Вот и Новый Год. 12 часов 1923 года. 27 страница



 

4 апреля. <...> Правлю с омерзением Синклера. Безграмотнейший перевод грубой американской дешевки27. Сравнить со стилем Синклера стиль Томаса Гарди – все равно, что с обезьяной сравнить человека.

 

7 апреля. 4 апреля во вторник во «Всемирной Литературе» состоялось чествование Уитмэна. Пришли уитмэнианцы, а в кабинете шло заседание Союза Писателей. Пришлось ждать, пока начнется заседание «Всемирной Литературы». Никто из профессоров и литераторов не хотел этого чествования, все вели себя так, как будто оно было им навязано. Лернер даже сбежал! А между тем вышло весьма интересно. Я прочитал вслух несколько пассажей из «Democratic Vistas»* Волынский по поводу прочитанного сказал великолепную речь, которую я слушал с упоением, хотя она и была основана на большом заблуждении. Волынский придрался к слову: трансцендентный общественный строй – и стал утверждать, что Уитмэн отрицал сущее , во имя должного, метафизического. Словом, сделал Уитмэна каким‑то спиритуалистом. <...> Я написал Замятину, что Волынский во многом ошибся.

 

* «Демократические дали» (англ.).

 

(Вклеена записка, почерк Евг. Замятина.– Е. Ч. )

 

И его религия – вовсе не рационалистическая, не мозговая, а телесная. В его иконостасе – не кривые, не геометрия трансцендентальная, а камни, паровозы, полицейские, воры, проволоки, зерна, черви.

 

Он всегда мыслит такими труизмами. Потом то, что здесь написано, он сказал своими словами, а потом заговорили уитмэнианцы. Все они – рядом с нами дикари, но в них чувствуется дикарская сила. Они наивны, но сильны своей наивностью. О своем обществе один из них сказал так: о Уитмэне мы узнали случайно. Сначала мы хотели назвать наше общество – «Общество Истинных Людей». Когда мы познакомились с Уитмэном, мы увидели, что он к нам подходит. Вокруг нас безвремение, у нас нет никаких критериев, никаких рулей и ветрил. В нашем институте было около 20 кружков и организаций, все они разрушаются. Нам нужен такой учитель и руководитель, как Уитмэн.

Денег у меня нет ни копейки, завтра понесу кое‑что продавать. Сегодня с утра солнце – я не выходил, корпел над Натом Пинкертоном. Сейчас Лида взяла у меня перевод Синклера, исполненный Гаусман, и чудесно стала редактировать его. Подумать только, что 15‑летняя девочка исправляет работу пожилой квалифицированной переводчицы.

 

8 апреля. Изумительно: английские писатели не умеют кончать. Лучшие из них – к концу сбиваются на позорную пошлость. Начинают они превосходно – энергично, свежо, мускулисто, а конец у них тривиальный, сфабрикованный по готовому штампу. Я только что закончил «Far from the Madding Crowd»,– кто мог ожидать, что даже Томас Гарди окажется таким пошляком! Все как по‑писаному: один неподходящий мужчина в тюрьме, другой – в могиле, а третий, самый лучший, после всех препон и треволнений женится, наконец, на уготованной ему Батшибе. Почему все романисты считают, что самое лучшее в мире это жениться? Почему они приберегают, как по заказу, все настоящие женитьбы к концу? Я хотел бы написать статью «Концы у Диккенса», взять все концы его романов – и укатать биологическую, социологич. и эстетическую их ценность!

 

10 апреля. Снег. Мороз. Солнца как будто и на свете нет. Безденежье все страшнее. Вчера я взял с полки книги и пошел продавать. Пуда полтора. Никто из книготорговцев и смотреть на них не захотел. <...> Мои мечты о писательстве опять разлетаются. Нужно поступить на службу, но куда?

Был я у Кони. Он жалуется на нищету. На Мурманской железной дороге, где он читает лекции, ему не платили с сентября, в «Живом Слове» – с октября. Книги он продает, но ему жалко расставаться с книгами. Полон планов. Я предложил ему съездить в Москву,– он с восторгом согласился. Он крепок и оживлен. Рассказывает анекдоты. Рассказывает, как однажды его кучер оставил пролетку и пошел послушать его лекцию, а потом будто обернулся к нему и сказал:

– Вас беречь нужно, потому что вы – свещá. <...>

 

11 апреля. Видел в книжном магазине «Некрасовский сборник», где между прочим много выпадов против меня, и не имел денег купить этот сборник! Боба страшно увлекается машиной: водяной мельницей, которую стряпает с большим остроумием. Дров нет. Я ломал ящик для книг и поцарапал себе ладонь. Но не беда! Настроение почему‑то бодрое и даже веселое. Вчера – с голоду – зашел к курсисткам на Бассейной, в общежитие. Оказывается, они на пасху получили по 8 фунтов гороху, который и едят без хлеба, размоченным в воде – сырой. И ничего. Сяду опять за Ахматову, надо же кончить начатое. Футуристы, проданные мною Лившицу, тоже, по‑видимому, в печать не пойдут.

 

25 апреля 1922 г. Самое французское слово на русском языке: посконь дерюгá. Помню у Некрасова, читая его, я всегда представлял себе: Posquogne de Ruguas!

В субботу встретил Сологуба. Очень он поправился, пополнел. Глазок у него чистый, отчетливый, и вообще он весь как гравюра. Он сказал мне у Тенишевского училища: слушайте, какую ехидную книжку вы написали о Блоке. Книжка, конечно, отличная, написана изящно, мастерски. Хоть сейчас в Париж, но сколько там злоехидства. Блок был не русский – вы сами это очень хорошо показали. Он был немец, и его «Двенадцать» немецкая вещь. Я только теперь познакомился с этой вещью – ужасная. Вы считаете его великим национальным поэтом28. А по‑моему, весь свой национализм он просто построил по Достоевскому. Здесь нет ничего своего. России он не знал, русского народа не знал, он был студент‑белоподкладочник.

Так мы долго стояли у входа в Тенишевское училище – против Всемирной Литературы. Говорил он медленно, очень отчетливо и мило. Я сказал ему: давайте зайдем к Замятину. Пошли по лужам, по лестнице – дым. Замятина не было. Сологуб в пальто сел у открытого окна и стал буффонить. <...> Очень игриво говорил он о своих плагиатах. «Редько,– говорил он,– отыскал у меня плагиат из дрянного французского романа и напечатал en regard*. Это только показывает, что он читает плохие французские романы. А между тем у меня чуть ли не на той же странице плагиат из Джордж Элиот, я так и скатал страниц пять,– и он не заметил. Это показывает, что серьезной литературы он не знает».

 

* Возражение (франц.).

 

Я рассказал ему историю с Короленко.

– Вот какой благородный человек Короленко! Нет, я прямо: плохо лежит, нужно взять!

Сегодня я с 10 ч. утра хожу по городу, ищу три миллиона и нигде не могу достать. Был у Ахматовой – есть только миллион, отдала. Больше нет у самой. Через три‑четыре дня получает в Агрономическом институте 4 миллиона. Дав мне миллион, она порывисто схватила со шкафа жестянку с молоком и дала.– «Это для маленькой!»

 

29 апреля. <...> Перевожу «Cabbages and Kings»*. Видел вчера Сологуба.

– Почему же вы не придете ко мне?

– Голова болит – вот это место.

– Вам нужно трепанацию,– с удовольствием сказал Сологуб.– Трепанацию, трепанацию, непременно трепанацию черепа...– Я двинулся уходить...

– Послушайте,– остановил он меня.– Знаете, какое – гнуснейшее стихотворение Пушкина? Самое мерзкое, фальшивое, надутое, мертвое...

– Какое?

– «Для берегов Отчизны дальней». Оно теперь мне так омерзительно, что я пойду домой и вырву его из книги.

– Почему теперь? А прежде вы его любили?

– Любил! Прежде любил. Глуп был. Но теперь Жирмунский разобрал его по косточкам, и я вижу, что оно дрянь. Убил его окончательно.

 

*«Короли и капуста» (англ.).

 

Жирмунский уже года два в разных газетах, лекциях, докладах, книгах, кружках, брошюрах разбирает стихотворение Пушкина «Для берегов Отчизны дальней». Разбирает добросовестно, учено, всесторонне. <...>

 

26/V. Чудесно разговаривал с Мишей Слонимским. «Мы – советские писатели,– и в этом наша величайшая удача. Всякие дрязги, цензурные гнеты и проч.– все это случайно, временно, и не это типично для советской власти. Мы еще доживем до полнейшей свободы, о которой и не мечтают писатели буржуазной культуры. Мы можем жаловаться, скулить, усмехаться, но основной наш пафос – любовь и доверие. Мы должны быть достойны своей страны и эпохи».

Он говорил это не в митинговом стиле, а задушевно и очень интимно.

В воскресение он приведет ко мне «Серапионовых братьев». Жаль, что так сильно нездоровится. Если бы ввести в роман то, что говорил М. Слонимский, получилось бы фальшиво и приторно. А в жизни это было очень натурально. <...>

 

28 мая. Вчера, в воскресение, были у меня вполне прелестные люди: «Серапионы». Сначала Лунц. Милый, кудрявый, с наивными глазами. Хохочет бешено. Через два месяца уезжает в Берлин. Он уже доктор филологии, читает по‑испански, по‑французски, по‑итальянски, по‑английски, а по внешности гимназист из хорошего дома, брат своей сестры‑стрекозы. Он, когда был у нас в «Студии», отличался тем, что всегда говорил о своей маме или о папе. (Его папа имел здесь мастерскую научных приборов – но и сам захаживал к нам в студию.) У Левы так много рассказов о маме, что в Студийном гимне мы сочинили:

 

А у Лунца мама есть,

Как ей в Студию пролезть?

 

Он очень благороден по‑юношески. Ему показалось недавно, что Волынский оскорбил Мариэтту Шагинян, он устроил страшный скандал. За меня стоял горою в Холомках. Замятин считает его лучшим из «Серап. братьев», то есть подающим наибольшие надежды.

Потом пришли два Миши: Миша Зощенко и Миша Слонимский. Зощенко темный, молчаливый, застенчивый, милый. Не знаю, что выйдет из него, но сейчас мне его рассказы очень нравятся. Он (покуда) покладист. О рассказе «Рыбья самка» я сказал ему, что прежний конец был лучше; он ушел в Лидину комнату и написал прежний конец. О его предисловии к «Синебрюхову» я сказал ему, что есть длинноты, он сейчас их выбросил. Все серапионы говорят словечками из его рассказов. «Вполне прелестный человек», «блекота» и пр. стало уже крылатыми словами. Он написал кучу пародий,– говорят, замечательных. К Синебрюхову он нарисовал множество рисунков.

Миша Слонимский, я знаю его с детства. Помню черноглазого мальчишку, который ползал по столу своего отца, публициста Слонимского. <...>

Потом пришел Илья Груздев – очень краснеющий, критик. Он тоже бывш. мой студист, молодой, студентообразный, кажется, не очень талантливый. Статейки, которые он писал в студии, были посредственны. Теперь все его участие в Серап. Братстве заключается в том, что он пишет о них похвальные статьи.

 

30 мая. Был у меня сегодня Волынский с Луниным – объясняться. Он в Совете Дома Искусств неуважительно отозвался о работе прежнего Совета. Мы все заявили свой протест и ушли. <...>

Ах, как ловко и умно он сегодня извивался и вилял: он меня любит, он обожает Серапионов, он глубоко ценит мои заслуги, он готов выбросить вон Чудовского, он приглашает меня заведовать Литер. отделом и проч. и проч.

Я сказал ему всю правду: бранить нас он имел бы право, если бы он сам хоть что‑нибудь делал. Он за пять месяцев окончательно уничтожил Студию, уничтожил лекции, убил всякую духовную работу в «Доме Искусства». Презирать легко, разрушать легко. Лучше таланты и умы без программы, чем программа без умов и талантов и т. д. Но он был обаятелен – и защищался тем, что он идеалист; ничего земного не ценит. Пунин тоже в миноре. А давно ли эти люди топтали меня ногами.

 

31 мая, вечер. Всю ночь писал сегодня статейку о «Колоколах» Диккенса и получил за нее 14 миллионов. О проклятие! Четырнадцать рублей за пол‑листа29. Весь день болит голова <...> Сегодня вечером, несмотря на дождь, вышел пройтись и, сам не знаю почему, попал к Замятину. Там сидели Добужинский и Тихонов. Они встретили меня веселым ревом. Добуж. закричал: «Это я, это я своей магией притянул вас к себе». Оказывается, они все время обсуждали, как реагировать на наглое послание Чудовского. Решили: обидеться. Посылаем в Совет письмо, что письмо Чудовского еще сильнее оскорбило нас. Решили составить комитет: председательница Анна Ахматова, Добуж. заведующ. Худ. отделом, я – литературным, Замят, тов. председателя, Радлов тов. председателя и проч. <…>

 

1/VI. Опять канитель с Волынским. Он вошел сегодня в кабинет Тихонова и говорил больше часу. Были только Тих. и я. Дал нам понять, что, если кого обожает, так это нас обоих. Если кого ненавидит, то Чудовского. Так как Пунина с ним не было, он сказал: «Что общего могло быть у меня с Пуниным?» Мы оба говорили с ним ласково, потому что он в этой роли мил и талантлив. Замятин, войдя, не подал ему руку. Я скоро ушел. Сегодня весь день переводил «Королей и капусту» – и заработал 10 мил. рублей30. Вечером впервые после болезни читал лекцию в Доме Литераторов. Потом с Лидой в шахматы. Потом записывал соврем. слова31. Решил с сего дня записывать эти слова: собирать. У меня есть для этого много возможностей. Сегодня весь день был дождь. Переводя О`Генри, я придумал большую статью о мировой и нынешней литературе: обвинительный акт. О`Генри огромный талант, но какой внешний: все герои его как будто на сцене, все эффекты чисто сценические, каждый рассказ – оперетка, водевиль и т. д. Большинство рассказов о деньгах и о денежных операциях. Его биография очень интересна, но это связано именно с упадком словесности. Биографии писателей стали интереснее их писаний.

На ночь я теперь читаю «A Chronicle of the Conquest of Granada», by Washington Irwing*. Усыпительнейшая вещь. Но как отлично написана! Почему я с детства столь чувствителен к хорошему книжному стилю? Почему для меня невыносим Евгеньев‑Максимов, историк Покровский и так восхищает меня изящное слово‑течение у Эрвинга. <...>

 

* «Хроника завоевания Гренады» Вашингтона Ирвинга (англ.).

 

13 июня. Вчера заседание во «Всемирной». Браудо делал доклад о Германии. Доклад тусклый, тягучий. Лернер написал мне прилагаемое:

(Вклеен листок, почерк Н. О. Лернера.– Е. Ч. )

 

Слушаю эти слова, широкие как дырявый мешок, в который можно все что угодно сунуть, и все вываливается, и мне хочется сказать что‑нибудь простое, конкретное... Какие честные, прямо мыслящие люди сапожники, дворники, красноармейцы. Из неумных людей книга делает черт знает что.

 

19 июля. Весь день на балконе. Это моя дача. Сижу и загораю. Был вчера у Анненкова. Вместе с Алянским. Он прочитал свою статью о смерти искусства, написанную в бравурном евреиновском тоне. Есть отличные куски, и вообще он весь – художественная натура. Много дешевых мыслей – для читателя, а не для себя самого – но есть и поэзия, и остроумие, и хороший задор. Сегодня была Фаина Афанасьевна, был Лунц (едет корреспондентом Известий ВЦИКа на Волгу), был вечером Анненков, сел со мною рядом на кровати и требовал, чтобы я ему переводил новый американский журнал. Я в два часа перевел ему почти весь номер, он жадно слушал, не пропустил ни одного объявления: «А это что? Здорово!» Очень изящно одет, сидел у меня в перчатке. Я редактирую Бернарда Шоу32 – для хлеба. Уже три дня не на что купить хлеба. <…>

 

Июль. Встретил Анну Ахматову. Шагает так, будто у нее страшно узкие башмаки. <...> Заговорила о сменовеховцах. Была в «Доме Литер.». Слушала доклад редакторов «Накануне». «Отвратительно! Я сказала Волковыскому: представьте мне редактора «Накануне». Мы познакомились. Я и говорю: – Почему вы напечатали мои стихи?33 – Мы получили их из Москвы.– Но ведь я в Москве не была 7 лет.– Не знаю, справлюсь в Берлине и напишу вам.– Нисколько эти люди не теряют равновесия ни в каких случаях.

 

Кажется, 27 июля 1922. Ольгино. После истории с Ал. Толстым34, после бронхита, плеврита, Машиной болезни, Лидиной болезни, безденежья уехал в Ольгино отдохнуть, <...> я сижу на балконе с утра до ночи – и читаю, пищу, сортирую свои бумажки <...>

 

31 июля. «Тараканище» пишется. Целый день в мозгу стучат рифмы. Сегодня сидел весь день с 8 часов утра до половины 8‑го вечера – и казалось, что писал вдохновенно, но сейчас ночью зачеркнул почти все. Однако, в общем, «Тараканище» сильно подвинулся. <...>

 

3 августа. «Тараканище» мне разнравился. Совсем. Кажется деревянной и мертвой чепухой – и потому я хочу приняться за «язык». Дождик милый и мирный. <...>

 

10 августа. Мура больна. Кровавый понос. Я не узнал ее – глаза закатываются, личико крошечное, брови и губы – выражают страдание. Смотрел на нее и ревел. <...> Как я счастлив, что достал деньги: купили лекарств (я ночью ездил в Знаменскую аптеку) – купили спринцовку – денег не было даже на полфунта манной. Деньги я достал у Клячко – милый, милый. Он дал Марье Борисовне 100 мил. и мне 100 миллионов. За это я организовываю для него детский журнал «Носорог»35. Были мы вчера утром у Лебедева – Владимира Васильевича. Чудесный художник, изумительный. Сидит в комнатенке и делает «этюды предметной конструкции». Мы привезли к нему его же рисунки – персидские миниатюры – отличная, прочувствованная стилизация. Клячко захотел купить их (они случайно были у меня). Клячко спросил:

– Сколько вы желаете за эти шесть рисунков?

– Ничего не желаю. Эти рисунки такая дрянь, что я не могу видеть их напечатанными.

– Но ведь все знатоки восхищаются ими. Ал. Бенуа говорил, что это работа отличного мастера. Добужинский не находил слов для похвал...

– Это дела не меняет. Мне это очень не нравится. Я не желаю видеть под ними свое имя.

– Тогда позвольте нам напечатать их без вашего имени.

– Не могу. И без того печатается много дряни. Я не могу способствовать увеличению этого количества дряни.

И как бы оправдываясь, сказал мне:

– Вы сами знаете, К. И., я человек земляной. Даже не земной, а земляной. Деньги я очень люблю. Вот продаю книги – деньги нужны. (Действительно, на табурете груда книг по искусству – для продажи.) Но – взять за это деньги – не могу.

Даже Клячко почувствовал уважение к этому, как он выразился, «фанатику» и рассказал всего один анекдот. Он сказал: «я‑то верю вам, что теперешние ваши кубики и палочки – есть высокое искусство. Но поверят ли читатели? Один еврей увидел, как за другим бежала собака и лаяла. Еврей сказал: Мойше, Мойше, чего ты боишься? Разве ты не знаешь, что собака, которая лает, не кусается? Мойше ответил: я‑то это знаю, но знает ли собака?»

Был в Публичной библиотеке. Видел Саитова, Влад. Ив. Это тоже «фанатик». Он так предан русскому отделению , которым заведует, что, кажется, лучше умер бы, чем нанес, напр., какой‑нибудь ущерб карточному каталогу, который у него в отменном порядке. Вчера подошел ко мне. «Я хочу показать вам один культурный поступок – что вы скажете». И показал, что в какой‑то большевистской брошюре, где есть портрет Троцкого, печать П. Б. (публичная библиотека) поставлена на самое лицо Троцкого, так, что осталось одно только туловище. Влад. Ив. с великой тоской говорит:

– Я и сам не люблю Тр., с удовольствием повесил бы его. Но зачем должна страдать иконография? Как можно примешивать свое личное чувство к регистрации библиотечных книг.


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 229; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!