Текст 18. Про писателей-ворчунов



А в тот солнечный день я приехал в Гусь-Железный полюбоваться на озеро, искупаться, поплавать в нем. Доехал до речки, поднялся на бугор, глянул и… о, боже! Нет озера. По широкой впадине, окаймленной дальней опушкой бывшего прибрежного леса, текла, извиваясь, узкая, местами пересыхающая речушка. И старинной плотины, высокой, кирпичной, с чугунными шлюзами, в темных казематах которой, по преданию, разбойная баташовская братия чеканила фальшивые деньги, тоже не было. Шлюзы, регулировавшие сток, убрали, засыпали – и затянуло озеро тиной да ряской. На месте этом проходила обыкновенная дорожная насыпь; дорога делала крутой поворот, огибала белый двухэтажный барский дом, похожий на длинную казарму, заломанный чахлый парк и снова вырывалась на простор.
Главный врач детского санатория, размещенного в барском доме, показывал мне давние фотографии этого исчезнувшего озера, высокой кирпичной плотины, игрушечных торговых рядов с доисторическими портиками, водил по внутренним покоям огромного дома, заново перегороженного, приспособленного для иных надобностей. Переделка и ремонт когда-то выполнены были наспех – половицы скрипят и хлябают под ногами, двери перекошены, в оконные рамы задувает свежий ветерок.
– Сохранилась хоть одна комната от давнего времени? – спросил я. – С полами, дверями и окнами?
– Полы, двери и прочее – все порастащили. А вот стены и потолок сохранились в одном месте. Идемте, покажу.
Он ввел меня в зал, кажется в теперешнюю столовую, с белыми строгими пилястрами, с лепным потолком.
– Полы здесь были, говорят, наборного паркета, двери орехового дерева с бронзовой инкрустацией, люстра позолоченная висела.
– Жалко, – говорю, – что не сохранилось все это.
– О чем жалеть? Архитектурной ценности этот дом не имеет, – сказал доктор.
Я взглянул на него с удивлением – не шутит ли? Нет, смотрит прямо в глаза, даже с каким-то вызовом. Задиристый светлый хохолок на лысеющем лбу топырился, как петушиный гребешок.
– Как не имеет цены? – говорю. – Это ж дом! Большой, крепкий, полный дорогого убранства.
– Барские покои, и больше ничего.
– Так ведь и народу пригодились бы такие покои.
– Народу нужны другие ценности. Вы еще храм пожалейте. Теперь это модно.
– А что, не жаль храма?
– И храм цены не имеет. Архитектура путаная. Специалисты приезжали, говорят – эклектика.
– И парка не жаль?
– Парк – природа, и больше ничего. В одном месте убавилось, в другом прибавилось. В любую минуту его насадить можно.
Мы стояли возле окна, внизу под нами раскинулся обширный поселок.
– Смотрите, – говорю, – сколько домов. Приличные дома, большинство новых.
– Здесь живет в основном рабочий класс.
– Вот и хорошо, – говорю. – Увеличился поселок за полвека?
– Увеличился.
– А теперь подумайте вот о чем: раньше, ну хоть в тридцатые годы, здесь меньше жило народу, но успевали не только свои рабочие дела делать, но еще и плотину чинить, озеро в берегах держать и парк обихаживать. А теперь что ж, времени на это не хватает или желания нет?
– А это, – говорит, – знакомый мотив. Это все ваше писательское ворчание. Что озеро спустили – это вы заметили, а что над каждой крышей телевизионная антенна торчит – этого вы не замечаете.
Спорить с ним трудно, почти невозможно: доводы ваши он не слушает, только глаза навострит, тряхнет головой и пойдет чесать без запинки, как на стене читает:
– Есть писатели-патриоты. Их книги читают, фильмы смотрят наравне с футболом и хоккеем, потому что яркие, незабываемые образы. И все играют против наших врагов. А есть писатели-ворчуны, которые всем недовольны. Вот одного такого лечили, а он нас же, медиков, опозорил в своем последнем сочинении. За что, спрашивается?
Да, кажинный раз вспомянешь и в дальней дороге бессмертного писателя земли русской Николая Васильевича Гоголя: "Россия такая уж страна – стоит высмеять одного околоточного надзирателя, как вся полиция обидится".

(По Борису Можаеву)

Текст 20. Про сон.

Ночь шла в редкой артиллерийской перестрелке; над городом сиял страшный, обнажающий свет врага, и до утренней зари было еще далеко.
Наутро снова будет бой. Одинцов ожидал его с желанием: все равно нет жизни сейчас на свете и надо защищать добрую правду русского народа нерушимой силой солдата. "Правда у нас, – размышлял краснофлотец над спящими товарищами. – Нам трудно, у нас болит душа. А фашист, он действует для одного своего удовольствия – то пьян напьется, то девушку покалечит, то в меня стрельнет. А нас учили жить серьезно, нас готовили к вечной правде, мы Ленина читали. Только я всего не прочитал еще, прочту после войны. Правда есть, и она записана у нас в книгах, она останется, хотя бы мы все умерли. А этот бледный огонь врага на небе и вся фашистская сила – это наш страшный сон. В нем многие помрут, не очнувшись, но человечество проснется, и будет опять хлеб у всех, люди будут читать книги, будет музыка и тихие солнечные дни с облаками на небе, будут города и деревни, люди будут опять простыми и душа их станет полной".
И Одинцову представилась вдруг пустая душа в живом, движущемся мертвяке, и этот мертвяк сначала убивает всех живущих, а потому теряет самого себя, потому что ему нет смысла для существования и он не понимает, что это такое, он пребывает в постоянном ожесточенном беспокойстве.
Одинцов стоял один на откосе шоссе и глядел вперед, в смутную сторону врага. Он оперся на винтовку, поднял воротник шинели и думал и чувствовал все, что полагается пережить человеку за долгую жизнь, потому что не знал, долго или коротко ему осталось жить, и на всякий случай обдумывал все до конца.
Потом воображение, замена человеческого счастья, заработало в сознании Одинцова и начало согревать его. Он видел, как он будет жить после войны. Он окончит музыкальную школу при филармонии, где он учился до войны, и станет музыкантом. Он будет пианистом, и если сумеет, то и сам начнет сочинять новую музыку, в которой будет звучать потрясенное войной и смертью сердце человека, в которой будет изображено новое священное время жизни.
Одинцов посмотрел на товарищей: спят Цибулько и Паршин, спит Красносельский, раненный в грудь насквозь; навеки уснул комиссар. Плохо им спать на жесткой земле: не для такого мира родили их матери и вскормил народ, не для того, чтобы кости отрывали от тела их живых детей. Одинцов вздохнул: много еще работы будет на свете и после войны, после нашей победы, если мы хотим, чтобы мир стал святым и одушевленным, если мы хотим, чтобы сердце красноармейца, разорванное сталью на войне, не обратилось в забытый прах...
К рассвету прибыли на машине политрук Фильченко и полковой комиссар Лукьянов; они привезли с собой боеприпасы, вооружение и пищевые продукты.
Лукьянов осмотрел позицию и увез с собой в город тело Поликарпова, пообещав наутро снова приехать на этот участок. Фильченко велел Одинцову лечь отдохнуть, потому что невыспавшийся боец – это не работник на войне.
– Иди ляжь! – сказал Фильченко. – В шубе – не пловец, в рукавицах – не косец, а сонный – не боец.
Одинцов лег в канаву возле разоспавшегося, храпящего Красносельского, приспособился к земле и уснул: он не очень хотел спать, но, раз надо было, он уснул.
Рассвело. Николай Фильченко переложил своих бойцов поудобнее, чтобы у них не затекли во сне руки, ноги и туловище. Когда он их ворочал, они бормотали ему ругательства, но он укрощал их:
– Так удобней будет, голова! Мать во сне увидишь.
Он и сам бы сейчас, хоть во сне, поглядел бы на свою мать и дорого бы дал, чтобы обнять еще раз ее исхудавшее тело и поцеловать ее в плачущие глаза.
Наступила тишина. Далекие пушки неприятеля и наших кораблей, и до того уже бившие редко, вовсе перестали работать, светильники над Севастополем угасли, и стало столь тихо, что трудно было ушам, и Фильченко расслышал плеск волны о мол в бухте. Но в этом безмолвии шла сейчас напряженная скорая работа мастеровых войны – механиков, монтеров, слесарей, заправщиков, наладчиков, всех, кто снаряжает боевые машины в работу.

(По Андрею Платонову)


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 293; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!