Когда строку диктует чувство, 9 страница



другие слова, и что изменится оттого, если кто-то знает, откуда они взялись?

- был бы хлеб, был бы дом и не было бы того, чтобы человеческое жилье

ставили на слепые глаза!

Она видела, как Павел устал. Он с трудом содрал сапоги, вынес их, чтоб

не воняли, в сени и прошел босиком в передний угол, сел на топчан,

старательно устанавливая перед собой белые надрябшие ноги. В этом году по

весне, незадолго до Пасхи, ему сровнялось пятьдесят - был он у Дарьи теперь

старшим, а по порядку вторым сыном, первого прибрала война. И еще одного

сына лишилась она в войну, тот по малолетству оставался дома, но и здесь

нашел смерть на лесоповале за тридцать километров от Матеры. Привезли его

домой в закрытом гробу и похоронили, не показав матери, отказав тем, что там

не на что смотреть. До чего просто и жутко, не поддается никакому пониманию:

она рожала, кормила, растила, и он подгонялся в мужика, близко уж было, и

всего-то сорвавшаяся дуром лесина в один миг не оставила ничего даже для

гроба. Кто указал на него перстом и почему на него? Не верила она, что это

бывает сослепу: на кого, не видя, падет - тот упадет; нет, существовало в

этом что-то заранее решенное и нацеленное, знающее, за кем охотиться. И

была, была непонятная и страшная правда: из трех похороненных Дарьиных детей

все трое успели вырасти и войти в жизнь - один годился для войны, другой для

работы, третья - старшая дочь, скончавшаяся в Подволочной при вторых уже

родах, жила своей семьей. В Подволочной - значит, тоже уйдет под воду.

Только сын, зарытый в чужом краю в общей могиле вместе со многими, быть

может, останется в земле - кто знает, как у них там с землей и водой, чего

живым требуется больше.

И столько же, трое, осталось у Дарьи в живых: дочь в Иркутске, сын из

старого, дальнего леспромхоза переехал недавно в новый, только открытый,

поближе к Матере, и вот Павел. Жаловаться на них грех, все, пожалуй что,

чтут мать: те, что на стороне, пишут и зовут в гости, Павел сам грубого

слова с нею не знает и жене не велит знать. Не всякому удается на старости

такая судьба - что еще действительно надо? Голодом-холодом теперь никто не

сидит, и оно, отношение от родных к старикам, - самая первая для них

важность.

Павел посидел, помолчал, с тяжелой задумчивостью глядя в пол, и оттого,

наверно, что заметил - пол не подметен, спросил:

- Как ты тут управляешься? Вера не приходит?

- Вера когды зайдет, дак я говорю, не надо. Сама убираюсь. Это я щас

запустила. Вечор к корове и к той не подошла, от всего отступилась.

- Захворала, что ли?

- Дак оне че творят-то, Павел?! Че творят-то?! Уму непостижно! - стала

говорить спокойно и не выдержала, заплакала, закрывая лицо рукой и кланяясь

в сухих, клохчущих рыданиях. Павел, не спрашивая и не торопя, ждал. И когда,

чуть успокоившись, рассказала мать о вчерашнем, особенно напирая на слова

Воронцова и Жука, что то и положено делать, что сделали с кладбищем, он и

тогда ни словом не отозвался, но еще заметней устал и отяжелел, низко

склонившись с опущенными меж колен по-стариковски руками, застыв на трудной,

непроходящей думе. Не дождавшись от него ответа, Дарья взмолилась:

- Может, хоть деда с бабкой твоих перенесли бы... а, Павел? Кольцовы с

собой увезли своих... два гроба. И Анфиса мальчонку достала, на другое место

перенесла. Оно, конешно, грех покойников трогать... Да ить ишо грешней

оставлять. Евон че творят! А ежли воду пустют...

- Сейчас не до того, мать, - ответил Павел. - И так замотался -

вздохнуть некогда. Посвободней будет, перевезем. Я уж думал об этом. С

кем-нибудь сговорюсь, чтоб не одному, и перевезем.

И она, не зная, радоваться ли, что заговорила об этом и договорилась,

но чему-то все-таки обрадовавшись, над чем-то встрепенувшись, спросила уже о

другом:

- Косить-то нонче будете, нет?

- Не знаю, мать. Ничего пока не знаю. Она пожалела его, не стала

вязаться с расспросами.

 

Но она неспроста все-таки заговорила о косьбе: пора уже было решать,

держать или не держать корову. Этот вопрос стоял не только перед ними, он

стоял перед всеми, кто переезжал в совхоз. Оттуда, из нового совхозного

поселка, доходили новости одна чудней другой. Рассказывали, и не просто

рассказывали, а знали, видели доподлинно, что в него, в  этот поселок,

съезжается народ из двенадцати деревень, ближних и не ближних, что дома там

ставятся на две семьи с отдельными, само собой, ходами и отдельным жильем, а

квартиры для каждой семьи провешены в два этажа, меж которых крутая, как

висячая, лесенка. И так для всех без исключения одинаково. А что лесенка

крутая, по которой не только глубокой старухе, но и просто нездоровому

человеку не разгуляться, понять можно было из того, что имелись уже

пострадальцы: пьяный Самовар - так звали горячего и пузатого колхозного

бухгалтера, шарашась ночью по ней вверх-вниз, полетел ступеньки считать и

недосчитался у себя двух ребер, лежит в больнице; маленькая девчонка из

какой-то чужой деревни тоже покатилась и повредила голову. Ну так, еще бы -

привыкли ходить по ровному, надо время, чтобы отучить. Про себя Дарья сразу

решила, что, если доведется ей жить в таком дому, наверх подыматься, смерть

свою искать она не станет. А квартиры, хвастают, красивые, стены в

цветочках-лепеточках, на кухне, что в городе, не русская печь с дровами да

углями, а электрическая плита с переключателями; через стенку, чтоб на улицу

не бегать, туалет, а наверху, если кто подымется наверх, две большие комнаты

со всякими шкафчиками и дверцами для вечно праздничного проживания.

Это жилье. А рядом - тут же, во дворике, впритык к стене, огородик на

полторы сотки, на который требуется возить землю, чтобы выросло что-то,

потому что отмерен он на камнях и глине, - и это было тоже диковинно: отчего

так шиворот-навыворот - не огород на земле, а землю на огород. И что это за

огород! Полторы сотки - курам на смех! Для куриц, кстати, есть закуток, есть

закуток для свиньи, а стайки для коровы нет, и места, чтобы поставить ее,

тоже нет. Один  цыган, говорят, ухитрился и где-то все-таки поставил, но

пришли из поссовета и сказали: нельзя, уберите, это вам не цыганская

вольница, а поселок городского типа, где все должно быть под одну линейку.

Про цыгана Дарья не очень верила: откуда у цыгана корова? Сроду они не

занимались этой скотиной, брезговали даже воровать ее, вечно возжались с

конями. Из цыгана скотник как из волка пастух. Но рассказывали почему-то

именно про цыгана. Когда Дарья спрашивала у Павла, правда ли, что не

позволяют делать стайки, он, морщась, с неуверенностью и недосказанностью

отмахивался:

- Позволят... Дело не в стайке...

Понятно, что пуще всего дело в сене: на новом месте ни покосов, ни

выгонов не было, и чем там кормить не только личный, но даже общественный

скот, никто толком не знал. Под поля корчевали; тайга на десятки верст гудом

гудела от машин, до угодий руки еще не дошли. Для того чтобы отучить землю

от одного и приучить к другому, требуются годы да годы. На первую зиму

можно, конечно, накосить на старых землях, и это короткое и ненадежное

"можно" больше всего расстраивало и смущало людей: на одну зиму можно, а

дальше? Что дальше? Не лучше ли попуститься сразу? И как опять же

попуститься, если привыкли к корове, в самые тяжелые годы кормились-поились

ею, и если есть все-таки это на одну зиму "можно"? Можно-то можно, но

сколько, с другой стороны, в нем всяких ям, в которые легче легкого

завалиться: как выкроить время, чтобы косить, - это ведь не колхоз, где у

каждого такая же забота и где ее понимали; как, накосивши, переплавить сено

через Ангару, пока она не разлилась, и как там поднять его в гору. А если

все же ухитришься и накосишь, переплавишь, поднимешь, привезешь - куда его

ставить? И куда опять же ставить корову? Столько всего, что поневоле

опустятся руки: пропади оно все пропадом.

Нет, этот последний, переломный год казался страшным. И особенно

страшным, несправедливым казалось то, что  он, как всегда, обычным своим

порядком и обычной скоростью день за днем подвигался к тому, что будет, и

ничем это "что будет" оттянуть было нельзя. Потом, когда оно состоится,

когда очутятся они в новой жизни и определится, кем им быть - крестьянами

ли, но какими-то другими, не теперешними, или столбовыми дворянами, когда

впрягутся они в лямку этой новой жизни и потянут ее, станет, наверно, легче,

а пока все впереди пугало, все казалось чужим и непрочным, крутым, не для

всякого-каждого,  вот как эти лесенки, по которым один поднимется шутя,

другой нет. Молодым проще, они вприпрыжку на одной ноге взбегут наверх -

потому-то молодые легче расставались с Матерой. Клавка Стригунова так и

говорила:

- Давно надо было утопить. Живым не пахнет... не люди, а клопы да

тараканы. Нашли где жить - середь воды... как лягушки.

И ждала, не могла дождаться часа, чтобы подпалить отцову-дедову избу и

получить за нее оставшиеся деньги. Она бы давно и подпалила и ушла не

оглянувшись, но с той и другой стороны лепились к Клавкиной постройке такие

же избы, где жили еще, не уходили люди, а огонь мог перекинуться и на них.

Поэтому Клавку удерживали, а она кляла Матеру и материнцев, которые

цеплялись за деревню, насылала на их головы все громы и молнии.

- Подожгу, - грозилась она, приезжая из совхоза. - Мое дело маленькое.

Не хочете уходить, хочете гореть - горите. А я из-за вас страдать не

собираюсь.

Тем же - как скорей получить вторую половину причитающихся за усадьбу

денег - озабочен был и Петруха, сын старухи Катерины. Но Петруху держала

другая беда. Еще два года назад какие-то люди, которые ходила по Матере и

простукивали, просматривали чуть ли не все постройки, прибили на Петрухину

избу жестяную пластинку: "Памятник деревянного зодчества. Собственность Ак.

наук". Петрухе сказали, что его избу увезут в музей, и он поначалу очень

загордился: не чью-нибудь, Петрухину избу выделили и отметили, люди станут

платить деньги, чтобы только посмотреть, что это за изба, какой редкой и

тонкой работы кружева на ее оконных наличниках, какая интересная роспись на

заборках, какие в ней полати, из каких она сложена бревен. И хоть на

мельнице и мангазее тоже висели такие же пластинки, но то мельница и

мангазея, а тут жилая изба - ну разве можно сравнивать? Пока это временная

пластинка, там, в музее, будет другая: "Изба крестьянина из Матеры Петрухи

Зотова..." - или нет: "...крестьянина из Матеры Никиты Алексеевича Зотова".

Все станут читать и завидовать Петрухе - Никите Алексеичу Зотову. При

рождении его действительно назвали и записали Никитой, а при жизни за

простоватость, разгильдяйство и никчемность перекрестили в Петруху. Теперь

никто уже и не помнил, что он Никита, родная мать и та называла Петрухой, да

и сам он только в мечтах, когда его награждали и возносили как человека

особенного, прославленного, тайком доставал и ставил в строку свое законное

имя, а в каждодневном своем житье-бытье обходился Петрухой. Но уж на

дощечке, на надписи он, как полагается, должен быть при полном величанье.

Но проходили месяцы и месяцы, люди, которые облюбовали Петрухииу избу,

не давали о себе знать, и Петруха забеспокоился. Аванс, половина компенсации

за избу, был давно прожит и пропит, для получения второй половины

требовалось, чтобы Петрухиной избы как таковой на месте не существовало.

Весь последний год Петруха писал письма и требовал, чтобы "Ак. паук" забрала

свою собственность. Никто ему не отвечал. Он уже и не рад был музею - черт с

ней, с вечной и звонкой надписью на дощечке - получить бы деньги. Петруха

после колхоза никуда не прибился и нигде не работал, сшибал копейки чем

попадя и жил с матерью впроголодь, а в это время где-то в ведомости напротив

его фамилии стояла круглая цифра - тысяча рублей, целое состояние. Дело

оставалось за небольшим - убрать избу. Не будь этой "Ак. наук", он бы мигом

убрал: Петрухина усадьба стояла наособицу, так что за соседей можно было не

тревожиться. Но "собственность Ак. наук" покуда его тоже удерживала.

Печатными буквами пробито, что не его, не Петрухина, собственность - не

напороться бы на неприятность. Вот как: изба Петрухина, а собственность не

Петрухина - поди разберись, кто ей хозяин. И ему не дают, и сами не берут.

- Они у меня дождутся, - угрожающе кивал Петруха куда-то далеко поверх

Ангары. - Дерево не железо, оно само может пыхнуть. Потом спрашивай, чья

собственность. Дождутся.

Вот они, Клавка с Петрухой, да еще, наверно, кой-кто из молодых, кто

уже уехал и не уехал, переменам были рады и не скрывали этого, остальные

боялись их, не зная, что ждет впереди. Тут все знакомо, обжито, проторено,

тут даже и смерть среди своих виделась собственными глазами ясно и просто -

как оплачут, куда отнесут, с кем рядом положат, там - полная тьма что на

этом, что на том свете. И когда приезжал ненадолго из совхоза Павел и Дарья

принималась расспрашивать ого, он отвечал неохотно и как бы виновато, словно

боясь ее испуга, того, что новое не способно вместиться в ее старые понятии.

- Баня, говоришь, на всех одна? - ахала она, пытаясь представить, что

это за баня. - Ишо не легче! На столь народу одна?.. Свою-то нельзя, ли че

ли, поставить?

- Где ее там ставить?..

- Господи! Я, кажись, грязью лутче зарасту, чем в этую оказину идти.

А тут еще одна новость: в подпольях вода. Если она есть теперь, будет и

на тот год - нынче и лето не сырое. Значит, надо поднимать подполье, коли

есть куда его поднимать, делать из него лунку с деревянным настилом. Так, на

огород в полторы сотки, пожалуй, и лунки хватит. Невелика земля - курицы

ископают, и они же приберут.

Помянешь, ох, помянешь Матеру...

 

 

6

 

 

А когда настала ночь и уснула Матера, из-под берега на мельничной

протоке выскочил маленький, чуть больше кошки, ни на какого другого зверя не

похожий зверек - Хозяин острова. Если в избах есть домовые, то на острове

должен быть и хозяин. Никто никогда его не видел, не встречал, а он здесь

знал всех и знал все, что происходило из конца в конец и из края в край на

этой отдельной, водой окруженной и из воды поднявшейся земле. На то он и был

Хозяин, чтобы все видеть, все знать и ничему не мешать. Только так еще и

можно было остаться Хозяином - чтобы никто его не встречал, никто о его

существовании не подозревал.

Еще раньше, выглядывая из норы, из своего давнего убежища на берегу

мельничной протоки, он видел, что с вечера взошли и скоро погасли звезды.

Быть может, они были где-то и теперь, потому что стекал же сверху серый

сумеречный свет и откуда-то он должен же был браться, но даже его острые

глаза не различали их. К тому же он не любил смотреть в небо, оно вводило

его в неясное, беспричинное беспокойство и пугало своей грозной

бездонностью. Пускай туда смотрят и утешаются люди, но то, что они считают

мечтами, всего лишь воспоминания, даже в самых дальних и сладких рисованных

мыслях - только воспоминания. Мечтать никому не дано.

   Ночь была теплая и тихая, и, наверно, в другом месте - темная, но

здесь, под огромным надречным небом, проглядная и сквозная. Было тихо, но в

этой сонной и живой, текущей, как река, тишине легко различались и журчание

воды на верхнем, ближнем мысу, и глухой и неверный, как от ветра в деревьях,

шум переката далеко на левом чужом берегу, и редкие мгновенные всплески

запоздало играющей рыбы. Это были верхние, податливые слуху звуки, звуки

Ангары, услышав, распознав которые, можно было услышать и звуки острова:

тяжкий, натужный скрип старой лиственницы на поскотине и там же глухое

топтание пасущихся коров, сочную, сливающуюся в одно звень жвачки, а в

деревне - непрестанное шевеление всего, что живет на улице, - куриц, собак,

скотины. Но и эти звуки были для Хозяина громкими и грубыми, с особенным

удовольствием и особенным чутьем прислушивался он к тому, что происходит в

земле и возле земли: шороху мыши, выбирающейся на охоту, притаенной возне

пичуги, сидящей в гнезде на яйцах, слабым замирающим ихам качнувшейся ветки,

которая показалась ночной птице неудобной, дыханию взрастающей травы.

Выскочив из норы и прислушавшись, привычно осознав все, что творится

кругом, с той же привычной неспешностью и заботностью Хозяин повел свой путь

по острову. Он не держался одной дороги, сегодня мог бежать левой стороной,

а завтра правой, мог с половины земли, откуда-нибудь от сосновой рощи,

повернуть назад, а мог добежать до конца или даже пробраться на Подмогу и

часами оставаться там, проверяя и ее жизнь, но никогда он не пропускал

деревню. Чаще всего всякие изменения происходили в ней. И хоть

предчувствовал Хозяин, что скоро одним разом все изменится настолько, что

ему не быть Хозяином, не быть и вовсе ничем, он с этим смирился. Чему быть,

того не миновать. Еще и потому он смирился, что после него здесь не будет

никакого хозяина, не над чем станет хозяйничать. Он последний. Но пока

остров стоит, Хозяин здесь он.

Он взбежал на бугор, рядом с тем местом, где сидела днем старуха Дарья,

и, подняв голову, осмотрелся. Покойно, недвижно лежала Матера: темнели леса,

водянисто серебрилась по земле молодая трава, большими расплывчатыми пятнами

чернела деревня, где ничто не стучало и не бренчало, но словно бы

подготовлялось к стуку и бряку. Дневное тепло выстыло, и от земли вставали

прохладные, с горьковатыми протечами запахи. Откуда-то прорвался слабый и

тяжелый дых ветра, охнул и сел - как волна, втянутая в песок. Но длинней и

тревожней скрипнула старая лиственница, и ни с чего, будто спросонья, слепо

мыкнула, как мяукнула, корова. Далеко в береговых зарослях смородиновый

куст, прижатый книзу другим кустом, наконец освободился от него и,

покачиваясь, встал в рост. Хлипнула вода - или лопнул плававший с вечера

пузырек, или содрогнулась, умирая, рыба: по траве пробежала и убежала узкой

полоской незнакомая рябь, и только теперь сорвался с березы, что рядом с

лиственницей на поскотине, последний прошлогодний лист.

Хозяин направился в деревню.

Он начал ее обег, как всегда, с барака на голомыске, где жил Богодул.

Длинный и низкий, как баржа, барак давно провонял запустением и гнилью, и


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 188; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!