Из интервью У. Б. Стивенсу, журнал «Корнхилл мэгэзин» (США), 1892 г.



 

...Граф перевёл разговор на общие вопросы о положении и обязанностях редакторов органов печати. Редактор, вообще журналист должен, по его мнению, уметь противиться тем искушениям, которым он подвергается по роду своей профессии, и, следовательно, должен обладать чрезвычайно сильным характером.

— Представьте себе, например,— сказал он,— положение издателя газеты, которая находится на грани банкротства. Спасти свою газету он сможет только в том случае, если раздует какую-нибудь сенсацию, благодаря которой газета пойдёт нарасхват. Предположим что как раз в этот момент поссорились из-за чего-то две страны, и вот уже запахло порохом. У нашего издателя появляется удобная возможность обогатиться: стоит только начать будоражить людей и распространять сенсационные сообщения. Человек, занимающий подобное положение, должен владеть поистине огромной властью над собой, чтобы не поддаться этому соблазну.

 

— Раскрывал ли Толстой иностранцам свои творческие планы, как это было, скажем, в интервью Молчанову?

 

— Некоторые рассказы о его замыслах есть как в российских так и в зарубежных беседах. Но зарубежные интервьюеры меньше всего интересовались литературной кухней Толстого. Для них ни был скорее «учителем жизни». Вопросов типа «над чем вы сейчас работаете?» почти не задавали. Больше формулировали так: «Что интересного в русской литературе?» Его ответы были неожиданны: иногда он хвалил писателей, которых мы благополучно забыли, и недооценивал некоторых замечательных художников. Это говорит только о том, что ничто человеческое ему не было чуждо.

 

Из интервью Арпаду Пастору, газета «Эшт» (Венгрия), 1910 г.

 

— И вы хотите посмотреть, как живут в Америке эмигранты? И вы будете писать о них?

— Да...

— Сложное, очень сложное дело. А как вы думаете о них написать?

— Или сухо изложу факты, которые соберу, или переработаю их в художественной форме.

— В художественной форме? — И снова на его губах заиграла насмешливая улыбка, даже похожий на покашливание смешок вырвался из-под лохматых, седых усов...— Видите ли,— сказал он,— я терпеть не могу литературу. Зачем люди пишут? Это привилегия исключительно большого художника — писать в художественной форме. Ведь есть и другая цель. Рассказать правду. Где правда, какая она? Каждый человек видит по-своему, и у каждого своя правда. В этом мире все полтора миллиарда людей могли бы быть писателями. Искусство?.. Его нет. Это всё из-за денег и тщеславия. Только ради денег и тщеславия пишут писатели, работают художники. Деньги убивают литературу, все пишут только ради денег, отрекаются от себя, идут на сделку с совестью. Вот почему мне не нужны Андреевы.

— Но те, кто начинает... Ведь молодые писатели не могут претендовать ни на деньги, ни на какое-либо признание...

— Перестаньте... Я знаю по себе. Я ведь тоже начал из-за тщеславия и уже много раз раскаивался в этом. Только сейчас я приблизился к истине, это — не литература. Во всём нужно искать религиозное чувство...

— А не было случаев, когда Толстой сам вызывал кого-нибудь из журналистов, чтобы сделать заявление для прессы?

 

— Такие случаи были, но они редки. Обычно он писал текст своей рукой, потом передавал его кому-нибудь из тех журналистов, которым доверял, Спиро, например. В некоторые зарубежные газеты писал специально, есть его письма. Но это не интервью, это заявления для печати.

Понимаете, какое-то время во всем мире люди жили с ощущением, рядом живёт великий человек, мнение которого по любому поводу им крайне интересно и важно. То есть многие ждали, что скажет Толстой, даже ошибочное его мнение казалось ценнее обкатанного профессорского или газетного трюизма. Оттого даже у самых духовно независимых и сильных современников, каковы, к примеру, Чехов или Блок, одна мысль о возможной смерти Толстого вызывала сознание огромного духовного сиротства.

«— Вот умрёт Толстой — все к чёрту пойдёт! — говорил Бунину Чехов.

— Литература?

— И литература».

Из интервью Д. Ризову, журнал «Мисъл» (Болгария), 1900 г.

...Толстой ...накинулся на политику, и я впервые услышал, чтобы столь малым количеством слов была определена самая слабая и самая несимпатичная сторона политики. Судите сами:

— Вообще говоря, я не люблю политики,— промолвил Толстой.— Часто она объединяет людей, между которыми нет никакой внутренней связи, но которые идут вместе под знаменем общей ненависти. Существует ли союз более жалкий? Необходимым элементом всякого союза должна быть любовь, а не ненависть. Лишь любовь может сцементировать людей и дать им истинную силу и значение...

И по известной ассоциации со своей идеей Толстой добавил:

— Не люблю я и газет. Бывая в Москве, я время от времени просматриваю «Русские ведомости», но и их регулярно не читаю. А знаете, почему? Не терплю я НАЧАЛЬСТВЕННОГО ТОНА газет. Берёшь, к примеру, какую-нибудь газету и встречаешь в ней статью, которая излагает известные взгляды по известному вопросу, но с такой уверенностью в собственной непогрешимости, словно только эти взгляды самые правильные. По тому же вопросу в другой газете видишь статью, высказывающую совершенно противоположные взгляды, но абсолютно с той же самоуверенностью. Берёшь третью газету, там встречаешь третьи взгляды и т.д. Хотя, в сущности, лишь одна из газет права, а может быть, и ни одна не права, а прав некий господин, который ещё не высказал в печати своего мнения по этому вопросу. Зачем же тогда этот начальственный тон, которым только сеет ненависть между людьми?..

Меня разобрал смех при этой «головомойке» газетчикам, и я поспешил признаться, что хотя я сейчас и чиновник, но постоянная моя профессия — журналистика. Толстой очень мило засмеялся и сказал:

— Тогда помните, когда приметесь за журналистику, что не следует говорить с папской непогрешимостью по вопросам социальным и политическим. Один Бог знает, кто когда-нибудь будет прав по этим вопросам. Незачем, следовательно, «копья ломать»... Разумеется вы должны писать и говорить то, в чём вы искренне убеждены но никогда не доказывайте свою правоту начальственным тоном. А главное, старайтесь вносить сколь можно больше любви и справедливости в отношения между людьми. ТОЛЬКО в этом отношении не бойтесь, что ошибётесь, даже если переборщите со своим тоном...

 

— Владимир Яковлевич, вы будете продолжать поиск интервью или работа для вас завершена?

 

— На нынешнем этапе — да, завершена. Но я всегда о ней помню. Потому что наверняка до дна не дошёл, а собрал 50 процентов, может, 70 процентов того, что существует. Однако сегодня была бы нужна совершенно новая методика обследования газет и журналов, методика компьютерного века. К счастью, уже почти разобраны папки с вырезками из иностранных газет, хранящиеся в Государственном музее Л.Н. Толстого. Эти вырезки собирали ещё при жизни Толстого его секретари и Софья Андреевна. Я хочу с помощью этих материалов кое-что проверить, а может быть, и найти какие-то зацепки для дальнейшей работы.

 

— Значит, книгу вы пока не собираетесь издавать?

 

— Отчего же? Вторая книга — о зарубежных интервью — уже почти готова. В первой было тридцать листов, во второй — около пятнадцати. Когда я найду издателя, который бы так же горел этой идеей, как я, с его помощью либо соединю их вместе, либо опубликую отдельный сборник «Толстой разговаривает с миром». Пока это кажется утопией, впрочем, как и многие проекты в области филологии. У меня такое ощущение, что, держа до востребования эти зарубежные интервью, я, что называется, сижу на золоте. И, признаюсь, потому и согласился дать интервью, что не хочу неким Кощеем Бессмертным скаредно скрывать от мира эти драгоценности.

 

Беседу вела Ирина ТОСУНЯН

Литературная газета. 1993. 7 апреля

 

САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН: «НЕ МЕШАТЬ ЖИТЬ!»

 

Интервью, взятое у классика

 

Считаете ли вы, что содержание меняется прежде, чем одежда мысли, или станете утверждать, будто ничто не ново под Луною, я всё же настаиваю, что всегда полезно услышать свежий и сильный голос из прошлого. Замечаете, как бурно входят в моду сонники, книги астрологов и хиромантов, люди ищут устойчивости в настоящем и загадывают на будущее с помощью прорицателей и гипнотизёров, спиритов и духовидцев. Хочется и мне внести свою лепту...

Итак, я вызываю дух Щедрина. И он является передо мной со знакомой широкой бородой, сведёнными к переносице бровями и суровым неуклонным взглядом.

Робея в присутствии классика и невольно поправляя галстук, я решаюсь задать ему некоторые вопросы. И вижу, что отвечает он на них хоть и с присущей ему желчностью, но не без видимого удовольствия, что его мнением ещё интересуются.

 

— Г-н Салтыков, как воспринимается вами время, в которое мы живём?

 

— Вообще, я полагаю, что мы переживаем очень интересное время. Такое интересное, такое интересное, что, кажется, никогда ни в одной стране такого не бывало...

 

А если конкретнее? Какое впечатление оставляют на вас встречи с людьми?

 

— Кого ни послушаешь, все на что-то негодуют, жалуются, вопиют. Один говорит, что слишком мало свобод дают, другой, что слишком много; один ропщет на то, что власть бездействует, другой — нато, что власть чересчур достаточно действует; одни находят, что глупость нас одолела, другие — что слишком мы умны стали; третьи, наконец, участвуют во всех пакостях и, хохоча, приговаривают: ну где такое безобразие видано?! Даже расхитители казённого имущества — и те недовольны, что скоро нечего расхищать будет. И всякий требует лично для себя конституции: мне, говорит, подай конституцию... Прибавьте ко всему этому бесконечную канитель разговоров о каких-то застоях, дефицитах, колебаниях и падениях, которые ещё более заставляют съёживаться скучающее человечество.

 

Но не станете же вы, Михаил Евграфович, отрицать, что политизация общества имела большое положительное значение?

 

— Если мы не можем ясно формулировать, чего мы требуем, что же мы можем? Если у нас нет даже рутины, а тем менее знания, то какое занятие может приличествовать нам, кроме «политики»?.. От нас отошёл труд... Мы сделались свободными от труда вообще и остались при одной так называемой политической задаче.

 

Зато, г-н Салтыков, ваш век не знал такого преимущества социального прогресса, как телевидение. Наверное, целый месяц да какой там месяц! — люди не отрывались от прямой трансляции речей наших избранников...

 

— Целый месяц город в волнении, целый месяц нельзя съесть куска, чтобы кусок этот не был отравлен — или: «рутинными путями, проложенными себялюбивою и всесосущею бюрократией», или «великим будущим, которое готовят России новые учреждения». Кажется, будто у всякого человека вбит в голову гвоздь. Люди скромные и, по-видимому, порядочные — и у тех глаза горят диким огнём, и те ходят в исступлении... Всякий за что-нибудь ухватится, всякий убеждает, угрожает, и так как все говорят вдруг, то никто ничего не понимает, никто никому не внимает и никто никому не отвечает...

 

— Однако, г-н Салтыков, разве не похвально, что даже люди старого закала начинают, как принято говорить, перестраиваться?

 

— Кто разберёт, где похвальное, где непохвальное, что на пользу, что во вред, чему радоваться и чем печалиться?.. Статские и действительные статские советники громко проповедуют, что всё сие надо уничтожить и сдать в архив, а тайные советники, внимая им, улыбаются! Почтеннейшие генералы с ужасом восклицают: «Как мы могли жить! Как мы не задохлись!». И, сказавши это, начинают в смешном и невероятном виде представлять, какая маршировка была!

 

— Существует мнение, с которым, возможно, вы знакомы, что многие наши экономические беды упираются в национальный недуг — в пьянство, и что наш народ вообще как бы не дорос до демократии и ему, как сто лет назад, по сути, нужна палка. Как вы к этому относитесь?

 

— Только очень ограниченные и совсем глупые люди могут утверждать, что наш крестьянин или что мы, русские, вообще представляем в общей человеческой семье такую разновидность, на которую свобода оказывает действие совершенно противоположное, нежели на прочих членов этой семьи. Нет нужды также утверждать, что предположение о пьянстве, как об органичном пороке целого народа, есть предположение глупое, могущее возникнуть только под влиянием паров мадеры.

 

— Вас, Михаил Евграфович, всегда упрекали в безотрадном взгляде на жизнь. Что бы вы, однако, почли главным для прочного устройства общества?

 

—...Общее признание, что человеку свойственно человеческое... Только тогда, когда это признание сделается совершившимся фактом, смягчатся нравы, укротится людская дикость, исчезнут расхитители, процветут науки и искусства и даже начнут родиться «буйные» хлеба... Худо рекомендует себя та страна, где сейчас слышится отныне вы можете открыто выражать свои мысли и желания, а следом за тем: а ну-те, посмотрим, как-то вы будете выражать ваши мысли и желания! Или: отныне вы будете сами свои дела ведать, а следом за тем: а ну-те, попробуйте и т. д. Такому обществу ничего иного не остаётся, как дать подписку, что члены его все до единого, от мала до велика, во всякое время помирать согласны.

 

— Вы, как известно, Михаил Евграфович, не доросли до марксизма, и потому ваши взгляды — надеюсь, вы не обидитесь на это замечание — отличаются, так сказать, некоторой абстрактностью. Как, однако, вы сами относитесь к людям, неутомимо занимавшимся проблемами передовой теории?

 

— Было время, когда в нашем обществе большую роль играли так называемые каплуны мысли. Эти люди, раз ухватившись за идейку, усаживались на ней вплотную, переворачивали на все стороны, жевали, разжёвывали и пережёвывали, делались рьяными защитниками её внешней и внутренней неприкосновенности и, обеспечивши её раз и навсегда от всякого дальнейшего развитии тихо и мелодично курлыкали... И поднималось у них тут то равно мерное и самодовольное курлыканье, которое многих, даже проницательных людей, ввело в обман и дало повод думать, что, наверное в России наступил золотой век, коль скоро в ней так изобилию развелась птица каплун, и притом такая гладкая и так самодовольна курлыкающая.

 

— Я понимаю, о чём вы говорите. Но сейчас куда более современно отрицание не только марксизма, но и социализма во всех его формах. То и дело появляются статьи, провозглашающие окончательное «прощание с утопией». Насколько серьёзно можно к этому отнестись?

 

— Одна из характеристических черт пенкоснимательства — это враждебное отношение к так называемым утопиям! Не то, чтобы пенкосниматели прямо враждовали, а так, галдят... Наделите самого ограниченного человека некоторым количеством фантазии, он непременно устроит себе уголок, в котором будет лелеять какую-нибудь заветную мечту. Мечты эти будут, конечно, неважные: он будет мечтать или о возможности выиграть двести тысяч, или о том, что хорошо было бы завоевать Византию, или о том, наконец, в Москве или в Киеве быть сердцу России. Но, во всяком случае, у него будет нечто своё, заветное, к чему можно отнестись критически, чем можно разбередить его умственные силы. Пенкосниматель не только свободен от всех мечтаний, но даже горд этой свободой. Он не понимает, что утопия точно так же служит цивилизации, как и самое конкретное научное открытие. Он уткнулся в забор и ни о чём другом, кроме забора, не хочет знать. Не хочет знать даже, существуют ли на свете другие заборы и в каком отношении находятся они к забору, им созерцаемому. И всех, кто напоминает ему об этих иных заборах, он называет утопистами, оговариваясь при этом, что только литературные приличия не позволяют ему применить здесь название жуликов.

 

— Вы выражаетесь, г-н Салтыков, довольно круто и, боюсь, невольно обижаете некоторых моих друзей, которые стоят на почве благородного либерализма...

 

— Либерализм — это своего рода дойная корова, за которою, при некоторой сноровке... можно жить припеваючи, как живали некогда целые поколения людей с хозяйственными наклонностями, прокармливаясь около Исаакиевского собора. Пенкосниматель выражается не особенно ясно, но всегда с таким расчётом, чтобы загадочность его была истолкована в либеральном смысле... Склады либерализма известны ему в точности. Конечно, он всё-таки ничего не смыслит ни в действительной свободе, ни в действительной гласности, но так как он произносит свои афоризмы совершенно так, как если бы находился в здравом уме и твёрдой памяти, то со стороны может казаться, что он, пожалуй, что-нибудь и смыслит. И, таким образом, в результате оказывается бесконечный обман, имеющий подкладкой одно самоуверенное нахальство.

 

— Вы, наверное, знаете, что некоторые наши гражданские и военные лица, среди которых наибольшую известность приобрели ленинградская преподавательница и боевой генерал, выступивший на российском партсъезде, указывают на необходимость возвращения к суровой дисциплине, отеческой строгости во всём. Как вы это прокомментируете?

 

— Прежняя добродушная строгость уже не удовлетворяет потребностей времени; мерещится что-то вроде прекрасного здания, у которого и в основании положена строгость, и стены сложены из строгости, и крышу, то есть венец здания, составляет строгость же. Построить такое здание и засадить туда россиян — вот идеал, над которым мы в настоящую минуту задумываемся. Разногласия на этот счёт, хотя и существуют, но незначительные. Одни призывают строгость потому, что вообще не могут совместить своё существование с существованием других; другие, более добродушные, призывают ту же строгость, как меру временную, при помощи которой должны, по их мнению, исчезнуть фантомы, которые всё мрачнее и мрачнее рисуются на общем фоне жизни.

 

— Но альтернативой этой «строгости» может служить только просвещение народа? Однако какое просвещение возможно, если бюджет культуры, как теперь принято говорить, составляет «три копейки» на душу населения?

 

— Вопрос о том, можно ли сделать из невежественных людей какое-нибудь употребление, остаётся открытым. Мы не думали об этом по недостатку элементов для сравнений, по невозможности определить, на что способна умственная неразвитость. Наше народное образование находится в зачаточном положении, наше высшее образование прогрессирует задним ходом. При таком положении дела весьма естественно, что не может существовать ни верного понятия о сущности вещей, ни твёрдых и ясных убеждений...

Говорят, что этого трудно достигнуть по недостатку материальных средств, но возражение это в значительной мере утратит свою силу, ежели мы сообразим, сколько употребляется материальных средств на устранение тех недоразумений, которые приводит за собой отсутствие просвещения.

 

— Представьте, всё ещё живо понятие людей «номенклатуры», в ваших сочинениях выступающих под именем «помпадуров». Вы по-прежнему убеждены, что большинство помпадуров не прочь «нарушить общественную тишину и сеять раздоры с целью успешного их подавления»?

 

— Большинство помпадуров главной целью своей деятельности поставило так называемую внутреннюю политику. Они ничего другого не признают, кроме войны, ничем другим не занимаются, кроме пререканий с обывателями. Вследствие этого они предпринимают более или менее отдалённые походы, производят экзекуции, расточают, разгоняют и в довершение всего беспокоят начальство донесениями.

 

— А как вы относитесь к проблеме привилегий?

 

— ...Известно, что главное побуждение, руководящее помпадурскими действиями, составляет чрезмерная ревность к охранению присвоенных помпадурам прав и преимуществ... Если человек исключительной задачей своей жизненной деятельности поставляет ограждение своих прав (как, например, права принимать по праздникам поздравления, права идти в первой паре, когда бал открывается польским, и т. д.), то в результате его усилий может быть только ограждение прав, и ничего больше.

 

— А как вы, г-н Салтыков, относитесь к ходу экономической реформы, к созданию у нас кооперативов?

 

— По неисповедимой воле судеб, у нас как-то всегда так случается, что никакое порядочное намерение, никакая здоровая мысль не могут удержаться долгое время на первоначальной своей высоте. Намерение находится ещё в зародыше, как к нему уж со всех сторон устремляются разные неполезные примеси и бесцеремонно заявляют претензию на пользование предполагаемыми плодами его. Не успели вы порядком оглядеться в новом порядке, как уже замечаете, что в нём нечто помутилось.

...Без сведений, без приготовления, с одною развязанностью мы бросаемся в пучину деятельности, тут тяпнем, там ляпнем... И вот, при помощи этого бесценного свойства, в целой природе нет места, в котором мы чего-нибудь не натяпали!

 

— Если бы теперь я предложил вам, г-н. Салтыков, задать вопрос мне, что бы вы захотели спросить?

 

— Каким образом могло случиться, что соломенные головы вдруг сделались и экономистами, и финансистами, и чуть-чуть не политиками?.. Нет ничего проще, как устройство соломенной головы. Обыкновенная голова имеет способность задерживать мысли и комбинировать их с тем мыслительным капиталом, который нажит прежде. Напротив того, соломенная голова ничего не задерживает и не имеет надобности комбинировать, потому что мысли проходят сквозь неё, как сквозь пустое решето. Это качество во многом её облегчает: оно делает её быстро воспламеняющейся, оно дозволяет ей действовать, ничем не стесняясь.

 

— Я знаю, что вас всегда волновали вопросы компетентности я разных областях. Это и нам небезразлично. Мы сейчас изучаем передовой опыт Америки, Европы. Представители ведомств путешествуют на Запад, смотрят, что у них делается.

 

— ...Они смотрят и в то же время какое-нибудь мероприятие выдумывают. Не вроде тех, какие у нас, «в прекрасном далеке», через час по ложке прописывают, а такое, чтоб сразу совсем тошно сделалось. Ужо за границей на досуге выдумают, а домой приедут, изложат. Сколько смеху-то будет!

 

— Известно, что вы не очень одобряли в старину поведение «русских гулящих людей за границей». Но ведь нам тоже нелишне понабраться там ума. Вот и ОВИР перегружен.

 

— Представьте себе, оказывается, что эти ребята ездят за границу совсем не за тем, чтобы людей посмотреть и ума-разума набраться, а затем единственно, чтоб стыдиться самих себя и своего Отечества! То есть не то, чтобы люди эти были космополитами в серьёзном значении этого слова; гораздо будет правильнее, если мы скажем, что глаза у них прожорливые и завистливые: где бы ни увидали хорошую еду или по части юпок угодья привольные, так туда сейчас и прильнут...

Помнится, когда нам в первый раз отворили двери за границу, то мне думалось: напрасно нас, русских, за границу стали пускать,— наверное, мы заразимся. И точно, примеры заражения случались в то время нередко. Приедем мы, бывало, за границу и, точно голодные, накинемся. Формы правления — прекраснейшие, климат — хоть н одной рубашке ходи, табльдоты и рестораны и того лучше. Нигде не кричат караул, нигде не грозят свести в участок... Смешные анекдоты так и лились рекой из уст культурных сынов России. «Да вы знаете ли, что наш рубль полтинник стоит... ха-ха!» «Да вы знаете ли, что у нас целую губернию на днях чиновники растащили... ха-ха!» Словом сказать, сыны России не только не сдерживали себя, но шли друг другу наперебой, как бы опасаясь, чтоб кто-нибудь не успел напаскудить прежде.

 

— Согласен с вами, Михаил Евграфович, что достоинства за рубежом некоторым из нас не хватает. Но что это мы с вами всё о наших болячках? Я имел в виду спросить вас о предмете вам несомненно близком и приятном. Все говорят о необходимости реформировать Союз писателей. Вы в своё время работали над проектом устава «Вольного союза пенкоснимателей». Не поделитесь ли своими соображениями?

 

— Союз сей — вольный по преимуществу. Каждому предоставляется снимать пенки с чего угодно и как угодно, и эта уступка делается тем охотнее, что в подобном занятии никаких твёрдых правил установить невозможно... В члены Союза пенкоснимателей имеет право вступить всякий, кто может безобидным образом излагать смутность испытываемых им ощущений... Об обязанностях членов Союза. Первое. Не пропуская ни одного современного вопроса, обо всём рассуждать с таким расчётом, чтобы никогда ничего из сего не выходило... Второе. По наружности иметь вид откровенный и даже смелый, внутренне же трепетать... Третье. Усиливать откровенность и смелость по мере того, как предмет, о котором заведена речь, представляет меньшую опасность для вольного рассуждения.

 

— Не хотелось бы кончать нашу беседу на саркастической ноте. Если говорить без шуток и не обиняками — что кажется для вас самым важным в настоящую минуту нашей жизни?

 

— Есть вещи, расставаться с которыми никогда не рано, точно так же, как есть вещи, для непосредственного пользования которыми не требуется быть ни философом, ни политико-экономом. К числу таких простых вещей принадлежит несомненно и то, что мы называем самоуправлением. Чем больше мы будем расширять значение этого слова, тем менее рискуем впасть в ошибку, потому что оно обнимает собой все свойства и потребности, которые определяют человека. Право на обеспеченность человеческой личности и на свободу человеческого труда, право на неприкосновенность домашнего очага — всё это точно такие же простые и удобопонятные слова, как и право считать деньги в своём кармане, право носить чёрный или голубой сюртук...

Не мешать жить! По-видимому, какой скромный и нетребовательный смысл заключает в себе это выражение! А между тем как оно выпрямляет человека, какую бодрость вливает в его сердце, как просветляет его ум! Не мешать жить! — да ведь это значит разрешить жить, искать, двигаться, дышать, шевелить мозгами! Шутка!

 

Михаил Евграфович даёт мне понять, что беседа окончена, приносит извинения, что говорил со мною одними цитатами из своих книг «Помпадуры и помпадурши», «Признаки времени», «Письма из провинции», «Благонамеренные речи», «Дневник провинциала в Петербурге», «Письма к тётеньке».

Я гляжу на его высокий лысеющий лоб, на резкую вертикальную складку между бровей, глаза, устремлённые в упор на собеседника, И думаю: напрасно некоторые считают, что он уже отжил своё, устарел, никому не нужен. Он намерен прожить ещё не один десяток лет — на удачу ли нам, на беду ли?

 

Беседу вёл В. ЛАКШИН

Известия, 1990. 11 августа

 

 


Дата добавления: 2020-04-08; просмотров: 273; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!