Вот и Новый Год. 12 часов 1923 года. 34 страница



– Вот и хорошо! – сказал Монахов.– У меня насморк, и приятно, когда ноздри вот так.

Потом он надел курчавый парик и стал грунтовать лицо. Потом пришел «художник» и стал кистями расписывать это лицо, доставляя тем Монахову удовольствие. Я с любопытством смотрел, как один мой знакомый – у меня на глазах – превращается в другого моего знакомого, т. к. Труфальдино для меня – живое лицо, столь же реальное, как и Монахов.

– Мы играем уже 72‑й раз. Скоро юбилей: 75‑летие «Слуги двух господ». Люблю эту роль. Весело ее играть. И всегда, играя, я переживаю ее. И знаете, там я на сцене жую хлеб, мне всегда в карман кладут кусочек хлеба, и я – за кулисами доедаю его с большим аппетитом. Ничего вкуснее я в жизни не ел, как этот кусочек хлеба!

...Ходил сегодня в ГПУ платить штраф. Я в оперетке сказал целый монолог от себя. Это запрещено, и меня оштрафовали. Пошел я платить, встретил знакомого, который прежде был там секретарем, а теперь стал чином выше. Он говорит: вы заплатить заплатите, но возьмите у них выписочку и пожалуйтесь прокурору, п. ч. такого закона нет, чтобы штрафовать актеров.

Я пошел и спрашиваю:

– Укажите мне, пожалуйста, на основании какого обязательного постановления или закона вы штрафуете меня.

Секретарь вскинул на меня глазами.

– Уж поверьте, что мы знаем, кого и за что штрафовать.

– Но и мне хотелось бы знать. Выдайте мне бумажку, что я о оштрафован вот за то‑то.

Он бумажку выдал. Мой знакомый, на ее основании, составил жалобу прокурору, и теперь будет суд. Посмотрим.

Гримеру он говорил, что для роли Обывателя для пьесы Толстого «Бунт машин» он загримируется так, что в двух шагах нельзя будет разобрать, что это грим. Не по‑театральному, без усиления красок.

 

10 декабря 1923 понедельник. Был вчера у Толстого. Толстой был прежде женат на Софье Исааковне Дымшиц. Его теперешняя жена Крандиевская была прежде замужем за Волькенштейном. У нее остался от Волькенштейна сынок, лет пятнадцати, похожий на Миклухо‑Маклая, очень тощий. <...> У него осталась от Софьи Исааковны дочь Марьяна, лет тринадцати. <...> Но есть и свои дети: 1) Никита, совсем не соответствующий своему грузному имени: изящный, очень интеллигентный, не похожий на Алексея Николаевича, и 2) Мими, или Митька, 10 месяцев, тяжеловесный, тихий младенец, взращенный без груди, с титаническим задом, типический дворянский ребенок. Тих, никогда не плачет.

Крандиевская в поддельных бриллиантах, которые Толстой когда‑то привез ей из Парижа.

Сегодня именины ее Миклухо‑Маклая, и она, по его требованию, надела это колье. Толстой чувствует себя в Питере неуютно. <...> Он очень хочет встретиться с Замятиным [нрзб]. Все просит меня, чтобы я пригласил их к себе. Денег у него сейчас нет. Пьеса «Бунт машин» еще когда пойдет, а сейчас денег нужно много. Кроме четырех детей у него в доме живет старуха Мария Тургенева, тетка. Нужно содержать восемь – девять человек. Он для заработка хочет написать что‑нибудь детское. Советовался со мной. Кроме того, он надеется, что его америк. издатель Boni и Liveright пришлет ему наконец деньги за его роман «Хождение по мукам».

Читал мне отрывки своей пьесы «Бунт машин». Мне очень понравились. «Обыватель» – страшно смешное, живое, современное лицо, очень русское. И, конечно, как всегда у Толстого, милейший дурак. Толстому очень ценно показать, как все великие события, изображенные в пьесе, отражаются в мозгу у дурака. Дурак это лакмусова бумажка, которой он пробует все. Даже на Марс отправил идиота...

Потом я поехал – в страшном тумане, под дождем – к Заславскому – с мокрыми дырявыми калошами – сказать ему свое мнение о стихах Канторовича. Покойник писал стихи, вычурные, без искры; я очень тщательно исследовал их – и привез к Заславскому. У Заславского я стал читать пьесу Толстого,– пьеса всех захватила, много хохотали.

Это я пишу утром, в постели. Вдруг слышу шаги, Боба ведет Мурку; Мурка никогда так рано не встает.

– Что такое?

– Где «Муркина книга»?

Тут только я вспомнил, что три дня назад, когда Мурка приставала ко мне, скоро ли выйдет «Муркина книга», я сказал ей, что обложка сохнет и что книга будет послезавтра.

– Ты раз ляжешь спать, проснешься, потом второй раз ляжешь спать, проснешься, вот и будет готова «Муркина книга». Она запомнила это и сегодня чуть проснулась – ко мне.

 

11 декабря, вторник. Был в Большом театре – разговаривал с актерами о Блоке. Они обожали покойного, но, оказывается, не читали его. Комаровская вспоминает, что Блок любил слушать цыганский романс «Утро седое», страстно слушал это «Утро» в Москве у Качалова, но когда я сказал, что у Блока у самого были стихи «Седое Утро», видно было, что она слышит об этом в первый раз. Был Монахов и много говорил. <...>

Отправил Валерию Брюсову такое письмо:

«Дорогой, глубокоуважаемый Валерий Яковлевич. Ни один писатель не сделал для меня столько, сколько сделали Вы, и я был бы неблагодарнейшим из неблагодарных, если бы в день Вашего юбилея не приветствовал Вас. Не Ваша вина, если я, ученик, не оправдал Ваших усилий, но я никогда не забуду той настойчивой и строгой заботливости, с которой Вы направляли меня на первых шагах».

 

Среда 12 декабря. Сегодня высокоторжественный день моей жизни: утром рано Мура получила наконец свою долгожданную «Муркину книгу».

Вошла с Бобой, увидела обложку и спросила:

– Почему тут крест?..

Долго, долго рассматривала каждую картинку – и заметила то, чего не заметил бы ни один из сотни тысяч взрослых:

– Почему тут (на последней картинке) у Муры два башмачка (один в зубах у свиньи, другой под кроватью)?

Я не понял вопроса. Она пояснила:

– Ведь один башмачок Мура закопала (на предыдущих страницах).

 

Пятница 14 декабря. Третьего дня пошел я в литографию Шумахера (Вас. О., Тучков пер.) и вижу, что рисунки Конашевича к «Мухе Цокотухе» так же тупы, как и рисунки к «Муркиной книге». Это привело меня в ужас. Я решил поехать в Павловск и уговорить его – переделать все. Поехал – утром рано. Поезд отошел в 9 часов утра, было еще темно. В 10 час. я был в Павловске. Слякоть, ни одного градуса мороза, лужи и насморк в природе, и все же насколько в Павловске лучше, чем в Питере. Когда я увидел эти ели и сосны, эту милую тишину, причесанность и чинность,– я увидел, что я не создан для Питера, и дал себе слово, чуть выберусь из этого омута Розинеров и Клячек, уехать сюда – и писать.

Конашевич <...> живет при дворце, в милой квартирке с милой женой, не зная ни хлопот, ни тревог. Чистенький, вежливый, с ясными глазами, моложавый. Я взял его с собою в город. По дороге, в поезде и в трамвае, он говорил, что он не любит картин: ни одна картина за всю его жизнь не взволновала его... А работаю я от пяти до одиннадцати. Каждый день, кроме пятниц и вторников. Я привез его прямо в литографию, и вид исковерканных рисунков нисколько не взволновал его.

Я в таких тисках у Клячко и Розинера, что даю себе слово с первого января освободиться от них. <...>

Денег нет – не на что хлеба купить, а между тем мои книги «Крокодилы» и «Мойдодыры» расходятся очень. Вчера в магазине «Книга» Алянский сказал мне: «А я думал, что вы теперь – богач».

 

16 декабря, воскресение. <...> Вчера и третьего дня был в цензуре. Забавное место. Слонового вида угрюмый коммунист – без юмора – басовитый – секретарь. Рыло кувшинное, не говорит, а рявкает. Во второй комнате сидит тов. Быстрова, наивная, насвистанная, ни в чем не виноватая, а в следующей комнате – цензора, ее питомцы: нельзя представить себе более жалких дегенератов: некоторые из них выходили в приемную – каждый – карикатурен до жути. Особенно одна старушка, в рваных башмаках, обалделая от непрестанного чтения рукописей, прокуренная насквозь никотином, плюгавая, грязная, тусклая – помесь мегеры и побитой дворняги, вышла в приемную и шепотом жаловалась: «Когда же деньги? Черт знает что. Тянут‑тянут».

Именно она читала мою книжку «Две души Максима Горького» и выбросила много безвредного, а вредное оставила, дурында. Кроме нее из цензорской вышли другие цензора – два студента, восточного вида, кавказские человеки, без малейшего просвета на медных башках. Кроме них, я видел кандидатов: два солдафона в бараньих шапках стояли перед Быстровой, и один из них говорил:

– Я теперь зубрю, зубрю и скоро вызубрю весь французский язык.

– Вот тогда и приходите,– сказала она.– Нам иностранные (цензора) нужны...

– А я учу английский,– хвастанул другой.

– Вот и хорошо,– сказала она. Тоска безысходная.

Был вчера у Чехонина, и мы нечаянно решили издавать «Пятьдесят поросят», без помощи издателей.

 

20 декабря. В воскресение были у меня Толстые. Он говорил, что Горький вначале был с ним нежен, а потом стал относиться враждебно. «А Бунин,– вы подумайте,– когда узнал, что в «Figaro» хотят печатать мое «Хождение по мукам», явился в редакцию «Figaro» и на скверном французском языке стал доказывать, что я не родственник Льва Толстого и что вообще я плохой писатель, на к‑рого в России никто не обращает внимания». Разоткровенничавшись, он рассказал, как из Одессы он уезжал в Константинополь. «Понимаете: две тысячи человек на пароходе, и в каждой каюте другая партия. И я заседал во всех – каютах. Наверху – в капитанской – заседают монархисты. Я и у них заседал. Как же. Такая у меня фамилия Толстой. Я повидал‑таки людей за эти годы. А внизу поближе к трюму заседают большевики... Вы знаете, кто стоял во главе монархистов: Руманов! Да, да! Он больше миллиона франков истратил в Париже в год. Продал два астральных русских парохода какой‑то республике. «Астральных» потому, что их нигде не существовало. Они были – миф, аллегория, но Руманов знал на них каждый винтик и так описывал покупателям, что те поверили...»

Пишет он пьесу о Казакове. Очень смешно рассказывает подробности – излагал то, что он читал о Казакове – вышло в сто раз лучше, чем в прочитанной книге. Была у нас его жена Нат. Вас. и сын Никита. Я о чем‑то говорил за столом. Вдруг Никита прервал меня вопросом – сколько будет 13 раз 13. Он очень самобытный мальчик.

Была вчера у меня Ольга Форш. Рассказывала о церковных сектах. Очень милая.

Был Чехонин. Рисовал Мурочку. <...>

 

20 декабря, четверг. Еду сегодня в Ольгино. Третьего дня был в «Европ. Гостин.» у Абрама Ярмолинского и Бабетты Дейч. Он – директор Славянского Отдела Нью‑Йоркской Публичн. Библиотеки. <...> Очень милые. У нее несомненный поэтический талант, у него – бескорыстная любовь к литературе. Он пишет книгу о Тургеневе, отчасти ради этого приехал. Я верю, что книга будет хороша. Оказывается, он всюду разыскивал меня, чтобы поговорить со мною о... Панаевой... Нью‑Йорку нужна Панаева!

С Розинером я кончил миром. Коле он заплатил за второе изд. «Сына Тарзана» 55 рублей. Черт с ним!

 

27 декабря, четверг. – Мурочка, иди пить какао! – Не мешайте мне жить!

Мурочка страстно ждала Рождества. За десять дней до праздника Боба положил в шкаф десять камушков – и Мурочка каждое утро брала по камушку.

На Рождество она рано‑рано оделась и побежала к елке.

– Смотри, что мне принес Дед Мороз! – закричала она и полезла на животе под елку. (Елка стоит в углу – вся обсвечканная.) Под елкой оказались: автомобиль (грузовик), лошадка и дудка. Мура обалдела от волнения. Я заметил (который раз), что игрушки плохо действуют на детей. Она от возбуждения так взвинтилась, что стала плакать от каждого пустяка. <...>

 

30 декабря 1923. Мура в первую ночь после Рождества все боялась, что явится Дед Мороз и унесет елку прочь. Вчера во «Всемирной» видел я Сологуба. Он говорил Тихонову, что он особым способом вычислил, что он (Сологуб) умрет в мае 1934 года. Способ заключается в том, чтобы взять годы смерти отца и матери, сложить, разделить и т. д. Сказку, заказанную ему Клячкой, он до сих пор еще не написал. «Не пишется. У меня только начало написано: «Жил‑был мальчик Гоша, и были у него папа и мама». А что дальше, не могу придумать».

– Помните о Некрасове! – сказал я ему, намекая на анкету, которую обещал он заполнить.

– Да зачем же помнить о Некрасове. Я и так помню Некрасова,– сказал он и стал декламировать, обращаясь ко мне:

 

Украшают тебя добродетели

 

(Когда упомянул о червонцах, ухмыльнулся, ибо теперь червонцы имеют иное значение, чем в пору Некрасова.)27

Мне удалось выхлопотать у Кини денежную выдачу для Ходасевич (Анны Ив.)28, для сестры Некрасова, для Анны Ахматовой.

Был у меня Вяч. Полонский. Я пошел с ним к Анненковым. <...> Я вожусь с доктором Айболитом. Переделываю, подчищаю слог.

 

Январь 4, пятница. Новый Год я встретил с Марией Борисовной у Конухеса. Было мне грустно до слез. Все лысые, седые, пощипанные. Я не спал две ночи перед тем. Были мы одеты хуже всех, у меня даже манжет не было. Угощал Конухес хорошо, роскошно, он подготовил стишки про каждого гостя, которые исполнялись хором за столом; потом Ростовцев продекламировал стихи, которые и спел Конухесу; действительно, стихи прекрасные. И несмотря на то, что заготовлено было столько веселых номеров, что были такие весельчаки, как Монахов, Ростовцев, я, Ксендзовский – тоска была зеленая, и зачем мы все собрались, неизвестно.

Монахов при встрече Нового Года бросил своей жене в бокал золотой. Он много острил, балагурил, но не совсем пристойно и через силу.

А дома у меня большая неприятность. Розинер, наконец, напечатал мою «Книжку о Блоке», но в такой ужасной обложке, что я обратился в суд. Это просто издевательство над Блоком. Был у меня Житков: опять много курил, бубнил и мешал мне работать. Я дал ему денег, и он провожал меня к Чехонину и к Замирайло.

Замирайло произвел на меня большое впечатление. Живет он на В. О. , Малый прос. 31, кв. 13. В квартире холод. Он сидит в пальто. В том же самом пальто выходит он на улицу. Только накинет на себя легонький плащ флотский. Ему теперь 55 лет. Старичок. А на косяке двери висит у него трапеция: он каждый день делает гимнастику. Он влюблен в сестру Щекотихиной, о чем в очень ясных намеках поведал нам чуть не с первого слова. Из‑за Щекотихиной он и попал в тюрьму. Ее отец, подрядчик, подозревается в каких‑то антисоветских кознях, из‑за этого решили привлечь и ее друга. (Щекотихина живет на Петерб. Стороне. Замирайло каждый день, как на службу, отправляется к ней вечерком: он учит ее племянника французскому языку (!) и рисованию. Денег на трамвай у него нету.) Он очень картинно рассказывал мне и Житкову, как ночью пришли к нему с обыском, как рылись у него среди рисунков, прочитали его дневник (любовный, лирический), как во время обыска украли у него две бритвы, кусок сукна (на пиджак), две пары ножниц («так что ногти стричь хожу к соседке») и даже кремни для зажигалок. Сидел он в Предварилке на самом верхнем этаже, камера № 247 (кажется). Обвиняли его в принадлежности к Монархической Партии. Сначала допрашивала женщина, довольно толково. Когда он сказал женщине, что он ни к какой партии не принадлежит, она выразила ему свое порицание:

– Ай‑ай‑ай. Ведь вы художник. А художники должны быть люди чуткие. В мире происходят такие события, а вы никак не реагируете на них.

Но потом его допрашивал латыш, человек без юмора, уверенный, что Замирайло преступник.

На все вопросы Замирайло отвечал:

– Без меня меня женили,

Я на мельнице гулял.

Потом они увидели, что я глуп окончательно, и выставили меня вон из тюрьмы. «Вы стреляете по воробьям из пушек»,– говорил я им.

Сидел он в Предварилке месяц и один день. Хлопотала о нем Добычина. Помог ему распечатать квартиру худ. Бродский, имеющий связи.

Сейчас он голодает: делает для изд. «Петроград» обложку за 15 миллиардов. Так как миллиард теперь 25 копеек, то и выходит, что за обложку ему дают 3 р. 75 коп.

Ну, пора приниматься за Ал. Толстого.

 

14 янв. 1924. Вчера я по случайному поводу позвонил к Ирине Миклашевской. Она сообщила мне, что ею написана музыка к моей «Мухе Цокотухе» – и просила придти послушать. Я отказался: нет времени. «Тогда позвольте, я приеду к вам».– «У меня расстроено пианино».– «Но я непременно хочу сегодня же вам сыграть». В конце концов я пригласил их к Анненковым, которые живут рядом, в доме № 11. Я взял с собою Житкова, М. Б., Муру, Лиду, Бобу. Ирина Сергеевна пришла со своим лысоватым моложавым мужем – тотчас же села за рояль. Мне понравилась музыка – хотя, должно быть, искусство здесь калибра невысокого. Анненкову (который сегодня приехал из Москвы) музыка очень понравилась. Житков мрачно и значительно курил. Музыка очень близко связана с текстом, каждое насекомое характеризовано особой мелодией – бал в конце действительно веселая вещь. Потом она пела мой «Бутерброд», потом «Барана» – по‑бараньи, по‑дурацки, как мне и не снилось. Потом я с Житковым отправился на Фурштатскую к чахоточным детям; там у них праздник. Я без успеха читал «Мойдодыра». Потом к Белухе, заказал ему рисунки «Айболита»; оттуда – к Чехонину,– почти всю дорогу пешком. Пришел домой – оказалось, что за стеною – управдом встречает Новый Год. Спать не мог – спал часа три – теперь лежу. Читаю много, но беспорядочно. Все не могу по‑настоящему пристрюкаться.

Третьего дня был я в Госиздате. Белицкий сказал мне: идите к Ангерту – вы увидите там редкое зрелище: Федор Сологуб продает свой учебник геометрии. Действительно, на 6‑м этаже сидел старый, усталый Сологуб и беседовал с помощником Ангерта – очень угрюмо. Со мною еле поздоровался. Жалко его очень; он похож на Тютчева все больше. Десять дней назад Ахматова, встретив меня во «Всемирной», сказала, что хочет со мной «посекретничать». Мы уселись на особом диванчике, и она, конфузясь, сообщила мне, что проф. Шилейке нужны брюки: «его брюки порвались, он простудился, лежит». Я побежал к Кини, порылся в том хламе, который прислан амер. студентами для русских студентов, и выбрал порядочную пару брюк, пальто – с мех. воротником, шарф и пиджак – и отнес все это к Анне Ахматовой. Она была искренне рада. <...>

 

18 янв. Замечательно эгоцентрична Ахматова. Кини попросил меня составить совместно с нею и Замятиным список нуждающихся русских писателей. Я был у нее третьего дня: она в постели. Думала, думала и не могла назвать ни одного человека! Замятин тоже – обещал подумать. Это качество я замечал также в другом талантливом человеке – Добужинском. Он добр, готов хлопотать о других, но в 1921 г., сталкиваясь ежедневно с сотнями голодных людей, когда доходило дело до того, чтобы составить их список, всячески напрягал ум и ничего не мог сделать.

Вот список для Кини, который составил я: Виктор Муйжель, Ольга Форш, Федор Сологуб, Ю. Верховский, В. Зоргенфрей, Ник. С. Тихонов, М. В. Ватсон, Иванов‑Разумник, Лидия Чарская, Горнфельд, Римма Николаевна Андреева (сестра Леонида Андреева) и Ахматова. <...>

 

15 апреля 1924. Лахта. Экскурсионная станция. Надо мною полка, на ней банки: «Гадюка обыкновенная», «Lacerta vivipara» («ящерица живородящая») и пр. Я только что закончил целую кучу работ: 1) статью об Алексее Толстом, 2) перевод романа Честертона «Manalive», 3) редактуру Джэка Лондона «Лунная Долина», 4) редактуру первой книжки «Современника» и пр.1. Здесь мне было хорошо, уединенно. Учреждение патетически ненужное: мальчишки и девчонки, которые приезжают с экскурсиями, музеем не интересуются, но дуются ночью в карты; солдаты похищают банки с лягушками и пьют налитый в банки спирт с формалином. Есть ученая женщина Таисия Львовна, которая три раза в день делает наблюдения над высотою снега, направлением и силою ветра, количеством атм. осадков. Делает она это добросовестно, в трех местах у нее снегомеры, к двум из них она идет на лыжах и даже ложится на снег животом, чтобы точнее рассмотреть цифру. И вот когда мы заговорили о будущей погоде, кто‑то сказал: будет завтра дождь. Я, веря в науку, спрашиваю: «Откуда вы знаете?» – «Таисия Львовна видела во сне покойника. Покойника видеть – к дождю! » Зачем же тогда ложиться на снег животом?


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 183; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!