ЛЕСНОЕ СОЛНЦЕ (Франкфурт-на-Майне, 1954)



Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru

Все книги автора

Эта же книга в других форматах

 

Приятного чтения!

 

ЛИДИЯ АЛЕКСЕЕВА. ГОРЬКОЕ СЧАСТЬЕ: СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ

 

НАТАЛЬЯ СИНКЕВИЧ. ПЛЕМЯННИЦА АННЫ АХМАТОВОЙ. (Предисловие)

 

… И брошу в мир, как на последний суд,

В бутылку запечатанное слово –

И, может быть, у берега родного

Она пристанет и ее найдут.

Л.Алексеева

 

 

Мало кто из почитателей и даже из друзей известной поэтессы русского Зарубежья Лидии Алексеевой знал, что она — двоюродная племянница Ахматовой. Дед Алексеевой по материнской линии — Владимир Антонович Горенко — и отец Ахматовой, Андрей Антонович Горенко, — родные братья. То есть — мать Алексеевой и Ахматова были двоюродными сестрами.

С Лидией Алексеевой я познакомилась много лет тому назад в Нью-Йорке в ту пору, когда зарубежные писатели старшего поколения еще были полны жизненной и творческой энергии. В так называемом русском Нью-Йорке часто устраивались авторские вечера, лекции, чтения стихов. Иногда приезжали и заморские гости — русские парижане с громкими именами, например, Георгий Адамович, Ирина Одоевцева.

Лидия Алексеева почти всегда присутствовала на таких вечерах, нередко сама принимала в них участие, хотя выступать перед публикой не любила: неизменно кто-нибудь просил ее читать громче. «Не могу, такой у меня голос», — всё так же тихо отвечала она.

Голос у нее, действительно, был тихим, читала она монотонно, без всякой попытки драматизации; свои стихи «доносить» до слушателей не умела. Во всем ее облике была какая-то неяркость, старомодность — это касалось не только одежды и прически, но и манеры держаться и манеры говорить. Мне всегда казалось, что она идет куда-то мимо, многого не замечая. На литературных собраниях или в гостях сидела молча — сосредоточенная, спокойная и одинокая.

 

 

* * *

 

Лидия Алексеевна Девель (в замужестве Иванникова, Алексеева — псевдоним) писала мне, что родилась в Двинске в 1909 году, но считает своей родиной Севастополь, где провела все детство. Ее отец, потомок гугенотов (Dеvеllе), был полковником царской армии. В одиннадцатилетнем возрасте она, вместе с родителями, покинула Россию. Семья обосновалась в Югославии, где Алексеева прожила 22 года, окончив там русскую гимназию и получив филологическое образование в Белградском университете. В конце 1944 года она бежала от советских войск в Австрию; эмигрировала в Соединенные Штаты в 1949 году, приехала сюда с матерью и отчимом (муж остался в Югославии) — оба вскоре здесь умерли. Детей у нее не было. До самой смерти Алексеева жила в Нью-Йорке.

За свою долгую жизнь (поэтесса умерла 27 октября 1987 года) она опубликовала пять небольших поэтических сборников. Первый — «Лесное солнце» — вышел в 1954 году в издательстве «Посев», остальные она издавала сама на свои средства. В последний — «Стихи. Избранное» (1980 г.) — печатник забыл включить страницы содержания, что несколько огорчило автора. К сожалению, Лидия Алексеевна не дожила до выхода в России сборника «Поэтессы русского Зарубежья» (М., 1998), в который вошли почти все ее опубликованные стихи.

Я не знала никого из русских писателей в Америке, кто бы до такой степени, как Лидия Алексеева, существовал вне быта. На ум приходит имя лишь одного литератора: Вячеслав Клавдиевич Завалишин, который, живя в благоденствующей Америке, умер в беспросветной бедности. Алексеева не была бедна, но жила она в негритянско-пуэрториканском районе, где ютилась нью-йоркская беднота. Невероятно запущенная ее квартира помещалась на первом этаже некогда презентабельного дома и была легкой добычей грабителей-мальчишек: в отсутствие хозяйки они не упускали случая пробраться в квартиру. Тянули они все, что можно было продать, хотя бы за бесценок. В полной сохранности оставались только книги и бумаги — вещи совершенно бесполезные для их воровского рынка, будь они даже на понятном языке. Дважды мальчишки стащили и русскую пишущую машинку; третью Лидия Алексеевна не приобрела, махнула рукой: все равно унесут. (Стихи для редактируемого мною ежегодника «Встречи» присылала написанные от руки.) Уходя из дома, оставляла несколько долларов с запиской, что наличных денег в квартире больше нет. Говорили, что она не умеет сварить даже яйцо, и это не было гиперболой.

По приезде в Америку Алексеева недолго работала на нью-йоркской перчаточной фабрике, затем эстонский поэт Алексис Раннит устроил ее в славянский отдел Нью-Йоркской Публичной библиотеки, где она благополучно прослужила до выхода на пенсию. (У Алексеевой есть переводы стихов Раннита, она была хорошим поэтом-переводчиком.)

Долгие годы Лидия Алексеевна дружила с Ольгой Николаевной Анстей, первой женой поэта Ивана Елагина. Анстей не только сама писала хорошие стихи, но умела вдохновлять других.

Помню нью-йоркский авторский вечер Алексеевой, устроенный Ольгой Анстей в небольшом зале ныне уже не существующего Свято-Серафимовского Фонда. Зная, как трудно Алексеевой выступать перед публикой, Анстей сама читала многие стихи своей подруги, декламировала их с характерным для нее интонационным маньеризмом, немного резко, но уверенно и четко, всячески стараясь способствовать успеху вечера.

Почти двадцать лет Ольга Анстей боролась с тяжелой болезнью — раком. В последние годы ее жизни Лидия Алексеевна регулярно навещала больную. В одно из таких посещений она, войдя в квартиру Анстей, упала и сломала бедро. Для Алексеевой это было началом конца. Несмотря на операцию и все усилия врачей, Лидия Алексеевна по-настоящему уже не поправилась. Стихи перестала писать вскоре после смерти Анстей в 1985 году. Воля не только к творчеству, но и к жизни у нее постепенно угасла. И наконец она тихо скончалась в нью-йоркской больнице, категорически отказавшись от дальнейших врачебных усилий продлить ей жизнь.

Когда после похорон друзья поехали на квартиру поэтессы — торопливый «управдом» уже очистил ее для новых жильцов. Весь архив и все книги странной квартирантки он сжег вместе с другим мусором. Известно, что она ни о чем не позаботилась и ничего никому не завещала.

Сейчас сборники Лидии Алексеевой достать очень трудно. Те, у кого есть скромно изданные прижизненные ее книжечки, расставаться с ними не хотят. Тираж московского сборника «Поэтессы русского Зарубежья» уже разошелся. Я бережно храню пять сборников Алексеевой — три из них с дарственными надписями, выведенными легко читаемым почерком.

 

 

* * *

 

После выхода из печати последнего алексеевского сборника я специально поехала в Нью-Йорк, чтобы встретиться с ней. Помню, мы долго сидели в кафе и она неторопливо рассказывала о себе, называла свои стихи несовременными и непопулярными. Меня она причисляла к «модернистам», хотя благосклонно относилась к моим стихам, может быть, потому, что симпатизировала лично мне. Хорошо отзывалась о моей работе над поэтическим ежегодником «Встречи». Но многих поэтов, печатавшихся во «Встречах», не признавала. Лидия Алексеевна говорила, что не умеет «делать» стихи, заставлять себя писать, когда нет настроения, чему, по ее словам, научились «воскресные художники», сочиняющие свои опусы по выходным дням. «Заставить себя рифмовать можно, но это не будут подлинные стихи». Подборки для публикации во «Встречах» она присылала регулярно. Для этого ей приходилось рыться в своих архивных дебрях, раскапывать что-нибудь «печатное», так как последнее время уже ничего не писала.

В ту нашу нью-йоркскую встречу я впервые узнала, что Алексеева — родственница Ахматовой. На мой удивленный вопрос — почему она никогда об этом не говорит, ответила: «Зачем же мне быть в тени громкого имени»? И мало кто знал, что в Нью-Йорке с сороковых годов до смерти в 1979 году жил, приехавший из Китая, родной брат Ахматовой Виктор Андреевич Горенко.

Георгий Адамович в статье, посвященной «Реквиему», отмечает ту гордость, с какой Ахматова говорит о том, что народа своего в несчастье не бросила: «”Нет, и не под чуждым небосводом, / И не под защитой чуждых крыл” — была она в те годы…» И отвечает на это: «Мы совсем не оттого прожили свою жизнь и, конечно, умрем на чужой земле, что предпочли быть «под защитой чуждых крыл». Не оттого и не для того. Я уверен, что Ахматова это понимает. Если она утверждает, что выбор ее был продиктован ей совестью, то должна бы признать, что без всяких сделок с совестью можно было счесть единственно верным и другое решение». «Другое решение» принял эмигрировавший брат Ахматовой — Виктор Андреевич, с которым она переписывалась, получала от него посылки. Адамович о его существовании, по-видимому, не знал. Известно, что оба ньюйоркца — Алексеева и Горенко — ни разу не встретились.

 

 

* * *

 

Литературная судьба Алексеевой сложилась счастливо. Я говорила ей об этом, и она охотно соглашалась со мной. Стихи ее любили почти все, даже взыскательные критики. Явление это редкое, ибо собратья по перу не только хвалили друг друга в прессе, но часто и «подкалывали». Критиковали легко ранимого Елагина, упрекали Чиннова, придирались к Берберовой, известно, как воевали друг с другом Георгий Иванов и Ходасевич… Чаще всего критики были далеко не беспристрастны. Недаром Елагин писал: «…Критик в тебя влюблен, / Критик кричит "ура!", / Если с тобою он / Из одного двора. / Если же ты чужой — / Влепит тебе вожжой». Эти "писательские страсти" не коснулись Алексеевой. Поэзию ее хвалили в печати, читатели писали ей восторженные письма, поэты различных поколений относились к ней с большим уважением. Она участвовала в трех самых известных зарубежных поэтических антологиях: «На Западе» (1953), «Муза Диаспоры» (1960), «Содружество» (1966) и печаталась во всех серьезных зарубежных журналах.

Чем же объяснить такое всеобщее прижизненное признание? Разве в то же самое время не писали здесь другие поэты — драматичнее, своеобразнее, ярче, современнее (рискованное слово: что означает оно в поэзии?), разве не писали с большим техническим блеском, с большей тематической широтой? Да, писали. Но, пожалуй, никто из них не обладал той неподдельной честностью творческого выражения, какой обладала Лидия Алексеева. Не было у нее поэтической позы ни в жизни, ни в поэзии.

Любившая каждую букашку в траве, и лесные поляны, и рощи, и полевые цветы, волею судьбы она должна была жить в одном из самых больших и шумных городов мира, своими камнями уничтожающего любимую ею природу. Конечно, можно было куда-нибудь уехать. Но получить работу женщине не первой молодости, без ходкой профессии и без хорошего знания английского языка — довольно трудно даже для «пробивного» человека, коим Алексеева никогда не была. Держал и русский литературный Нью-Йорк, неотъемлемой частью которого была она сама.

О Нью-Йорке она не писала. Сказать о городе (где прожила она сорок лет!) было нечего. Есть, правда, стихотворение о памятнике Данте, который стоит перед зданием Нью-Йоркской Публичной библиотеки:

 

 

Черный Данте в облетевшем скверике

Замышляет бронзовый сонет.

Поздний вечер наступил в Америке,

А в его Италии рассвет.

Ветер над долиною этрусскою

Розовые гонит облака,

И проходит улочкою узкою

Тень твоя, блаженна и легка.

Беатриче, нет тебя желаннее…

Семь веков, как семь весенних дней!

И опять – любовь, стихи, изгнание,

Мокрый снег и быстрый бег огней.

 

 

Но это стихотворение, конечно же, не о Нью-Йорке. Из всего небоскребного города поэтесса выбрала «прямоугольную бездну» дома, в котором жила сама — не все ли равно как?

 

 

…Над двором, прямоугольной бездной,

Тусклый дом безрадостно возник,

Перечеркнут лестницей железной,

Словно неудачный черновик…

 

 

Из такого дома, этаж за этажом перечеркнутого зигзагом железной пожарной лестницы, поэтесса уезжала летом в отпуск — обязательно куда-нибудь на лоно природы — и привозила стихи о деревьях, о лесной живности, о грибах, о солнце… Или накапливала впечатления, рождавшие затем медитативно-созерцательную лирику с тихо звучащей элегической нотой.

Мир природы у Алексеевой хрупок и незащищен от человека, бездумно и бесцельно его уничтожающего: если растет цветок — сорви его. В мироощущении поэтессы было много от Швейцера, от его благоговения перед любой формой жизни.

 

 

…Я тройчатку желудей нашла,

Гладких, плотных, буровато-ржавых,

Тесно севших в чашечках шершавых, –

И домой в кармане привезла.

Пальцы их бездумно извлекли,

Бросили – случайная причуда –

Трех дубов несбывшееся чудо,

Отнятое мною у земли.

 

 

«Хочу упасть на эту землю ниц, / Просить прощенья у зверей и птиц…» — у этого художника не пустая фраза, не случайное поэтическое настроение, быстро проходящее со сменой впечатлений и мыслей. Нет, Алексеева по-настоящему любила зверей — домашних и диких. Она умела писать о них светло и просто, ощущая родство «кровное со зверем, травное с землей». «Но молюсь, как о малом чуде, / Богу милости и тепла, / Чтоб кота не спугнули люди / И чтоб ярче герань цвела», — пишет она.

Из домашних животных Алексеева особенно любила котов, постоянно кормила этих бездомных ньюйоркцев, находивших к ней дорогу. В одном из стихотворений она рассказывает о верности зверя своему, пусть разрушенному, пусть непригодному для жилья, но все же родному дому:

 

 

Старый кот с отрубленным хвостом,

С рваным ухом, сажей перемазан,

Возвратился в свой разбитый дом,

Посветил во мрак зеленым глазом.

И, спустясь в продавленный подвал,

Из которого ушли и мыши,

Он сидел и недоумевал,

И на зов прохожего не вышел.

Захрустело битое стекло,

Человек ушел, и тихо стало.

Кот следил внимательно и зло,

А потом зажмурился устало.

И спиной к сырому сквозняку

Он свернулся, вольный и надменный,

Доживать звериную тоску,

Ждать конца – и не принять измены.

 

* * *

 

Россию Лидия Алексеева помнить хорошо не могла, попав за рубеж в детском возрасте. Но тема родной земли у нее есть, и она так же подлинна, как и все ее творчество. Конечно, Алексеева не предавалась шаблонным вздохам по белым березкам. Нет, ее строки и здесь написаны с чувством настоящей, невосполнимой потери. Приведу одно из таких стихотворений, с характерной прописной буквой в обращении к России:

От родников Твоих ни капли нет во мне,

 

 

Питают кровь мою давно другие страны, –

И Ты – лишь быстрый вздох в передрассветном сне,

Лишь тонкий белый шрам переболевшей раны.

Но, может быть, не так? И это Ты зовешь

И под ноги бежишь, как вечная дорога,

И мне перешагнуть ревниво не даешь

Чужого, равнодушного порога?..

 

 

Нет ни одного серьезного поэта, не писавшего о смерти. Алексеева не кокетничала с этой темой, не драматизировала ее, как встречается это иногда у молодых поэтов, воздыхающих о близком конце, а затем здравствующих еще добрые полстолетия. Нет, она и здесь верна себе, своему чувству меры. Сборник «Время разлук» (1971) она закончила четверостишием, поразившим меня глубоким смыслом:

 

 

Не спрашивай, что будет там, потом,

Когда настанет миг прощанья и свободы, –

Ведь если что-то ждет – какое чудо в том!

А если ничего… Какой великий отдых!

 

 

Но покуда длилась земная жизнь — она любила ее просто и верно, в лучших своих стихах выпевая благодарность за все живое вокруг. В последнем стихотворении последней книжки (она знала, что ничего уже больше не издаст) она поблагодарила жизнь — «…За все богатство дружбы и любви, / И тонкий холод одиноких бдений, / И за броженье светлое в крови / Готовых зазвучать стихотворений, — / Со всем прощаясь — и не помня зла, / Спасибо, жизнь, за то, что ты была!»

 

 

СТИХОТВОРЕНИЯ

 

ЛЕСНОЕ СОЛНЦЕ (Франкфурт-на-Майне, 1954)

 

«Я привыкла трястись в дороге…»

 

 

Я привыкла трястись в дороге,

И не будят тоски во мне

Спящий кот на чужом пороге

И герань на чужом окне, –

 

Но молюсь, как о малом чуде,

Богу милости и тепла,

Чтоб кота не вспугнули люди

И чтоб жарче герань цвела.

 

 

«Хорошо бы снова…»

 

 

Хорошо бы снова

Стать веселой деткой –

Прятаться от няни

За сквозной беседкой;

 

Сторожа лягушек

Над прудом атласным,

Уронить в крапиву

Мячик синий с красным, –

 

И, ожегши пальцы,

Жаловаться маме

Светлыми, большими

Детскими глазами.

 

 

«Склянки над бухтой знакомой…»

 

 

Склянки над бухтой знакомой,

Чайки, дельфины, буйки…

Дом, называемый «дома»,

Многим домам вопреки.

 

Запах полыни, арбуза,

Моря, смолы и тепла,

Где босоногая муза

Первой подругой была.

 

Помнишь, стояли с тобою,

Муза, в идущей волне?

Рифмы, как шелест прибоя,

Свежие, плыли ко мне.

 

В бухте играли дельфины,

Черным мерцая горбом…

Странно с далекой чужбины

Глянуть в разрушенный дом.

 

Слышишь, сквозь грохоты шквала,

Видишь, за безднами вод, –

То, что разрушено, – встало,

То, что умолкло, – поет.

 

 

ЯЛИК

 

 

Там, где лодки на причале

Чуть поводят сонным дном,

На песке смоленый ящик

В блеске черном и тугом.

 

Бьет о берег влажным хрустом

И назад шипит прибой.

Теплый воздух пахнет густо

Высыхающей смолой.

 

Пахнет сочно, пахнет звонко, –

Черным блеском говоря

Сердцу чайки и ребенка,

Ялика и дикаря.

 

 

В ЗАХОЛУСТЬИ

 

 

За черешнями свежеющего сада

Золотая облачная стыль.

Промычало, протопталось стадо,

Поднимая розовую пыль.

 

У калиток, меж крапивы чахлой,

Поплескали звездчато водой, –

Беглым ливнем улица запахла

И молочной сладостью парной.

 

Замутился рдяный жар стекольный,

Острой струйкой зазвенел комар…

И неспешно с выси колокольной

Медным яблоком упал удар.

 

 

«Так тебя нетерпеливо…»

 

 

Так тебя нетерпеливо

Весело и тайно жду –

Словно вместе крали сливы

В вечереющем саду, –

 

И теперь в мою неволю,

В утомительную ложь

Ты мне краденую долю

Непочатою несешь.

 

 

ВЕЧЕР

 

 

Солнце ниже, ласковей, янтарней…

В нем медовое дыханье лип,

Теплый запах хлеба из пекарни

И дверей ее певучий скрип.

 

Печь внутри пылает зевом красным

Ярче, ярче… И блеснет тогда

В небе обесцвеченном и ясном

Легкой каплей первая звезда.

 

Перед сном скликаясь в гуще сада,

Защебечут разом воробьи

И уснут. И с медленной отрадой

Мирный день сомкнет глаза свои.

 

 

«К земле приникнув, теплой и шершавой…»

 

 

К земле приникнув, теплой и шершавой,

Пью мягкий шорох ветра надо мной.

Так тонко пахнут сохнущие травы –

Ушедшим детством, счастьем, тишиной –

 

Всем, что в потемках жизни растеряла –

И вот вдохнула в травяном тепле.

Ведь мне, покорной, надо очень мало

Для грустной благодарности земле.

 

 

«Ежевика, комары…»

 

 

Ежевика, комары,

Теплый рокот дома;

В роще крики детворы:

«Дома, дома!» – Дома?..

 

Нет, такому не бывать,

Всё взлетело дымом.

Не мечтай, моя тетрадь,

О неповторимом.

 

 

СЕСТРЕ

 

 

Промолчав, улыбнешься мне:

Не ответишь ненужно-резко.

У тебя цветы на окне

И узорная занавеска.

 

Хорошо с тобой отдохнуть

Помечтать в кружевном затишье, –

И опять в мой жестокий путь,

И опять всё круче и выше…

 

Голубеет моя гора,

Встал туман прохладный и тонкий.

Вот и ночь. Помолись, сестра,

О твоей бездомной сестренке.

 

 

«От жизни отойдя в сторонку…»

 

 

От жизни отойдя в сторонку,

Ее, как поезд, пропустив,

Я проводила тех, кто жив,

Платочком помахав вдогонку.

 

Так тихо на пустом перроне.

Быть может, поезд был во сне?

И ты, в исчезнувшем вагоне,

Как он, как жизнь, приснился мне?

 

 

«Адам и Ева изгнаны из рая…»

 

 

Адам и Ева изгнаны из рая

В пределы скорби, страха и забот.

Здесь смертью веет тишина ночная

И солнце лаской смертоносной жжет.

 

Весь дикий мир дарован нам на муку,

На черный труд. А горестный покой, –

Когда сжимаешь любящую руку

Усталою и любящей рукой,

 

Когда, без слов всю душу отдавая,

Родным и скудным греешься теплом, –

Последний дар утраченного рая

В огромном одиночестве земном.

 

 

«Дни летят, летят, не уставая…»

 

 

Дни летят, летят, не уставая,

Спотыкаясь, падая, спеша, –

А за ними еле поспевает,

Словно изумленная, душа.

 

И беспомощно влачится с ними

То в надежде робкой, то в тоске,

Как котенок на весенней льдине

В черной и взволнованной реке.

 

 

«Догорали елочные свечи…»

 

 

Догорали елочные свечи,

Пахло воском и паленой хвоей.

На дворе был светлый, синий вечер,

Озаренный снегом и луною.

 

Там, в морозной тишине, далёко

Поезда колеса простучали…

Я одна, но я не одинока –

Ты всегда со мной в моей печали.

 

 

«Остановилось солнце надо мной…»

 

 

Остановилось солнце надо мной

В молчании горячем и блаженном.

День светится сухой голубизной

И пахнет роща теплым, легким сеном.

 

Стучится дятел в гулкую кору,

И стрекоза на стебельке застыла…

Так странно знать, что скоро я умру,

Что я умру – и будет всё, как было.

 

И маленький упрямый муравей

Оступится под тяжестью былинки,

Переползая след ноги моей,

Последний след на солнечной тропинке.

 

И на коре березы волос мой

Всё будет виться и дрожать, играя,

Меня последней ниточкой живой

С оставленной землей соединяя.

 

 

«За мной гудок стремительный и грубый…»

 

 

За мной гудок стремительный и грубый,

Упругий гул: «Посторонись! Сотру!..»

Ты вся откинулась. Раскрыты губы,

И пестрый шарф трепещет на ветру.

 

И нет тебя. Лишь черная долина,

Да горный кряж в пылающей красе,

Да пыльный запах теплого бензина

Над призрачно белеющим шоссе.

 

 

ДАЛМАЦИЯ

 

 

Здесь море дышит тяжкой синевой –

В текучих блестках солнечного крапа.

Над ним обрыв рыжеющий. С него

Агава свесилась когтистой лапой.

 

Всё то же небо знойно–голубое

В зубцах, в бойницах крепостной стены,

А там, внизу, – то белый взрыв прибоя,

То миг солоноватой тишины.

 

И в тишине – прозрачный, легкий звук

Далекой песни, тающий, как эти

Живые брызги на песке столетий,

Как горизонта синий полукруг.

 

 

В ДОРОГЕ

 

 

В соснах солнечного сада

Разорвалось сердце звоном, –

Сохнет мертвая цикада

На пороге раскаленном.

 

Но душа ее в напеве

Из скорлупки вышла тесной

И теперь звенит на древе

Нашей родины небесной.

 

 

«Тонкий посох в руках, надо мной голубая пустыня…»

 

 

Тонкий посох в руках, надо мной голубая пустыня,

Ветерок в волосах, и весь мир – как родная страна:

Только в нем ничего-ничего не имея отныне,

Я впервые любить его мыслью и сердцем вольна.

 

Как росистый цветок, отделенный от ветки осенней

И свершающий в солнце последний, чудесный полет,

В свете славы Твоей так скольжу я, подобная тени,

Но весь мир в моем сердце пылающей каплей цветет.

 

 

«Лег черной глыбой, грубой и сырой…»

 

 

Лег черной глыбой, грубой и сырой,

Обломок горный в белом водопаде

И расчесал седое серебро

На две живых, на две кипящих пряди.

 

Разорванные грузною скалой,

Они сольются снова в пенном звоне,

Чтоб унести стремительно и зло

Свой зыбкий бег от каменной погони.

 

Но недвижим обломок древних гор,

Упрямо вросший в грохот и струенье,

Как в вечность устремленный взор

Поверх земного, тленного цветенья.

 

 

«Раскрыв тяжелый старый чемодан…»

 

 

Раскрыв тяжелый старый чемодан,

В его морщинистой и проржавевшей пасти,

В пыли и мусоре, я обрела роман, —

Он начинался прямо с пятой части.

 

Старинный перевод. Звучал его язык

Чуть-чуть неточно, важно и манерно.

Вот кто-то подчеркнул: «любовь – роскошный миг» –

И четко приписал: «Увы, как это верно!»

 

А в тонкой затхлости слежавшихся страниц

С зачитанными мягко уголками —

Сухая роза дедовских теплиц

Прозрачными крошилась лепестками.

 

 

«На дне морском, куда не смеет луч…»

 

 

На дне морском, куда не смеет луч

Свое легчайшее просеять пламя,

Лежит три века исполинский ключ

От крепости, разрушенной врагами.

 

Но ключ не знает. Он, считая дни,

Ждет мужа, облеченного в порфиру…

Так сердце верность тщетную хранит

Уже не существующему миру.

 

 

ГОД

 

 

Я люблю оборот многоцветной твоей карусели,

Год земной, золотой, и зеленый, и белый, как лунь, —

Бури терпкого марта, цветущие вишни в апреле,

Пьяный, солнечный май и спокойный зеленый июнь

 

Будет рушить июль свои жаркие грозы нещадно

И медвяный и светлый струиться из августа сок,

И сентябрь подойдет, и тихонько рукою прохладной

Он приспустит на небе сияющих дней колесо.

 

И сквозь иней еще просияет прощально природа

Золотым октябрем, ржавым пурпуром листьев горя,

И, как долгие, долгие сонные сумерки года,

Будут биться, и плакать, и мерзнуть дожди ноября.

 

Закружатся снежинки бесшумною, белою пляской,

И рождественской елкой запахнет декабрьская мгла,

И мохнатый январь, новогодней пленяющий сказкой,

Будет виснуть сосулькой за льдистым рисунком стекла.

 

Будут пышны сугробы и сини студеные тени,

Будут яркими искры и звонкой морозная сталь…

И сквозь белую смерть, сквозь глухую метель сновидений,

Как ребенок во сне, шевельнется несмело февраль.

 

 

«Деревянной кончил точкой…»

 

 

Деревянной кончил точкой

Дятел выстуки свои.

По стволу сквозной цепочкой

Заструились муравьи.

 

Прямо в легкую страницу

Бухнул ошалевший жук, –

Только лень пошевелиться,

Не поднять блаженных рук.

 

Мягкий ветер влажно-нежен,

И суставы все полны

Этой солнечной и свежей

Сладкой тяжестью весны.

 

 

«Сизый дым облаков…»

 

 

Сизый дым облаков

По весеннему небу ползет.

Влажный шорох кустов,

Мокрый лепет деревьев растет, —

 

Косо хлещет, шипит,

Нарастает упругая мощь,

В черных лужах кипит

Пузырьками плывучими дождь.

 

Вдруг — покой, ветерок,

Золотистого света волна,

В мокром блеске дорог,

В ярких каплях весны — тишина;

 

Выше ласточек лёт

И звончее детишки кричат,

А у самых ворот

Две лазурные лужи стоят.

 

 

ВЕСНА В БОЛЬНИЦЕ

 

 

Зазвенело капелью с утра, воробьи затрещали,

Небо приторно-сине, до боли, прилипло к стеклу.

Из палаты напротив — носилки, мертвец. Циан-кали…

Кто-то шторку отдернул, и солнце легло на полу.

 

Вот несут через двор, через снег, как-то тупо кивая всем телом.

Говорят — молода, хороша; говорят — только жить да плясать.

Всё весна. От нее в голове и в груди опустело,

Снова слабость, озноб, и в кривой — тридцать восемь и пять…

 

Все сиделки сбежали. Флиртуют опять с санитаром…

Вон белеют на солнце, смеются, галдят на крыльце,

Как здоровы, как грубы, как всё это пошло и старо!

Позвонить? Помешать? Боже, сколько досады в лице!

 

Оторвали от солнца, зовут к опостылевшей клетке.

Стынет скука в глазах: «Капли, грелку?» Бежит принести.

В одеяло уткнешься, шерстит… Слезы солоны, слабы и редки…

Хоть бы кто приласкал. Не пускают. От трех до пяти.

 

 

«Пень и ромашка. Убитая птица…»

 

 

Пень и ромашка. Убитая птица

Плоско припала к земле:

Ветер вчерашний высокий ей снится,

Пух ворошит на крыле.

 

Липко толкутся зеленые мухи

К сладости смертного сна…

В сочной крапиве и в пепельном пухе

В теплом пеньке — весна.

 

 

«На серой туче — дерево в цвету…»

 

 

На серой туче — дерево в цвету.

На тяжкой влаге — розовые ветки…

Вот капнул на щеку, разбился на лету,

Залепетал крупнеющий и редкий,

 

И так запахла черная земля,

Такою свежей сладостью и силой —

Над чуждым городом. Над башнями Кремля.

И над твоей потерянной могилой.

 

 

«Пахло сыростью свежей, грибной…»

 

 

Пахло сыростью свежей, грибной

И мохнато-корявою чашей…

Каждый шорох сбирала лесной

Тишина в кузовок шелестящий.

 

Расступились стволы не спеша,

Пни накренили сизые плешки.

Любопытством веселым дыша,

Розовели во мху сыроежки.

 

За прозрачной и зыбкой листвой

Зеленело прохладное солнце –

И один только луч огневой

Упадал в голубое оконце.

 

Сух и жарок был светлый поток —

И его золоченою пылью

Заплутавший степной мотылек

Полоскал свои зябкие крылья.

 

Свежей сыростью пахло в лесу.

Тишина обходила дорожки.

Мне казалось — я душу несу,

Словно птенчика, в сжатой ладошке.

 

А когда на опушке, у пня,

Теплый ветер навстречу мне хлынет, –

Серый птенчик порхнет от меня

И растает в пылающей сини.

 

 

В ЛЕСУ

 

 

Не боюсь ни растрепанных леших,

Ни зеленых болотных чудес, –

Словно крепкий кедровый орешек,

Пахнет солнцем полуденным лес.

 

Я иду и ладонью ласкаю

Розоватые сосен стволы,

В липких пальцах, как воск, разминаю

Удлиненные капли смолы.

 

Вдруг зажмурюсь на яркой полянке,

Травы теплые бережно мну…

Тонконогой и влажной поганке,

Словно старой знакомой, кивну.

 

Сбросит белка упругую шишку,

Сочно стукнет меня по плечу,

И – по веткам, комочкам, вприпрыжку…

И я быть этой белкой хочу.

 

 

ГРОЗА

 

 

Далекий гром, как встрепанный медведь,

Ворочался в глухом берложьем гневе.

Скользила зыбь по выжженной траве

И содрогались шорохом деревья.

 

И мгла сгустилась — и удар упал,

Короткий, ослепительный и грубый;

Ему навстречу, радостно-слепа,

Земля раскрыла жаждущие губы.

 

И шумный ливень рухнул и приник,

Запах листвою резаной и свежей,

И вымыл корни, и насытил пни,

И ослабел — стал ласковее, реже.

 

Затих совсем. И над сияньем луж,

И над узором млечно-рыжей пены —

От ветки к ветке, от ствола к стволу

Плыл ветерок прохладный и блаженный.

 

 

ЛЕТО

 

 

Арбуза розовая плоть

В седых крупинках влаги,

И хлеба черного ломоть

Над ручейком в овраге.

 

Короткое блаженство сна,

Горячий ладан хвои.

А с неба — зной и тишина,

Дыханье огневое.

 

Но Кто-то в серой синеве,

В молчаньи благосклонном,

Внимает, как в сухой траве

Сверчки исходят звоном.

 

Мне кажется — звеню и я,

И я — сверчок сегодня,

Вкусивший солнца бытия

Из пригоршни Господней!

 

 

«Белый камень горяч и покат…»

 

 

Белый камень горяч и покат,

Море шепчет все мягче и глуше…

Рядом старый смоленый канат

Свои петли удавные сушит.

 

Я в шершавую петлю уткнусь,

Укрываясь от синего зноя.

Свеж и груб ее запах. И грусть

Ветерком полыхнет надо мною.

 

Ты, размытый прохладой зыбей,

Ты, скитавшийся в море далече,

Ты, разлуку избравший себе

Для стократ возмещающей встречи.

 

Ты, овеявший бурей круги,

Побелевшие серо и чисто,

Ты, летавший арканом тугим

Обнимать долгожданную пристань,

 

Расскажи, что почувствовать мог

В час, когда подплыла величаво,

Словно каменный теплый цветок,

Золотая вечерняя гавань;

 

И еще, если можешь, скажи —

Если есть этим мигам названье, —

Как ты мог, как ты мог пережить

Смертоносное счастье свиданья?

 

 

ПОСЛЕ НАЛЕТА

 

 

Ударом срезана стена —

И дом торчит открытой сценой

Для улицы, где — тишина

Под ровно воющей сиреной.

Отбой… Но лестница назад –

Лежит внизу кирпичной грудой,

И строго воспрещен возврат

Наверх, в ушедшее, отсюда.

Смотри, на третьем этаже,

Вся розовая, как в Помпее

Раскрыта комната — уже

Не смеющая быть моею.

В сквозные окна льется свет,

Стоит на полке том Шекспира,

И на стене висит портрет

И смотрит из былого мира.

Мне не войти туда, как встарь,

И не поправить коврик смятый,

Не посмотреть на календарь

С остановившеюся датой.

…А здесь, внизу, под кирпичом,

В сору стекла, цемента, пыли,

Квадратный детский башмачок,

Который ангелы забыли..

 

 

«Твердый угол чемодана…»

 

 

Твердый угол чемодана.

Пальцы в рукава.

Крепкой дробью барабанной

Бьется голова.

 

И, колес внимая бреду,

Вытканному тьмой,

Я опять куда-то еду —

Только не домой.

 

«Прочь от цели, прочь от цели», —

Мне бормочет бред…

Дни, века, года, недели?..

Сроков больше нет.

 

 

ЗИМА НА БРОДВЕЕ

 

 

Ветер мусор несет по Бродвею. Дрожит негритенок

И сосет почерневший на пыльном морозе банан.

Веет ветер с Гудзона — и мечутся чайки, и тонок

Над свинцовой рекой океанский соленый туман.

 

В нем прошел пароход заржавелый, мечтая о доке,

Взбил недолгую пену усталой и круглой кормой…

Вот неоновый бар— апельсиново светятся соки.

Мальчик в клетчатой блузе вприпрыжку несется домой.

 

На киоске газеты кричат чернотой заголовка

О разводе актрисы – и шепчут, что сдали Китай…

А в окне небоскреба булавочной смотрит головкой

Кто-то верящий в мир, демократию, будущий рай.

 

 

В БРАЙАНТ-ПАРКЕ

 

 

Подводным светом голубеют бары,

То вспыхнет пурпуром, то гаснет вход,

А ветер, подметая тротуары,

Поземку черной копоти несет.

 

И, глядя сквозь мерцающие двери

В тепло, и свет, и молодость свою,

Уснул бродяга в облетевшем сквере,

Скользнув лицом на темную скамью.

 

 

ДОМ НА МАНХЭТТЕНЕ

 

 

Над двором, прямоугольной бездной,

Тусклый дом безрадостно возник,

Перечеркнут лестницей железной,

Словно неудачный черновик.

 

Но за мутью всех незрячих окон,

Слой над слоем и из года в год,

Кто-то вьет свой человечий кокон,

Кто-то плачет, курит и поет.

 

Чье-то сердце там упрямо бьется,

Чьи-то в копоти цветут мечты…

А на дне бетонного колодца

Бродят одичалые коты.

 

 

«Забытая газета под скамьей…»

 

 

Забытая газета под скамьей;

Ее листает перелетный ветер,

Чуть шелестнув передовой.

Что ветру в человеческой газете?

 

Шныряет белка в легкой скорлупе,

Напрасно ищет съеденные зерна, –

А я одна бреду в чужой толпе,

Ища, как белка, тщетно и упорно.

 

И думаю – быть может, я слепа?

Быть может, это братья, а не тени?

Но прошлого сухая скорлупа

Хрустит в ответ, хрустит листом осенним.

 

 

МОЙ ТИРОЛЬ

 

 

Дыханьем пью твой ветер, высота,

Что облаков касается крылами…

Здесь так прозрачное солнечное пламя,

А тишина блаженна и чиста.

 

Лишь медный колокольчик иногда

Бренчит внизу переходящим звоном,

Там, по уступам, по зеленым склонам,

Где ползают далекие стада.

 

А здесь, у солнцем выбеленных пней,

Где низки травы и цветы их дики, –

Коралловые бусинки брусники

В ладони собираются моей.

 

И, как монах, что шепчет древний стих,

Роняя четки струйкою янтарной, –

С молитвою простой и благодарной

Тебе, Господь, я посвящаю их!

 

 

ГОРНАЯ ПАРУБКА

 

 

Вот сливочные, длинные – по склонам

Повержены, разделаны стволы, –

И пахнет кедром, ладаном, лимоном

Роса светло сочащейся смолы.

 

К земле любимой, каменисто-бурой,

В последний раз припали тяжело…

От содранной коры – от снятой шкуры –

Идет живое, древнее тепло.

 

Тропинка вся в еловых колких лапах,

Мелькают шишки в тесной чешуе, –

Такой рождественский, щемящий запах,

Что дышишь детством в легком забытье…

 

В долине, в дымке, блеск речных излучин,

Голубизна слоящаяся гор.

И, с тишиной высокой неразлучен,

Упрямым дятлом звякает топор.

 

 

ЛЕСНАЯ ИЗБУШКА

 

 

Избушка с высоким крылечком

На свежей дремучей поляне,

И вырез на ставнях сердечком, –

Как пряничный домик у няни.

 

А если к обшивке из дранок

Прижаться доверчиво носом,

То пахнет и сухо и пряно –

Корицей, и солнцем, и тесом.

 

Мозаика древних дровишек

У леса, наколотых мелко,

И в грозди коричневых шишек

Висит любопытная белка.

 

А пышные ели опушки

Придвинулись нежно и тесно,

Чтоб тихой не выдать избушки

Не знающим сказки чудесной.

 

 

ОСЕНЬ

 

 

Вот осень подошла: листы считая,

Под кленом облетающим стоит.

С атласным шорохом воронья стая

Над пахотой развернутой летит.

 

В деревне мирно топчутся коровы,

И пахнет хлевом, теплым молоком,

Листом опавшим, пахотой лиловой,

Дровами, сеном, грушами, дымком…

 

Так мягко небо в пасмурных разводах, –

Тепло и грустно в мире и во мне…

Он подошел – земли желанный отдых,

Забывшей тихо о своей весне.

 

 

«Подушку мха беззвучно оторвав…»

 

 

Подушку мха беззвучно оторвав,

Я черный плат земли нашла под нею –

И, наклонившись, медленно пьянею

Прохладным соком нерожденных трав.

 

Смотрю, как нежная лесная тля

На корешок всползает невесомо, –

И, как она, в лесу я тоже дома,

И, как она, одно с тобой, земля!

 

 

ПЕРВЫЙ СНЕГ

 

 

Сереющая в облачном тумане,

Поленница на вырубке-поляне

Благоухает чисто поутру;

И мелко шепчет дождь в бору пустынном,

И я бреду по скалам и ложбинам,

Как лешачиха, в призрачном бору.

 

А завтра, в ясном розовом рассвете,

Разоблаченные вершины эти

Вдруг ровно вспыхнут острой белизной –

И крепкий холод молодого снега

Прозрачным ветром скатится с разбега,

В тепло долины поспешив за мной.

 

 

ЗИМА

 

 

Взметнулся лыжник и исчез, –

И над двойным скользящим следом

Сомкнулся глухо белый лес

Коралловым морозным бредом.

 

Но вот на синеватый наст,

Сквозящий в солнце аметистом,

С еловой лапы съехал пласт

И развалился прахом льдистым;

 

И ель вздохнула глубоко,

Упруго ветку разогнула

И солнцу низкому легко

С приветом лапу протянула.

 

 

«Посмотри налево, посмотри направо…»

 

 

Посмотри налево, посмотри направо –

Никого на дорожке, только елки одни, –

Отломи от сугроба кусочек шершавый

И с атласного склона столкни:

По бороздке голубой,

Обрастая сам собой,

Быстро, в искрах, удаляясь,

В ленту снежную мотаясь,

Кувыркаясь круто, прытко,

Докатился, лег, —

Как усталая улитка,

Снежный завиток.

И никто не смотрел ниоткуда

На веселое чудо, —

Только я, да синицы, да ели,

Затаив дыханье, глядели

На его полет.

Но ведь мы не в счет?

 

 

«Лужи мягко подтаяли к полночи…»

 

 

Лужи мягко подтаяли к полночи,

Утром снова ушли под кристалл, —

На душе и в лесу было солнечно,

Тихий, чистый мороз не мешал.

 

И на склоне под буками голыми

Рыжий лист посветлел и обсох —

В нем шуршала ногами веселыми,

Раскрывала оливковый мох…

 

И прозрачно синица чирикала,

Легкий мусор роняя с ветвей.

Эго были от жизни каникулы —

От заботы моей. И твоей.

 

 

МОЕЙ ЕЛИ

 

 

В памяти горек и крепок —

Просто забыть не могу —

Запах оранжевых щепок

В сером зернистом снегу.

 

Запах встревоженной чащи,

Свежих растоптанных хвой;

Ствол, на поляне лежащий,

Ствол опрокинутый твой…

 

Долго стояла, не веря,

У опустевшего пня, —

Словно любимого зверя

Кто-то убил у меня.

 

 

ЛАВИНА

 

 

Весь пестрый лес от солнца и от снега,

От сумрака и от проталин черных…

Из чащи треск испуганного бега —

Быть может, коз, быть может, духов горных?

 

Оборвалась подмокшая лавина

И, о стволы свой натиск разбивая,

Вся в брызгах низвергается в долину,

Скача, крутясь, пьянея, как живая…

 

И вот легла — крутой и пестрой грудой, —

Вся в бурых листьях и в щетине хвойной, –

А в мертвых льдинках солнечное чудо

Сияет влажно, весело и знойно.

 

 

«В Кайзертале синеют пролески…»

 

 

В Кайзертале синеют пролески,

Воздух свежим теплом напоен,

И кудрявится в солнечном блеске

Весь от вереска розовый склон.

 

Все дела с их земною корыстью

Позабуду — и слышится мне:

Шепчет ветер сквозь бурые листья

О желанной и близкой весне.

 

И том же, упавший с разбега,

Ручеек над ущельем поет,

И над серыми пятнами снега

Первой бабочки пьяный полет.

 

 

«Я в лесную часовню зашла помолиться…»

 

 

Я в лесную часовню зашла помолиться

И неловко присела на твердой скамье.

В голых буках звенели весенние птицы,

Бились хрупкие льдинки в холодном ручье.

 

Я сказать ничего не сумела Мадонне,

Подошла — и забыла святые слова, —

Но подснежник, что вянул на теплой ладони,

Положила у гипсовых ног в кружева, —

 

Весь зеленый и белый, с оранжевым глазом,

Удивленно расцветший над черным ручьем.

Пусть заменит он Ей своим светлым рассказом

Неумелую повесть о счастье моем.

 

 

ВСТРЕЧА

 

 

Оттаяла горная тропка,

Но лес еще светел и пуст,

Желтеет сережками робко

Прозрачный ореховый куст.

 

Крадусь — и боюсь оступиться,

Глотаю взволнованный вздох:

Как ярок под козьим копытцем

На солнце дымящийся мох!

 

Вот чуткая дрогнула шея,

Глядит широко, не дыша…

Чуть пепельных веток рыжее,

Как горный цветок — хороша.

 

Мгновенье — метнулся летящий

Стрелою из лука прыжок,

Провеял по солнечной чаще

Точеных копыт топоток…

 

Как взгляд ее теплый и дикий

Раскрылся в смертельной игре.

…Оглоданный кустик черники.

Шерстинки на грубой коре.

 

 

«Клок облака в ущелье, на рассвете…»

 

 

Клок облака в ущелье, на рассвете

И розовое солнце поутру.

Избушка над обрывом. Чистый ветер.

И зыбкий блеск березок на ветру.

 

Здесь отдохну – на солнечном пороге

Чужой избушки, и пойду опять

Во мшистом сумраке лесной дороги

Мои грибы и песни собирать.

 

 

«Там, внизу, в городке счастливом…»

 

 

Там, внизу, в городке счастливом

В полдень молятся колокола…

Здесь ползут по жарким обрывам

Сосен бронзовые тела,

Извиваясь в змеиной хватке,

Повисая над крутизной.

Я на вересковой площадке

Под такую сижу сосной.

Рядом – рыхлый и теплый конус –

Муравейник под солнцем спит,

Но тихонько рукой дотронусь –

Словно шелком зашелестит;

И, вскипая, как бисер черный,

В битву ринутся муравьи —

Побегут щекоткой проворной

И вопьются в пальцы мои.

Я разгневанных осторожно

С пальцев на землю отряхну.

Надо знать, под какую можно

На горе садиться сосну

И что в древнем лесном законе

Человек — самый страшный зверь…

Долго будут пахнуть ладони

Муравьиным спиртом теперь.

 

 

ПОДБЕРЕЗОВИК

 

 

Там, где бурый пень, как медведица,

На малинник теплый забрел,

В низком ельнике нежно светится

Черновато-молочный ствол.

 

А из наста хвой смугло-розовых,

Гладко слежанных зимним сном,

Встал на цыпочки подберезовик,

Словно пойманный солнцем гном.

 

 

ПО ГРИБЫ

 

 

После грозы, разразившейся днем,

Чистая звездная ночь за окном.

Капли, срываясь, лепечут в саду…

Я по грибы на рассвете пойду, —

Влажной тропинкой, в сырой тишине,

С облаком, спящим на сизой сосне.

Где у часовни под липой скамья,

Весело встретимся — солнце и я.

В первом тепле на скамье отдохну —

Облако тихо покинет сосну,

К легкой и новой плывя синеве.

А на опушке, в блестящей траве,

За ночь пробьется в зеленую брешь

Рыжик — молочно-оранжев и свеж.

Капля во впадине шляпки легла —

Так маслянисто и нежно кругла…

Пальцы зарою в сырую траву —

Ножку нащупаю, выну, сорву

И приложу осторожно к губам,

Солнцу смеясь, и земле, и грибам!

 

 

ГОРНЫЙ ДОЖДЬ

 

 

Весь лес дымится, капая, шурша,

Сквозя струящимися облаками.

Ручей, с горы навстречу мне спеша,

Промыл тропинки выщербленный камень.

 

И грохотом сорвался водопад,

Плеща по скалам влажной, белой пылью…

Промокший лес так пасмурно-мохнат,

Весь напоен грибной пахучей гнилью.

 

На перевале рвутся облака,

И солнце льется в мир сырой и тесный,

И в ветре — запах хвойного дымка,

И горных трав, и свежести небесной.

 

Так нежно-жарок солнечный припек,

Так ветерок тепло ласкает губы,

Когда, присев на сохнущий порог

Пастушьего заброшенного сруба,

 

Я вниз смотрю, где облачная мгла

Колеблется медлительно и вяло —

Она лежит, сияюще-бела,

Упавшим на долину покрывалом…

 

Внизу томится тленная тоска

И словно тянет щупальца к вершине.

Я счастлива так солнечно и сине —

Я ж хочу спускаться в облака.

 

 

«Лес рубили – и всё зверье…»

 

 

Лес рубили – и всё зверье

Дальше в горы ушло пугливо.

И я знала: счастье мое

Так же срубят – и вниз с обрыва!

 

Не останется даже пня

В тихой чаше моей любимой,

Чтобы вспомнило про меня

То зверье, возвращаясь мимо.

 

И от ладана свежих смол,

От прохлады высокой чаши —

Счастье мертвое, словно ствол,

Увезет грузовик пылящий.

 

 

«В последний раз целует ветер горный…»

 

 

В последний раз целует ветер горный

Мои глаза, горячие от слез, —

В последний раз смотрю на кряж узорный

Сквозь хохот убегающих колес.

 

Смотри, смотри — недолго длиться чуду:

Еще один скалистый поворот —

И мой Тироль, подобно изумруду,

С ладони жизни в память упадет.

 

В ПУТИ (Нью-Йорк, 1959)

 

«От родников твоих ни капли нет во мне…»

 

 

От родников Твоих ни капли нет во мне,

Питают кровь мою давно другие страны,

И Ты – лишь быстрый вздох в передрассветном сне,

Лишь тонкий белый шрам переболевшей раны.

 

Но, может быть, не так? И это Ты зовешь

И под ноги бежишь, как вечная дорога,

И мне перешагнуть ревниво не даешь

Чужого равнодушного порога?..

 

 

«Не жена и не любовница…»

 

 

Не жена и не любовница,

Не подруга и не мать –

Мне бесплодною смоковницей

Над источником стоять.

 

И, как лист на лист, похожие

Шелестят на солнце дни, –

Лишь случайные прохожие

Отдохнут в моей тени.

 

И, вставая, чуть оглянется

На приветную листву

Та неведома странница,

Для которой я живу.

 

 

«Где круто бьет и пенится…»

 

 

Где круто бьет и пенится

Поток над крутизной,

Мой стих растет поленницей

На вырубке лесной –

 

Пахучей, неотеcанной,

Увянувшей во мхи;

Крест-накрест в ней набросаны

Смолистые стихи, –

А под корой древесною

До срока залегло

Для очага безвестного

Таимое тепло.

 

 

«Свежий луг и теплый ветер…»

 

 

Свежий луг и теплый ветер,

И шмели на стебельках.

Что мне делать в утра эти

С книгой пасмурной в руках?

 

Что бумажные страницы,

Если нынче я могу

Божьей грамоте учиться

На нескошенном лугу?

 

Тайной азбукой цветенья

Раскрывается трава…

Вот еще, еще мгновенье –

И пойму ее слова!

 

 

«Кто в земном хозяйстве лишний?..»

 

 

Кто в земном хозяйстве лишний?..

Посмотри, – на гладь реки

От шатра цветущей вишни

Облетают лепестки.

 

И плывет вода густая,

Унося вишневый цвет,

Не жалеет, заметая

Навсегда прозрачный след…

 

Но в воде полощет ива

Зеленеющий платок –

И считает терпеливо

Каждый легкий лепесток.

 

 

«Передо мною всё богатство дня…»

 

 

Передо мною всё богатство дня –

Земля и лес, обрывы, травы, пчелы, –

Они тепло струятся сквозь меня,

Душа от них становится тяжелой.

 

Когда ж еще, лучиста и тиха,

В нее звезда вечерняя упала –

То ракушкой душа ее всосала,

Обволокла жемчужиной стиха.

 

 

«Вселенная умрет со мной?..»

 

 

Вселенная умрет со мной?..

Леса, и звезды, и метели,

Все, что сияли и звенели

Во мне одной, –

И душный мрак и Божья слава,

Что замкнуты во мне, как лава

В коре земной…

 

Но если я – не раб лукавый?

Но если я – не вся умру?

Но если слово жаркой лавой

Прорвет застывшую кору?

 

О, как я радостно верну

Мой дом – мой мир – мое жилище,

И поднимусь беспечной нищей

В Твою высокую страну!

 

 

«Белка носит желуди…»

 

 

Белка носит желуди

В теплое дупло.

От деревьев в золоте

И в лесу светло.

 

Листья веют шепотом

И летят к земле,

И смеются хлопотам

В беличьем дупле.

 

Их заботы кончены,

Их зовет покой.

Я листок подточенный

Перейму рукой, –

 

Чтобы тонким шепотом

Научил меня

Отойти без ропота

От земного дня.

 

 

«Крепчают синие снега…»

 

 

Крепчают синие снега,

Мороз каленым паром дышит.

Дымок чужого очага

Витой колонкой стал на крыше.

 

А под стрехой сосульки меч

Висит, прозрачный и огромный,

Чтоб дом вечерний уберечь

От нищеты моей бездомной.

 

 

«Кто из предков во мне проявляется больше?..»

 

 

Кто из предков во мне проявляется больше?

Кто глядит из моих неуверенных глаз?

Мой задор – от моей неуступчивой Польши,

Чувство меры – твое, виноградный Эльзас!

 

Где-то хитрая дремлет во мне Византия,

Синью греческих волн озаряется стих…

Но всех слаще мне имя Твой, Россия,

Все мои чужеземцы – у ног Твоих!

 

 

ПАМЯТЬ

 

 

Чуть стихами – магической палочкой –

Трону в памяти спящую быль –

Рыбный ветер над солнечной балочкой

Пронесет беловатую пыль.

 

И тугим сухоногим кузнечиком

Зазвенит по обрыву трава,

И за детским коричневым плечиком

Будет влажно мерцать синева…

 

Было, есть – для души одинаково, –

Даже, может быть, сердцу слышней

Хруст и шорох раздавленных раковин

Под ребячьей сандальей моей.

 

 

«Бывало, двумя руками…»

 

 

Бывало, двумя руками

Уцепишься за края

И сдернешь шершавый камень:

А вдруг – под камнем – змея?

 

Под камнем сыро и гладко –

Личинки да корешки,

Ругаясь, бегут с оглядкой

Заспавшиеся жуки.

 

Опустишь камень обратно

(Напрасен отважный труд), –

А в памяти всё же пятна

Извивом змеи ползут.

 

 

«Прозрачно море с пристани до дна…»

 

 

Прозрачно море с пристани до дна –

И в солнечном, солено-свежем утре

Смотрю, как осторожная волна

Расчесывает водорослям кудри;

 

Как их упругий изумрудный сад

Вздымается и опадает живо,

И пузырьки серебряно скользят,

И дно мерцает золотым отливом.

 

Ложусь на доски теплые ничком

И руки в море опускаю быстро –

И вот он, в пальцах, мертвый, бурый ком.

И это всё. И пахнет солью пристань.

 

 

«Наш спор был жарок и высок…»

 

 

Наш спор был жарок и высок.

Мы шли и луг топтали дикий –

Крутили в пальцах колосок,

Срывали венчик повилики,

 

И мертвой бабочки крыло,

Не видя, к свету поднимали

(Оно круглилось и цвело

Отливом бархата и стали).

 

И жизнь была так молода,

И мир чудесней и огромней…

О чем мы спорили тогда?

Ты помнишь? Я совсем не помню.

 

 

«Помню полустанок под горой…»

 

 

Помню полустанок под горой,

Солнечную, рыжую скалу.

Пахло углем, камнем и жарой,

Потный паровоз шипел в пылу.

 

И когда напился паровоз,

Дрогнул поезд, поползла скала, —

А на ней мой колокольчик рос –

Прямо так – из камня, из тепла.

 

Легкий, зыбкий, бледно-голубой

На сухом невидимом стебле…

Для того мы встретились с тобой,

Чтоб расстаться тотчас на земле?

 

Чтобы поезд вылетел рывком

На равнину от горячих скал,

Чтобы долго синим огоньком

Ты в вечерней памяти мерцал.

 

 

ОТЪЕЗД

 

 

По тревоге вышли из теплушек,

В кудри виноградника легли.

Смерть кружила то звончей, то глуше.

Мирным солнцем пахло от земли.

 

Грозди хризолитово светили,

Медленный вынашивая мед.

Отщипнула… Улетают? Или

Вот, сейчас, вернется — разобьет?..

 

Нет, ушли. Во рту свежо и кисло.

Долго длились эти полчаса.

Узкой белой радугой повисла

В отгремевшем небе полоса.

 

Пахнет полем, солнцем, виноградом.

Лезем в разогревшийся ковчег.

Грохот тормозов. И снова рядом

Бег земли – разлуки трудный бег.

 

 

«Старый кот с отрубленным хвостом…»

 

 

Старый кот с отрубленным хвостом,

С рваным ухом, сажей перемазан,

Возвратился в свой разбитый дом,

Посветил во мрак зеленым глазом.

 

И, спустясь в продавленный подвал,

Из которого ушли и мыши,

Он сидел и недоумевал,

И на зов прохожего не вышел.

 

Захрустело битое стекло,

Человек ушел, и тихо стало.

Кот следил внимательно и зло,

А потом зажмурился устало.

 

И спиной к сырому сквозняку

Он свернулся, вольный и надменный,

Доживать звериную тоску,

Ждать конца – и не принять измены.

 

 

«О, как вы бесконечно далеки…»

 

 

О, как вы бесконечно далеки,

Дни школьной и чудесной несвободы:

Уроки, переменки и звонки,

Переэкзаменовки, бутерброды…

«Что лучше — вовсе счастья не узнать

Или узнать и потерять навеки?»

Как светится каштановая прядь,

Как свежи незаплаканные веки!

……………………………………

 

Каштановое съела седина,

И веки долгим горем тяжелеют,

И я стою одна, совсем одна

Над разоренной радостью моею, —

 

И, кажется, вся выжжена дотла…

Теперь я знаю — лучше, что была.

 

 

«Снега деревенского простор…»

 

 

Снега деревенского простор.

По сугробам синим козьи стежки.

На горе большой крестьянский двор,

Желтым светом теплятся окошки.

 

Выбираю крайнее окно,

По сугробам пробираюсь ближе…

Будто бы ты ждешь меня давно,

И сейчас в окно тебя увижу.

 

Будто бы — я к нам войду домой

В запахе сосны, мороза, теса, —

И с улыбкою на голос мой

Встанешь ты и бросишь папиросу.

 

Недоверчивый залаял пес.

Вечер. Лес. Пустынная дорога.

Близко-близко до морозных звезд…

Далеко до твоего порога.

 

 

«Птица крепкое гнездо свила…»

 

 

Птица крепкое гнездо свила

Из сухих стеблей и станиола,

Что с весенних побуревших елок

В радости хозяйственной сняла.

 

Той весной окончилась война.

Выросли птенцы. Гнездо упало…

Было их, искристых гнезд, немало,

Где с надеждой гибель сплетена.

 

 

«Из каких четвертых измерений…»

 

 

Из каких четвертых измерений,

Из каких чудесных кладовых

Льется запах краденой сирени

С неуклюжей лаской слов твоих?

 

Та сирень поникла и увяла

Через день – но вот который год

Я над ней склоняюсь всё сначала –

И она цветет, цветет, цветет…

 

 

«Встречный поезд в нежданном споре…»

 

 

Встречный поезд в нежданном споре

Победил, провеял, умчал –

И опять несется цикорий

У обветренно-бурых шпал.

 

Словно в сердце железным градом

Рухнул мир покинутый мой…

И сказала девочка рядом:

«Мама, мама, хочу домой!»

 

Но тихонько вздохнула мама,

Развернула ей шоколад:

«Этот поезд бежит всё прямо,

Не умеет идти назад!»

 

 

«Вот, добралась. Еще шумит в ушах…»

 

 

Вот, добралась. Еще шумит в ушах

И крупной дрожью ломятся колени,

Еще один нетерпеливый шаг

К ребру последней солнечной ступени, —

 

И с крутизны, где снизу ветер бьет

И волосы, как водоросли, моет,

Слежу мой путь. Он непохож на взлет,

Он трудно и упрямо пройден мною.

 

И вновь неблагодарною мечтой

Я прохожу — не мирный склон пологий,

Но каменный карниз над пустотой,

Но зыбкий оползень, где вязнут ноги,

 

Но ели, что, царапая, спасли

Меня в паденьи, дружески и грубо,

И близкий запах камня и земли,

И ими в кровь разорванные губы.

 

Но разве одоленное в борьбе

Одно души и памяти достойно?..

А мы-то, Боже, молимся Тебе

О ясном небе и судьбе покойной!

 

 

УШЕДШЕЙ

 

 

Последним, не твоим письмом

Наш разговор остановили…

Твой город, улицу и дом,

Что так перу привычны были,

Могу забыть. И весь твой путь

В надежде, горечи, заботе —

Могу легко перечеркнуть

Теперь карандашом в блокноте:

Две тонких линии всего —

И больше нет тебя, родная.

А новый адрес? Я его,

Бог даст, в мой смертный час узнаю.

 

 

«Когда в лесу на соснах зрели шишки…»

 

 

Когда в лесу на соснах зрели шишки,

Я набрела на брошенный костер —

Пушистый пепел, черные култышки

И мелких прутьев обгорелый сор.

 

Вот на камнях придвинутых блеснула

В забытой банке дымная вода…

Я не пила — я только заглянула,

И заболела лесом навсегда.

 

 

«От листьев на ветвях весенних…»

 

 

От листьев на ветвях весенних,

Счастливых солнцем и собой,

Еще младенческие тени

Лежат прозрачною резьбой.

 

В молчаньи, смехе, разговорах,

Везде, куда ни обернусь, —

В ушах их первый влажный шорох,

Во рту их первый горький вкус.

 

И с каждой новою минутой

Сильнее их зеленый свет…

Ну, пусть не мне, но ведь кому-то

Сегодня восемнадцать лет.

 

 

«По настилу топкой хвои…»

 

 

По настилу топкой хвои,

В чаще розовых стволов,

Вновь шипенье дождевое,

Бледный шорох облаков, —

 

Но прозрачней вьются пряди,

Зеленей мерцают мхи,

Задрожал в озерной глади

Солнца ломкий малахит…

 

Грузный блеск последних капель

Отливает голубым, —

Лишь в моей промокшей шляпе

Пахнут сумраком грибы.

 

 

«Здесь пахнет лесопилкой пол…»

 

 

Здесь пахнет лесопилкой пол

И пряниками стены.

Здесь долог день, и легок сон,

И плавны перемены.

 

Здесь ветер с полымем зари

Шуршит по кабинету,

Как будто кто забыл внутри

Раскрытую газету.

 

Газета? Здесь? Газеты нет,

Но на столе день целый

Подсохший полевой букет

Пыльцой пушится зрелой,

 

И пчелы, ворошась на нем,

Внимательны, мохнаты,

Несут еще живой заем

В медовые палаты.

 

 

«Где пухлый снег у шалаша…»

 

 

Где пухлый снег у шалаша

Стянул под утро иней колкий,

Две лиственницы не спеша

Роняют рыжие иголки…

 

Топор на оснеженном пне,

Дымок пахучий и пушистый,

В морозно-синей вышине

Деревьев белые мониста,

 

И след лазоревый в снегу,

Прямой и легкий, вверх по склону –

От оттепели сберегу

В прохладе памяти плененной.

 

 

БАЛЛАДА

 

 

Где гремит ледяной поток,

В облака слетая со скал,

Эдельвейс — шерстяной цветок —

Человек для нее искал.

 

Но скользнул под ногой уступ…

Он упал далеко в реке —

С красной пеной у мертвых губ,

С эдельвейсом в мертвой руке.

 

Дети дали мокрый цветок

Строгой девушке с чистым лбом, —

С ним ворвался горный поток

В непорочный ее альбом.

 

Но никто не увидел слез

Под ресницами гладких век:

В них высокий сиял утес

И к утесу шел человек.

 

 

«Метелью веяло в бору…»

 

 

Метелью веяло в бору,

Шипело снегом в мокрой чаще.

Стволы, как чернь по серебру,

Сквозили в белизне летящей.

 

И мне казалось — я плыву,

Я на плоту, скользящем шатко,

А лес летит — не наяву, —

Кружится в обмороке сладком.

 

Но обернулась — а за мной

В часовне, снегом занесенной,

Темнел недвижной тишиной

Алтарь с лазоревой Мадонной.

 

Пока вокруг метель мела

И светлый снег кипел, бушуя,

Она стояла и ждала —

Нет, не меня, совсем чужую,

 

Меня уже нигде не ждут, —

Но словно белке, лани, птице,

Чтоб отдохнуть, остановиться,

Она и мне дала приют.

 

 

МЕДВЕДИЦА

 

 

Мокрый снег на солнце светится,

Талая вода черна.

В теплом логове медведица

Пробуждается от сна.

 

И хрустит в сыром валежнике

Зверь, дремотен и уныл,

И на первые подснежники

Сонной лапой наступил.

 

«Ах ты, туша неуклюжая», —

Затрещал под нею лед,

А она стоит над лужею

И весну из лужи пьет.

 

 

«Облетели кверху донцем…»

 

 

Облетели кверху донцем

Все сосульки, как одна,

И в глаза холодным солнцем

Дует ранняя весна.

 

И сугробы разом сели,

Как упавшие хлеба,

И под мокрый звон капели

Зацвела в снегу верба .

 

Не впервой цвести на стуже…

Не впервой скитаться там,

Словно ходишь не по луже —

По летящим облакам, —

 

И тебе в раскрытом мире

Внятен каждый блеск и вздох –

Словно глаз дано четыре

И ушей не меньше трех.

 

 

«Еще прозрачен, сер и пуст…»

 

 

Еще прозрачен, сер и пуст

Кипящий воробьями куст,

 

И желтый солнечный припек

Еще не жжет холодных щек, –

 

Но талой лужи чернота

Весенней синью налита,

 

И облако всплывает в ней

Всё круче, крепче и белей.

 

 

«Влажно ландыши дышали…»

 

 

Влажно ландыши дышали.

Крупный дождь шуршал по склону,

На прощанье гром по тучам

Бил чугунными шарами, —

Но далекие вершины

Озарились тихим солнцем,

Молодые листья буков

Налились зеленым светом.

Я из каплющей пещеры

Протянула солнцу руки,

Сорвала я ближний ландыш,

Самый свежий, самый белый,

Сорвала его — навеки,

Навсегда укрыла в сердце,

Вместе с каплей самоцветной,

И земли комочком черным,

И прилипшею хвоинкой —

И моим недолгим счастьем.

 

 

«Дождь отшумел. Зеленый свет…»

 

 

Дождь отшумел. Зеленый свет

В лесу сверкающем и влажном,

И круглых капель легкий след,

Припухший на листке бумажном.

 

Как жадно зеленеют мхи,

Прощальному внимая грому, —

И пахнут — даже и стихи —

Промокшим кружевом черемух.

 

 

«Лицо щекочут стебли трав…»

 

 

Лицо щекочут стебли трав

И пахнут сыростью и медом.

Я, золотой букашкой став,

Ползу под их прозрачным сводом.

 

Мой путь неспешен и тяжел:

Вот гладких желудей застава,

А вот шершавой башни ствол

И зоркий птичий щебет справа…

 

Дыханья душная струя,

Как бури колея двойная…

Ах да, ведь это тоже — я.

Кто больше я? Кто я? Не знаю.

 

 

«Спозаранку щебет слышно…»

 

 

Спозаранку щебет слышно

У раскрытого окна,

И цветет светло и пышно

На задворках бузина.

 

Облаков круглится стая

Снега крепкого белей,

И гудит трава густая

Теплым бархатом шмелей.

 

Почему же светлой вести

Я от них не приняла?

Всё как прежде, всё на месте –

Только молодость ушла.

 

 

ОКТЯБРЬ

 

 

Мир прозрачен, солнечен, пуст, –

Ни надежды в нем, ни тревоги.

В красных ягодах голый куст.

Завиток листа на дороге.

 

Теплый камень и блестки в нем,

А на камне плоская муха.

Вот и мы — так же тесно льнем

К блесткам памяти зябким ухом.

 

За углом холодная тень,

В ней легко голубеет иней.

И недолог октябрьский день –

Тихий-тихий и синий-синий.

 

 

«Истаял дождь в сыром угаре…»

 

 

Истаял дождь в сыром угаре,

В тумане дымные дома,

И яркий свет на тротуаре

Обводит влажная кайма.

 

То смерть, прервав земную пляску,

Склонилась и, тиха, чиста,

Снимает траурную маску

С еще прекрасного листа.

 

 

«Расточительных слов не надо…»

 

 

Расточительных слов не надо.

Строгой осени день пришел:

Из цветистого листопада

Вышел лес так прозрачно-гол.

 

Видны скал обомшелых глыбы

И стволы в исполинский рост,

Каждой ветки сухой изгибы

И комочки остывших гнезд.

 

Ветром пасмурным лес очистив,

Осень лето сожгла в кострах,

И остался от слов и листьев

Горьковатый и легкий прах.

 

 

«Вся жизнь прошла, как на вокзале…»

 

 

Вся жизнь прошла как на вокзале –

Толпа, сквозняк, нечистый пол.

А тот состав, что поджидали,

Так никогда и не пришел.

 

Уже крошиться стали шпалы,

Покрылись ржавчиной пути, –

Но я не ухожу с вокзала,

Мне больше некуда идти.

 

В углу скамьи, под расписаньем,

Просроченным который год,

Я в безнадежном ожиданьи

Грызу последний бутерброд.

 

 

В ПАРКЕ

 

1. «Под скамьей пустая бутылка…»

 

 

Под скамьей пустая бутылка,

И лицо в немытых руках.

Всё, что сердцем владело пылко –

Вдохновенье, и страсть, и страх, –

Отошло, чтоб в тени прохладной

Он разглядывать мутно мог

Голубей доверчиво-жадных

У его неспешащих ног.

 

 

2. «Доверив прихоти ножонок…»

 

 

Доверив прихоти ножонок

Знакомства первые свои,

Мне улыбнулся негритенок

И задержался у скамьи,

В своем большом и белом друге

Еще совсем не видя зла…

Но мать привстала и в испуге

Его к себе отозвала.

 

СКАРАБЕЙ

 

 

Маленький лазурный скарабей

Под стекольным холодом музея.

Сколько черных бездыханных дней

В саркофаге ждали скарабея,

 

Чтобы день пришел, и грянул свет,

И в ладони варварской, случайной

Понял он: ему возврата нет

В мир, лишенный мудрости и тайны.

 

Он дешевой пуговкой лежит

Под стеклом — и грубый, и чудесный, –

Но читать старательный петит

Никому о нем не интересно.

 

 

«У вечерних присев ворот…»

 

 

У вечерних присев ворот,

Жизнь, тяжелый клубок забот.

Из усталых рук уронить, —

И одну лишь распутать нить:

Шелковинку зеленых дней.

Что прошли по душе моей,

Что связали меня петлей

С этой злой любимой землей.

 

 

«Всё, во что мы верили, не верили…»

 

 

Всё, во что мы верили, не верили,

Что любили, знали, берегли, –

Уплывает, словно на конвейере,

С кровью сердца и с лица земли.

 

Или это мы летим неистово,

Или это нас волна несет?

Так порою отплывают пристани,

А стоит идущий пароход.

 

 

«Вот выпал снег – и растаял…»

 

 

Вот выпал снег – и растаял.

Вот жил человек – и умер.

И чья-то лодка пустая

Толчется в прибрежном шуме.

 

Но к ней не придет хозяин –

Уплыл он в страну иную.

Лишь небо светло зияет,

Не видя печаль земную.

 

 

«Я – первый серый щебет…»

 

 

Я – первый серый щебет,

Зажженная скала,

И мне навстречу – в небе

Два розовых крыла…

 

Но вот по веткам брызнет

Пытливым солнцем день,

И упадет от жизни

Отчетливая тень, –

 

И камнем будет камень,

И я – какой была,

И просто облаками

Два розовых крыла.

 

 

«Конец томительного дня…»

 

 

Конец томительного дня,

Пустой молчащий дом.

Кто это смотрит на меня?

Кто в зеркале моем?

 

Не я, о нет, – я выше их,

Глядящихся в упор:

Я тот, кто видел и постиг

Немой их разговор.

 

 

ДУША

 

 

Я спала, как серый мрамор в глыбе, —

Мысль невоплощенная Твоя:

Ты меня резцом из камня выбил,

Для отдельной жизни изваял.

 

И раскрылось мраморное око,

И увидело, что мир — вовне, —

Я сотворена. Я одинока.

Я свободна. Что же страшно мне?

 

Ветер, облака уже не братья,

И земля — не мой родимый дом…

Не оставь теперь меня, Ваятель,

В первом одиночестве моем!

 

 

«Замкнулся день благословенным кругом…»

 

 

Замкнулся день благословенным кругом

Земных своих чудес:

Всё розовее облако над лугом

И всё чернее лес.

 

Кто, райским пламенем над ночью рея,

Зовет и ждет меня?

«Уйди от ночи, поднимись скорее

До моего огня!»

 

Но на плечи прохладные ладони

Мне сумерки кладут:

«Нет, не уйдешь, не убежишь погони, —

Мы тут, мы тут!»

 

 

«Мы крошки с Божьего стола…»

 

 

Мы крошки с Божьего стола,

Осколки первой тайны —

Все наши жизни и дела

Так странны и случайны.

 

Но как, беспомощно любя,

К Тебе вернуться снова?

Как вылупиться из себя,

Из зеркальца кривого?

 

Забыть, что в нем отражено,

Разбить земные меры

И снова стать с Тобой одно

В огне плавильном веры?..

 

 

«Здесь, в саду таинственном Твоем…»

 

 

Здесь, в саду таинственном Твоем,

Я, как лист на дереве осеннем,

Вся дышу последним тихим днем,

Но ползут длиннеющие тени…

 

Скоро ветер колыхнет, шурша,

Сад ночной и, не противясь даже,

Лист увянувший, моя душа,

Подлетит к ногам Твоим и ляжет.

 

 

ТЕНЬ

 

 

Длинная тень убегает по лугу,

Лугу вечернему, золотому.

Утром мы обе с ней были молоды, –

Нынче устало шагаем к дому.

 

Тень на крыльцо поднялась и падает,

Словно сломилась своей любовью.

Я подожду – если будут рады ей,

Тоже вернусь под родную кровлю.

 

 

«То сверкнет, то затонет…»

 

 

То сверкнет, то затонет

Черным боком скала –

Плеск прозрачных ладоней

О нее без числа:

 

Приливают упруго,

Отступают, журча, –

Три столетья – и угол

Стал круглее плеча.

 

Семь столетий – и выем,

Крабу влажный навес:

Им не к спеху, стихиям,

Им не надо чудес.

 

 

«Да, безнадежность – тоже утешенье…»

 

 

Да, безнадежность – тоже утешенье:

Покой и легкость, нечего терять.

И только сердца теплое биенье

И под рукой послушная тетрадь.

 

А целый мир могуче и покорно

Цветет в моем распахнутом окне,

И созревает, и роняет зерна,

И прорастает песнями во мне.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 209; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!