Григорий Распутин и начало первой мировой войны



Июнь 1914 г.

дуглас смит

 

С первого взгляда он принял ее за нищенку. Утром 29 июня 1914 г. Григорий Распутин, недавно вернувшийся из столицы в родную деревню Покровское в Западной Сибири, отобедав с семьей, собрался на почту отправить телеграмму. Как только он вышел за калитку на дорогу, она подскочила к нему. Распутин сунул руку в карман за кошельком с мелочью, и тут женщина выхватила из-под юбки длинный нож и воткнула его Распутину в живот. Распутин согнулся от боли, простонал: «Я ранен! Она меня зарезала!» – и побежал по улице прочь от убийцы. Через 20 шагов он обернулся. Женщина была вся в черном, а лицо ее, за исключением только глаз, полностью закрывал белый платок. Она гналась за ним, правой рукой занося окровавленный нож. Распутин побежал дальше в сторону деревенской церкви, потом остановился и подобрал с земли большую палку. Женщина добежала до него, и Распутин со всей силы хватил ее палкой по голове, так что убийца рухнула наземь. На шум выбежали соседи, схватили женщину и поволокли ее в дом, где находился местная администрация Покровского[24].

Распутину помогли добраться до дому, уложили на скамью. Его родные метались и рыдали. Вызвали местного фельдшера, он перевязал рану, чтобы остановить кровотечение. Дали телеграмму Александру Владимирову, главному врачу Тюмени, ближайшего (примерно в 100 км от села) города, и тот немедленно выехал в Покровское. Распутин время от времени впадал в беспамятство. В какой-то момент он попросил позвать священника. Тем, кто столпился вокруг раненого, казалось, что надежды на спасение почти нет.

Владимиров и его ассистент прибыли рано утром 30 июня. Быстро обследовав пациента, они приняли решение немедленно оперировать, поскольку до Тюмени Распутин не доехал бы живым. Его усыпили хлороформом, врач сделал десятисантиметровый разрез от пупка к ране. Пришлось ушивать поврежденный отдел тонкого кишечника. Рана оказалась чрезвычайно тяжелой, и была велика опасность заражения. Пришлось довольно долго ждать, прежде чем врачи смогли утверждать, что больной находится вне опасности[25].

Нападавшую звали Хиония Гусева, 33 лет, незамужняя, жительница города Царицына (ныне Волгоград), портниха. Белый платок, которым она обвязала лицо, скрывал страшное уродство: у Гусевой не было носа. Ее допрашивали два дня, она сразу же созналась в покушении, пояснив, что Распутин – лжепророк, клеветник, насильник и растлитель юных девушек. Вскоре стало известно, что Гусева – приверженка радикального монаха Илиодора, крайне правого по убеждениям, который когда-то был одним из самых заметных сторонников Распутина, а теперь сделался его заклятым врагом. Гусева утверждала, что действовала самостоятельно и к намерению убить Распутина ее никто не подталкивал, хотя и полиции, и самому Распутину была очевидна роль Илиодора в этой истории. Но прежде, чем того удалось арестовать, он, переодевшись в женское платье, скрылся из своего дома и бежал за границу. Что касается Гусевой, после длившегося целый год следствия и суда ее признали невменяемой и поместили в Томскую окружную лечебницу для душевнобольных. Там она пребывала до марта 1917 г. и была освобождена по указу Временного правительства: новое руководство России сочло нападение на Распутина героическим актом патриотизма[26].

Почти сразу после покушения дочь Распутина Матрена отправила Николаю и Александре телеграмму с сообщением об этом происшествии и «чудесном спасении» своего отца[27]. Царская семья плавала по финским шхерам на яхте «Штандарт», когда ее настигло это известие. Александра в ответ телеграфировала: «Глубоко возмущены. Скорбим с Вами, молимся всем сердцем»[28].

Покушение это стало тяжелым ударом для царской семьи, которая привязалась к Распутину с тех самых пор, как в ноябре 1905 г. он явился ко двору. Родившийся в январе 1869 г. в простой крестьянской семье села Покровское, к 1914 г. Распутин стал самым известным (печально известным) человеком в стране после царя. О его жизни до Петербурга сведений немного. После бурной молодости в 1890-е гг. Распутин, по его словам, пережил религиозное возрождение. Он оставил жену и присоединился к «странникам», особой породе русских паломников, долгие месяцы бродил вдалеке от родных мест по огромной России, перебираясь из монастыря в монастырь в поисках откровения. Со временем весть о сибирском святом, обладающем глубокой христианской духовностью и мистическим даром исцеления и пророчества, дошла до Санкт-Петербурга. На Распутина обратили внимания клирики из столичной богословской академии, затем он свел знакомство с «черными принцессами», Милицей и Анастасией, дочерями короля Черногории, и те представили Распутина Николаю и Александре.

Царская чета и в особенности императрица давно проявляли интерес к мистике и народным «святым» (этот интерес разделяли многие в Петербурге). Со временем Распутин сделался для царя и царицы одним из немногих близких людей. Они были убеждены, что с ним можно откровенно говорить обо всем, что он приобщит их к преобразующей жизнь красоте православной веры и силой своей молитвы облегчит страдания больного гемофилией царевича Алексея. Постепенно Александра уверилась, что Распутин чудесным образом разбирается во всем: и в вопросах религии, и в политике, и даже в военном деле. Однако в глазах большинства жителей России он оставался весьма противоречивой фигурой. Хотя никто не знал в точности, на чем держатся его отношения с царской семьей, свое мнение имелось у каждого. Многие считали Распутина шарлатаном, лжесвятым, опасным сектантом, развратником, неутомимо преследующим женщин и ловко использующим влияние при дворе для обогащения и уничтожения противников. Иными словами, этот человек сделался несмываемым пятном на репутации Романовых[29].

Покушение Гусевой попало в международные новости. О состоянии Распутина писали в газетах континентальной Европы и Великобритании, The New York Times вынесла этот сюжет на первую полосу[30]. Россия недели напролет следила за развитием этой истории, и какое-то время здоровью Распутина уделялось больше внимания, чем событию, на которое вскоре переключилась Европа, т. е. гибели эрцгерцога Франца Фердинанда 28 июня в Сараево от руки сербского националиста Гаврилы Принципа.

Такое совпадение во времени покушений на Распутина и эрцгерцога породило прискорбную путаницу и даже ложь в исторических сочинениях и биографиях. На первый взгляд кажется странным, что оба покушения произошли почти одновременно (28 и 29 июня). Но всякая хронологическая (или иная) связь призрачна, поскольку эрцгерцог был убит 28 июня по григорианскому календарю (новому стилю), принятому на Западе и на 13 дней опережавшему русский юлианский календарь (старый стиль). То есть по российскому календарю Франц Фердинанд умер 15 июня (по н. ст.), ровно за две недели до нападения Гусевой на Распутина.

Но это не помешало приверженцам теории заговора разглядеть за событиями крупный международный умысел. Современные российские националисты относят оба покушения на счет международного «жидомасонства», которое попыталось таким образом уничтожить двух человек, стоявших на пути войны: таким образом-де планировалось втянуть весь мир в глобальный конфликт, уничтожить христианские империи Европы и разжечь мировую революцию. (Некоторые добавляют к этим двум препятствиям на пути войны еще третьего человека, французского социалиста и антимилитариста Жана Жореса, застреленного в парижском «Кафе дю Круассан» 31 июля по новому стилю.)[31] Самые ярые сторонники теории заговора заходят еще дальше и вопреки фактам и логике утверждают, что оба покушения произошли в один день и даже в один и тот же час. В биографии Распутина, написанной в 1964 г., Колин Уилсон, претендуя на роль первого, кто заметил подозрительную синхронность нападений, писал: «Смерть Фердинанда сделала войну возможной, нападение на Распутина сделало войну неизбежной, поскольку во всей России предотвратить ее мог только он»[32]. На самом деле в день убийства Франца Фердинанда Распутин находился еще в Петербурге и репортеру «Биржевых новостей», просившему прокомментировать это событие, отвечал:

«Что тут, братец, может сказать Григорий Ефимович? Убили уж, ау. Назад-то не вернешь, хоть плачь, хоть вой. Что хочешь делай, а конец-то один. Судьба такова… А вот английским гостям, бывшим в Петербурге, нельзя не порадоваться. Доброе предзнаменование [для них]. Думаю своим мужицким умом, что это дело большое – начало дружбы с Россией, с английскими народами. Союз, голубчик, Англии с Россией, да еще находящейся в дружбе с Францией, – это не фунт изюма, а грозная сила, право, хорошо»[33].

Но и Распутина одолевала тревога. Итальянскому журналисту он сказал: «Да, говорят, война будет, они затевают, но, Бог даст, войны не будет, я об этом позабочусь»[34]. Первого июля газета «День» опубликовала статью Владимира Бонч-Бруевича, специалиста по русским сектантам, члена партии большевиков и будущего секретаря Ленина, под заголовком «Распутин»:

«"Тебе хорошо говорить-то, – как-то разносил он, полный действительного гнева, особу с большим положением, – тебя убьют, там похоронят под музыку, газеты во-о какие похвалы напишут, а вдове твоей сейчас тридцать тысяч пенсии, а детей твоих замуж за князей, за графов выдадут, а ты там посмотри: пошли в кусочки побираться, землю взяли, хата раскрыта, слезы и горе, а жив остался, ноги тебе отхватили – гуляй на руках по Невскому или на клюшках ковыляй да слушай, как тебя великий дворник честит: ах ты, такой, сякой сын, пошел отсюда вон! Марш в проулок!.. Видал: вот японских-то героев как по Невскому пужают? А? Вот она, война! Тебе что? Платочком помахаешь, когда поезд солдатиков повезет, корпию щипать будешь, пять платьев новых сошьешь… – а ты вот посмотри, какой вой в деревне стоял, как на войну-то брали мужей да сыновей… Вспомнишь, так вот сейчас: аж вот здесь тоскует и печет", – и он жал, точно стараясь вывернуть из груди своей сердце.

Нет войны, не будет, не будет?»[35]

При всех своих недостатках Распутин был сторонником мира. Он питал естественное отвращение к кровопролитию и как верующий христианин считал войну грехом.

Время от времени он высказывался как пацифист, например в интервью «Дыму Отечества», также перед началом войны 1914 г.:

«Готовятся к войне христиане, проповедуют ее, мучаются сами и всех мучают. Нехорошее дело война, а христиане вместо покорности прямо к ней идут… Но вообще воевать не стоит, лишать жизни друг друга и отнимать блага жизни, нарушать завет Христа и преждевременно убивать собственную душу. Ну что мне, если я тебя разобью, покорю; ведь я должен после этого стеречь тебя и бояться, а ты все равно будешь против меня. Это если от меча. Христовой же любовью я тебя всегда возьму и ничего не боюсь. Пусть забирают друг друга немцы, турки – это их несчастье и ослепление. Они ничего не найдут и только себя скорее прикончат. А мы любовно и тихо, смотря в самого себя, опять выше всех станем»[36].

За это он подвергался нападкам на страницах журнала «Отклики на жизнь», издаваемого его заклятым врагом – протоиереем Владимиром Востоковым:

«Гр. Распутин, сколько мы можем судить по его органу "Дым Отечества", есть злейший враг святой Христовой Церкви, православной веры и Русского Государства. Мы не знаем, какое влияние имеет этот изменник Христова учения на внешние дела России, но во время освободительной войны балканских христиан (в 1912 г.) с Турцией он выступил не за Христа, а за лжепророка Магомета. (…) Он проповедует непротивление злу, советует русской дипломатии во всем уступать, вполне уверенный, как революционер, что упавший престиж России, отказ от ее вековых задач приведет наше отечество к разгрому и разложению. (…) Распутин не только сектант, плут и шарлатан, но в полном значении слова революционер, работающий над разрушением России. Он заботится не о славе и могуществе России, а об умалении ее достоинства, чести, о предательстве ее родных по духу братьев туркам и швабам и готов приветствовать всякие несчастия, которые, вследствие измены наших предков завету, ниспосылаются Божественным Промыслом нашему отечеству. И этого врага Христовой истины некоторые его поклонники признают святым»[37].

Упоминание о том, как Распутин выступал против «освободительной войны» на Балканах, относится к его позиции во время Балканского кризиса 1912 г., особенно когда Черногория и другие ориентировавшиеся на Россию государства этого региона (Сербия, Болгария и Греция) развязали в октябре того года войну против Османской империи. Армии этих «малых государств» двинулись на Константинополь, Россию охватила военная истерия. На улицы Петербурга вышли демонстрации под лозунгами «Крест на Святую Софию». Российская пресса призывала к войне в защиту братьев-славян от неверных, того же требовал и председатель Думы Михаил Родзянко, заявивший в марте 1913 г. царю: «Войну примут с радостью, и она поднимет престиж правительства»[38].

Многие считали, что от вступления в эту войну Николая удержал только совет Распутина. Анна Вырубова, наиболее преданная (после самой царицы) ученица «старца», писала впоследствии:

«Вспоминаю только один случай, когда действительно Григорий Ефимович оказал влияние на внешнюю политику России. Это было в 1912 году, когда великий князь Николай Николаевич и его супруга старались склонить Государя принять участие в Балканской войне. Распутин чуть ли не на коленях перед Государем умолял его этого не делать, говоря, что враги России только и ждут того, чтобы Россия ввязалась в эту войну, и что Россию постигнет неминуемое несчастье»[39].

Граф Сергей Витте, бывший премьер-министр, подтвердил, что Распутин сказал последнее слово в пору Балканской войны, и это следует принимать как «один из жизненных фактов»[40]. Более того, немецкая Vossische Zeitung от 5 мая 1914 г. (18 мая по н. ст.) приводила слова Витте: «Весь мир бранит Распутина, а знаете ли вы, что он спас нас от войны?»[41]

Германская пресса, убежденная во влиятельности Распутина при дворе, старалась выяснить его отношение к Балканской войне. Frankfurter Zeitung опубликовала сюжет «Россия и Балканы», в котором приписывала Распутину слова, будто «болгары отплатили русским за любовь неблагодарностью и ненавистью, так что теперь будем думать о себе и не станем заботиться о недостойных»[42].

Распутин проехал по Балканам в 1911 г. во время паломничества в Святую землю. Увиденное там ему не понравилось.

«А может быть, славяне не правы, а может быть, им дано испытание?! Вот ты не знаешь их, а они высокомернее турок и нас ненавидят. Я ездил в Иерусалим, бывал на Старом Афоне – великий грех там от греков, и живут они неправильно, не по-монашески. Но болгары еще хуже. Как они издевались над русскими, когда нас везли; они – ожесточенная нация, ощетинилось у них сердце; турки куда религиознее, вежливее и спокойнее. Вот видишь как, а когда смотришь в газету – выходит по-иному. А я тебе говорю сущую правду»[43].

Таким образом, Распутин не просто демонстрировал оппозицию панславизму, но больше того – в пору обострения ксенофобии осмеливался назвать мусульман более верующими, чем славяне, считавшиеся братьями русских.

Однако, если антивоенная позиция Распутина не вызывает сомнений, не столь очевидно, в какой мере он сумел повлиять на решения царя. Нет никаких доказательств того, что царь хотя бы выслушал в ту пору Распутина. Более того, далеко не только Распутин высказывался против участия в войне на Балканах. Министр иностранных дел Сергей Сазонов, приложивший немало сил к тому, чтобы ободрить балканские народы и побудить их к войне, тоже возражал против участия России, не желал этого и сам царь. В начале 1911 г. он велел своему посланнику в Софии никогда не забывать, что Россия в ближайшие пять лет (как минимум) не будет готова к войне. Даже думать об этом невозможно[44].

Слова Николая показывают, что он и Распутин подходили к одной и той же проблеме с разных позиций. Император не считал войну заведомо неправедным делом и допускал, что Россия может воевать, но только сначала страну следовало полностью к этому подготовить. Отношение Распутина сложнее: с одной стороны, он считал войну неприемлемым делом для христиан, однако его уничижительные замечания о болгарах (и в более широком смысле о славянах в целом) подразумевали, что война может оказаться необходимым злом, но только война в защиту истинных друзей.

Через год после начала войны с Турцией, во время которой балканские государства-союзники передрались между собой, Распутин, чья правота тем самым подтвердилась, высказал свое мнение публично на страницах «Петербургской газеты» от 13 октября 1913 г.:

«Что нам показали наши "братушки" [болгары], о которых писаки так кричали, коих так защищали, значит… Мы увидели дела братушек и теперь поняли, кто они и чего хотят. Все они… Была война там, на Балканах этих. Ну и встали тут писатели в газетах, значит, кричать: быть войне, быть войне! И нам, значит, воевать надо… И призывали к войне, и разжигали огонь… А вот я спросил бы их… спросил бы писателей: "Господа! Ну для чего вы это делаете? Ну нешто это хорошо? Надо укрощать страсти, будь то раздор какой аль целая война, а не разжигать злобу и вражду".

Тому и тем, кто совершил так, что мы, русские, войны избегли, тому, кто доспел в этом, надо памятник поставить, истинный памятник, говорю… И политику, мирную, против войны, надо счесть высокой и мудрой»[45].

Незадолго до покушения Гусевой Вырубова телеграфировала Распутину (тот еще был на пути в Покровское), предупреждая его о позиции Николая и Александры по международному кризису[46]. После покушения Распутин пытался с больничной койки в Тюмени вмешаться в ход событий и дать государю свой совет. Репортеры явились в больницу и пытались выяснить мнение «старца» об ухудшающейся ситуации на Балканах[47]. По свидетельству его дочери Матрены, Распутин в те дни с ума сходил при мысли, что Николай объявит войну. Торопя свое выздоровление, он якобы твердил: «Еду, еду, и не пытайтесь меня остановить… Что ж они натворили-то? Погибнет матушка-Рассея!»[48] Распутин писал Николаю, умоляя его «крепиться» и не прислушиваться к тем, кто кличет войну. От волнения рана у него открылась и снова начала кровоточить[49].

12 июля (25 июля по н. ст.) Распутин дал Вырубовой телеграмму: «Серьезный момент, угроза войны»[50]. На следующий день он телеграфировал снова, требуя передать царю: нужно любой ценой избежать войны[51]. А 14 июля получил из Петергофа телеграмму без подписи, скорее всего через посредство Вырубовой, с просьбой изменить свою позицию и поддержать вступление России в войну: «Вам известно, что всегдашний наш враг Австрия готовится наброситься на маленькую Сербию. Страна эта почти сплошь крестьянская, беззаветно России преданная. Нас покроет позор, если допустим эту бессовестную расправу. При случае поддержите вашим влиянием, если можете, правое дело. Желаю Вам выздоровления»[52].

Затем последовали еще более страстные телеграммы:

16 июля 1914 г. Из Петергофа в Тюмень, Распутину.

«Плохие известия. Ужасные минуты. Помолитесь о нем. Нет сил бороться другими».

17 июля 1914 г. Из Петергофа в Тюмень, Распутину.

«Тучи все больше угрожают. Должен ради защиты открыто готовиться, сильно страдает».

Из Петербурга секретарше Распутина Лапшинской.

«Если здоровье "старца" позволяет, немедленный приезд необходим для пользы Папы ввиду надвигающихся событий, советуют и горячо просят любящие друзья. Целую. Жду ответа»[53].

Но Распутин не последовал совету Вырубовой и упорно держался за свою позицию. Он послал императору телеграмму с требованием не вступать в войну. Телеграмма с тех пор была утрачена, однако Вырубова утверждала, что успела ее прочесть и что там было сказано: «Не позволяй Папе планировать войну, война – конец России и вам, и все вы погибнете до последнего человека». Николай, по ее сообщению, был сильно разгневан и возмущался тем, как Распутин вмешивается в дела государства, к которым, по мнению царя, никакого отношения не имел[54]. Когда стало ясно, что эта телеграмма не оказала никакого действия, Распутин предпринял еще одну попытку остановить Николая. Он потребовал ручку и бумагу и, все еще лежа на больничной койке, написал потрясающее пророческое письмо:

«Милый друг, еще раз скажу: грозна туча над Россией, беда, горя много, темно и просвету нет; слез-то море и меры нет, а крови? Что скажу? Слов нет, неописуемый ужас. Знаю, все от тебя войны хотят и верные, не зная, что ради погибели. Тяжко Божье наказание, когда ум отнимет, тут начало конца. Ты – царь, отец народа, не попусти безумным торжествовать и погубить себя и народ. Вот Германию победят, а Россия? Подумать, так все по-другому. Не было от веку горшей страдалицы, вся тонет в крови великой, погибель без конца, печаль. Григорий»[55].

Это замечательное послание сохранилось. Хотя в легенду, согласно которой Николай во время войны носил это письмо при себе, едва ли можно верить, но царь, несомненно, придавал этому письму большое значение и взял его с собой в ссылку в августе 1917 г., когда его вместе с семьей эвакуировали из Царского Села. Во время пребывания в Тобольске в начале 1918 г. Николай сумел тайно передать письмо мужу Матрены Распутиной, Борису Соловьеву, который в ту пору пытался в Сибири организовать заговор для спасения императорской семьи. Позднее бежавшая из России Матрена добралась до Вены и там, по-видимому, в 1922 г. продала письмо князю Николаю Владимировичу Орлову. Письмо еще дважды переходило из рук в руки, в том числе побывало у Николая Соколова, расследовавшего убийство Романовых в Екатеринбурге, и наконец оказалось у Роберта Брюстера, который в 1951 г. передал его Йельскому университету[56].

Письмо Распутина как раз и представляет нам одну из значимых развилок истории. Что, если Николай прислушался бы к предостережению, если бы те образы, которые Распутин создал этими немногими мощными словами, раскрыли бы царю глаза на великую опасность, на тот ужас, к которому Россия устремилась летом 1914 г.? Если бы Николай последовал совету Распутина, изменился бы ход не только российской, но и мировой истории. Если бы Россия не вступила в войну, едва ли могла бы произойти революция – и уж во всяком случае не настолько яростная и всеобщая катастрофа. Трудно даже вообразить, скольких страданий удалось бы избежать.

А если бы в России не победила в 1917 г. революция, едва ли возможно было бы и возвышение Гитлера в Германии. Но опять-таки Николай пренебрег словами Распутина, словами, которые могли спасти его страну, словами, которые более чем искупали весь ущерб, который Распутин нанес или нанесет в ближайшем будущем престижу династии.

Позднее, когда оправившийся от раны Распутин вернулся в Петербург, он не раз говаривал, что, будь он тогда в столице подле царя, он бы сумел отговорить его от войны[57]. Граф Витте, приводя суждения Распутина о Балканском кризисе, высказывает то же мнение[58]. Но трудно сказать, насколько это соответствует истине: сюжет интересный, однако не слишком убедительный, поскольку в 1914 г. Николай редко советовался с Распутиным по важным вопросам (разве что относительно веры). Хоть какую-то готовность прислушиваться к советам Распутина (и то редко и неохотно) Николай обнаружил позднее, когда взял на себя верховное командование армией в 1915 г. и перебрался в Ставку. Эти советы ему передавала в письмах супруга. Например, именно по рекомендации Распутина он назначил в сентябре 1916 г. министром внутренних дел Александра Протопопова.

Не следует также забывать, что за мир выступал не только Распутин. Бывший посол в США барон Роман Розен, князь Владимир Мещерский (издатель «Гражданина» и давний друг Николая, а до того – Александра III), Витте – все были против войны. Помимо Распутина столь же внятно о катастрофе, которая постигнет страну в случае войны, говорил царю Петр Дурново, бывший министр внутренних дел. Он еще в феврале 1914 г. составил знаменитый меморандум на этот счет[59].

Пока Распутин писал свои отчаянные письма Николаю, пресса строила всевозможные догадки о том, как «старец» воспринимает международную ситуацию. «Курьер Санкт-Петербурга», например, отмечал 16 июля «крайнее огорчение» Распутина при получении из столицы телеграммы о том, что Австрия накануне вступила в войну с Сербией[60].

Как и во время Балканского кризиса, европейская пресса тоже пыталась проникнуть в мысли Распутина. Алекс Шмидт из Hamburger Fremdenblatt 21 июня 1914 г. (по н. ст.) писал, что «бывший апостол мира» теперь якобы заговорил на языке панславистов и призывает к объединению всех славян и всех православных под российской державой. Если это так, комментировал Алекс, возникает серьезная опасность для европейского мира, поскольку лишь вера может повести массы русских крестьян на войну. «В любом случае, – заключал он, – просто нелепо, чтобы мир в Европе зависел от темных побуждений и желаний лукавого мистика или простого авантюриста. Но в стране бескрайних невозможностей возможно все»[61].

Были и еще более дикие предположения: в Тулузе опубликовали статью о том, как Витте подговорил Распутина убедить царя заключить союз с Германией против «безбожной Франции»[62]. Немецкие газеты (Vossische Zeitung, Berliner Tageblatt ) полагали, что Распутин, умевший в прошлом удержать царя от войны, теперь пустит свое влияние в ход с противоположной целью – ускорить вступление в войну. А другая немецкая газета, Deutsche Warte, в первые дни после покушения, когда пронесся слух о гибели Распутина, задавалась вопросом, не было ли убийство подстроено теми силами в России, которые противились мирным устремлениям Распутина и теперь спешили вовлечь ее в войну[63].

В Петербурге тем временем Николай пытался не реагировать чересчур остро на события в других столицах Европы. Узнав о гибели эрцгерцога, он выразил австрийскому императору Францу Иосифу свои соболезнования и занялся другими делами. Даже когда Австрия объявила 10 июля (23 июля по н. ст.) унизительный и неприемлемый ультиматум Сербии, Николай всего лишь выразил по этому поводу «озабоченность». Однако некоторые его министры уже проявляли куда большую тревогу. 'C'est la guerre européenne' («Это европейская война». – фр .), – заявил министр иностранных дел Сазонов. На следующий день на встрече совета министров он доказывал царю необходимость отстаивать честь России на Балканах и дать решительный отпор Австрии, которая угрожала Сербии вторжением. Нужны сильные действия, иначе Россия скатится до уровня второсортной европейской державы, предостерегал он. Другие министры поддержали воинственного Сазонова.

Однако Николай устоял перед их давлением. Он обратился к кайзеру Вильгельму и слал ему телеграмму за телеграммой, умоляя остановить Австрию и не допустить развязывания войны, подчеркивая необходимость мирного разрешения этого кризиса. Немцы в ответ подавали неоднозначные сигналы, а царские министры продолжали доказывать преимущества войны. Теперь к Сазонову присоединились военный министр генерал Владимир Сухомлинов, глава генштаба генерал Николай Янушкевич, министр сельского хозяйства Александр Кривошеин и председатель Думы Родзянко. Наконец царь сдался. 17 июля была объявлена, а на следующий день началась всеобщая мобилизация. Война, таким образом, стала неизбежной. Узнав об этом, Александра ворвалась в кабинет мужа, полчаса напролет они проспорили. Это решение застало императрицу врасплох, она была вне себя. Вернувшись в свои покои, Александра бросилась ничком на кушетку и зарыдала. «Все кончено, – сказала она Вырубовой, – будет война». А Николай, как подметила Вырубова, был спокоен: он наконец разобрался с мучительным, неотступно нависавшим над ним вопросом[64].

Девятнадцатого июля (1 августа по н. ст.) Германия объявила войну России. Распутин телеграфировал Вырубовой для передачи Николаю и Александре: «Милые, дорогие, не отчаивайтесь!»[65] На следующий день он телеграфировал напрямую Николаю:

«О милый, дорогой, мы к ним с любовью относились, а они готовили мечи и злодействовали на нас годами. Я твердо убежден, все испытал на себе, всякое зло и коварство получит злоумышленник сторицей, сильна Благодать Господня, под ее покровом останемся в величии»[66].

Двадцать четвертого июля войну России объявила Австро-Венгрия. Распутин послал царице обнадеживающую телеграмму: «Господь с вас своей руки никогда не снимет, а утешит и укрепит»[67]. Хотя до сих пор он изо всех сил бился за мир, теперь, когда война уже началась, Распутин стремился к победе и больше ни разу не выразил сомнения в правоте российского дела и не колеблясь утверждал необходимость сражаться вплоть до полной победы над врагами[68].

Двадцать шестого июля он телеграфировал Вырубовой:

«Все от востока до запада слились единым духом за родину, это радость величайшая»[69].

В середине августа Распутин вновь писал Николаю о своей уверенности, что Россия одержит победу:

«Бог мудрый через крест показывает славу, сим крестом победиши. То время настанет. С нами Бог, убоятся враги»[70].

Неделей позже Распутин выписался из больницы и сразу же отправился в столицу. 22 августа его принял Николай[71]. С возвращением Распутина началась обычная салонная болтовня. Французский посол Морис Палеолог сообщал, что Распутин заявил царице: дескать, его чудесное исцеление – очередное доказательство заботы Бога о нем. И всех интересовало, какую позицию Распутин занимает по войне. Палеолог считал, что Распутин уговаривал Николая добиваться союза с Англией, и при этом посол, как многие представители высшего класса, не допускал мысли, чтобы у мужика имелись собственные идеи, и потому в его версии Распутин не сам пришел к такому убеждению, а попросту твердил слова, подсказанные ему князем Мещерским[72].

«Санкт-Петербургский курьер», со своей стороны, сообщал, что Распутин не только поддержал вступление России в войну, но и сам собирается добровольцем на фронт – этот слух происходил из салона графини Софьи Игнатьевой, – и, когда он дошел до преданных Распутину женщин, они все страшно встревожились и умоляли «старца» не подвергать себя опасности[73]. Один из читателей газеты, некий И. А. Карев, служивший в ту пору в Дагестане, так взволновался, что счел необходимым лично написать Распутину:

«На днях узнал из газет, что Вы собираетесь ехать на театр военных действий – хотя каждый русский человек должен стать грудью на защиту своего Отечества и Ваше намерение есть в высшей мере благое, но подумайте, что эта стихийная война и ужас ее много уже поглотило жизней и Вы не минуете этой участи, а Вы и здесь много принесете пользы человечеству. Если Ваше желание ехать на войну непоколебимо и Вы все-таки хотите ехать туда, то с Богом, за Вас много будут молиться Богу»[74].

Распутин, само собой, на войну не отправился, да и не собирался.

Но с той минуты он уже не колеблясь поддерживал все военные усилия России. Его записки и телеграммы Николаю и Александре на протяжении следующих двух лет повторяют одну и ту же мысль: если царь пребудет решителен и тверд, Господь благословит Россию победой[75].

Один из странных парадоксов в судьбе Распутина: несмотря на то что в итоге он однозначно встал на сторону военной партии, многие соотечественники видели в нем агента Германии, тайно устраивающего сепаратный (предательский, как считало большинство) мир. Никаких доказательств этого грозного обвинения не было и с тех пор не нашлось, но современники воспринимали «темные силы» во главе с Распутиным и царицей Александрой как безусловный факт: они продают страну гансам[76]. Пожалуй, многих в России удивило бы известие, что в последние месяцы правления Романовых Распутин изо всех сил пытался спасти династию. Осенью 1916 г. он чрезвычайно озаботился кризисом с поставками продуктов в крупные города России, интуитивно почувствовав, какой опасностью это грозит режиму, и настойчиво уговаривал царя заняться этой проблемой, даже предлагал специальные меры для ее решения[77]. Но к тому времени дни Распутина, да и царской династии, были уже сочтены.

Рано утром 17 декабря (30 декабря по н. ст.) Распутин был убит в петроградском особняке князя Феликса Юсупова. Убийцы утверждали, что действовали исключительно из патриотизма: смерть этого сибирского мужика могла, по их расчету, спасти режим. Александра, как надеялся Юсупов, из-за гибели Распутина сойдет с ума, ее запрут в монастырь или сумасшедший дом, а царь, освободившись из-под влияния «темных сил», поведет Россию к победе на поле боя и остановит наползающий на страну хаос[78]. Поразительная наивность! И хотя поначалу весть о смерти Распутина приняли с эйфорией, вскоре стали раздаваться тревожные голоса.

Павел Заварзин, бывший глава Московского отделения по охранению общественной безопасности (охранки), вспоминал, как вскоре после убийства Распутина он ехал в поезде по центральной части России. Он, как и другие пассажиры, читал в вагоне-ресторане газету с подробностями убийства, и один из попутчиков, сибирский купец средних лет, высказался: «Слава Богу, что покончили с этой сволочью». Все заговорили разом, кто-то радовался: «Собаке – собачья смерть». Но виделось в этой истории и что-то неправильное. Один из участников разговора счел невозможным для дворянина заманивать к себе гостя, чтобы его убить, другой возмущался, как могли люди, столь близкие к трону, вонзить государю «нож в спину». Наконец, бородатый сибиряк в очках подытожил: «Признак развала и неминуемой революции» – и с тем ушел в свое купе[79].

Народ, конечно, обратил внимание на то, что убили Распутина аристократы. Одна светская дама слышала, как раненые солдаты в петроградском госпитале сетовали: «Конечно, стоило мужику дойти до царя – и аристократы его убили». Это мнение было чрезвычайно распространено в среде простого народа и подпитывало ненависть к высшим классам, которой суждено было вскоре прорваться[80]. В Покровском крестьянин сказал Сергею Маркову, который приехал в родные места Распутина в начале 1918 г., что Распутина убили «буржуи», ведь он отстаивал перед царем интересы бедняков[81].

Юсупов и другие участники заговора вовсе не спасли монархию, а, напротив, ускорили ее конец. Знаменитые слова Александра Блока были совершенно точны: «Пуля, прикончившая Распутина, попала в самое сердце царствующей династии»[82].

 

Последний царь

Март 1917 г.

Дональд Кроуфорд

 

В начале 1917-го едва ли нашелся бы в России или за ее пределами человек, способный предсказать, что в течение года Российская империя распадется, династия Романовых лишится трона, а наследовавший ей режим – предтеча того, который будет провозглашен новой социалистической республикой, – также рухнет. Ничто в этих событиях не может притязать на историческую неизбежность, и все свидетельствует о том, что, когда наступает хаос, объяснить его пришествие мы можем лишь задним числом.

Да, вынужденное отречение императора Николая II можно счесть неизбежным, поскольку к тому времени он успел испортить отношения почти со всей политической элитой страны, а также со значительной частью разветвленной семьи Романовых. В разгар катастрофической войны с Японией он кое-как справился с революцией 1905 г., согласившись с требованием учредить выборный парламент, Думу, хотя министры оставались подотчетны ему лично. В разгар войны с Германией он упорно отвергал требования изменить принцип формирования правительства так, чтобы кабинет министров назначался Думой и был подотчетен ей. До самого конца российская монархия оставалась абсолютной, так и не превратившись в конституционную.

В значительной степени вину за падение династии можно возложить на императрицу Александру, во все вмешивавшуюся и командовавшую Николаем, причем родом немку. Когда в 1915 г. Николай принял на себя верховное командование армией и перебрался в Ставку в Могилеве, примерно в 700 км от столицы, он препоручил супруге контролировать остававшихся в Петрограде министров. В последующие два года правительство постепенно превращалось в ее кабинет. Министры назначались только с одобрения ненавистного всем «святого человека» Григория Распутина: царица непоколебимо верила, что лишь обладающий «духом Божьим» Распутин спасает от смерти ее больного гемофилией сына. Но, поскольку наследственный недуг царевича Алексея от мира скрывали, привязанность царицы к этому человеку навлекала на нее недовольство и общества, и политических элит.

В итоге в декабре 1916 г. известие о гибели Распутина (вовсе не от рук политических террористов, убийцами стали два члена императорской семьи – князь Феликс Юсупов и великий князь Дмитрий Павлович) было с восторгом принято всей страной. Затем распространились слухи, будто великие князья Кирилл, Борис и Андрей готовят дворцовый переворот, в результате которого Александру заточат в отдаленном монастыре. Никаких подтверждений тому не было, но в столичных салонах укрепилась уверенность в том, что дни «этой женщины» сочтены.

Однако пока и мысли не возникало устранить династию Романовых полностью: общее желание сводилось к тому, чтобы Николай, под нажимом отрекшись от престола, уступил его, согласно закону, своему 12-летнему сыну Алексею, а младший брат Николая Михаил стал бы регентом. Михаил был героем войны, кавалерийским офицером, награжденным двумя главными воинскими наградами империи, к тому же он выражал симпатии конституционной монархии на британский лад; армия глубоко его уважала, и Дума также с радостью признала бы его.

Из нескольких политических заговоров той поры самым серьезным оказался возглавленный влиятельным членом Думы, главой партии октябристов («Союз 17 октября») Александром Гучковым, который считал, что перемены необходимы, и срочно: в противном случае крайне левые экстремисты выйдут на улицы и в России разразится новая революция.

В качестве альтернативы революции Гучков планировал бескровный дворцовый переворот: арестовать царский поезд по пути из столицы в Могилев и наутро объявить об отречении как о свершившемся факте. Гучков был убежден, что в этом случае всенародное давление принудит царя смириться с отречением.

Другой заговор, не связанный с первым, исходил из самой Ставки, и в нем участвовал начальник штаба генерал Михаил Алексеев. Одной из главных фигур заговора стал князь Львов, популярный общественный и политический деятель. Эти заговорщики собирались арестовать Александру во время ее очередного визита в Ставку и вынудить царя отправить ее в Ливадию. Если же он отказался бы сделать это (что было весьма вероятно), то в таком случае царю пришлось бы отречься с теми же последствиями, каких добивались и участники первого заговора: трон занял бы юный император, а его дядя, великий князь Михаил, стал бы регентом. Хотя оба эти плана не были доработаны полностью, и те и другие заговорщики были вполне уверены в успехе. Окружение Гучкова, планировавшее решительные действия на март, было уверено, что устранение слабого царя и его коварной супруги и необходимо, и неизбежно – только так возможно спасти царскую Россию.

Но у истории, как это нередко случается, имелись свои планы. Будущее России в итоге решили не немногие избранные, а громогласная уличная толпа, которая до последнего момента и не догадывалась, какую роль ей предстоит сыграть. Мятеж был спонтанным, без плана, даже без вождя, которого можно было бы назвать хотя бы задним числом. Недовольство перешло в беспорядки, беспорядки вылились в бунт, бунт обернулся революцией. Причем все это происходило главным образом в столице, а большая часть страны поначалу вовсе не реагировала на события – а некоторые регионы и узнали-то о них, когда все было уже кончено.

Ближайшим поводом к беспорядкам послужило опасение, что скоро начнутся перебои с хлебом. Опасение это принадлежит к числу самосбывающихся пророчеств: хотя хлеба пока что было достаточно, многие хозяйки скупали его и запасали, создавая таким образом дефицит. Но перебои с хлебом были одним из многих факторов. Происходили крупномасштабные забастовки, которые привели к массовым увольнениям на огромном Путиловском заводе – по оценкам, около 158 000 человек остались к концу февраля без работы. Сам Петроград превратился в военный гарнизон: 170 000 солдат и матросов размещались в городских казармах и жадно прислушивались к агитаторам, среди которых было немало немецких шпионов, активно пробуждавших в войсках недовольство именно в расчете спровоцировать революцию и вывести Россию из войны.

Внезапно в субботу 25 февраля (10 марта по н. ст.) угроза революции воплотилась в реальность. Дело не только в том, что в этот день погибло шесть человек, но в том, что один из них был полицейским, который ворвался в толпу демонстрантов, желая отобрать у них красное знамя, и был убит казаком. Казаки до тех пор были самыми надежными частями, направляемыми на подавление мятежников и демонстрантов, и если уж на них нельзя было больше положиться, то у царского режима не оставалось никого. В воскресенье число погибших возросло до 200. Самое зловещее: батальон Павловского лейб-гвардейского полка взбунтовался в казарме, солдаты напали на своего полковника и отрубили ему руку. После этого им оставалось либо совершить революцию – либо ждать веревки палача.

Председатель Думы Михаил Родзянко в отчаянии телеграфировал царю: «В столице анархия. Правительство парализовано… Растет общее недовольство. На улицах происходит беспорядочная стрельба. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство» – настаивал он, уверяя, что «всякое промедление смерти подобно». Однако Николай счел все это пустой паникой: «Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор». Тем не менее царь принял решение направить в столицу верные ему войска и сам тоже собирался приехать в резиденцию Царское Село в 20 км от Петрограда – этого, считал он, будет достаточно для решения проблемы. Мятежные солдаты – попросту чернь с винтовками. Перед настоящими войсками, побывавшими на передовой, они не устоят.

Успокаивать себя такими рассуждениями было легче в Могилеве, чем непосредственно на улицах Петрограда. Взбунтовались действительно не солдаты с боевым опытом, а резервисты, многие из них – новобранцы, остатки, выскобленные военными властями со дна. Тонкий налет военной дисциплины мгновенно исчез, и такие подразделения превратились в обычную толпу, разве что одетую в шинели. Тем не менее у толпы имелись винтовки, бунтовщики были вооружены не хуже тех солдат, которых послали усмирять волнения. К полудню воскресенья, всего через сутки после начала беспорядков, 25 000 солдат перешли на сторону демонстрантов, а большая часть гарнизона попросту оставалась в казармах, пока на улицах бушевали восставшие войска и чернь.

Был захвачен арсенал на Литейном, в руки мятежников попали тысячи винтовок и пистолетов, сотни пулеметов. Разгромили и сожгли штаб-квартиру охранки на другом берегу Невы, напротив Зимнего дворца, а также десяток полицейских участков. Открыли тюрьмы и выпустили заключенных, как политических, так и уголовных. К вечеру второго дня под контролем правительства оставался лишь небольшой участок вокруг Зимнего дворца. Все планы Гучкова по предотвращению восстания пошли прахом. Анархия уже началась, как отметил в тот день в своем дневнике великий князь Михаил, брат царя.

Волновалась и Дума, собравшаяся в зале заседаний петроградского Таврического дворца. Новая сессия началась всего за 13 дней до того, и вдруг депутаты обнаружили, что Думу вновь распускают. Князь Голицын, третий за истекший год премьер-министр, использовал «бессрочный» мандат царя, позволявший ему в любой момент остановить работу Думы: он считал, что, заставив таким образом умолкнуть радикалов, он снизит напряжение.

Голицын просчитался. Депутаты отказались расходиться, перешли в соседний зал и сформировали «временный комитет», который тут же превратился в де-факто правительство. Другое дело, что никто не понимал, как действовать дальше, в растерянности пребывал и председатель Думы Родзянко, безответно восклицавший: «Что мне делать?»

В итоге Родзянко обратился к единственному человеку, в котором видел надежду на спасение. Выскользнув из зала заседания, он позвонил великому князю Михаилу в Гатчину, что в 45 км к югу от столицы, и попросил его немедленно приехать.

Михаил так и сделал. Его личный поезд отбыл в 5 часов вечера, и через час Михаила встретили в Петрограде и доставили в Мариинский дворец на Исаакиевской площади, где премьер-министр Голицын, ключевые члены кабинета и Родзянко с только что сформированным «временным комитетом» Думы проводили срочное заседание.

В правительстве господствовали пораженческие настроения. В тот вечер ненавистный министр внутренних дел Протопопов согласился подать в отставку и, уходя в ночь, бормотал, что ему остается только застрелиться. Но всем было наплевать, как он распорядится собой, никто даже не попрощался с человеком, которому всецело доверяла императрица и которого люто ненавидела страна.

Однако уход Протопопова сам по себе означал, что прежнего правительства больше не существует. Голицын признал, что его кабинет должен прекратить свое существование, но не знал, как подписать ему смертный приговор. Он надеялся, что это за него сделает великий князь Михаил.

На заседании, после того как Голицын поднял белый флаг, было единогласно решено, что вся надежда теперь на Михаила, он должен взять в свои руки управление столицей и призвать на помощь верные войска, включая ту военную помощь, которую царь днем ранее пообещал Родзянко. Михаил был прославленным генералом, армия должна была ему подчиниться. И пусть он же сформирует новое правительство, а для этого необходимо, чтобы царь формально назначил Михаила регентом с полномочиями управлять столицей.

Родзянко в глубине души бы уверен, что сделается при новом лидере премьер-министром, но, к его разочарованию, Михаил предложил на эту роль князя Георгия Львова, которого предпочитали наиболее авторитетные члены Думы, и тем самым показал, что лучше осведомлен о конфигурации ключевых политических игроков, чем застигнутый врасплох Родзянко.

Львов не состоял в Думе, он много лет возглавлял влиятельный союз местных самоуправлений, земств, и был самым известным гражданским деятелем в стране. Он пользовался большей популярностью и доверием среди радикалов, чем авторитарный громогласный Родзянко. Прогрессивный блок, которому в Думе принадлежало большинство, уже высказался в пользу Львова, и теперь на двухчасовом экстренном заседании эта кандидатура была утверждена.

Как выяснилось, все они зря теряли время. Перейдя из Мариинского дворца через площадь в военное министерство, Михаил вступил с братом в переписку на аппарате Хьюза – примитивной версии телеграфа. Он кратко сообщил о решениях, принятых на заседании, и торопил: положение серьезное, каждый час на счету. Ответ пришел 40 минут спустя через главу генштаба генерала Алексеева и был довольно небрежен: проигнорировав предложения Михаила, царь сообщал, что назавтра вернется в Царское Село, а пока что высылает четыре пехотных и четыре кавалерийских полка для наведения порядка. В 22.35 Николай через голову Михаила телеграфировал Голицыну, что облекает его «всеми полномочиями для гражданского управления». Но было уже поздно. Голицын и его министры разошлись на ночь, в стране не осталось ни премьер-министра, ни гражданского управления. Позднее Михаил подытожит эти напрасно потраченные часы короткой записью в дневнике: «Увы!»

В 5 утра вторника 28 февраля, незадолго до рассвета, из Могилева в Царское Село вышел поезд. В его окнах не горел свет, пассажиры спали. Царь распорядился выехать пораньше, потому что решено было двигаться в объезд, оставляя прямой путь до Петрограда свободным для перемещения снаряженных в столицу войск. Это означало, что до Царского Села Николай должен был добраться примерно к 8 утра среды.

На счету каждый час, телеграфировал Михаил брату в ночь понедельника, умоляя его не выезжать из Могилева, чтобы оставаться во время кризиса на связи. В пути Николай был практически недоступен. Правительство ушло в отставку, и на следующие критические 27 часов страна осталась фактически и без императора. Тем не менее Николай полагал, что, добравшись к утру до Царского Села, он получит обнадеживающее известие: генерал Николай Иванов с 6000 солдат готов подавить мятеж. Он мог спать спокойно. Поезд шел по графику, и в 4 часа утра среды до Царского Села оставалось не более 160 км. За сутки он отъехал почти на 900 км от Могилева. Но внезапно поезд остановился в Малой Вишере. Прозвучала тревожная весть: дальше путь отрезан революционерами. Поскольку охрана поезда была малочисленна, нечего было и думать о том, чтобы силой проложить себе путь. Оставался единственный выход: вернуться в Бологое, что на полпути между Петроградом и Москвой, а оттуда направиться на запад, в Псков, штаб-квартиру Северной армии под командованием генерала Николая Рузского. Это была ближайшая безопасная гавань, причем в итоге Николай оказался бы за 300 км от своей резиденции и в худшем положении, чем если бы он остался в Могилеве, откуда он мог распоряжаться всеми фронтами. Поездка в Царское Село пошла только во вред.

– В Псков, – распорядился царь и вернулся в спальный вагон. Но там он дал себе волю и записал в дневнике: «Стыд и бесчестье». Свернув в Псков, император всероссийский вновь, на самые критические 15 часов, до 7 часов вечера среды, растворился в пустынном заснеженном пейзаже. Второй день кризиса был также упущен властями.

Итог: в отсутствие правительства, пока царский поезд кочевал неведомо где, власть в Петрограде во вторник 28 февраля перешла к революционерам и Дума больше не собиралась в Таврическом дворце – там теперь разместилась шумная толпа рабочих, солдат и студентов, сформировавших новую организацию – Совет – по примеру революции 1905 г. Несколько сотен почтенных депутатов, поддерживавших временный комитет Думы, вынуждены были прокладывать себе путь через коридоры и залы, забитые возбужденными уличными ораторами, бунтовщиками, лидерами забастовок. Повсюду хаос – и так продолжалось несколько дней. В этой обстановке в качестве ключевой фигуры выдвинулся сравнительно молодой человек, Александр Керенский, входивший во временный комитет Думы и вместе с тем числившийся заместителем председателя нового Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов. Поскольку он пользовался влиянием в обоих лагерях, его власть увеличилась безмерно: депутаты Думы видели в нем единственное связующее звено с новым Советом, который набирал силу. Временный комитет Думы мог с бо́льшим правом претендовать на власть, но члены Комитета понимали, что во время революции их единственный шанс удержать руководство – сохранить благосклонность Керенского.

В то же время и Совет понимал, что не сумеет сформировать «народное правительство» – его авторитет признавали только в столице, и среди членов Совета не было людей с опытом работы на посту министра. Требовался компромисс, и для Думы он состоял в том, чтобы добиться отречения царя, но сохранить монархический режим, прибегнув к мерам, которые уже намечали заговорщики: заменить Николая его сыном Алексеем, а великого князя Михаила сделать регентом.

Для начала же нужно было убедить Николая отречься от трона, а царь тем временем колесил по России на поезде и даже не знал, чего от него хотят потребовать.

Примерно в 7 часов вечера в среду поезд наконец прибыл в Псков, проехав в совокупности 1400 км, но на 300 км разминувшись с первоначальной целью – Царским Селом. Восстановился контакт с внешним миром, однако мир за эти 38 часов успел сильно измениться.

Поскольку не было известно, в котором часу прибудет поезд, на станции его никто не ждал, и лишь позднее явился генерал Николай Рузский, да и тот ничем царя не порадовал. Известия пугающие. Что случилось с войсками, которые Николай снарядил для подавления мятежа в Петрограде? Поскольку генерал Иванов не получал приказов, не мог связаться ни с царем, ни с кем-то из правительства, он попросту повернул назад, не выполнив задания. Столица потеряна, и ее не вернуть.

Входя в царский кабинет в поезде, Рузский полагал, что у Николая нет иного выхода, кроме как пойти на требуемые уступки, – на этом генерал упорно настаивал за сумрачным ужином с царем. Николай, как всегда упрямый и как всегда не желающий признать, насколько плохи его дела, не захотел отречься от самовластья, хотя и согласился назначить Родзянко премьер-министром, с тем что кабинет будет по-прежнему подчиняться царю.

Рузскому не удавалось продвинуться ни на шаг, пока из Могилева не поступила телеграмма от генерала Алексеева с теми же требованиями. Загнанный в угол, Николай предложил компромисс. Он хотел, чтобы по крайней мере военный министр, а также министр морского флота и военных дел оставались у него в прямом подчинении. Рузский не соглашался и на это.

Сокрушенный, Николай удалился в спальный вагон. Он упорно отказывался от требований политиков, отмахивался от советов брата и других близких, поскольку был уверен в безусловной преданности высшего военного командования – а теперь, выходит, и генералы против него. В 2 часа ночи он вызвал Рузского к себе в вагон и объявил, что согласен на компромисс. На столе уже лежал подписанный манифест о формировании независимого правительства. Рузскому поручалось уведомить Родзянко, что тот может возглавить правительство, ответственное только перед Думой.

Это лишь показывает, как плохо царь представлял себе изменения, произошедшие в столице за двое суток с тех пор, как Михаил послал ему в 10.30 вечера понедельника свою отчаянную телеграмму. Когда в 3.30 Рузский связался по прямой линии с Петроградом, Родзянко с обескураживающей прямотой ответил: «Очевидно, ни его величество, ни вы не осознаете, что здесь творится… К несчастью, манифест запоздал… былого не вернуть… Прозвучали вполне определенные требования отречения в пользу сына и назначить Михаила Александровича регентом».

Мучительно медленные переговоры по телеграфу Рузский закончил в 7.30 утра четверга, 2 марта. Теперь он знал, что Петроград от требования конституционной монархии перешел к требованию отречения Николая. Соответственно, Рузский переслал телеграмму Родзянко Алексееву в штаб главнокомандующего и в 9 утра получил ответ: «Я глубоко убежден, что выбора нет и теперь должно произойти отречение… нет другого выхода». Ознакомив Рузского со своим решением, Алексеев (вовсе не так скорбевший, как он официально делал вид) разослал телеграммы командующим армиями, а также адмиралам Черноморского и Балтийского флотов. Россия вела войну, и Алексеев делал все, чтобы события в Петрограде не подорвали силы армий на передовой, где готовились к весеннему наступлению.

«Теперь династический вопрос поставлен ребром, – сообщал Алексеев подчиненным, – и войну можно продолжать до победоносного конца лишь при исполнении предъявляемых требований относительно отречения от престола в пользу сына при регентстве Михаила Александровича. Обстановка, по-видимому, не допускает иного решения».

Телеграммы разлетелись в 10.15. Четыре часа спустя, в 14.15, Алексеев передал по телеграфу императору в Псков первые три ответа. Они-то и решили дело.

Первая телеграмма, от «дяди Николаши», бывшего главнокомандующего, которого царь сместил в 1915 г. и отправил командовать Кавказским фронтом, была предельно откровенной: «Я, как верноподданный, считаю, по долгу присяги и по духу присяги, необходимым коленопреклоненно молить Ваше императорское величество спасти Россию и Вашего наследника… передайте ему – Ваше наследие. Другого выхода нет».

Вторая телеграмма, составленная примерно в таких же выражениях, пришла от Брусилова, славившегося самыми выдающимися победами в этой войне: «Единственный исход… отказаться от престола в пользу государя наследника цесаревича при регентстве великого князя Михаила Александровича. Другого исхода нет; необходимо спешить, дабы разгоревшийся и принявший большие размеры народный пожар был скорее потушен, иначе повлечет за собой неисчислимые катастрофические последствия». Этим актом, полагал он, будет спасена и сама династия в лице наследника.

Третья телеграмма – от генерала Алексея Эверта, действовавшего на Западном фронте: это решение – «единственно, видимо, способное прекратить революцию и спасти Россию от ужасов анархии».

Николай подошел к окну, невидящим взглядом посмотрел на станцию. Он не мог отмахнуться от мнения своих генералов, а они только что вынесли ему вотум недоверия – и как царю, и как верховному главнокомандующему. Он не мог отстранить их, не мог продолжать спор. Наконец он обернулся и спокойно заявил: «Я решился. Я откажусь от престола». Он перекрестился, и Рузский, понимая величие момента, последовал его примеру.

Были составлены две короткие телеграммы от Николая. Первая предназначалась Родзянко:

«Петроград. Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родимой матушки-России. Посему я готов отречься от престола в пользу моего сына, с тем чтобы он оставался при мне до совершеннолетия, при регентстве брата моего Михаила Александровича. Николай».

На такой ответ и надеялись думцы – Николай уходит, императором становится ребенок, Михаил – регентом. В том же духе была и вторая телеграмма, генералу Алексееву. В 15.45 Николай велел Рузскому отослать обе телеграммы.

В этот момент царствование Николая закончилось. Новым императором стал Алексей, а Михаил – регентом. Во всяком случае, так это было понято, когда взбудораженный Родзянко зачитал телеграмму в Думе. Весть об отречении распространилась мгновенно, кузен Николая английский король Георг V в ту же ночь записал в дневнике: «Слышал от Бьюкенена [британского посла], что Дума принудила Ники подписать отречение и Миша назначен регентом». В причинах этого британский монарх также не сомневался: «Боюсь, всему виной Алики [Императрица], а Ники проявил слабость».

Таков был и вердикт, с облегчением вынесенный Думой в начале переговоров с Советом: предполагалось завершить на том революцию и сформировать ответственное правительство. Казалось, «историческая неизбежность» вмешалась – и спасла Россию. Однако Николай готовился в очередной раз продемонстрировать, что история «случается» лишь задним числом.

 

Еще до того как в Петроград пришла телеграмма от Николая, два известных представителя Думы отправились на поезде в Псков, полагая, что лишь с глазу на глаз смогут уговорить императора отречься. Одним из них был Гучков, ранее готовивший заговор с целью захватить царя и принудить его к отречению, другим – монархист Василий Шульгин. На семь часов связь с ними прервалась, и в 10 вечера они прибыли в Псков, не ведая, что в Петрограде вопрос уже считался улаженным.

Более того, никто не знал, что за эти часы Николай успел все переиграть: да, он отречется, но и за сына тоже. Пусть правит младший брат Михаил, а не маленький Алексей.

Упрямство и досада? Не захотели меня, не получите и моего сына? Такая мысль могла мелькнуть у раздосадованного Николая, но сильнее была реальная тревога: оставшись без заботы родных, хрупкий, больной гемофилией Алексей подвергался смертельной угрозе, что подтвердил и путешествовавший вместе с царской семьей придворный врач Сергей Федоров. Профессор понятия не имел, как сложится дальнейшая судьба ребенка, но в любом случае Алексей всегда находился в зоне риска – и, высказав эту очевидную мысль, Федоров предоставил Николаю тот самый предлог, которого искал царь.

Гучков, ожидавший яростной схватки, был изумлен таким поворотом дела: Николай не только отрекся, но уже подготовил и второй манифест, отстраняющий Алексея от наследования. Одним ударом этот манифест покончил с главным в аргументации думских посланцев: пусть, мол, невинный ребенок законно унаследует престол, а новый ответственный кабинет министров будет защищен регентом – Михаилом.

Гучков и Шульгин удалились обсудить новую проблему с Рузским и двумя другими генералами. Может ли император отстранить от наследования своего преемника из-за его слабого здоровья? Ответа никто не знал, но, предположительно, самодержавный царь мог распоряжаться, как ему вздумается. Оба думца не желали возвращаться в Петроград с пустыми руками и потому сочли, что у них нет иного выбора, кроме как принять второй вариант отречения. Вернувшись в царский вагон, они сказали Николаю, что принимают его условия.

Тогда Николай унес манифест к себе в кабинет, чтобы внести поправки и подписать его. Теперь, после устранения Алексея, текст выглядел так: «…Признали мы за благо отречься от престола государства Российского и сложить с себя верховную власть. Не желая расстаться с любимым сыном нашим, мы передаем наследие наше брату нашему, великому князю Михаилу Александровичу, и благословляем его на вступление на престол государства Российского». Один скрепленный печатью экземпляр манифеста об отречении был вручен Гучкову, другой – Рузскому для передачи командующим армиям, а также в Петроград и другие центры страны.

На часах было 23.40, однако манифест решили датировать 15 часами того же дня, как было указано на первом варианте, присланном из Ставки, когда Николай планировал предыдущий вариант отречения, еще с Алексеем в качестве преемника. В таком случае получалось, что второе отречение было подписано одновременно с первым и таким образом оказывалось равносильно ему, а не представляло собой запоздалую подмену.

Сразу после полуночи, когда Гучков и Шульгин с этим драгоценным манифестом отправились обратно в столицу, текст второй версии начали широко распространять, а Николай выехал из Пскова в Могилев, в Ставку, откуда, не чуя беды, он отправлялся в Царское Село всего двумя днями ранее. Пока длились переговоры, бывший царь не обнаруживал никаких признаков волнения, но в глубине души он тяжело переживал происходящее. В поезде он доверил свои чувства дневнику: «В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого. Кругом измена, и трусость, и обман».

Как всегда, Николай винил кого угодно, только не себя.

Когда ранним утром пятницы в Таврический дворец пришла весть, что Николай отрекся не только за себя, но и за сына, думские вожди впали в панику. Сделка, которую им кое-как удалось заключить с упорствующим Советом, в значительной степени зависела от обещания поставить царем ребенка, а вовсе не закаленного боевого генерала, глубоко уважаемого армией. Бунтовщиков пугала уже та мысль, что Михаил сделается регентом, а если он становился императором – их головы тем более были в опасности. И даже обещание всеобщей амнистии не могло спасти тех, кто собственноручно убивал офицеров.

Но страх – обоюдоострое оружие: Родзянко (и не только он) боялся революции не меньше, чем революция страшилась укрепления монархии. Павел Милюков, убежденный монархист, только что назначенный министр иностранных дел уже не комитета – Временного правительства, – утверждал, что Родзянко был «ошеломлен». Но в такой же растерянности пребывал и новый премьер князь Львов, который разделял тревожные предчувствия Родзянко. Новоиспеченному императору Михаилу тоже надо было отречься: Николай сделал для Совета то, на что сам Совет не решился бы. Ради собственного спасения новому правительству требовалось уговорить Михаила отказаться от престола. Думцы знали, где находился в тот момент Михаил. Керенский, новый министр юстиции, схватил справочник петроградских телефонов, пролистал страницы, отыскал княгиню Путятину – номер 1-58-48. Через минуту, в 5.55, в доме 12 по Миллионной улице раздался звонок.

Хотя новые министры надеялись встретиться с Михаилом прежде, чем он узнает, что унаследовал престол (и начнет действовать как законный император), сохранить такой секрет не было ни малейшей возможности. На рассвете тысячи солдат на передовой уже ликующе выкликали его имя и приносили присягу императору Михаилу II. В Пскове, пользуясь отсутствием Николая, в кафедральном соборе исполнили в честь нового императора «Тебе Бога хвалим». Даже в далеком от центра событий Крыму приветствовали воцарение Михаила. Княгиня Кантакузен, известная в светском обществе Петрограда, вспоминала, как через час после оглашения прокламации из витрин и со стен магазинов исчезли портреты Николая и к середине дня на их месте появились фотографии Михаила Александровича. Были вывешены флаги, и на всех лицах сияли довольные улыбки.

В Москве, где гарнизон тоже поддержал революцию, но без петроградских эксцессов, известие о воцарении Михаила было принято мятежниками с полным равнодушием и никаких признаков сопротивления, которого столь опасался Родзянко в оранжерее Таврического дворца, не наблюдалось – напротив, в столице отмечалось скорее умиротворение.

Гучков и Шульгин, вернувшись из Пскова, уже на вокзале принялись восклицать «Да здравствует император Михаил!», и это было встречено радостными криками. Шульгин зачитал манифест, и проезжавший через город на передовую батальон, а также сбежавшаяся толпа ответили «страстными, искренними» восклицаниями. Тут Шульгин расслышал, наконец, настойчивый голос, звавший его к телефону в кабинете начальника станции. Он поспешил туда. Из трубки раздался надтреснутый голос Милюкова.

– Не распространяйте манифест! – рявкнул Милюков. – Произошли серьезные изменения.

Несколько секунд спустя телефон зазвонил снова. Обещали прислать гонца от нового министра путей сообщения, которому «всецело можно доверять». Ясно? Да, Шульгину все было совершенно ясно. Несколько минут спустя гонец прибыл, и Шульгин вручил ему конверт с манифестом. Его спрятали в пачке старых журналов и доставили в министерство. В Таврическом дворце новый кабинет министров пришел в такой переполох, что лишь в 9.30 сумели собраться, и то без Гучкова и Шульгина, которые ввязались в спор с поддерживавшими большевиков железнодорожниками.

К тому времени один вопрос решился сам собой: новости распространились, Совет уже тоже был осведомлен о переходе престола к Михаилу, и мятежники запротестовали так громко, что большинство думцев уверилось: единственное спасение – уговорить Михаила немедленно отречься, не то все они погибнут.

Представители Думы поспешили на Миллионную с составленным на скорую руку манифестом и с надеждой получить к обеду подпись Михаила, чтобы ублаготворить Совет. Большинство думцев также договорились сказать Михаилу, что все они откажутся войти в кабинет министров, если он не подпишет отречение, – пусть попробует быть царем без правительства: «Либо он, либо мы».

Гостиную на втором этаже отвели под эту полуформальную встречу, расставили кушетки и кресла так, чтобы Михаил мог сесть лицом к полукругу делегатов. Львов, новоназначенный премьер, и Родзянко, глава Думы, намеревались изложить требования большинства об отречении Михаила, а Милюков от лица меньшинства ратовал за сохранение монархии, понимая, насколько безнадежна эта его попытка.

В 9.35 делегаты решили не ждать долее Гучкова и Шульгина, двери гостиной распахнулись, думцы поднялись, приветствуя человека, которого по всей стране уже чествовали как императора Михаила II. Он сел в кресло с высокой спинкой, оглядел занявших свои места делегатов, и встреча началась.

Первым предупреждением для Михаила стала выбранная делегатами форма обращения к нему: не «Ваше императорское величество», а «Ваше высочество», т. е. не как к императору, но как к великому князю. Это делалось умышленно, чтобы сразу поставить Михаила на место и ускорить решение вопроса.

Михаил видел, как изнурены думцы – небритые, растерянные, по словам князя Львова, они уже и думать толком не могли. Многие были явно напуганы, и страх перед Советом намеренно разжигался Керенским, единственным из присутствовавших, кто уполномочил себя говорить от имени народных масс. Мастер театральных эффектов, Керенский тоже разыгрывал ужас: вот-вот ворвется вооруженная толпа и убьет нового императора, а то и всех собравшихся.

Родзянко также использовал угрозы как основной аргумент в пользу отречения. «Для нас было совершенно ясно, что великий князь процарствовал бы всего несколько часов и немедленно произошло бы огромное кровопролитие в стенах столицы, которое бы положило начало общегражданской войне. Для нас было ясно, что великий князь был бы немедленно убит…» До возвращения Гучкова Милюков оставался единственным представителем той группы, которая считала, что Родзянко и Львов ведут правительство прямиком в пропасть, – и в итоге она-то и оказалась права. Поднявшись, Милюков заявил, что им же придется в итоге намного труднее, если вот так запросто уничтожить установленный порядок, ибо, по его мнению, «утлый челн» самоизбравшегося Временного правительства без опоры на монарха обречен был вскоре утонуть «в океане общенационального раздора».

Пока шли эти споры, Михаил молча сидел в кресле. Керенскому показалось, что великий князь был смущен происходящим, затем он устал и начал терять терпение. Он услышал достаточно и не видел смысла в продолжении дискуссии.

Михаил встал и заявил, что хочет обсудить этот вопрос приватно всего с двумя из присутствующих. Ко всеобщему изумлению, он выбрал в собеседники Львова и Родзянко, а не главных своих сторонников, Милюкова и только что прибывшего Гучкова. Это явно означало, что Михаил готов сдаться, но ему требовались гарантии того, что новое правительство сумеет восстановить порядок и продолжит войну, а также проследит за тем, чтобы обещанные выборы демократического Учредительного собрания не были сорваны Советом. Ему с уверенностью отвечали утвердительно.

Родзянко и Львов вернулись в гостиную, с трудом скрывая торжество, и кивком сообщили всем, что соглашение достигнуто. Михаил задержался, советуясь со своим юристом Алексеем Матвеевым. Потом он вернулся в гостиную, лицо его был бесстрастно, никто не обратил внимания, что́ именно он сказал, никто потом не мог в точности припомнить его слова – важно было лишь, что он согласился отречься.

Послышались вздохи облечения. Некрасов нащупал в кармане заготовку манифеста: «Мы, Михаил II, Божьей милостью император и самодержец всероссийский…» После такой преамбулы все остальное дописать будет несложно. Понадобятся кое-какие штрихи, чтобы соответствовать важности момента, но главное слово тут – «отречение», и оно уже прозвучало. Уделив минут пять выражениям сочувствия и прощальным любезностям, можно доставить к обеду манифест Михаила в Таврический дворец и утереть нос Совету, а во второй половине дня уже распространить его по городу.

Но все оказалось не так просто. Михаил все не подписывал «отречение». А тут, словно по сигналу, открылась дверь и с улыбкой явилась княгиня Путятина, чтобы пригласить гостей отобедать. Они были так растеряны, что никто даже не возразил. Почти половина присутствовавших покорно отправилась за обеденный стол, в том числе князь Львов, Керенский, Шульгин, Терещенко и Некрасов с упрятанным в карман неподписанным отречением. Княгиня Путятина разместилась во главе стола, по правую руку от нее Михаил. Юрист Матвеев и личный секретарь Михаила Джонсон сидели вместе на другом конце стола. Родзянко с другой группой министров и делегатов, не менее растерянные, вышли из дома княгини и вернулись в Таврический дворец. Победа откладывалась.

Поскольку Совет пока не знал о встрече думцев с Михаилом и думцы пока не могли предъявить манифест об отречении, им оставалось только держаться подальше от членов Совета и уклоняться от вопросов.

За столом тем временем шла светская беседа. Пока княгиня Путятина не удалилась, никто и словом не упомянул о причинах, по которым они здесь собрались. Но стоило ей выйти из-за стола, и все взгляды обратились к Михаилу: от него с нетерпением ожидали решающего слова. Некрасов снова полез за черновиком манифеста в карман. Матвеев, до тех пор молчавший, наконец подал голос и попросил Некрасова показать, что у него там написано. Некрасов передал заветный листок, Матвеев прочел и вернул бумагу с видом человека, нашедшего в тексте немало недостатков. Некрасов, в свою очередь, уставился на черновик. Манифестов об отречении ему составлять не доводилось – он что-то упустил? Михаил явно так считал, потому и предложил, чтобы Матвеев «помог в подобающей форме изложить все произошедшее».

Кивнув Некрасову, Матвеев сообщил собравшимся за столом: чтобы правильно подготовить отречение, которое подпишет Михаил, требуется экземпляр предыдущего манифеста об отречении, подписанного Николаем, а также том Свода законов. Князь Львов припомнил слова Шульгина, что тот передал манифест какому-то человеку из Министерства путей сообщения, но понятия не имел, какова была дальнейшая судьба этой бумаги – а она так и осталась лежать под стопкой старых журналов. Что же касается Свода законов – где бы его найти?

За обеденным столом слышались теперь растерянные голоса, никто уже не надеялся вот-вот выйти отсюда с подписанным манифестом. Очевидно, для составления манифеста требовались юристы, и, поскольку Михаил уже имел собственного консультанта в лице Матвеева, понадобился свой юрист и думцам. Их выбор пал на Владимира Набокова, князь Львов взялся его пригласить. Михаила эта кандидатура тоже устраивала: сестра Набокова дружила с его семьей, ее дочка часто играла с его семилетним сыном Георгием.

Керенский и другие думцы, за исключением Львова и Шульгина, сочли уместным вернуться в Таврический дворец. У княгини Путятиной им больше нечего было делать, а работа над манифестом явно затягивалась. Князь Львов обещал известить их, как только отречение будет подписано, и они ушли уже не в столь радужном настроении, какое было у них, когда шестью часами ранее они собрались: каким-то образом Михаил перехватил у них штурвал.

В этот момент Михаилу была отправлена телеграмма со станции Сиротино (что примерно в 400 км от Пскова). Николай, проснувшись уже за Двинском, вдруг припомнил, что так и не предупредил брата о перемене его участи. Он поспешно набросал телеграмму на имя «Императорского величества, в Петроград» и отправил ее в 14.56:

«Его Императорскому Величеству Михаилу Второму. События последних дней вынудили меня решиться бесповоротно на этот крайний шаг. Прости меня, если огорчил тебя и что не успел предупредить. Остаюсь навсегда верным и преданным братом. Горячо молю Бога помочь тебе и твоей Родине.

Ники».

Не в первый раз за эти дни Николай начинал действовать тогда, когда момент был упущен. Но эта телеграмма была, по крайней мере, доставлена, в отличие от последней, отправленной ему и вернувшейся с пометкой «адрес неизвестен».

 

Набоков явился на Миллионную к трем часам. Князь Львов предупредил его, что Некрасов составил черновик манифеста, однако неполный и не вполне удовлетворительный, и, поскольку «все смертельно устали… просили меня заняться этим».

Манифест Николая так и не отыскался, и Набоков предложил обойтись без него, тем более что содержание его было известно всей стране, однако он согласился с Матвеевым в том, что без Свода законов работать невозможно. Помочь им вызвался эксперт по конституционному праву барон Нольде. Через десять минут с Дворцовой площади подошел и он.

Юристы уединились в детской классной комнате и попытались решить главную проблему, терзавшую Михаила с той самой минуты, как он узнал, что сделался императором: в какой мере отречение Николая соответствует нормам права?

Набоков и Нольде сразу же признали, что манифест Николая содержит «непоправимую ошибку»: Николай не мог отречься за сына, и, по словам Набокова, «Михаил не мог не понимать этого с самого начала». По его мнению, это «существенно ослабило позицию сторонников монархии», а также повлияло на решение, принятое самим Михаилом.

Тем не менее Набоков и Нольде, как и все остальные, ничего уже изменить не могли: Алексей был отстранен от престола, и практической возможности восстановить его в правах не имелось. Это привело бы к гражданской войне и краху любого выборного правительства.

Набоков и Нольде приступили к работе: они набрасывали различные варианты манифеста и передавали их Матвееву, который, в свою очередь, представлял их на одобрение Михаилу. Они сохранили преамбулу Некрасова, «Мы, Михаил II, Божьей милостью император и самодержец всероссийский», т. е. Михаил представал в роли законного императора, который, отрекаясь, повелевал народу подчиниться Временному правительству – ему Михаил препоручал свою власть до той поры, пока Учредительное собрание не определит строй и режим управления Россией.

Эта формула придавала легитимность новому правительству, которое в противном случае существовало бы лишь по милости Совета. Временное правительство никем не было избрано, оно «представляло» само себя и в таком качестве обладало даже меньшим правом на власть, чем Совет, в который хотя бы избирались представители солдат и рабочих. Только Михаил мог придать новому правительству легитимность, если его манифест удалось бы подать как манифест законного императора. Если же он не был императором, то не имел и права передавать кому-либо власть и «повелевать» народу. Политическая необходимость требовала, чтобы Михаил отрекся от престола – но предварительно взойдя на него.

И все-таки задача была очень непростой. Михаил ясно сознавал, в какой ситуации оказался. Он не унаследовал трон – Алексея обошли противозаконно. Михаил был провозглашен императором без его согласия, даже без его ведома. Он стал императором не по доброй воле, а Николай, передавая ему трон, нарушил закон. Но исправить это было уже невозможно, слишком далеко все зашло. Оставалось лишь как-то спасать монархию после устроенной Николаем неразберихи.

Сама идея, что правительство настаивает на его отречении ради умиротворения Совета, не нравилась Михаилу, и он не собирался уступать. К тому же, если он отречется, кто станет преемником? По закону престол не может пустовать, а значит, как только Михаил подпишет отречение, императором сделается кто-то другой. Ближайший наследник – великий князь Кирилл. Утром никто, видимо, об этом не подумал, но Набоков и Нольде прекрасно поняли логику Михаила. Проблема была в том, как вместить все это в манифест. В итоге они разорвали черновик, отправили составленный Некрасовым манифест в мусорную корзину и начали все с начала. Время от времени Михаил заглядывал к ним, проверяя, в какой мере новая версия соответствует его пожеланиям.

Времени было мало, но, к счастью, Нольде и Набоков были прекрасными юристами и вместе с Матвеевым они составили прекрасную команду, понимая, что от них требуется. Они создали манифест, из которого следовало, что Михаил стал императором, но не утверждалось, что он занял престол: в качестве императора он передавал всю власть Временному правительству, после чего оставался ждать за кулисами, пока Учредительное собрание проголосует, как он рассчитывал, за конституционную монархию и выберет монархом именно его. А до тех пор он не будет править – но не станет и отрекаться.

Как ни давили на Михаила и юристов, особенно с приближением вечера, окончательная версия манифеста сообщала ровно то, что он хотел сказать, и не имела ничего общего с вариантом, набросанным Некрасовым с утра и предложенным Михаилу после обеда. В манифесте было сказано:

«Тяжкое бремя возложено на меня волею брата моего, передавшего мне Императорский Всероссийский престол в годину беспримерной войны и волнений народных. Одушевленный единою со всем народом мыслью, что выше всего благо родины нашей, принял я твердое решение в том лишь случае восприять верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому надлежит всенародным голосованием, чрез представителей своих в Учредительном собрании, установить образ правления и новые основные законы Государства Российского. Посему, призывая благословение Божие, прошу всех граждан Державы Российской подчиниться Временному правительству, по почину Государственной Думы возникшему и обеспеченному всею полнотою власти, впредь до того, как созванное в возможно кратчайший срок, на основе всеобщего прямого равного и тайного голосования, Учредительное собрание своим решением об образе правления выразит волю народа. Михаил».

Этим манифестом Михаил ясно давал понять, что трон был ему передан как «тяжкое бремя», а не унаследован, и что он передает всю власть Временному правительству до той поры, пока демократически избранное Учредительное собрание не определит статус России и форму управления. Слишком авторитарное «повелеваю» первой версии он заменил на «прошу» и устранил все упоминания о себе как об «императоре и самодержце», а также отказался от императорского именования «мы», однако подписался одним только именем – «Михаил», как подобает царю, а не «Михаил Александрович», как следовало бы великому князю.

Никогда ранее манифест не составлялся в подобных выражениях. Свод законов, столь настоятельно необходимый несколько часов назад, пришлось отложить в сторону – он мало чем мог тут помочь. Но, как прокомментировал впоследствии Набоков, важна была не юридическая правомочность формулировок, а их моральное и политическое значение.

Основная заслуга в этом принадлежит Михаилу, который отказался подчиняться требованиям нового правительства. И в самом «манифесте об отречении» среди составляющих его в оригинале 122 слов, тщательно выписанных красивым почерком Набокова, мы – если внимательно вчитаться – так и не найдем одного: собственно, слова «отречение».

 

Получившийся в итоге текст, по воспоминаниям Нольде, был, по сути дела, единственной конституцией на период существования Временного правительства. Набоков также рассматривал этот манифест как единственный акт, определяющий полномочия Временного правительства. Когда некоторое время спустя британский посланник спросил Милюкова, на чем основывается власть Временного правительства, тот ответил, что Временное правительство унаследовало полномочия от великого князя. Правильнее было бы сказать – от императора, ведь только император имеет право распорядиться таким образом.

Набоков, следя за тем, как Михаил входит в комнату и берет ручку, отметил, что, несмотря на сильное напряжение, тот сохранял полное самообладание. Нольде также отмечал, что Михаил действовал «с безупречным тактом и благородством». Шульгин про себя вздыхал о том, какой прекрасный конституционный монарх вышел бы из Михаила. Драматическое выступление предсказуемо оставили на долю Керенского: «Ваше императорское величество, Вы великодушно доверили нам священный сосуд Вашей власти. Я клянусь Вам, что мы передадим его Учредительному собранию, не пролив из него ни одной капли». На самом деле Керенский и расплескал пресловутый сосуд – весь, до дна, – но в тот момент никто этого предвидеть не мог.

 

Споры о смысле этого манифеста начались только после возвращения в Таврический дворец. На Миллионной времени, чтобы изучить его как следует, не хватило. Из Министерства путей сообщения подоспел наконец профессор Ломоносов и доставил с запозданием остававшийся там манифест Николая. Предполагалось опубликовать его вместе с манифестом Михаила. Но как подать это? Как манифесты двух императоров? Если из манифеста Михаила устранена формула отречения, то как назвать его манифест?

Споры продолжались за полночь, ведь думцы получили не столько правовой, сколько политический документ. Тем не менее Милюков и Набоков считали вопрос решенным: поскольку большинству угодно считать, что Михаил отрекся от престола, значит, на момент отречения он был императором. В 3.50 утра окончательную версию Набокова увезли в типографию. А поскольку отречение не упоминалось в тексте, Временное правительство придало манифесту желанный смысл, подав его как отречение. Все просто. Газеты писали об отречении Михаила. Весь народ так это и понял – так это понял и брат Михаила, добравшийся к вечеру до Могилева.

Едва он вернулся из Пскова, как явился Алексеев с телеграммой от Родзянко, излагавшей события на Миллионной. Выслушав его, Николай записал в дневнике: «Оказывается, Миша отрекся. Его манифест кончается четыреххвосткой для выборов через 6 месяцев Учредительного собрания. Бог знает, кто надоумил его подписать такую гадость!» Учитывая, сколько дров наломал сам Николай и в какое положение поставил своего брата, этот отзыв о Михаиле выглядит по меньшей мере нелепым. Когда Николай повторил то же самое своему двоюродному дяде Сандро[83], тот, по его признанию, «онемел».

Николай так никогда и не осознает, что он натворил: ради своих «отеческих чувств» – ими он объяснял отречение за Алексея – последний царь погубил династию. Никто этого не ожидал, никто, даже Совет, ничего подобного не требовал. Историческая неизбежность? Сама история может подтвердить, что Николаю не приходится рассчитывать на подобное самооправдание.

 

На сцену выходит Ленин

Апрель – июль 1917 г.

Шон Макмикин

 

[Немцы] доставили Ленина из Швейцарии в Россию в пломбированном вагоне, словно бациллу чумы.

Уинстон Черчилль[84]

 

Февральская революция застала Ленина в Цюрихе, где он вместе с женой, Надеждой Крупской, с февраля 1916 г. жил в однокомнатной квартире на Шпигельгассе, через дорогу от сосисочной фабрики. Сам факт проживания Ленина в Цюрихе во время войны широко известен, упоминается даже в пьесе Тома Стоппарда «Травести» (1974), но далеко не все помнят, как он там оказался. В 1914 г., когда Россия вступила в войну с Союзом Центральных держав, Ленин жил в Вене, и там его 8 августа арестовали (вместе с Григорием Зиновьевым) как подданного вражеского государства. Однако девять дней спустя Ленина отпустили по особому распоряжению военных властей Австро-Венгрии, поскольку он поддерживал идею независимой Украины, а создание таковой провозглашалось одной из ключевых целей войны для Вены и Берлина. Первого сентября 1914 г. австрийский военно-почтовый поезд (предвестие знаменитого «пломбированного вагона» 1917 г. с немецким военным эскортом)[85] доставил Ленина и Крупскую на швейцарскую границу. В Швейцарии Ленин зря времени не терял. Как и десятки других политических эмигрантов, возмущенных «предательством 4 августа [1914]», когда социалистические и рабочие партии Бельгии, Великобритании, Франции, Германии и Австро-Венгрии, вопреки довоенным клятвам саботировать любую «империалистическую войну», проголосовали за военные кредиты, Ленин участвовал в конгрессах за мир в Циммервальде (1915) и Киентале (1916). В отличие от большинства делегатов этих конгрессов, Ленин голосовал против резолюций, составленных Троцким (в ту пору еще меньшевиком) и его сторонниками, которые принципиально выступали против войны и призывали рабочий класс к «борьбе за мир», не уточняя, каким образом он может начать эту борьбу. Ленинская фракция «циммервальдских левых» доказывала, что противиться войне следует не с позиций пацифизма, рекомендуя уклоняться от призыва и т. п., а, напротив, социалисты должны наводнить армию своими приверженцами, которые, получив в руки оружие, смогут «превратить войну империалистическую в войну гражданскую». Ленин также выражал уверенность (в работе «Социализм и война», 1915), что истинные социалисты должны стремиться к поражению своих стран в войне, так как это ослабит правящий режим (доктрина «революционного пораженчества»)[86]. Хотя многие марксисты отвергали его взгляды, Ленин, пожалуй, в этом был ближе к духу социалистического гимна Эжена Потье «Интернационал» с его открытым призывом к военному восстанию[87][88]. Именно с целью продвинуть свою новую стратегию «сделать армии красными», т. е. побудить молодых социалистов из разных стран Европы добровольно отправляться на фронт в качестве своего рода троянского коня, Ленин перебрался в 1916 г. из Берна в Цюрих и вступил в сотрудничество с Вилли Мюнценбергом, секретарем Социалистического союза молодежи. Он до такой степени не ожидал революции той же зимой, что на встрече в цюрихском Народном доме 22 января 1917 г. (4 февраля по н. ст.) сказал: «Мы, ветераны, едва ли увидим решающие битвы грядущей революции»[89].

Февральская революция оказалась для Ленина такой же неожиданностью, как и для всей Европы. Он прочел о ней в швейцарских газетах только 2 марта 1917 г., когда Исполнительный совет (Исполком) Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов уже опубликовал Приказ № 1. Но нельзя сказать, чтобы Ленин не был готов воспользоваться ситуацией. Втайне он получал субсидию от немецкого правительства по меньшей мере с 1916 г. (это безусловно подтверждается документально), а возможно, и с 1915 г., когда социалистический агент Александр Парвус (Израиль Гельфанд) посоветовал Берлину оказывать финансовую поддержку Ленину и большевикам[90]. Апологеты Ленина позднее расписывали, через какие мучения он якобы прошел, прежде чем «позволил» немцам снарядить его обратно в Россию. По воспоминаниям Мюнценберга (весьма сомнительным), Ленин-де решился вернуться на родину, даже если придется «пройти через ад» (т. е. проехать через Германию). Но это все болтовня для отвода глаз. На самом деле предложение поступило от немецкого МИДа, а санкционировал его лично канцлер Германии Теобальд фон Бетман-Гольвег. После недолгих и не слишком ожесточенных переговоров относительно условий этого возвращения Берлин выделил 5 млн марок золотом на переезд и начало деятельности Ленина в России, и через пять дней тот сел в поезд, отправлявшийся с главного вокзала Цюриха в Сассниц – принадлежавший Германии порт на Балтийском море. С ним вместе ехали Крупская, Радек, Зиновьев, Фридрих Платтен и постоянная любовница Инесса Арманд. После краткой остановки в Стокгольме они прибыли на Финляндский вокзал Петрограда 3 апреля в начале 12-го ночи. Этот вагон ныне стоит под стеклом как исторический памятник[91].

Ленину понадобилось немного времени, чтобы совершить свой «исторический выход». Его сразу же отвезли в штаб-квартиру большевиков, где он произнес яростную речь, обличая тех отступников в партии, кто имел глупость поддержать Временное правительство. Вождь предложил столь экстремистскую революционную программу, что большевистская газета «Правда» поначалу отказалась ее печатать. Эта программа, позднее переделанная в так называемые «Апрельские тезисы», больше всего запомнилась лозунгом «Вся власть Советам!» (подразумевающим, что партия отказывает в поддержке и Временному правительству, и любому парламентскому строю, который мог бы прийти на смену временному), однако не менее экстремальной была и предлагавшаяся в ней внешняя политика – полный отказ от войны с Германией и роспуск царской армии (а также полиции и гражданской бюрократии). Неудивительно, что Николай Суханов, меньшевик и член Исполкома, вспоминает впечатление от этой речи: «Казалось, из своих логовищ поднялись все стихии и дух всесокрушения… носится… над головами зачарованных учеников»[92][93]. Георгий Плеханов, основатель Социал-демократической партии и к тому времени главный политический деятель из среды меньшевиков, написал более трезвый и саркастический ответ: «О тезисах Ленина и о том, почему бред бывает подчас интересен»[94].

И все же не стоит преувеличивать воздействие Ленина на российскую политику непосредственно после возвращения в страну. В эмиграции Ленин имел возможность изобретать собственную политическую линию, не оглядываясь на мнения других российских социалистов или какие-либо практические соображения, в отличие от тех большевиков, кто, как Лев Каменев и Иосиф Сталин, действовал в самой России. Каменев заявил, что ЦК партии большевиков готов поддержать текущую платформу партии, а с определенными оговорками – и Временное правительство, и продолжение войны и выступает «против деморализующего влияния "революционного пораженчества" и против критицизма товарища Ленина»[95]. Сталин на страницах «Правды» отрекся от ленинского лозунга «Долой войну!» как от совершенно бесполезного[96]. Восьмого апреля 1917 г. Петроградский комитет 13 голосами против 2 отверг «Апрельские тезисы». Вопреки своей будущей репутации непогрешимого лидера на тот момент Ленин еще не склонил на свою сторону даже собственную партию, и такое положение сохранялось на протяжении нескольких месяцев. Он вновь проиграл голосование в ЦК в октябре 1917 г. (по резолюции о свержении правительства без предлога созыва советов, 10 против 2) и на общенациональной партийной конференции в январе 1918 г. (по вопросу о немедленном сепаратном мире с Германией, 48 против 15)[97].

Тем не менее от декларации Ленина невозможно было просто отмахнуться. В отличие от меньшевиков под руководством Чхеидзе (он возглавлял Исполком) и от стоявших за Керенским эсеров, на сторону которых склонялось русское крестьянство, большевики получили теперь оратора (пока еще не вождя), готового полностью отказаться от участия в войне ради углубления революции. Поскольку западные союзники, включая присоединившиеся к Антанте с 6 апреля 1917 г. (19 апреля по н. ст.) Соединенные Штаты, ожидали, что Россия исполнит свои обязательства, продолжит воевать и до лета нанесет отвлекающий удар на Восточном фронте, антивоенные призывы Ленина имели потенциальные политические и стратегические последствия. Да, подобных взглядов придерживался не он один: Виктор Чернов, лидер партии эсеров, вернувшийся из эмиграции за пять дней до Ленина, занял столь же бескомпромиссную позицию по войне (хотя и не во всем совпадавшую с позицией Ленина). Именно Чернов, а не Ленин первым взялся обличать на пресс-конференции 22 марта 1917 г. (4 апреля по н. ст.) министра иностранных дел кадета Павла Милюкова за отказ публично отвергнуть империалистические цели войны, в особенности намерение России захватить Константинополь и принадлежавшие Османской империи проливы. Разоблачив «сатурналии хищнических аппетитов», Чернов потребовал голову Милюкова[98]. (В частном письме другу Милюков выражал убеждение, что «было бы абсурдно и преступно отказаться от главной награды войны… во имя гуманитарно-космополитических идей интернационального социализма»[99].) Но Чернов не Ленин, он не объявил непримиримую войну Временному правительству, а, напротив, в мае 1917 г. принял должность министра сельского хозяйства, оставив, таким образом, Ленину роль лидера антивоенной оппозиции, не запятнанного сотрудничеством с Временным правительством.

Кризис, связанный с именем Милюкова, стал первым испытанием решимости Ленина после того, как он вернулся в Россию, и потому заслуживает особого рассмотрения. Вопрос о целях войны был, пожалуй, главным политическим вопросом Февральской революции, пусть даже поначалу его заглушала всеобщая эйфория по поводу свержения царя и тайной полиции. Чего ради, в конце концов, миллионы несчастных мужиков сражались, истекали кровью и умирали на фронте, протянувшемся от Финского залива до Черного моря? Хотя мало кто (если вообще хоть кто-то) в России подозревал о тайных планах раздела Османской империи, выработанных еще в 1915–1916 гг. тогдашним российским министром иностранных дел Сергеем Сазоновым и его коллегами Марком Сайксом и Жоржем Пико, слухи все время носились в воздухе и недовольство подогревалось. Второго декабря 1916 г. глава кабинета министров Трепов, желая утихомирить оппозицию, как всегда заглушавшую его речь на первом заседании Думы нового созыва, впервые публично объявил, что Британия и Франция обещали России Константинополь вместе с проливами[100]. Говорили, что, осознавая политический потенциал этого вопроса, Керенский после отречения царя порылся в марте в архивах Министерства иностранных дел и приказал Временному комитету Думы спрятать копии этих «тайных договоров». В свою очередь, большевистские заводские комитеты Петрограда, подозревая, что Временное правительство что-то скрывает, приняли ряд резолюций с требованием опубликовать их[101].

Подозрения большевиков были оправданны: 24 декабря 1916 г. Николай II распорядился создать особое черноморское подразделение, жемчужиной которого должен был стать «Царьградский полк». Целью действительно ставилось завоевание Константинополя («Царьграда», как российские ура-патриоты именовали столицу Османской империи)[102]. Еще 21 февраля 1917 г., накануне Февральской революции, последний царский министр иностранных дел Покровский направил в Ставку меморандум с требованием как можно скорее нанести удар на Босфоре, чтобы союзники не перехватили у России этот желанный приз, если война завершится в том же году[103]. А 26 февраля 1917 г., посреди вызванного революцией хаоса, глава российского генштаба Михаил Алексеев собрал политических консультантов, включая бывшего министра иностранных дел Сазонова и председателя кабмина в отставке Бориса Штюрмера, чтобы обсудить требование Покровского в свете тревожных новостей из Петрограда. Штюрмер, хорошо знавший, как мыслит толпа (немецкая фамилия навлекла на него гонения), настаивал на том, что овладеть Константинополем теперь и вовсе «необходимо для успокоения общественного мнения в России»[104]. На следующий день французское правительство торжественно подтвердило намерение «решить в завершение этой войны вопрос о Константинополе и проливах в соответствии с давними требованиями России»[105].

В тот самый день, когда Милюков подвергся нападкам за отказ денонсировать эту цель войны, т. е. 22 марта 1917 г., в устье Босфора вошла эскадра Российского черноморского флота, состоявшая из «пяти или шести эсминцев», двух линкоров и трех авиатранспортов. Хотя в одержимом политическими прениями Петрограде едва замечали этот разведывательный поход, в небе над Босфором завязалась воздушная битва, немцы и турки ввели в бой семь самолетов, вынудив российских пилотов впопыхах приземлиться на палубах авиатранспортов, так и не проведя фотосъемку городских укреплений[106]. На следующий день, нисколько не устрашенный бушеванием оппозиции, которое вызвала его пресс-конференция, Милюков выслушал доклад дипломатического представителя при российском военном штабе о готовности двух полных эскадр и плане снарядить туда же третью эскадру летом[107]. Большевики, обличавшие агрессивные устремления Милюкова, даже недооценивали его решимость овладеть Константинополем.

Впрочем, ей не уступала решимость Ленина остановить «империалистическую войну». Незадолго до его возвращения в Россию Керенский и Петроградский совет вынудили Милюкова 27 марта 1917 г. обнародовать пересмотренную «декларацию о целях войны» с формулировкой «Свободная Россия не ставит себе целью господство над другими народами, или захват их национального достояния, или насильственную оккупацию иностранных территорий, но лишь установление стабильного мира на основе самоопределения народов», а также подтвердить намерение России «полностью выполнить обязательства перед союзниками» (что явно противоречило предыдущему пункту[108]). В интервью Моргану Филипсу Прайсу из Manchester Guardian Милюков выражался столь же уклончиво, намекая, что Россия, возможно, откажется от суверенной власти над проливами при условии, что она сохранит «право закрывать проливы для иностранных военных кораблей», а это, в свою очередь, «невозможно, если она не будет владеть проливами и не укрепит их»[109]. Пытаясь прояснить возникшую путаницу, 11 апреля Милюков заявил, что, хотя он видит привлекательность лозунга «мир без аннексий», Россия и ее союзники по-прежнему желают осуществить ряд проектов, в том числе «объединение Армении» (т. е. российская Кавказская армия должна еще более углубиться в принадлежащую Турции территорию Малой Азии), «объединение Польши» и «удовлетворение национальных чаяний австрийских славян» (т. е. Галиция должна отойти от Габсбургов России). Разъяренный Ленин опубликовал все эти высказывания в «Правде» 13 апреля 1917 г. и призвал:

«Товарищи рабочие и солдаты! На всех собраниях читайте и разъясняйте приведенное выше заявление Милюкова! Заявите, что вы не желаете умирать во имя тайных конвенций (договоров), заключенных царем Николаем II и остающихся священными для Милюкова!»[110]

Битва за концепцию российской внешней политики достигла кульминации. В тот же самый день, 13 апреля 1917 г., когда Ленин на страницах «Правды» призвал пролетариев выйти на баррикады, чтобы протестовать против планов Милюкова, Керенский попытался заключить мир с большевистской оппозицией, объявив, что правительство готовит ноту союзникам в духе прозвучавшего 9 апреля 1917 г. заявления о целях войны (это заявление теперь обозначалось – расплывчато и неточно – как декларация о «мире без аннексий»). Слова Керенского были неправдой, но тем самым он не оставил Милюкову выхода, и под таким нажимом осаждаемый со всех сторон министр иностранных дел согласился передать послам Антанты декларацию 9 апреля, приложив к ней заявление о том, что Россия намерена продолжать войну против Центральных держав и «полностью выполнить обязательства» перед союзниками. До сих пор нет единого мнения, хотел ли Керенский, подстроив такой компромисс, выручить Милюкова или же погубить его. Вероятно, отчасти против министра иностранных дел сыграл плохо выбранный момент. Оба «заявления союзникам» были переданы по телеграфу в российские посольства 18 апреля 1917 г., т. е. в Первомай, который большинство российских социалистов отмечало по западному григорианскому календарю[111].

Возмущенные большевики перешли в атаку. Хотя впоследствии и Ленин, и руководство его партии изо всех сил отрицали попытку свергнуть правительство во время «Апрельского восстания» (20–21 апреля 1917 г.), сохранившиеся косвенные улики доказывают, что это намерение, по крайней мере, молча одобрялось. Сохранились две резолюции партии, принятые между 18 и 22 апреля (в дальнейшем было подтверждено авторство Ленина), и обе они безоговорочно направлены против Временного правительства: одна требует передать всю власть Советам, другая призывает к братанию с немцами на фронте[112]. То ли по желанию Ленина, то ли спонтанно большевистские агитаторы вышли на улицы Петрограда и Москвы с лозунгами «Долой Временное правительство!», «Долой Милюкова!» и «Вся власть Советам!». В Петрограде волнения заметно усилились 21 апреля, после того как Н. И. Подвойский, глава Военной организации при Петроградском комитете большевиков, вызвал в город кронштадтских матросов, больших любителей побузить на улицах. Когда большевистские агитаторы подошли к Казанскому собору, послышались выстрелы (кто стрелял, так и не удалось выяснить), и три человека было убито. Однако путч (если это была попытка путча) провалился, и уже 22 апреля Центральный комитет большевистской партии в очередной резолюции отказался от дальнейшей антиправительственной агитации. Сам Ленин во время волнений по большей части оставался дома, поскольку, как он впоследствии писал, было непонятно, «перейдут ли в этот тревожный момент массы на нашу сторону»[113]. Какова бы ни была подлинная роль Ленина в апрельских событиях, проправительственные демонстранты не питали сомнений насчет того, кто несет ответственность за смуту, и многие несли плакаты «Долой Ленина!»[114].

За какие-то две недели Ленин ухитрился радикализировать политический ландшафт России. Конечно, Чернов и другие эсеры тоже выступали против «империалистической войны», и многие радикальные социалисты и трудовики с подозрением относились к Временному правительству и в особенности к Милюкову, но пока не сцене не появился Ленин, эти чувства почти не находили выхода. Пусть даже активисты и политики не вполне соглашались с Лениным, игнорировать его бескомпромиссную позицию было невозможно. Судя по последствиям апрельских волнений, когда в отставку ушли и Милюков, и военный министр Александр Гучков, ленинская оппозиция если пока и не приобрела полный контроль над внешней политикой России, то уже получила право вето. Ленин, конечно, не в одиночку ниспроверг в мае 1917 г. российских либералов, но роль его в этом была велика. Говоря словами политического маркетинга, он создал себе мощный бренд как лидер антивоенной и антиправительственной оппозиции. Ему оставалось только твердо придерживаться заявленных принципов и ждать, пока прочие лидеры, вынужденные вести стремительно утрачивающую популярность войну, дрогнут перед ним.

Сформировать в условиях войны постимпериалистическую внешнюю политику – задача почти невыполнимая, тем более когда любая малейшая ошибка тут же становится поводом для новой атаки Ленина. В очередной декларации о целях войны от 5 мая 1917 г. обновленный постлиберальный кабинет обязался «демократизировать армию» и отвергал империалистические цели войны, одновременно утверждая, уже не столь убедительно, что «поражение России и ее союзников не только явилось бы источником величайших бедствий, но и отодвинуло бы и сделало бы невозможным заключение всеобщего мира»[115]. Пятнадцатого мая 1917 г. сменивший Милюкова министр иностранных дел попытался примирить условия раздела Османской империи в соответствии с соглашением Сазонова, Сайкса и Пико и выдвинутый Советами принцип «мира без аннексий». Призрак русского империализма не желал упокоиться, новая формулировка военных целей революционной России упоминала «захваченные по праву войны провинции азиатской части Турции», а затем, явно сама себе противореча, настаивала на том, что бывшие турецкие области Ван, Битлис и Эрзерум «навеки» принадлежат Армении. Пытаясь кое-как сочетать старинный имперский патернализм с духом нового идеализма, меморандум предлагал передать эти «армянские» провинции под управление российских чиновников, которые и займутся репатриацией армянских, курдских и турецких беженцев[116].

На всей территории бывшей империи и особенно на фронтах в мае – июне 1917 г. происходили яростные споры о дальнейшем ходе войны, о том, следует ли ее продолжать и каковы могут быть ее цели, и одним из предметов спора сделался сам Ленин. Александр Керенский, ставший после Гучкова военным министром, объездил европейские фронты перед запланированной на июнь операцией в Галиции. Он пытался воодушевить солдат мыслью, что они теперь – авангард новой России, они сражаются уже не за злосчастного царя и тайные договоры, но за демократию и союзников, за социализм и народ. Большинство сообщений подтверждают, что Керенского принимали хорошо, однако эффект от его речей рассеивался сразу же после отъезда оратора[117]. В Тифлисе, в штаб-квартире Кавказской армии, которая успела в 1916 г. нанести Турции ряд тяжелейших ударов, менее всего ощущалась готовность к бунту. Члены солдатских комитетов, рапортовал новый главнокомандующий Николай Юденич (сменивший великого князя Николая Романова), приняли решение «вести войну до победного конца»[118]. Также и в Черноморском порту, откуда собирались вести десантные операции на Босфоре, после Февральской революции сохранялся боевой дух. «Разумеется, здесь, как и в других местах, появились экстремисты, – докладывал из Севастополя британский морской офицер Ле Пейдж, – однако общее настроение – продолжать войну, пока военная сила Центральных держав не будет сокрушена»[119]. В середине мая Севастопольский совет матросов обсудил вопрос, следует ли пригласить в город Ленина, уже прославившегося требованием немедленно прекратить войну. В результате 342 члена проголосовали «за» и 20 – «против»[120].

Исследование ситуации на Черноморском флоте дает нам поразительный пример влияния ленинской доктрины революционного пораженчества на развитие российской революции. Здесь, как и повсюду после Приказа № 1, начались бунты, стоившие примерно 20 морским офицерам жизни, однако под конец апреля командовавший флотом Александр Колчак заявил, что дисциплина полностью восстановлена[121]. На берегу доминировал эгалитаризм, и даже отдавать офицерам честь считалось излишним, но на борту большинство моряков подчинялись приказам. И пока в сухопутных армиях распространялся хаос, российские корабли продолжали совершать активные боевые действия в Черном море. Так, 10 и 14 августа 1917 г. российские эскадры высадили десант на северном побережье Турции поблизости от Трапезунда. И до самого большевистского переворота все еще функционировавший офицерский корпус Черноморского флота планировал массированный десант у Синопа[122]. Однако, после того как в октябре большевики захватили власть, остатки российского Черноморского флота, т. е. два (не полностью оснащенных) дредноута «Воля» и «Свободная Россия», пять эсминцев, несколько транспортных судов и торпедоносцев, а также подводные лодки были поставлены на якорь в Севастополе. Через несколько недель эти корабли сделались небоеспособными, поскольку всех офицеров – противников большевиков – линчевали. К началу апреля 1918 г. боевая сила этого флота, по оценкам германской разведки, снизилась на 99 %[123].

На европейских фронтах разлагающее влияние ленинизма дало о себе знать еще раньше, чем на линии соприкосновения с Османской империей. Но многое о бунтах и явлениях дезертирства после Февральской революции остается невыясненным, в том числе их масштаб. Согласно российским военным архивам, с марта по май 1917 г. Северная армия (сражавшаяся против немцев) и Западная армия (противостоявшая силам Австро-Венгрии в Галиции и Румынии) потеряли в результате дезертирства примерно по 25 000 бойцов каждая, причем три четверти дезертиров приходилось на тыловые части. Множество свидетелей подтверждают, что по европейской части России в большом количестве шатались солдаты «в самоволке», и это наводит на мысль, что в военных рапортах цифры занижались. Тем не менее факт остается фактом: подавляющее большинство подразделений на передовой сохраняли верность правительству, и даже часть отлучившихся «в самоволку» потом возвращалась к своим. Еще и в июне 1917 г., когда Керенский развернул наступление в Галиции, российские армии на западных фронтах оставались вполне боеспособными[124].

Но постепенно большевистская пропаганда начала сказываться и на них. Адресованные армии «Солдатская правда» и «Окопная правда», раздававшиеся прямо на передовой, в мае – июне достигли совокупного тиража в 100 000, достаточного, чтобы «обеспечивать ежедневно одного большевика на взвод». К тому же в дополнение к «Солдатской правде» выходило еще 350 000 брошюр и листовок[125]. Современники, в отличие от нас, понятия не имели, что средства на антивоенную пропаганду предоставило немецкое министерство иностранных дел, а поступали они в Петроград через принадлежавший Улофу Ашбергу банк «Ниа Банкен» в Стокгольме (российская сторона сохранила свидетельство о по крайней мере одном таком телеграфном переводе, немецкие же источники обильны и полностью подтверждаются показаниями самого Ашберга на допросе и его мемуарами[126]). Но всем было очевидно, что «большевистские издания… попадают на фронт в огромных количествах», как отметил в своем труде «Конец Русской императорской армии» (The End of the Russian Imperial Army) Аллан Уилдмен[127]. Трудно точно оценить воздействие этой пропаганды на солдат, но попадавшие в руки военных цензоров письма с фронта в Галиции показывают, что она в значительной степени свела на нет эффект от пресловутых «гастролей» Керенского перед июньской операцией[128].

Шестнадцатого июня 1917 г. российские войска в Галиции начали двухдневный артобстрел австрийских позиций. К северу совершались отвлекающие маневры против германских позиций. Артиллерийский обстрел в Галиции оказался вполне успешным. Австрийцы покинули свои позиции, российские войска почти два дня продвигались вперед, не наталкиваясь на сопротивление. Однако это продвижение остановилось задолго до каких-либо попыток противника контратаковать, потому что основная масса солдат, то ли из-за усталости, то ли в результате большевистской пропаганды, предпочитала уклоняться от сражения, тем более если сражаться приходилось не ради обороны. Как только прибыли немецкие подкрепления, русское наступление превратилось в беспорядочное бегство. Сохранилась замечательная фотография русских солдат, разбегающихся при известии о приближении немцев. Первоначально она была опубликована в Daily Mirror с красноречивой подписью: «Солдаты бегут, бросая оружие. Противник еще за 12 миль»[129].

Вне зависимости от того, велика ли была роль ленинской пропаганды в провалившейся операции Керенского, результатами этого провала большевики не замедлили воспользоваться. Чтобы поднять падающий боевой дух войск, в Галицию 30 июня снарядили Первый пулеметный полк, крупнейшее соединение Петроградского гарнизона. Керенский и армейское командование понятия не имели, до какой степени на этот полк подействовала пораженческая большевистская пропаганда. Солдаты отказывались выполнять приказы, предпочитая проводить митинги протеста.

Большевики зарабатывали политический капитал, обличая неудавшуюся операцию в Галиции и Временное правительство в целом. Причем Ленина в тот момент нигде не видели (позднее выяснилось, что он скрывался в Финляндии), но эту кампанию возглавил Троцкий, только что вернувшийся из Нью-Йорка и разом обратившийся в пламенного приверженца Ленина (хотя формально он даже не присоединился пока к партии большевиков). Еще один лидер большевиков из морского гарнизона Кронштадта с говорящей фамилией Раскольников объединил радикально настроенных моряков (среди которых было немало анархистов) под лозунгом «Бей буржуев!». Кронштадт обеспечивал назревавший переворот ударными силами: примерно 5000 вооруженных мятежников явилось в Петроград 4 июля (17 июля по н. ст.) в 11 утра. Пробольшевистские рабочие и мятежники из Первого пулеметного полка окружили Таврический дворец, где располагался Петроградский совет. Тут явился и Ленин – с очевидной целью возглавить путч. Матросы Раскольникова промаршировали по Невскому и свернули на Литейный. Их встретили огнем, несколько человек упало замертво – первые жертвы в столице после Февральской революции. За кулисами большевики поспешно формировали теневой кабинет, готовясь к захвату власти. Команды по 10–15 человек разъезжали по городу на грузовиках и бронированных автомобилях, захватывая здания, мосты, ключевые точки. Несколько враждебных большевикам газет закрыли силой, в том числе дореволюционное «Новое время». На тот момент с серьезным сопротивлением столкнулись только бузотеры Раскольникова, но и они оправились от неожиданности и уже к 16.00 захватили Таврический дворец, где размещались Временное правительство и Исполком. Теперь, когда почти весь город перешел под контроль тех или иных пробольшевистских фракций, а силы обороны Временного правительства и Исполкома в совокупности составляли полдюжины охранников, все взоры устремились на Ленина. Уже была подготовлена петиция от большевистских фабричных комитетов с требованием передачи власти Петроградскому совету. Демонстранты перед Таврическим дворцом теряли терпение, кто-то уже крикнул Чернову, левому эсеру и министру сельского хозяйства: «Бери власть, сукин сын, пока дают!» Когда же Ленин поднимется на трибуну и провозгласит, как обещано: «Вся власть Советам!»?[130]

Но он этого так и не сделал. Как ни странно, Ленина подвели нервы – именно в тот момент, когда история звала и манила: после нескольких кратких реплик, адресованных кронштадтским матросам, он снова исчез. По сей день неизвестно, почему Ленин не воспользовался этим моментом вполне возможного политического триумфа – был ли причиной страх сцены? Или просто страх? Или же Ленин тщательно проанализировал баланс сил и пришел к выводу, что на стороне большевиков пока еще слишком мало петроградских рабочих и солдат, чтобы закрепить успех? Или – как полагает Ричард Пайпс – Ленин опасался столь откровенного акта государственной измены, потому что правительство готовилось обнародовать документы о его сделке с немцами?[131] Аргументу Пайпса придает правдоподобность тот факт, что Павел Переверзев, министр юстиции в правительстве Керенского, опубликовал первую порцию обличающих Ленина свидетельств уже 4 июля 1917 г., еще до заключительных сцен в Таврическом дворце. Хотя Переверзев, по-видимому придерживая козыри для будущего трибунала, выложил наименее взрывоопасные документы из всех, находившихся в руках правительства, их вполне хватило, чтобы «завести» Петроградский гарнизон. Регулярные войска быстро овладели столицей, разогнав пробольшевистские силы. Таврический дворец взяли верные правительству войска, мятежников из Первого пулеметного полка обезоружили, типографию «Правды» закрыли и арестовали почти 800 оппозиционеров, в том числе Троцкого и Каменева, но не Ленина.

Об аресте Ленина за «измену и организацию вооруженного мятежа» правительство распорядилось на следующий день. «Теперь нас расстреляют», – сказал Ленин Троцкому, сбрил бороду и бежал в Финляндию. Министерство юстиции готовило показательный процесс для окончательного разоблачения большевизма. Казалось, звездный час Ленина уже миновал. Большевики, по мнению немецкой разведки, вот-вот должны были превратиться в политический труп[132].

Но Ленину повезло с врагами. По каким-то таинственным причинам Керенский так и не довел дело до суда над большевиками, и большинство арестованных вышли на свободу еще до конца лета. Ленин из своего финляндского убежища продолжал наводнять армию пораженческой пропагандой и готовить новую попытку переворота. Керенский даже сделал Ленину своеобразный комплимент: возглавив Временное правительство (и сохраняя при этом должности военного и морского министра), он распорядился после неудавшегося большевистского путча вывезти драгоценности короны из Петрограда и спрятать их в кремлевской Оружейной палате[133][134]. Кроме того, он распорядился 7 июля отправить Романовых из Царского Села – также по соображениям безопасности.

За три месяца, прошедшие после спонсированного немцами возвращения в Россию, Ленин резко радикализировал партийную линию большевиков, осуществил две попытки переворота и внушил главе Временного правительства такой страх, что Керенский поспешил эвакуировать из столицы и семью Романовых, и их сокровища, лишь бы они не попали в руки большевиков. Впечатляющие достижения – но для Ленина это была только разминка.

 

Как выглядел бы политический и стратегический ландшафт России в июле 1917 г. без Ленина, т. е. если бы немцы не переправили в апреле на родину его, Крупскую, Радека, Зиновьева и прочих и не снабжали бы их деньгами на пропаганду через стокгольмский банк? Хотя наверняка ничего утверждать нельзя, некоторые ключевые факторы заслуживают рассмотрения. Во-первых, без немецкого финансирования невозможно было бы обрушить на русские армии в Европе такое количество пораженческой пропаганды, которой их бомбардировали в ту роковую весну. Хотя в Петроградском гарнизоне мятежные настроения достигли критического уровня уже к концу февраля, безо всякого немецко-большевистского влияния, на фронте в ту пору настроения были далеко не столь безнадежны и могли бы оставаться таковыми. Если бы не волнения в апреле, либералы вроде Милюкова и Гучкова могли бы возглавлять страну и в июне, и в июле, снять часть политического давления с Керенского, который пытался разрешить самые опасные политические конфликты, спровоцированные Приказом № 1, и каким-то образом примирить интересы Петроградского совета и армии. Начавшееся в июне наступление в Галиции все равно, с большой вероятностью, закончилось бы паникой при известии о немецком подкреплении и, соответственно, спровоцировало бы политический кризис в столице, но героем дня, скорее всего, сделался бы не Ленин, а Чернов, который не был склонен все крушить. При посредничестве Чернова удалось бы выработать компромиссное решение, и Совет согласился бы на восстановление в армии авторитета офицеров в обмен на гарантии со стороны Алексеева, Брусилова или Корнилова – того, кого сочли бы наиболее приемлемым главнокомандующим, – не предпринимать более таких бессмысленных наступлений. В таком случае распад российской армии проходил бы по модели французской армии в результате бунтов после «Мясорубки Нивеля» в мае 1917 г., когда Филипп Петен оказался тем самым полководцем, которому солдаты были готовы доверить свои жизни.

Поскольку Россия не была столь централизованным и единым государством, как Франция, политический прогноз для нее и в случае такого альтернативного сценария выглядит не слишком оптимистично, однако, в отсутствие такой мощной личности, как Ленин, направлявшей антивоенные настроения в наиболее антигосударственное русло, какое только можно себе представить, траектория 1917 г. могла бы оказаться не столь деструктивной. Многое все равно определялось бы немцами. Не имея такого агента, как Ленин, сеющего хаос в тылу, немецкое верховное командование, вероятно, поспешило бы возобновить наступление на Восточном фронте, чтобы нанести России чувствительный удар и подорвать доверие к центристам – Милюкову, Гучкову и Керенскому, решившимся продолжать войну. И все же в какой-то момент немцы прекратили бы наступление, чтобы навязать перемирие на своих условиях и высвободить силы для сражений на западе. Государственные деятели калибра Милюкова добились бы гораздо более благоприятных результатов, чем большевики в Брест-Литовске, и если бы такой договор заключали не большевики, с их репутацией немецких агентов, то и западные страны скорее признали бы это соглашение. Переговоры о перемирии на востоке могли бы даже привести к общей мирной конференции, в которую немцы страстно желали превратить встречу в Брест-Литовске. Без «отравленного кубка» большевистской России, которая соблазнила Германию затянуть мировую войну и на 1918 г. в расчете на приобретенные восточные территории, немцы могли бы согласиться даже на посредничество США (хотя Америка уже присоединилась к Антанте, ее войска все еще не появлялись на поле боя) и в итоге достичь компромисса. Россия все равно потеряла бы значительную часть своей территории в результате мирного соглашения и утратила бы всякую надежду захватить Константинополь. Но это не слишком высокая цена за то, чтобы избежать тех ужасов, которые произошли на самом деле.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 523; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!