ДИАГНОСТИКА ПО ПОЗВОНОЧНОМУ СТОЛБУ



  

Иосиф Бродский  1940—1996

ИЗ АЛЬБЕРТА ЭЙНШТЕЙНА

Петру Вайлю

  

    Вчера наступило завтра, в три часа пополудни.

Сегодня уже "никогда", будущее вообще.

То, чего больше нет, предпочитает будни

с отсыревшей газетой и без яйца в борще.

Стоит сказать "Иванов", как другая эра

сразу же тут как тут, вместо минувших лет.

Так солдаты в траншее поверх бруствера

смотрят туда, где их больше нет.

Там — эпидемия насморка, так как цветы не пахнут,

и ропот листвы настойчив, как доводы дурачья,

и город типа доски для черно-белых шахмат,

где побеждают желтые, выглядит как ничья.

Так смеркается раньше от лампочки в коридоре,

и горную цепь настораживает сворачиваемый вигвам,

и, чтоб никуда не ломиться за полночь на позоре,

звезды, не зажигаясь, в полдень стучатся к вам.

   

1994

Механизм посвящения самый раз­нообразный, — сказал Бродский, когда я спросил его об этом задол­го до "Эйнштейна", году в 90-м, — скажем, показываешь стихотво­рение человеку, а он говорит: "Ой, как мне нравится, посвяти его мне". Или как Ахматова сде­лала однажды: просто сказала "это мое" и сама надписала посвящение. Может идти от содержа­ния".

Идет от содержания.

Бродский всегда интересовался языковыми новшествами. В его стихах полно жаргона — как ни у кого из больших русских поэтов. В разговоре тем более: "чувак", "канать", "хилять" и т. п., лек­сикон его молодости. Новый сленг его тоже зани­мал. Помню обсуждение слова "тусовка": Иосиф соглашался с его удобной многозначностью, хотя сам не употреблял. Порадовался каламбуру: "Не, тут только ипатьевским методом. — Чего? — Ипа­тьевским, говорю, методом надо. — Это как? — Ипать и ипать!" Развеселился от моей московской зарисовки: "Салон красоты "Тюссо". Профессио­нальный татуаж, пирсинг, перманентный макияж, мезотерапия, ботокс, обертывание, все виды эпиляции. Диагностика по позвоночному столбу". Рядом переговаривается пара: "Смотри, папик, по позвоночному столбу, давай пойдем". Папик смот­рит: "Ну, ладно, можно". И вдруг страшно хохо­чет, почесывая голую волосатую грудь и что-то иное, не "Тюссо", имея в виду: 'Только, блин, осто­рожно!" Несколько дней Иосиф отвечал на мои звонки: "Папик на проводе".

Однажды я ему пересказал выражение, надол­го не задержавшееся в языке, но тогда привед­шее Бродского в восторг: "ломиться на позоре" — ехать в общественном транспорте ("тачку пой­мать не смог, пришлось ломиться на позоре"). Как раз в то время он доводил до конца эйн­штейновское стихотворение и вставил выраже­ние в финал. А в начало — посвящение.

Но главное все-таки в "Эйнштейне", надо ду­мать, отражение наших частых разговоров того времени: что и как происходит на родине (или, по неизменной терминологии Бродского, — "в отечестве"). Именно об этом: "Так солдаты в траншее поверх бруствера / смотрят туда, где их больше нет".

Не припомню телефонного или очного раз­говора в 90-е, чтобы Бродский не заводил речь о Ельцине, Чеченской войне, вообще российской политике. Такую линию его острого интереса есть смысл отсчитывать от точки, которую при­нял он сам.

В новейшей российской истории было время, когда казалось, что стихотворение "Пятая годов­щина", написанное Бродским в 77-м к пятилетию его отъезда из России, принадлежит ушедшей эпохе. Но поэт видит резче и дальше. "Пятая го­довщина" и теперь читается как репортаж.

"Там лужа во дворе, как площадь двух Аме­рик. Там одиночка-мать вывозит дочку в скве­рик. Неугомонный Терек там ищет третий бе­рег". По сути, выпуск новостей — нынешних, поскольку в 77-м Терек не искал ничего особен­ного.

"Там при словах "я за" течет со щек извест­ка". Речь, очень похоже, о том, что называется творческой интеллигенцией.

"Там тот, кто впереди, похож на тех, кто сза­ди". За четверть века предсказание о первом лице государства.

"И карта мира там замещена пеструхой, мы­чащей на бугре". Бурные парламентские апло­дисменты.

"Там вдалеке завод дымит, гремит железом, не нужным никому: ни пьяным, ни тверезым". Официально это именуется "нерентабельное производство" либо "задолженность по заработ­ной плате".

"Там украшают флаг, обнявшись, серп и мо­лот". Не флаг, так гимн.

"Но в стенку гвоздь не вбит, и огород не по­лот". Цитата из министерского отчета.

"Там в моде серый цвет — цвет времени и бре­вен". Кто это сказал: серые начинают и выигры­вают? ("Город типа доски для черно-белых шах­мат, / где побеждают желтые, выглядит как ничья").

"Пятая годовщина", как водится в большой поэзии, — не об этом. Главное — о поэте, о языке, о судьбе. "Мне нечего сказать ни греку, ни варя­гу. / Зане не знаю я, в какую землю лягу. / Скри­пи, скрипи, перо! Переводи бумагу". Смирение и гордость, надежда и тревога. Но ведь и о том тоже, неизменном во все времена российской истории: "Там говорят "свои" в дверях с усмеш­кой скверной".

Бродский от этой усмешки и уехал. Помню, как на конференции в Петербурге (2002 год) зем­ляки поэта один за другим называли дату отъез­да "печальной", с чем соглашаться не хочется. Поэтический глобус Бродского — беспрецедент­но для нашей словесности — равен глобусу гео­графическому. Нью-Йорк, Средний Запад, Мек­сика, Швеция, Париж, Англия и Новая Англия, не говоря о Венеции и Риме, — не места прожи­вания или пребывания, а художественные собы­тия, равноценные у Бродского явлению Петербурга-Ленинграда. "В каких рождались, в тех и умирали гнездах", — написал он не о себе. А о се­бе — в стихах о Риме: "Усталый раб — из той по­роды, что зрим все чаще, — под занавес глотнул свободы". Отъезд 4 июня 1972 года был переездом из России в мировую культуру.

Из тех питерских выступлений, и многих дру­гих тоже, особенно после смерти, особенно по­сле окончательного "не приедет", "не приехал", выступает явственный, хоть и не произнесенный, вопрос: "Как относился к родине?" Трепетно, трепетно относился. Поэт, написавший в пока­зательно несправедливой ссылке стихотворение "Народ" ("мой народ, терпеливый и добрый на­род", "да, я счастлив уж тем, что твой сын!", "путь певца — это родиной выбранный путь"), вряд ли нуждается в мировоззренческих пояснениях.

Здесь диагностика идет именно что по позво­ночному столбу, по самой основе. Богатейший русский язык — язык изгнанника Иосифа Брод­ского, гражданина Соединенных Штатов Амери­ки, похороненного в Венеции.

Да, цветы "там" не пахнут, и скопленье дура­чья — рекордное, но берусь утверждать, как рас­терянно и застенчиво был бы счастлив Бродский, когда бы узнал, что его стихи участвовали в пси­хотерапевтическом возвращении к нормальной жизни детей, переживших в сентябре 2004 года трагедию в Беслане. О том, как читала и обсуж­дала с бесланскими школьниками стихотворения Бродского, пишет учительница с пушкинским именем Эльвира Горюхина, озаглавив свои за­метки: "Я твоя мама. Я ничего не боюсь".

  

 

ТОЛКОВАНИЕ СНОВИДЕНИЙ

  

Сергей Гандлевский  1952

  

  

    Когда я жил на этом свете

И этим воздухом дышал,

И совершал поступки эти,

Другие, нет, не совершал;

Когда помалкивал и вякал,

Мотал и запасался впрок,

Храбрился, зубоскалил, плакал —

И ничего не уберег;

   И вот теперь, когда я умер

И превратился в вещество,

Никто — ни Кьеркегор, ни Бубер

Не объяснит мне, для чего,

С какой — не растолкуют — стати

И то сказать, с какой-такой

Я жил и в собственной кровати

Садился вдруг во тьме ночной...

   

1995

Здесь как в изъяснении снов, где един­ственный критерий безошибочен: если внезапно чувствуешь, что истол­ковано верно, — это оно! Значит, пси­хоаналитик тонкий и понимающий. То, что он тебе рассказывает, на деле и присни­лось, а не тот запутанный мультфильм, который запечатлелся в памяти.

Мне-то ничего не снится — то есть по-научному так не бывает, считается, что снится всем и всегда — вероятно, просто не запоминается. А когда запоминается — всё ничтожно до обидно­го. Мои знакомые в своих сновидениях и Чеховы­ми случаются, Антон Палычами, и президентами разных стран, и кинозвездами, и диковинными животными, а мое высшее достижение, в конце 90-х — член какой-то украинской делегации на переговорах с российской. Ведь задолго до "оран­жевой революции". Посмотрел бы я на этого Фрейда.

Сновидческая тупость, мне кажется, каким-то образом восполняется острой чувствительно­стью к языку, который тоже — необъяснимая, неуправляемая, во многом подсознательная стихия. Болезненно трогают языковые проявления — фонетика, морфология, синтаксис, да и вообще все то, что бессмысленно проходили в школе, не подозревая, что это и есть гамма жизни, сама жизнь. Непосредственнее и ощутимее всего действует звучание улицы, но и литературный язык тоже: прозы, еще приближеннее — стихов.

Лексикон Гандлевского — первого порядка, без поиска экзотики. Но выбор слов и словосочетаний таков, что ощущение новизны — непреходяще. Вот в этом стихотворении ощущение "настоящести", истины возникает в первую очередь от безукориз­ненного подбора глаголов действия-состояния: ага, соображаешь, всем этим и я занимался, и еще как. Еще — от искусно выстроенного косноязычия, простонародного лепета, интонации неуверенно­сти, в которой только и выступает правда: "С ка­кой — не растолкуют — стати, / И то сказать, с какой-такой..." Потому, наверное, мне мешают в этих стихах Кьеркегор и Бубер — нечего знакам культуры делать в путаной искренней исповеди. Но раз поэт поставил — значит, надо.

В конце концов, без таких знаков не был бы самим собой Гандлевский, который настаивает на том, что литература есть важнейший источ­ник литературы. И тут, в "Когда я жил...", от­звук — ритм, слог — его любимого Ходасевича: "Когда б я долго жил на свете, / Должно быть, на исходе дней / Упали бы соблазнов сети / С не­счастной совести моей". Слышен какой-то очень нынешний голос, да еще с употреблением сегодняшнего паразита "на самом деле", другого рус­ского парижанина, Анатолия Штейгера (знает его стихи Гандлевский или то нередкая в поэзии заочная перекличка через расстояния и време­на?): "И ты вдруг сядешь ночью на постели / И правду всю увидишь без прикрас / И жизнь — какой она, на самом деле..."

Коренное отличие: у Гандлевского — метафи­зика, а не психология. Взгляд оттуда. Шаг впе­ред? Страшновато так обозначать. Но — шаг.

Наверное, есть другие методы, и жизнь учит разному, но у меня уже иного не будет: по слово изъявлению определяется человек.

  

 

СЕРДЕЧНЫЙ ПРИСТУП

  

 Сергей Гандлевский  1952

Петру Вайлю

  

    Цыганка ввалится, мотая юбкою,

В вокзал с младенцем на весу.

Художник слова, над четвертой рюмкою

Сидишь — и ни в одном глазу.

Еще нагляднее от пойла жгучего

Все-все художества твои.

Бери за образец коллегу Тютчева —

Молчи, короче, и таи.

Косясь на выпивку, частит пророчица,

Но не содержит эта речь

И малой новости, какой захочется

Купе курящее развлечь.

Играет музычка, мигает лампочка,

И ну буфетчица зевать,

Что самое-де время лавочку

Прикрыть и выручку сдавать.

Шуршат по насыпи чужие особи.

Диспетчер зазывает в путь.

А ты сидишь, как Меншиков в Березове, —

Иди уже куда-нибудь.

   

2001

Тут многое красиво сошлось — и фольк­лорная "Цыганка с картами, дорога дальняя..."; и песенка Таривердиева, памятная народу со времен рязановской новогодней сказки: "Нач­нет выпытывать купе курящее / Про мое прошлое и настоящее"; и пастернаковская "Вакхана­лия": "На шестнадцатой рюмке / Ни в одном он глазу".

Гандлевский дозу уменьшил вчетверо, что делает честь скромности поэта — или все-таки говорит о лучшем, по сравнению с Пастерна­ком, знании предмета. Мало кто в русской — а значит, по понятным причинам, и в мировой — поэзии так достоверно доносит феномен пьян­ства. Чего стоит детально точное, физиологи­чески скрупулезное описание: "Выйди осенью в чистое поле, / Ветром родины лоб остуди. / Жаркой розой глоток алкоголя / Разворачива­ется в груди". Семисложный глагол движется медленно и плавно, лепесток за лепестком раз-во-ра-чи-ва-ет-ся — разливаясь горячей волной после стакана, приступая к сердцу, обволакивая душу.

Однажды в Москве, к тому же для досадного извращения не где-нибудь, а на любимых Пат­риарших прудах, у меня случился приступ меж­реберной невралгии. Потом врачи произносили и другие слова — "остеохондроз", еще какие-то, все равно это непонятно, а главное — произно­сили потом. Полдня я был уверен, что инфаркт. Что может так подняться в груди, как в кино по­казывают извержение вулкана?

Очень больно. Очень страшно. Очень убеди­тельно.

Все близкие и дорогие мне люди так именно и помирали: отец, мать, Юрка Подниекс, Довлатов, Бродский. Не лучше же я их. Менее близ­кие и под машины попадали, и от рака умира­ли, но эти — непременно от инфаркта. Так что возникло ощущение чего-то вроде наследствен­ности.

Уверенность была полная, оттого настроил­ся на торжественный лад. Попросил Гандлевского: "Посвяти мне, пожалуйста, стихотворение". Он отвечает: "Посвящал уже". Напоминаю: "То не стихи были, а прозаическое эссе, а теперь я стихи хочу. И вообще, не торгуйся, пожалуйста, в такой момент". Он черство говорит: "Я поду­маю". Попытался воздействовать: "Особо неког­да думать. Давай, я тебя пока вином угощу". Сто­им, пьем вино. Точнее, он пьет, а я даже слюну проглотить не могу от дикой боли. Повернуть­ся не в состоянии, слова еле произношу, молчу, как Тютчев, чувства скрываю, скорбно настра­иваюсь.

Приехали вместе в больницу, там мне сдела­ли кардиограмму, с вызовом протянули. Объяс­няю: "Я же не понимаю ничего в этих зигзагах. Для меня можно хоть в коридоре от руки нари­совать". Тогда и сообщили про остеохондроз и межреберную. Переспрашиваю: "Извините, означают ли ваши слова, что я не помру?" Гово­рят: "Прямо сейчас нет, но вообще обязательно". Юмор, Зощенко, начинаю понимать, возвраща­юсь к жизни.

Кое-как долетел до Праги, домой. Неделю иг­рал в Кафку. Когда человек просыпается в виде насекомого, лежит на спине, лапками перебира­ет и перевернуться не может.

Очень больно. Очень смешно. Очень убеди­тельно.

С трагедии сорвался и вытянул на фарс. Ди­станция на бесконечность больше, чем расстоя­ние от Москвы до Праги.

И в это время приходит стихотворение от Гандлевского. "Иди уже куда-нибудь". Пошел. Спасибо.

 

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 112; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!