Глава первая ПО БРЕГУ СТУДЕНОГО МОРЯ 4 страница



Первым учителем его был сосед Иван Шубной, юноша лет шестнадцати (впоследствии – отец скульптора). Вторым – Семен Никитич Сабельников, дьячок, учившийся в Холмогорской певческой и подьяческой школе при архиепископском доме.

Обучение грамоте в то время означало освоение другого языка, резко отличавшегося от разговорного. Как известно, со времен князя Владимира языком русской церковной письменности был церковнославянский, то есть болгарский или македонский диалект древнеславянского языка, на который перевели Библию Кирилл и Мефодий. В то время наречие, на котором говорили в Киеве и Новгороде, лишь немного отличалось от этого языка. Но спустя несколько столетий славянские языки разошлись друг с другом, в русском отмерла часть времен, изменились падежные и глагольные окончания, исчезли многие выраженные кириллицей звуки… Церковная служба шла по‑прежнему на языке Кирилла и Мефодия, церковная литература специально создавалась, по мере сил, на нем же, но язык летописей, деловых документов, политической полемики, «повестей» и даже агиографии был плодом компромисса между «славянщиной» и живой разговорной речью. Характер и степень компромисса определялись особенностями жанра и вкусами автора. В XIV–XV веках, когда на Русь приехало много ученых людей с Балкан (так называемое «второе южнославянское влияние»), письменный язык приблизился к церковно‑славянскому, потом опять отдалился. Писатели XVII века, стремясь к возвышенности стиля, порою искусственно конструировали церковнославянские обороты, реально никогда не существовавшие. В этом отношении дело обстояло примерно так же, как с латынью в Средние века на Западе. Но французский или итальянский клирик понимал, что «вульгарное» наречие, на котором говорят на улице, – это принципиально другой язык, восходящий к латинскому, но далеко от него отошедший. А для русского средневекового книжника «славенской» и «руской» – это были две формы (высокая и низкая, письменная и разговорная, церковная и светская) одного «славеноросского» языка. Правильное разграничение двух «нераздельных и неслиянных» языков и кодификация взаимоотношений между ними – заслуга в конечном итоге уже самого Ломоносова.

Обучение азбуке начиналось с заучивания букв. Каждой из них соответствовал, в представлении учителя и ученика той поры, не изолированный звук, а начинающееся с этой буквы церковнославянское слово (аз, буки, веди, глаголь, добро и т. д.). Потом – по складам – учились читать. Склады – это произвольные сочетания букв (часто не существующие в реальных словах), количество которых – по мере учения – постепенно увеличивали (к примеру: аб, ав, аг, ад… ая; абв, абг, абд… абя и т. д.). Выучив произнесение какого‑нибудь «вгдпря», ученик легко переходил к чтению осмысленных текстов. За азбукой, включавшей различные нравоучительные высказывания, следовал часослов (сборник молитв и иных текстов, входящих в ежедневное богослужение, кроме собственно литургии), а затем – Псалтырь. Можно предположить, что именно тогда юный Ломоносов впервые пережил потрясение при чтении псалмов Давида – древнейших образцов высокой лирической поэзии, некогда прозой переведенных семьюдесятью толковниками с древнееврейского на древнегреческий, а с него солунскими просветителями – на славянский.

«Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и на пути грешных не ста, и на седалищи губителей не седе, но в законе Господни воля его и в законе Его поучится день и ночь. И будет яко древо насажденное при исходищих вод…»

В каноническом синодальном переводе (появившемся спустя полтора века после описываемых нами событий) первый псалом звучит так: «Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных, и не сидит в собрании развратителей, но в законе Господа воля его, и о законе Его размышляет он день и ночь! И будет он как дерево, посаженное при потоках вод…»

Но Ломоносов не переводил церковнославянский текст даже мысленно: как любой грамотный человек своего времени, он существовал в двух языковых стихиях одновременно.

После Псалтыри иногда учили еще Новый Завет. Человек, умевший читать Библию, считался грамотным.

Разумеется, такое обучение требовало немалого усердия и дисциплины. Как свидетельствует Крестинин, «при первом представлении в школе нового ученика должен был учинить земной поклон новому властелину, учителю. И сему прилежало еще обычно напоминание со стороны родителей, дабы наказывать всякого трудника в грамоте на теле за вины, по праву родительской власти». Свободолюбивый Крестинин считал телесные наказания, наряду с всевластием родителей в семье и грубыми развлечениями, источником «рабского духа». Но английских школьников пороли до XX века, а свой национальный кулачный мордобой просвещенные мореплаватели провозгласили благородным спортом и заразили им весь мир. И никакого рабского духа у них при этом никогда не наблюдалось – совсем напротив.

Что касается Ломоносова, то он поспешил применить приобретенные знания на практике. Как рассказывали в конце XVIII века посетившему Холмогоры академику Лепехину, сын Василия Ломоносова «охоч был читать в церкви псалмы и каноны, и по здешнему обычаю жития святых, напечатанные в прологах, и в том был проворен, и при том имел у себя прирожденную глубокую память. Когда какое слово прочитает, после расскажет сидящим в трапезе старичкам сокращение на словах обстоятельно». Живее и достовернее говорится о выдающихся способностях мальчика в примечаниях к «Академической биографии» Веревкина. Основой послужили рассказы самого Ломоносова Штелину. «Через два года учинился, ко удивлению всех, лутчим чтецом в приходской своей церкви. Охота его до чтения на клиросе и за амвоном была так велика, что нередко биван был не от сверстников по летам, но от сверстников по учению, за то, что стыдил их превосходством своим перед ними произносить читаемое к месту расстановочно, внятно, а притом и с особой приятностью и ломкостью голоса». Другими словами, уже у юного Ломоносова были и просветительский раж, и высокомерие, стоившее ему впоследствии немалых неприятностей.

Поморам, в большей степени, чем другим русским сельским жителям, втянутым в рыночные отношения, приходилось подписывать много важных хозяйственных документов. Между тем старики и люди среднего возраста часто были неграмотны и заверять своей подписью бумаги приходилось научившимся читать и писать юнцам. Самый ранний сохранившийся автограф Ломоносова (4 февраля 1726 года) – в «Тетради подрядной камени, кирпича и древ церковного строителя Ивана Лопаткина». Алексей Аверкиев Старопопов и Григорий Иванов Иконников подрядились поставить Лопаткину «тес сосновый, не губастый, нещелованный и неперекосной». За неграмотных подрядчиков «Михайло Ломоносов руку приложил». Подписи четырнадцатилетнего мальчика, вероятно, придавало вес имя его почтенного и состоятельного (но неграмотного) отца.

Круг чтения «книжного» средневекового человека обязательно включал житийную («Пролог», «Четьи‑Минеи») и учительную литературу. Трудно сказать, много ли таких книг было на Курострове. Рядом, у архиепископа в Холмогорах и в Антониевом Сийском монастыре, были большие библиотеки – но они, конечно, не были доступны сыну рыбака из деревни Мишанинской. Но все же юный Ломоносов не только читал, но и переписывал такого рода произведения (труд переписчика еще был востребован – печатных книг было мало). Сохранилась одна переписанная им книга – «Служба и житие Даниила Мироточца». Можно предположить, что в его распоряжении был и уже поминавшийся рукописный «Шестоднев» архиепископа Афанасия (или одного из его предшественников), из которого будущий естествоиспытатель мог почерпнуть фундаментальные позднесредневековые представления о структуре мира.

«Облу же глаголют сотвори Бог землю, аще и горы на ней устрой. И яко зерно перцово глаголют сию неции быти круглостью, зане аще и неравно, но обло. Тако же и земля.

<…> Велики суть небеса и многим больши земля. И земля посреди их, яко тычка в крузе, и на чем и с водами, сиречь с морми, Божиим повелением поставлена и утверждена»[10].

В мире, учил «Шестоднев», существуют четыре первоначальные стихии: воздух, огонь, вода и земля. Круглый мир с землей посередине подобен яйцу, включающему в себя все элементы мира и представляющему собой модель макрокосма:

«Кто различное естество дал есть яйцам, малыми же образы стихия показует, тонкое им вложив, яко воздух, желтое, яко огнь, белое же, яко воду, а жесткое, яко землю, еже объимает естество»[11].

Как рассказывают биографы, Ломоносов стал спрашивать местного священника, существуют ли нецерковные, светские книги. Священник ответил, что такие книги существуют, но чтобы читать их, надо выучить латынь, а латыни учат только в больших городах – Москве, Петербурге и Киеве. То ли он больше ничего не знал, то ли не хотел сбивать отрока с пути благочестия. Кстати, школа, в которой обучали, между прочим, латинскому языку, преспокойно существовала с 1723 года на другом берегу протоки – в Холмогорах при архиепископском дворе. Учиться в ней Ломоносов не мог (туда брали только детей священнослужителей), но неужто он о ней не слышал?

Впрочем, вскоре мальчик увидел книги светского содержания в доме своих куростровских знакомцев – Дудиных. И книги эти были не на латинском, а на «славеноросском» языке.

Отец Павел Дудин, служивший в холмогорском соборе, владел недурной библиотекой. Некоторые (в основном богословские – «Беседы Иоанна Златоуста», «Поучения Аввы Дорофея», «Маргарит, сиречь духовный луг») книги из библиотеки Дудиных купил сам архиепископ – частью при жизни отца Павла, частью после его смерти (1695) у его сыновей.

Почему один из сыновей отца Павла, Христофор Дудин, не принял сана и поселился на Курострове, неизвестно. Умер он 12 июня 1724 года. Еще при жизни «старика Дудина» двенадцатилетний Ломоносов видел у него несколько книг, которые произвели на него сильное впечатление. У самого Христофора Павловича ничего выпросить не удалось, но уже после его смерти Ломоносов, ценою всяких «угождений и услуг» его сыновьям, сумел получить в собственность три книги: «Грамматику» Мелетия Смотрицкого, «Псалтирь Рифмотворную» Симеона Полоцкого и «Арифметику» Леонтия Магницкого.

Вообще‑то в 1720‑е годы новоизданные светские книги даже внешне отличались от церковных. Их печатали «гражданским шрифтом», разработанным лично Петром. Буквы были не такой, как в традиционной кириллице, формы, а некоторых (например, большого и малого юсов) и вовсе не было. Но «Псалтирь» и «Арифметика» были напечатаны еще до реформы (соответственно в 1680 и 1703 годах), а новое издание «Грамматики», осуществленное в 1721 году, было отпечатано в церковной типографии (а на церковные издания гражданский шрифт не распространялся).

«Грамматика» была самой поздней по году издания, но самой старой по времени написания из доставшихся Ломоносову книг. Мелетий Смотрицкий (1578–1633), современник Шекспира, православный подданный польского короля, шляхтич, не признавший Брестскую унию (заключенную в дни его молодости), не только получил отличное средневековое схоластическое образование, но и впитал многое из новой науки. Достаточно сказать, что он учился в Нюрнбергском, Лейпцигском, Виттенбергском университетах и получил степень доктора медицины. Вернувшись из гамлетовской и фаустовской Европы, он поначалу возглавил в Киеве церковную школу (из которой позднее выросла Киево‑Могилянская академия), а потом стал настоятелем православного монастыря в Вильне. Прославившись антикатолическими сочинениями, он в 1627 году (поссорившись с единоверцами из‑за вопросов церковного управления) внезапно переменил флаг и умер пылким прозелитом греко‑католицизма.

«Грамматика», впервые вышедшая в 1619 году, относилась скорее к западному варианту «славеноросского» языка, то есть к церковнославянскому с элементами тех диалектов, из которых позднее выросли украинский и белорусский языки. Кроме того, ее сухой ученый слог мог быть труден для ребенка. И тем не менее для Ломоносова она оказалась важной – настолько важной, что он вспоминал об этом десятилетия спустя. Возможно, сама мысль, что язык, то есть попросту слова, которыми ежедневно говорится обо всем на свете, – это нечто, подлежащее анализу и регламентации, что существует «художество благо глаголати и писати учащее» (так определяет сам Смотрицкий свой предмет), потрясла его воображение.

Смотрицкий делил грамматику на четыре части: орфографию, этимологию, синтаксис, просодию. «Чему учат сии четыре части? – Орфографиа учит право писати и гласом в речениих прямо ударяти. Этимология учит речения в своя им части точие возносити. Синтаксис учит словеса сложие сочиняти. Просодиа учит метром ли мерою количества стихи слагати».

Последний пункт должен был задержать внимание Ломоносова. Здесь шла речь о доселе неизвестной ему сфере бытия. Разделение художественной речи на стихи и прозу кажется нам само собой разумеющимся. Но так было не везде и не всегда. Мольеровский господин Журден, напомним, не догадывался, что всю жизнь говорит прозой. В Древней Руси об этом не догадывались самые изощренные книжники.

Смотрицкий одним из первых ввел в православную восточноевропейскую культуру новое для нее понятие «поэтического искусства». Как человек классического образования, он был сторонником античных метров. Но римский и греческий, так называемый метрический стих (пентаметр, гекзаметр и другие освященные веками размеры) основан на чередовании длинных и коротких слогов. Чтобы создать русский гекзаметр (первый подход к задаче, которая осталась к концу жизни Ломоносова нерешенной, – об этом мы еще поговорим), виленский ученый схоласт приписывает одним славянским гласным (например, «и») – долготу, другим (например, «о») – краткость. Такие стихи нужно было произносить, растягивая соответствующие слоги и при этом «смазывая» ударения (которых Смотрицкий в расчет не принимал).

Са‑арматски‑и новора‑астныя‑я Мусы‑ы стопу перву,

Тща‑ащуся Парна‑ас во оби‑итель ве‑ечну зая‑яти…

Разумеется, такой образец поэтической речи вдохновить не мог. Но вот Ломоносов открывает вторую книгу – «Псалтирь» Симеона Полоцкого и читает:


Блажен муж, иже во злых совет не вхождаше

ниже на пути грешных человек стояще,

ниже на седалищах восхотя сидети,

тех, иже не желают блага разумети, –

Но в законе Господни волю полагает

тому днем и нощию себе поучает.

Будет бо яко древо, при водах сажденно,

еже дает во время плод свой неизменно…


Это – хорошо знакомый Ломоносову первый псалом. И вот эти привычные слова сложены на какой‑то особый лад и каким‑то особым образом врезаются в сознание. Конечно, Ломоносову были известны и народные песни, и былины, и духовные стихи. Но все это, по тогдашним представлениям, не имело и не могло иметь отношения к книжности[12]. Церковное пение? Но церковные песнопения (как, впрочем, и фольклорные тексты) были устроены по совершенно иному принципу. И потом – они не имели автора или восходили к древнему, почитаемому церковью источнику. Здесь же Ломоносов столкнулся с невиданным: какой‑то человек совсем недавнего прошлого, простой монах, «старец», так переставил слова псалма, что они образовали строки одинаковой длины с созвучием на конце. И это – в печатной книге, а что такое печатная книга в начале XVIII века – объяснять не надо. Значит, подобные игры не только разрешены, но и одобрены; и сам человек, умеющий в них играть, гордится этим как особой благодатью.

Автор «Псалтири Рифмотворной» Симеон Полоцкий – до пострижения Самуил Гаврилович (по устаревшим данным Емельянович) Петровский‑Ситнианович – родился в 1629 году в городе, от которого пошло его прозвище. Выпускник Киево‑Могилянской коллегии и иезуитской школы, он, как и Мелетий Смотрицкий, был противником унии. В ходе войны Московского царства с Польшей Полоцк попал под власть православной России, и Симеон переселился в Москву, где стал учителем наследника престола царевича Алексея Алексеевича, а после его смерти в 1670 году – нового наследника Федора Алексеевича. Заодно он учил его сестру Софью и многих других лиц. Если в 1667 году, когда Москву посетил голландский дипломат и ученый Николас Витсен, он нашел там лишь одного человека, знающего иностранные языки, а уже через десять лет, в краткое правление царя Федора III (1676–1682), чуть не весь двор бойко изъяснялся по‑латыни и по‑польски – в этом заслуга в первую очередь именно царского учителя. Уроки латыни брали у Симеона даже дьяки Приказа тайных дел. Вероятно, особистам Тишайшего царя язык Цицерона нужен был для чтения дипломатической переписки. Симеона использовали и в качестве церковного полемиста – именно его выставил царь для публичного диспута с протопопом Аввакумом. Но в первую очередь он был рожден поэтом. Каждое утро он аккуратно исписывал полтетради стихами – а почерк у него был убористый. Точнее, не стихами, а виршами.

Вирши (слово заимствовано из польского языка и, как многие польские слова, позднее приобрело в русском уничижительно‑вульгарный оттенок, но тогда оно звучало вполне почетно) в Москве сочиняли еще в начале XVII века, а в Западной Руси и того раньше. Едва ли не первым «славеноросским» виршеписцем был, между прочим, Герасим Смотрицкий, отец Мелетия. В отличие от нерифмованных метрических стихов (слово греческого происхождения) из «Грамматики» Смотрицкого и от народных нерифмованных тонических духовных стихов – вирши были написаны по польскому образцу: каждая строка состояла из определенного количества слогов, и соседние строки были между собой зарифмованы. Такой стих, основанный на счете слогов, называется силлабическим. В польском языке (а также во французском, итальянском, испанском, грузинском и др.) он звучит естественно. Дело во внутреннем строе каждого из этих языков, например, в особенностях ударений: во французском они падают на последний слог каждого слова, в польском – на предпоследний, кроме односложных слов, разумеется. Длина слов хотя и различна, но, как правило, варьирует в определенных пределах и стремится к статистически постоянной величине – поэтому достаточно ограничить длину строки, а внутри строки ритм возникает сам собой. В русском же языке силлабический стих звучит не так органично.

Но об этом русские стихотворцы догадались только спустя столетие, причем одним из первых это понял Ломоносов. А пока что грамотные русские люди чрезвычайно обрадовались новому развлечению. Причем если на западе, на Украине и в Белоруссии, уже в первой половине XVII века умели писать правильные силлабические стихи, то москвичи усвоили поначалу только самое простое – рифму. Пусть, на наш слух, изысканностью и разнообразием рифмы XVII века не отличались (сплошь женские, по польскому образцу, и по большей части глагольные) – так ведь все было внове!

Рифмованными введениями снабжали свои хроники мемуаристы Смутного времени – дьяк Иван Катырев‑Ростовский, князь Семен Шаховской‑Харя. В начале правления Михаила Федоровича бывший фаворит Лжедмитрия I, князь Иван Хворостинин, был даже арестован и сослан в монастырь за сочинение злопыхательских и поносных виршей, из которых сохранилось лишь две строки: «В Русском государстве сеют землю рожью, а живут все ложью». В монастыре князь‑диссидент исправился и стать писать другие вирши, обличающие «католицкую» и «люторскую» ересь. Рифмованные прокламации писал Тимофей Анкудинов, последний из двадцати шести самозванцев первой половины XVII века, выдававший себя за «царевича Ивана», сына Василия Шуйского (в этом качестве он объявился в 1646 году в Стамбуле; позднее выдан России и в 1653 году четвертован в Москве).

Симеон ввел в эти упражнения строгий порядок. Виршеписцы приучились считать слоги. В каждой строке полагалось быть тринадцати, реже – девяти или одиннадцати слогам. Однообразие размеров компенсировали, соединяя поэзию с другими искусствами: стихи записывались в виде креста или различных геометрических фигур, включались в орнамент и т. д. Что касается тематики, то здесь выбор был невелик: либо однообразные панегирики членам царской семьи, либо переложения священных текстов, либо разного рода поучения. Но сочинялось все это в огромном количестве. Современный поэт Лев Лосев, охарактеризовавший это время так: «Все те, кто знали грамоте в Москве, писали только вирши и доносы», – не столь уж далек от истины.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 119; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!