Сентиментальное стихотворенье 41 страница



Мало-помалу, под ровный голос мистера Стида, ему стало казаться, что он был в кошмаре и теперь начинает немного приходить в себя. Что за нелепость вся эта история, что за нелепое положение его здесь, в этой комфортабельной комнате отеля, перед высокодобродетельным английским пастором и его благодарной и кроткой женой? Что за нелепые, детски-романтические мысли его терзали сколько времени?

Ему стало стыдно и мучительно, как сконфузившемуся гимназисту. Что за бред! Он почувствовал, что краснеет, но овладел собою и равнодушно посмотрел на мистера Стида. Лицо его было спокойно-ласково, но Шадрову почудилась промелькнувшая, тайная усмешка на красивых губах, точно он читал мысли Шадрова и был ими доволен. Он был благоразумен, разумен и – прав.

Но, может быть, Дмитрию Васильевичу это только показалось.

Маргарет вышла из комнаты. Мистер Стид замолчал на мгновенье, потом произнес голосом, еще более ласковым:

– Вы недовольны, дорогой друг, что многое устроилось не так, как вы желали? Поверьте, я более, чем кто-нибудь другой, могу понять ваше желание всецело посвятить жизнь и заботы существу, которое вам дорого. Но если оно вам дорого, – подумайте, забывая себя, и об его благе; поймите и меня, – я не меньше вас люблю этого ребенка. Как мог я отпустить ее одну, в чуждую ей, суровую страну, не будучи уверен, что ее здесь ожидает – в смысле жизни и удобств, к которым она привыкла? Здоровье ее хрупко. И без того я уверен, что она здесь заболеет. Она привыкла к моим заботам и ценит мою отеческую любовь; она знает, что я был бы несчастен, если бы не имел возможности продолжать заботиться о ней и хранить ее жизнь, здоровье, душу и спокойствие, как делал до сих пор. Я не стесняю ее… чувств к вам. Но я не хочу верить, чтобы вы, обсудив здраво положение вещей, стали стеснять ее чувства ко мне, – такие естественные, стали бы стеснять мои проявления к ней преданности, – такие понятные, и клонящиеся только к ее благу и здоровью.

Шадров его не перебивал, и отвечать ему было нечего. Мистер Стид говорил неуязвимые вещи. Через минуту он продолжал, вздохнув:

– Имея в виду именно слабость здоровья миссис Стид, я и был против ее зимней поездки в Россию. Она каждый день может здесь заболеть; она и сама этого боится последнее время. А когда начнется весна… Да и раньше, в феврале… Не думаете ли вы поехать на юг? В Венецию, например? Климат Венеции в особенности рекомендован миссис Стид…

– Нет, – сухо сказал Шадров, вставая. Он прошелся по мягкому ковру комнаты и сел опять. – Я занят в университете, связан тысячью невозможностей. До июня я физически не мог бы двинуться за границу. Мне кажется, мистер Стид, что между нами какое-то печальное недоразумение. Разъяснять его теперь очень трудно, да и не к чему. Может быть, я виноват. Я могу только уверить вас, что я миссис Стид в Россию не звал, ни на чем не настаивал, ничего не хотел. Если здоровье ее того требует, – конечно, она должна ехать в Венецию. Я готов с своей стороны всячески ей это советовать. Здесь, действительно, очень дурно для слабых, – нужна привычка и выдержка. Убедите же ее уехать. Мне тоже, вероятно, нужно будет уехать на время всех рождественских праздников, – в деревню, очень дальнюю.

Опять Шадрову показалось, что мгновенная тайная улыбка тронула губы Стида. Но он тотчас же сказал с грустью в голосе:

– Значит ли это, что вы намереваетесь оттолкнуть чувство моего ребенка? О, не делайте этого так резко! При ее впечатлительности, непосредственности эта излишняя торопливость может быть пагубна. Будьте спокойнее, мой друг. Нужна обдуманность, твердость и трезвость. Миссис Стид вас любит… пусть же будет все, как она пожелает.

И он опять вздохнул.

 

VI

 

Шадров не хотел идти на остров пешком, торопясь на лекцию, но когда он уже простился, Маргарет вдруг заявила, что пойдет его немного проводить, потому что ей надо прогуляться. Мистер Стид отправлялся в одно английское семейство и напомнил миссис Стид, что они там вместе обедают.

Дмитрий Васильевич и Маргарет вышли на набережную. День был легко-морозный; прозрачный, тонкий воздух таял на Неве. Беловатый облачный дым высоко скользил по небу, не затемняя света. Солнце, уже близкое к закату, невидное, давало дню веселую, наивную грусть. Белый снежный простор реки был и близким, и далеким; на той стороне бледным золотом мерцала узкая, стройная крепость, вся легкая, как привидение, – и вся ясная, видная, живая, – как действительность. Далеко, влево, серебрились небесные и ледяные дали, сливаясь.

Ясный, бледный, бескрайний и понятный простор, тихий свет, молчание снегов успокаивали душу Дмитрия Васильевича. Он забыл о своем стыде, забыл о чужой женщине, которую сейчас видел и которая теперь так робко и не нужно шла около него.

– Как хорошо! Какой красивый… город! – несмело произнес прежний, знакомый голос.

Дмитрий Васильевич вздрогнул, нахмурился. Он вспомнил, что было сейчас и что теперь – нужно кончить. На улице? Под этим светом и небом? Да. Не все ли равно?

Он ни разу не поднял на нее глаз и все думал о чужой женщине, о миссис Стид, которую сейчас видел и которая именно была такова, какова должна быть миссис Стид.

Он сделал усилие и произнес почти весело:

– Да, Петербург красив иногда. А вот польют дожди к февралю… Мы говорили с мистером Стидом: он опасается за ваше здоровье, я сказал, что посоветую вам уехать… в Венецию, кажется. И это действительно будет самое лучшее, Маргарет. Я тоже уеду, – в деревню…

– Ты меня прогоняешь от себя? – грозным шепотом произнесла Маргарет и почти грубо схватила его за руку.

Он в первый раз взглянул на нее. Она была прежняя, до ужаса знакомая. Глаза ее расширились, из них смотрела темнота, опять та темная сила, в которую он поверил.

И никогда еще, во всю жизнь, он не испытал такого внезапного трепета душевного, – безраздельного, безумного, как полет. Все, на это мгновенье, – в одно мгновенье, – вернулось: все мысли, все желания и надежды, – и не только вернулись, но обострились, точно длинные иглы. Ему стало холодно. Ничего не случилось. Они так же шли по усыпанному песком тротуару, так же мягко лился белый, ясный свет зимнего неба.

Но она, верно, почувствовала в нем неожиданное, неизвестное, потому что прижалась крепче, молчала и ждала.

– Маргарет, – произнес он и не узнал своего голоса. – Ты не можешь и не должна быть не тем, чем я хочу. Ты моя. Твоя сила – моя! Я ничего не скажу больше, но если ты не поймешь, что в моей душе… если не поймешь, как я…

Он остановился в новом глубоком ужасе. Он хотел сказать: «Как я тебя люблю». Слова были уже на губах, уже прозвучали в душе. Что это такое? А если б она услышала? Ведь это же неправда… Как он никогда не думал об этом?

Маргарет не услыхала. Она только смотрела на него, на его изменившееся лицо и вдруг почти крикнула:

– О, я боюсь! О, какие у тебя жестокие глаза! Никого не было вблизи. Они проходили по бульвару Адмиралтейской набережной. Кусты чернели, мертвые. Свет сделался тусклее, близился вечер. Шадров молчал и снова не глядел на нее. Она тоже молчала, серьезная, и вздрагивала иногда, потому что озябла.

Они почти дошли до Николаевского моста.

– Я поеду домой, – мне немного холодно, – произнесла она все так же серьезно. – Прощай, скоро увидимся. Умоляю тебя, не думай ни о чем… Не думай. Подожди, и не будем пока говорить. Я сделаю так, как надо. Подожди только… Какие у тебя были жестокие глаза!

 

VII

 

Несколько раз с того дня Маргарет приезжала к Дмитрию Васильевичу, но это выходили невеселые свидания.

Шадров отрывался от работы, смотрел невидящим, не желающим видеть, взором и был молчалив. Она тоже ни о чем не заводила речи, тихая, задумчивая. Веселость, так красившая ее, делавшая ее похожей на бойкого мальчика, совсем исчезла. Она была приветлива, свела дружбу с Ваней, привезла ему массу патентованных английских лекарств и долго объясняла, как их принимать. Потом с деловым видом послушала, как бьется у нее сердце, пульс и сказала:

– По-моему, у вас анемия.

Ваня расцвел, и молодая барыня, Маргарита Ильинишна, навеки завоевала его симпатии. Марье Павловне она, видимо, тоже очень нравилась: она всякий раз заходила «на ту половину», не путалась, что квартира была наоборот, здоровалась с больной, разговаривала серьезно и ласково, и больная начала ее узнавать, любила гладить и перебирать ее пушистые короткие волосы.

Один раз был у Шадрова и мистер Стид. Дмитрий Васильевич пригласил их к обеду. Мистер Стид не подходил к квартире Шадрова, был для нее слишком высок и тонок. Но он делал вид, что не замечает этого, был шутлив и вежлив, удивлялся количеству книг у Дмитрия Васильевича и дал понять, что он это, скорее, одобряет.

На Маргарет Шадров не смотрел, старался не слушать, что она говорит. Вероятно, она опять была такая, какой не может не быть при нем.

– Этот что же, – мужем нашей барыне приходится? – спросила на другой день Марья Павловна.

– Да.

– Тоже, муж! Вы, Дмитрий Васильевич, извините, а только он ужасно отвратительный. И человек, кажется, а вот все мне чудилось, что не настоящий человек, а кукла. В музеях такие бывают. Точно и не тело у него под сюртуком под его. И вы не думайте, – он с хитринкой! Я это сейчас увидала. Ядовитый, должно быть, человек. Господи! И неужели это в Англии все попы такие?

И Ване, кажется, мистер Стид не понравился.

Проходили дни. Дмитрий Васильевич никуда не уехал на Рождество. Маргарет просила его ждать и ни о чем не думать. И он ждал и старался не думать. Даже не думал о странных словах, которые он чуть не произнес просто, как самые простые.

Он только работал неистово, занимая себя самыми мелкими, скучными, сухими подробностями будущей книги.

В один из светлых, очень морозных, инистых дней, вскоре после Нового года, к Дмитрию Васильевичу пришел Поляков, тот самый чернобородый студент, который понравился ему у Нины Авдеевны. Они встретились потом в университете, говорили, и Поляков стал заходить все чаще. Это был единственный человек, посвящения которого почти радовали Шадрова. Он даже без сожаления оставлял для него работу.

Сегодня Поляков пришел в половине второго, сейчас после завтрака. Было прохладно; Ваня затопил камин в углу кабинета. Дрова хлопотливо потрескивали; желтое, жидкое пламя, с сиреневой серединой, обливало их.

Шадров читал Полякову выдержки из какого-то, только что им добытого, частного итальянского дневника, недавно изданного, мало известного, написанного одним из приближенных миланского герцога Лодовико Сфорца. Язык того времени восхищал его. Поляков следил внимательно. Дневник его заинтересовал, но по-итальянски он понимал менее свободно, чем Шадров.

– Я вам, пожалуй, один более интересный документ покажу, времен гораздо отдаленнейших…

– Ведь вот… – начал Поляков, – чертовская штука эта ваша работа. Чем о ней больше думаешь, тем она шире кажется. Теперь возьмем: что есть главный двигатель истории, показатель ее состояния, главный ключ для разгадки смысла? Конечно, религия. А черт знает, как эдакую шутку понять да выследить? Это ведь бездонность какая-то. Были у меня там разные соображения, хотелось вам сказать… В тот раз у Нины Авдеевны, – она же, кажется, и говорила, а вы одобряли, – речь была, что истории у нас нет, что организм рода человеческого слишком молод.

– Линия начатого круга едва согнута, – проговорил Шадров, почти про себя, любимую свою фразу.

– Вот-вот. А есть еще такое соображение. Существуют кое-какие основания думать, напротив, что конец человечества очень недалеко. Вам не приходила в голову мысль, что, в сущности, движение истории похоже на падение камня, который летит тем быстрее, чем ближе он к земле? Например, возьмем шаги, которые человечество сделало, ну хоть со времен варваров до средних веков. Период громадный. Затем средние века – и Возрождение. Возрождение – и век восемнадцатый. Затем до начала девятнадцатого… И наконец, последние сорок, пятьдесят лет! Периоды все меньше, разница все больше. «Время пришло во умаление», – как сказал один старый писатель. Вы хоть только рост одного сознания проследите!

– Я думал об этом, – сказал Шадров, прохаживаясь по комнате. – Этого вашего «умаления времени» отрицать нельзя. Но есть главный, важный признак, показывающий, что конца истории еще не видно, что он не близок, и даже не виден конец настоящего периода…

– Позвольте, – проговорил Поляков, покусывая бороду. – Вы увлекаетесь. Позвольте сказать вам два слова о Христе…

Шадров хотел перебить его, но его самого перебил вдруг громкий звонок.

Дмитрий Васильевич знал, что к нему никого не пустят; но через секунду он услышал говор, потом торопливые шаги. Это была Маргарет. Шадрову показалось, при взгляде на нее, что с ней случилось что-то особенное, – но, может быть, она просто озябла. Не привыкшее к морозу личико посинело; руки дрожали.

Она неловко поздоровалась с Поляковым, которого уже встречала у Дмитрия Васильевича раньше.

– Вы тут говорили о чем-то? Пожалуйста, продолжайте. Я не помешаю. Я рада камину. Такой холод…

Она подошла, ежась, к камину, наклонилась и протянула к огню руки.

Поляков молчал, забыв свою мысль и занятый упорным ее припоминанием. Шадров, вдруг смутно взволнованный, продолжал ходить по кабинету. Маргарет у камина, с протянутыми к огню тонкими ручками, невольно напомнила ему их первую встречу, когда малиновые угли рдели и переливались, когда он не знал, радостно ему или больно.

– Может быть, новая религия родится из новосознанного Евангелия, – сказал Поляков.

То первое, что он хотел сказать о Христе, он так и не припомнил, потому что его отвлекли мысли об Евангелии.

– И теперь даже много в этой книге для нас изменилось, – задумчиво сказал Шадров. – Кто знает? Может быть, действительно, Он – дверь, и люди будущего сумеют ее отворить так, чтобы им спастись.

– Вам не кажется, Дмитрий Васильевич, – начал опять Поляков, – что апостолы, ученики Его, были самые обыкновенные, незначительные, непроявленные люди? Мне это казалось прежде. У них были темные души, а Он Собою их осветил, и жизни их стали – Им живы; потому что ведь и сила света же в Нем была! Сила света, и такая, какой больше в мире не будет. «Блаженны нищие духом» – и «будьте мудры, как змеи»… Заметьте, образ-то чей? Как змеи… Образ искусителя, который соблазнил женщину яблоком мудрости. Души учеников и осветились Им, и книга написалась. Да вы меня слушаете, что ли?

– Я думаю, возможно ли это?

– Что?

– То, что он упал, этот свет, на учеников.

– В таком, как Он, – возможно. А в нас, даже когда наше сознание еще в десять раз расширится – все-таки невозможно.

Но он не договорил, оборвав фразу. Шадров ему не возразил. Он только сказал после минуты молчания:

– Есть область, – я не знаю, как ее коснется сознание, расширившись. Вы думаете, я буду говорить об искусстве? О, нет, потому что область искусства – область символов. Я говорю о музыке.

Маргарет обернулась, пытливо взглянув на Полякова, но не смея вставить своей фразы. Поляков пожал плечами.

– Вы не знаете, как коснется? А по-моему, оно уж коснулось давно. Только я говорить об этом теперь не стану, – не могу. Вы ведь что? Вы понятие «сознания» смешиваете с «мыслью», которую можете облечь в «слова». Ну, а по-моему, есть сознание, для которого еще нет слов. Еще не выдумали. А все-таки оно – сознание.

Поляков нахмурился, говоря о музыке, точно тронули его мать или сестру. Дмитрий Васильевич принялся спорить преувеличенно весело, может быть, но он совсем перестал отвечать и скоро ушел.

Проводив его, Шадров вернулся к Маргарет. Она все еще ежилась в кресле у камина, и у нее было такое лицо, точно она сегодня утром плакала.

Она взглянула на него робко, потом перевела взор на круглые часы.

– Половина четвертого, – сказала она. – Знаешь, ты будь дома. Сейчас мистер Стид должен приехать. Он хочет проститься с тобой. Он завтра уезжает.

– Уезжает? Что это значит? А ты?

– Ему надо… А я остаюсь. Разве я могу уехать, от тебя? – прибавила она с грустной усмешкой.

Шадров заметил, что у нее бледные, измученные губы.

– Маргарет, скажи мне, объясни, как это вышло? Он ведь хотел, чтоб ты уехала с ним? Как же решилось?

– Ему надо ехать, – начала Маргарет немного монотонно. – Он не находит, чтобы и мне в каком-нибудь отношении было полезно или весело здесь остаться. Но уехать я не могу. Я знаю, ты этого не хочешь – и я не хочу. Но, главное, он беспокоится о моем здоровье. Он уверен, что мне станет хуже.

– Хуже? Разве ты уже больна?

– Немного… Нет… Как всегда. Но, конечно, он прав в своем беспокойстве: я его понимаю. Я не привыкла к климату. Я могу заболеть очень легко. Но не думай, – я не боюсь! Я ничего не боюсь для себя!

Шадров взглянул на нее быстро и строго.

– Маргарет, если ты действительно хочешь остаться, прошу тебя, выкинь из головы эту мысль о болезни; я давно уже слышу ее. То, что ты слушаешь беспокойные предположения мистера Стида, дает тебе какую-то покорную уверенность, что ты непременно должна заболеть. Еще бы, так следует по его программе! Но это не нравится мне, Маргарет. Это глубокая слабость. Наше здоровье зависит от силы нашего желания быть здоровым, от жизненной силы души. Понимаешь? И если ты любишь меня так, как нужно, ты не можешь теперь быть больна; а если думаешь, что можешь, – лучше уезжай, Маргарет!

Она смотрела на него с внезапным ужасом. Она привыкла, что ее болезни, ее слабость вызывают нежность и сочувствие в других. Он опять показался ей жестоким. Но она ничего не сказала, только улыбнулась с жалобной покорностью. Все равно, изменить было уже нельзя ничего.

Она обернулась к нему, хотела сказать что-то, но только протянула руки. Он их сжал крепко и поцеловал одну за другой. Странное волнение стояло у него в горле.

– Маргарет, если бы ты знала, как я…

И опять он остановился, холодея. Что это? Опять эти слова на губах, упорные, сами возвращающиеся, они точно пытаются скользнуть, пока отвернулось сознание. «Как я тебя люблю»… Люблю?

Он смотрел на доверчивые желто-карие глаза, на тонкие руки, недвижно лежавшие в его руках, на всю маленькую, детскую фигурку, такую беспомощную и такую ему дорогую. Темная сила любви привела ее сюда, в неизвестную, неприветную страну, темная сила любви побеждает яд жизни, – и теперь она остается, одна, с человеком, который даже, как она думает, не любит ее…

Не любит?

Он хотел поцеловать ее, ее бледные губы, тонкие руки, но страх перед собой, перед своей душой, оледенил его. Что же такое? Надо же думать, думать…

Она опять готова была испугаться его глаз, но в эту минуту позвонили.

Маргарет вырвала свои руки, взволнованная.

– Я прошу тебя… Будь добр с ним… Он так страдает! Будь добр; ведь я остаюсь с тобою, а он уезжает, один… Я потом выйду ненадолго, к твоей маме, – вы поговорите. Обещай ему все, что он ни попросит.

Мистер Стид уже входил в кабинет. Шадров не заметил в нем ни малейшей перемены, ни в походке, ни в выражении лица, ласково-веселом, как всегда. Так же блестели перстни на его белых руках, так же приятно-ловко сидел безукоризненный сюртук на его прямой фигуре. Шадров невольно искал печали в его глазах, малейшего отблеска тени, – ее не было: мистер Стид скрывал, как всегда, все свои чувства; но теперь он скрывал не печаль: в глазах его была неуловимая – уловимая для Дмитрия Васильевича – тень торжественности и торжества. Шадров подумал, что, вероятно, он ошибается, но все-таки ему стало страшно.

– Я сам нездоров, милый мой monsieur Dmitry, – начал мистер Стид, обеими руками пожимая руки Шадрова. – Нездоров и должен уехать. Но главным образом меня мучит состояние здоровья миссис Стид, оставляемой мною здесь на некоторое время. Она дурно смотрит. Нечего обманываться: она заболеет непременно…


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 53; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!