Божия Слова Христа ныне нам рожденна

О Его ж рождестве вся ликует вселенна,

Паче ж вам, благородие, прошу веселиться,

Жив лета Мафусаила, на небе воцариться.


Эти вполне грамотные и не лишенные выразительности силлабические стихи мог написать и Буслаев, и Ломоносов, и кто‑то другой. Сохранилось, однако, одно учебное стихотворение, точно принадлежащее перу Ломоносова. Это – самое раннее известное нам произведение поэта и ученого (датировать его надо, вероятно, 1732 годом) – «Стихи на туесок»:


Услышали мухи

Медовые духи,

Прилетевши сели,

В радости запели;

Едва стали ясти,

Попали в напасти,

Увязли бо ноги.

Ах! плачут убоги,

Меду полизали,

А сами пропали.


«Туесок (туес)», – согласно Словарю Даля, – на северном и сибирском диалектах «берестяная кубышка, с тугой крышкой и скобкой или дужкой в ней». Стихи эти, написанные во искупление какого‑то проступка (зная Ломоносова, можно предположить – скорее, дисциплинарного, чем учебного), для снятия калькулюса, были одобрены Кветницким, написавшим на рукописи – «Pulchre» («Прекрасно»), Может быть, в стихотворении содержится намек на сущность проступка «спасского школяра»; может быть, «туесок» здесь – футляр от калькулюса. Точно можно сказать одно: это не единственное стихотворение, написанное Ломоносовым в 1732–1735 годах. По его собственному свидетельству, за успехи в русском и латинском стихотворчестве он был прозван в академии «Вергилием». Подобные гордые прозвища также были формой поощрения учеников.

Сдав экзамены за курс поэтики, Ломоносов уже в сентябре 1733 года начал учиться риторике у Порфирия (Крайского), также по его собственному учебному пособию. Крайский, как и Кветницкий, лишь в 1732 году постригся в монахи. Вся жизнь его была связана с академией: он был родственником Сильвестра Крайского (ректора в начале XVIII века, до Лопатинского), семнадцать лет проучился в академии (что не свидетельствовало о блестящих способностях), а потом несколько лет, до пострижения, преподавал в младших классах.

В основе курса Крайского лежала «Риторика» Николая Каусина (Коссена), французского проповедника, иезуита, духовника Людовика XIII. Сохранился объемистый студенческий «конспект» Ломоносова по этому предмету, который он наверняка использовал в 1743 году, составляя собственный учебник риторики – первый на русском языке. Впрочем, Ломоносов продолжал изучение этой дисциплины позднее, в Марбурге.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 121; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!