СЛОВАРЬ, ИЛИ ЗАГАДКА ОСТРОВСКОГО 4 страница



Экран и сцена. 1990. 25 января

«ЛИТЕРАТУРА — ДЕЛО СУРОВОЕ...»

 

Читая «Письма о литературе» А. Твардовского

 

Раскрываю журнал «Наш современник» с повестью В. Распутина «Пожар» — и думаю: как обрадовался бы её появлению Твардовский! Наверное, не один день говорил бы о ней с каждым, кто заглядывал в его редакторский кабинет; укоризненно взглядывал бы на тех, кто не успел прочитать, и, очень вероятно, да наверняка даже, отписал бы автору небольшое письмецо, где не преминул среди щедрых похвал указать справедливости ради на какие-то видные его глазу несовершенства, досадные «заусеницы» вещи, как он иногда говаривал...

Натыкаюсь в другом журнале на киноповесть известного своими яркими очерками публициста — и так и вижу выражение неподдельной досады на лице Александра Трифоновича: ну зачем ему понадобилось подвергать риску своё доброе имя? Очерки пишет великолепные, а проза не его жанр. Да ещё расхожие киноприёмы! Очередное обольщение кинематографом...

Догадываюсь, что он так бы отозвался, а может быть, и не совсем так, но что не пропустил бы в текущей периодике ничего заметного и не сделал бы поблажек сочинению, подписанному даже дорогим ему именем, за это могу поручиться. Ни опасения вызвать досаду влиятельного автора, ни обязательства доброго знакомства, даже дружбы не были бы приняты им во внимание.

Жизненность, неустарелость его литературных идей и самого подхода ещё раз подтвердила недавно изданная книга «А. Твардовский. Письма о литературе» («Советский писатель», 1985, составитель М.И. Твардовская). Приведу для начала две характерные цитаты.

«...Это так ценно, чтобы у нас завязывалось хоть помаленьку давно утраченное, разбазаренное свойство литературы, чтобы в ней старые и молодые интересовались друг другом, взаимно радовались хорошему»,— пишет он
И.С. Соколову-Микитову, поощряя его интерес к дебютам Владимира Солоухина. А в другом письме профессиональному литератору подаёт пример прямого до оторопи суда: «Моё уважение к Вам не позволяет мне дипломатничать, скажу прямо: это обычное в нашей литературе о деревне добросовестное враньё, сглаживание углов, умолчание о действительных трудностях...»

Пятнадцать лет, как нет уже среди нас Твардовского, а его мысль и боль о литературе современна, а сейчас особенно насущна.

Надо ли говорить, что автор «Тёркина» любил литературу и был предан жизни. Но так называемую «литературную жизнь» недолюбливал. Ему не по душе было, когда то, что происходит возле литературы или в окрестностях её, начинает как бы замещать её самоё. Оттого он настороженно относился ко всяческой шумихе фанфарных слётов, писательских «десантов», юбилейных заседаний с непременными банкетами за казённый счёт и взаимными восхвалениями гостей и хозяев. «Запой празднословия», как называл это Щедрин, казался ему злом не меньшим, чем запой от зелена вина. Главное дело литературы, считал Твардовский, совершается не в «клубных» разговорах и не на заседаниях, а наедине с пером и бумагой. И лучшая встреча с читателем — это тоже не общение в шумном зале на читательской конференции, а в домашней тишине, когда человек остаётся один на один с книгой. Вот где ей проверка без снисхождений и праздного любопытства к личности творца! Зато неизменно ценил Твардовский читательское письмо — как достоверный, порывом вызванный отклик, и негодовал, когда в некоторых литературных редакциях решались на сочинение или «досочинение» писем за читателя. «Вы помните, сколько Толстой получил откликов на свою знаменитую статью «Не могу молчать»? 67! И это казалось огромной цифрой. А сейчас любая мало-мальски заинтересовавшая читателей в журнале публикация вызывает сотни откликов. Вот чем можно гордиться»

Казёнщина, «административный восторг», поэтика «входящих» и «исходящих», считал Твардовский, губительны для живого литературного дела. Такое дело реально осуществляется в литературных журналах, в издательствах, там, где речь идёт о художественном «производстве», о рукописи, то есть о том главном, о чем и стоит говорить писателю с коллегами.

Убеждением Твардовского было, что во главе литературных журналов должны стоять, по преимуществу, крупные писатели-художники. Ведь редактор по своему вкусу, по требовательности, по кровному знанию литературы «на ощупь», изнутри, не вправе оказаться слабее автора, с которым он имеет дело. В противном случае обмеление — ниже уровня литературного моря — неизбежно. В писании стихов, статей, книг есть бодрящий стимул — написать не хуже мастера: «вот бы суметь, как он!» Но нередок и другой случай — искушения посредственностью. Читая чужую слабую вещь, начинающий говорит себе: «Э! Это и я так могу!» В редакторском деле снижение требовательности к художественному слову губительно. Человек есть человек, и литератор небольшого дарования, не крупного масштаба на редакторском посту свой уровень требований будет сообщать литературе, охотно печатая тех, кто ниже и хуже.

Сам Твардовский как редактор и литературный деятель жил неизменно с примером русской классики на устах. Без привязанности к «случаю», датам и годовщинам, он не уставал напоминать об опыте и примере Пушкина и Толстого, Чехова и Бунина. Эти имена — едва ли не в каждом его ответственном выступлении — на писательских съездах и в печати. На нынешних пленумах и собраниях в Союзе писателей напоминание об опыте классиков стало редкостью: они как бы оставлены для архивов и музеев, для юбилеев и памятных дат. Текущей словесности с ними вроде бы нечего делать. На них молятся, им бьют поклоны, но «отмысливают» (словечко Твардовского!) как критерий для живой литературы.

Это и понятно. Когда вспоминают Льва Толстого, сообщают иной масштаб требований к литературе. На фоне Толстого или Чехова меркнут десятки призрачных литературных репутаций, между тем в искусстве только и возможно равнение на высшие образцы классики. Иначе планка требований опускается всё ниже и ниже: до неё уже не надо прыгать, её можно просто переступить.

Существует известная поговорка о некоем герое, который прошёл огонь, воду и медные трубы. «Медные трубы» — то есть соблазны славы, известности, признания — пройти, как считал Твардовский, труднее всего. Сколько высоких умов ослабело, сколько чистых талантов изнемогло на пути самовеличания и тщеславия! Что ж толковать о слабых дарованиях и невеликих умах, всегда наклонных к повышенной самооценке... Наше общество щедро. Оно любит украшать лаврами своих художников и любоваться ими. Мало-мальская удача или быстрая популярность, поддержанная массовой информацией, ведут к возникновению скороспелых репутаций.

Между тем в литературе «приписки» успеха так же вредны, как завышение урожая хлопка или процента жирности молочных коров в отчётных сводках. В последние годы Союз писателей широко распахнул двери, резко снизил критерии приёма. Среди принятых не так много молодых талантливых писателей. Зато появилась категория литераторов, которые стали смотреть на своё дело как на средство продвижения или наживы. Люди со способностями к организации собственного успеха или торговой предприимчивости, которые, возможно, могли бы многое сделать в близкой их душе сфере, губительно влияют на творческий климат в литературе. Для такого человека все силы уходят не на то, чтобы выносить в душе и перенести на бумагу новый значительный замысел, а чтобы надёжнее обеспечить свой успех, издать скороспелое «Избранное» или даже «Собрание сочинений», организовать нужное количество похвальных рецензий, служащих пропуском на переиздание. Твардовский видел эту опасность раньше и зорче других.

Подобно тому, как в марксовом «Капитале» существует термин «товарный фетишизм», существует, по-видимому, и фетишизм литературный: раздувание того, чего нет — «выдающаяся поэма», «великолепный роман». «Называйте строже,— советовал Твардовский авторам,— не «роман», а повесть, не «повесть», а рассказ или хроника. Пусть лучше читатель скажет: «Вот написано «повесть», а читается как захватывающий роман», чем протянет разочарованно: «Какой же это «роман», так, средних достоинств хроника».

В особенности наглядно падение требовательности в поэзии, в лирике. Твардовский не уставал разъяснять, что сочинять в рифму и с пафосом декламировать свои строки может научиться, пожалуй, всякий, как любого можно заставить, тыкая в клавиши рояля пальцем, извлекать некую мелодию. При усидчивости это может получаться даже достаточно бегло. Но полезно ли это для общества? То есть пиши стихи «для себя», как большинство, хоть и неуклюже, сочиняет в розовую пору юности, и это занятие почти физиологическая примета «возраста любви». Но делать это общественным достоянием, поощрять инкубацию «профессионалов», которые остаются на уровне самодеятельности, значит, совершать дело не просто бесполезное, но и вредное по своим последствиям. Вот отчего так откровенны и порой резки письма Твардовского начинающим стихотворцам. «Литература — дело суровое»,— напишет он однажды.

Плохая книга, как зараза, возбудитель инфекции: она тянет за собой другую плохую книгу, та — третью. Но такова же цепная реакция и от хорошей книги — хочется писать лучше, хочется тянуться за уровнем правды, который открыт талантом писателя. Как горячо, увлечённо приветствовал Твардовский успех Фёдора Абрамова, прочтя в рукописи роман «Две зимы и три лета»! Великое чудо появления значительной талантливой книги было для него как бы личной радостью. Но чувство уважения, даже восхищения, не мешает ему сказать Абрамову и о недостатках его работы, как он их видит. И так во всех других случаях. Говорить правду в глаза коллегам по искусству было нормой литературного общения для Твардовского. Народный авторитет, считал он, создаётся книгами, делом, а не ограждением репутаций от критического суда. С крупнейшими мастерами — Паустовским, Симоновым, Эренбургом он говорит в своих письмах с подкупающей, изумляющей прямотой. Как редактор пишет Шолохову — Шолохову! — о главах нового его романа: «Там много прекрасных страниц, но есть, на мой взгляд, места не вполне достойные твоего пера...». Никаких чинов и рангов не существует в литературе; никаких неприкасаемых имён. Всё подвержено суду народа, притом ещё в перспективе времени.

Практика Твардовского как собирателя литературных сил и редактора журнала «Новый мир» состояла в том, что с его помощью и при его поддержке в большую литературу вошли Айтматов и Василь Быков, Залыгин и Троепольский, Фёдор Абрамов и Василий Белов, Бакланов и Шукшин, Можаев и И. Грекова,— всех и не перечислишь. При первых журнальных публикациях этим, в большинстве молодым тогда писателям, немало досталось от узкой критики, но время утвердило их репутации и безвозвратно смыло многое другое.

Нередко приходится наблюдать, как популярность какого-нибудь сочинения в жанре детектива или аморфного романа, многократно усиленная современными средствами информации, создаёт видимость народности того или иного имени. Но народ и литература — это проблема, решение которой принадлежит не одному лишь сегодняшнему дню, но и завтрашнему. Подлинная популярность книги и массовый народный её успех проверяется в нескольких поколениях. Народ, не оставивший своим вниманием книгу за столетие, куда больше даже численно, чем народ, повально читающий сочинение мишурного успеха, случайно захватившего общее внимание. Сколько на наших глазах завяло литературных сенсаций! Сколько кануло писательских репутаций, казалось бы, намертво вколоченных в общественный быт нашей нетребовательностью, а то и энергичной деятельностью самоутверждения их авторов!

Именно Твардовскому, многолетнему секретарю правления Союза писателей, принадлежит ироническое выражение «секретарская литература», отмечающее реальную меру успеха тех литераторов, кто своё временное положение в литературном департаменте склонен смешивать с подлинными заслугами в творчестве.

Иногда возникает иллюзия: достаточно сочинить хорошую литературную теорию, разработать её проблемы — и сразу объявятся написанные по готовым рецептам хорошие книги. Твардовский в этом сомневался. Он уважал литературную теорию, но думал, что её задача скорее извлекать из литературного процесса, чем навязывать ему. Для него, как и для всех истинных писателей нашего Отечества, литература была чем-то живым, природным — как поле, как лес и как река — и внимание ей надо было, как всему живому. Вести же это хозяйство должны не лесозаготовители, способные наломать дров, а лесничие, защищающие леса. Это не значит, что он не придавал значения «санитарным рубкам» в литературе. Надо только, чтобы не рубили вместо больных деревьев здоровые. Иными словами, критика для Твардовского — важнейший инструмент литературы. Она существует в ней самой, в её организме, как живая часть. Это как бы иммунная система защиты художественного организма и бурной реакции на всё искусственное и чужеродное ему.

Нельзя «организовать хорошую литературу», нельзя запланировать серию шедевров, но можно создать такой нравственный климат, при котором новые, свежие таланты будут являться как бы сами собой; появятся и неожиданные темы, и острый взгляд, и яркий стиль — от книги трудно будет оторваться.

У Твардовского была огромная вера в значительность мира вне себя. Это не значит, что автор «Василия Тёркина» сколько-нибудь низко себя ставил. Но, сознавая себе цену, он всегда помнил, знал, что мир народной жизни, мир людей, страны, мир природы — богаче всего, что способна надумать самая талантливая голова. И с этим огромным миром и надо соизмерять каждому своё движение в литературе.

Он стоял на том, что словесное искусство должно отражать и «закреплять» время. Но слово «отражать» Твардовский понимал глубоко — как художественно сознанное, выбранное и перспективное отражение. И при всех условиях литература должна говорить правду. Как это много! Но как это мало! Она может говорить правду вполнакала, вполголоса, талантливо или плоско. Если литератор уклонится или прилжёт, он, возможно, будет чувствовать себя комфортно в данный момент, но никогда не протянет своего слова в будущее.

Правда и честность — основа живого тела литературы. Твардовский полагал, что литература совершает дело народное: то есть помогает народу подняться выше, увидеть свои достоинства и недостатки, защищает его, говорит его голосом. «Я всюду видел тётку Дарью на нашей родине с тобой...» — скажет он, обращаясь к другу детства в своей поэме. И оттого, если бы он сейчас вышел на трибуну литературного съезда, не знаю, о чём бы он прежде говорил, о недостатках в литературе или о народной беде Чернобыля...

А если о литературе — надо бы ответить на вопрос: верен ли, плодотворен ли суровый и требовательный подход Твардовского, не признававшего в ней чинов и рангов, поддерживавшего правдивые и смелые книги? Марксизм учит, что проверкой любого взгляда может быть лишь практика.

Удачи литературы последних лет у всех на виду. Но всем, кто ответственно думает сегодня о литературе, ясно, что положение в ней оставляет желать лучшего, а с благодушной терпимостью к этому дальше жить нельзя. Нельзя же представлять себе дело так, что в условиях перестройки, когда всё меняется в обществе, в производстве, в отношении к делу, литература, атмосфера в ней будут оставаться в прежнем состоянии. Нет, литература будет жить, развиваться по законам нового общественного времени, и имя Твардовского, его высокое сознание народного служения помогут нам на этом пути ещё не однажды.

 

Известия. 1986. 21 июня

 

 

УРОКИ ТВАРДОВСКОГО

 

Твардовский родился с какой-то огромной задачей в душе — всё понять и запечатлеть, что проходило перед ним.

 

    ...Где бы я ни был,

    казалось, стою

    В центре вселенского мира.

 

А перед ним была суровая, драматическая жизнь его народа — с тридцатым годом и сорок первым, и иным.

Он поэзией не частную свою задачу решал, задачу личной судьбы или славы. Ему важно было высшую идею разрешить: как людям на его родной земле жить счастливо и по правде в том древнем крестьянском чаянии, в каком искали страну Беловодье и лелеяли предание об ушедшем под воду граде Китеже. «Страна Муравия» при всех её, на нынешний взгляд, наивностях из того же ряда.

Если попытаться взглянуть на нашу эпоху из более отдалённого будущего, то многие лица и явления, казавшиеся нам значительными, начнут стремительно уменьшаться в масштабе и блекнуть, вплоть до полной неразличимости под сильным микроскопом. И лишь совсем немногое останется заметным на десятилетия и века. Уверен, что будущее определит место и Твардовскому — не только как замечательному русскому поэту, но и как личности, фигуре, определявшей во многом нравственный опыт века. А два его деяния будут памятны особенно долго и признательно: «Василий Тёркин» и «Новый мир».

По обычным понятиям, здесь беззаконно поставлены вплотную явления двух разных литературных родов: поэма и журнал. Не думаю, что это так уж противоестественно. «Василий Тёркин» был не просто поэмой, но народным деянием, как бы голосом души воевавшего народа. И героико-комический эпос, сказка о солдате — храбреце и балагуре, за которым то скорбное, то усмешливое лицо автора, имеет шанс стать долговечным, как древнейшее «Слово о полку...». Ода воде, правде и смеху, которой открывается поэма,— это присяга коренным началам жизни.

А журнал «Новый мир», которому Твардовский посвятил в сумме 16 лет жизни, стал ещё одной — седьмой по счету — его поэмой по тому жертвенному напряжению сердца, труда и вдохновения, какие он ему отдал. Два раза, в 1950—1954 и в 1958—1970 годах, пытался он с помощью журнала переменить сам климат, само течение литературы, внести в жизнь начала, по нынешнему говоря, демократии и гласности, и дважды отнимали у него журнал.

Но, помимо этих вершин его биографии и творчества, памятны и поэмы «Дом у дороги», лучшие главы в «За далью — даль», его завещание «По праву памяти», поздняя лирика. Твардовский умел находить поэтические формулы для волнений и примет времени, которые потом несчётно повторялись, разменивались в газетных заголовках, пока не становились трюизмами: «Ради жизни на земле», «ветер века» и т. п. Но куда ценнее те незатёртые, но бессомненные выражения его поэтического сознания, которые не зацитированы до дыр и поражают всякий раз свежей силой. Кому бы ещё пришло в голову сказать так о беде нашествия: «Старинным голосом война по всей стране завыла...». «Старинный голос» — это вековой женский плач от времён Ярославны или сожжения Рязани — и определить так войну в пору иных формул героики («Броня крепка и танки наши быстры...») — есть само по себе поэтическое прозрение. Рядом с неунывающим русским солдатом в драной гимнастёрке, запачканной окопной грязью, стоит у Твардовского героиня «Дома у дороги», воплощение войны как народного несчастья, пережитого каждой семьёй, каждой женщиной.

А сатирические формулы, изваявшие мир советской бюрократии, мёртвой идеологии в «Тёркине на том свете»? Они не только были раньше всего иного, что сказано на этот счёт, но, пожалуй, и до сих пор ёмче и полнее. Ну хотя бы о кадрах:

   Тут к вопросу подойти —

   Штука не простая:

   Кто в Системе, кто в Сети —

   Тоже Сеть густая.

   Да помимо той сети,

   В целом необъятной,

   Сколько в Органах — сочти!

   — В Органах — понятно.

    ...Невозможно упредить,

    Где начёт, где вычет.

    Словом, чтобы сократить,

    Надо увеличить...

 

До известной поры внешняя канва жизни Твардовского была вполне благополучна, даже удачлива. В 20 с небольшим лет — орден Ленина, в 30—35 — одна за другой Сталинские премии, в 40 лет он впервые стал главным редактором «Нового мира». Его изучали в школе, писали о нём диссертации, избирали в ЦК и Верховный Совет республики.

Но было в его судьбе несколько огненных болевых точек. В начале жизни — несчастье семьи, ссылка отца, объявленного кулаком, и всех близких, и бесконечные страдания и унижения сына... И в конце — муки и унижения, связанные с его журналом, разгром «Нового мира», болезнь и смерть, теснейше с этим связанные.


Дата добавления: 2020-04-08; просмотров: 229; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!