СНОВА ЛОНДОН. ЧЕМ ТОРГУЮТ В «ДОМЕ БЕЛЬЯ»



 

Солидный дом на солидной улице: № 162–168 по Риджент‑стрит. У подъезда надпись, сохранившаяся, видимо, с викторианских времен: «Дом белья». Знали бы лондонцы, каким грязным бельем торгуют нынче под этой вывеской!

Третий этаж. Безлюдный кондиционированный коридор, двери без табличек. Здесь разместился крупный антисоветский центр, известный в печати под вывеской «Лондонский институт по изучению локальных и международных конфликтов». Заправляет центром – простите, институтом – кадровый разведчик и публицист крайне правого толка, биограф Франко и Чан Кайши Брайан Крозье.

По совместительству Крозье уполномочен блюсти на Британских островах интересы магната, принимавшего меня за океаном. Может, не все интересы и не всякие, но интересы политические – безусловно.

Лет пять назад дружная эта пара Голдсмит – Крозье пошла в наступление на британский журнальный рынок, затеяв выпуск многокрасочного еженедельника «Нау!». Голдсмит взял на себя роль издателя, Крозье – ведущего публициста. Предприятие лопнуло: утробной ненависти к социализму – единственного принципа, положенного в основу издания, – оказалось на поверку маловато. Подозреваю, что британская публика уже и не помнит, как этот еженедельник выглядел и о чем писал, но в архиве «Литературной газеты» несколько номеров сохранилось. Что и дает мне возможность показать вам Брайана Крозье в профиль и анфас. И на портрете и в публичных высказываниях.

Только не подумайте, что он и в жизни эдакий кинокрасавец с выпирающим подбородком. Польстили мистеру Крозье фотограф с ретушером: если он и выглядел так, то давно. Теперь он обрюзг, полысел, примкнул к вегетарианцам. Хотя в писаниях своих умеренностью по‑прежнему не отличается.

Из современных политических фигур мистеру Крозье всего милее, он не скрывает, чилийский диктатор Аугусто Пиночет. Пожалуй, диктатор вправе рассчитывать, что со временем из‑под пера Крозье выйдет его полновесная биография. Хорошая бумага, высокое качество полиграфического исполнения гарантируются. За высокое качество мысли и аргументации ручаться труднее.

Ну какие, в самом деле, можно изыскать аргументы, чтобы оправдать, более того, восславить кровавую диктатуру, ставшую во всем мире символом террора и беззакония? Вот, полюбуйтесь: «Если вы сохраняете за собой право, – вещает Крозье, – сменить нанимателя, купить и продать дом, жениться или выйти замуж по своему выбору, свободно выехать из страны и вернуться в нее, тогда многие из наиболее важных свобод не обязательно записывать на бумаге.

Вы можете сделать все это в Чили (как в свое время в Испании при Франко), но вы лишены таких прав в России. И это делает диктатуру Пиночета авторитарной, но не тоталитарной – два понятия, во многом противоположных друг другу».

Иначе говоря, Пиночет терпим уже потому, что Советы завсегда хуже. Знакомая логика! Именно так оправдывали Гитлера в пору Мюнхенского сговора. Именно так – Муссолини и Франко (что Крозье и демонстрирует наглядно). Именно так – парагвайского диктатора Стресснера и никарагуанского Сомосу…

И не стоило бы останавливаться на этой выдержке, не стоило бы переводить ее, тысячу раз читанную в разные годы за разными подписями, если бы Крозье был рядовым сотрудником центра, а не его директором. Если бы не приплел сюда еще и права человека и не продемонстрировал с подкупающей четкостью технологию этого столь популярного в недавнем прошлом вранья.

Вранья взаимного и, что еще печальнее, сплошь и рядом – сознательного. Включая вышеприведенный случай. Не может в конце XX века образованный человек (а что Крозье принадлежит к таковым, сомнений нет) чистосердечно верить, что советские люди «женятся или выходят замуж» не иначе как по решению партячейки. Полагалось бы ему догадываться, что права мало декларировать, их надо обеспечить в масштабах общества. Полагалось бы, наконец, понимать, что диктатура фашистского типа отнимает у человека главное право – право на жизнь, и толковать о каких‑либо иных правах применительно к Чили просто не имеет смысла.

А вот еще пример посвежее. В конце 1986 года в парижском «Экспрессе» Брайан Крозье выступил с сенсационным заявлением: оказывается, вот уже четверть века Советский Союз в соответствии с разработанным в Москве коварным планом травит Запад наркотиками, дабы – цитата – «ослабить нашу мораль и мускулы». Каков бред? Доказательства, разумеется, отсутствуют, да и какие могут быть доказательства, когда задуман новый сеанс черного политического вранья?

Однако ближе к делу. Я‑то зачем понадобился на Риджент‑стрит? Зачем меня разыскали и настойчиво, безотлагательно зазвали в кабинет директора?

Гадать долго не пришлось. В выражениях энергичных и недвусмысленных – от имени и по поручению сэра Джеймса – мне было велено изучить номер журнала «Шпигель» от 21 мая. (Фактически номер вышел из печати на неделю раньше, так что к моменту нашей встречи Голдсмит наверняка знал о нем, только не снизошел до объяснений.) В номере напечатана статья о ходе следствия по делу о римском покушении – мне как «эксперту» предлагалось доказать, что статья текстуально совпадает с публикациями «Литературной газеты», а следовательно, «вдохновлена теми же целями и теми же организациями».

Сразу скажу, «доказать» такое можно было разве что в кавычках, с грубейшими передержками. Статья оказалась совершенно самостоятельной и к тому же далеко не бесспорной. Общее с репортажами «По волчьему следу» было одно, зато принципиально важное: автор стремился к объективности. Он высмеивал Стерлинг и Хенци, называл их возлюбленный «болгарский след» мнимым. Он заново перечислил вопиющие противоречия в показаниях Агджи, привел высказывание защитника Сергея Антонова профессора Консоло: «Они вынуждены будут его оправдать, поскольку против него нет ни одной веской улики». Он даже дерзнул отозваться саркастически о ЦРУ!

Немудрено, что в центрах спецслужб статья вызвала бешенство, и неудивительно, что Голдсмит решил использовать ее как свежий довод в своей тяжбе с журналом. Занимает иное: неужели можно было рассчитывать на заведомо липовые «доводы» и «доказательства» как на юридически весомые? Очевидно, да – с учетом пристрастности судей: «эксперту» поверили бы на слово и заново сличать разноязычные тексты не стали бы.

– Задание понятно? – спросил Крозье.

– Понятно. Но с чего вы взяли, что я его приму?

Он отчетливо опешил.

– Вы виделись с сэром Джеймсом в Нью‑Йорке?

– Виделся.

– Так в чем же дело?

А правда, что я мог и как должен был ответить? Безоговорочное честное «нет» отпадало, это ясно. Не для того я барахтался в сетях психотропного плена, продирался сквозь заведомо более опасные трюки ЦРУ, не для того возвращался в Европу, удерживал и удержал «дорожный документ», чтобы споткнуться на каком‑то Крозье. Первые мои реплики сложились почти автоматически – потянуть время, по возможности прощупать собеседника, навык накопился уже изрядный. Теперь требовалась более определенная реакция. Какая? Попробую‑ка наудачу:

– Сперва я должен завершить то, что предусмотрено по контракту с «Ридерс дайджест»…

Самое смешное, что не предусматривалось ровно ничего. Никакого контракта не было. Откликаясь на предложение Паницы выступить в «Ридерс», полупровоцируя его на это предложение, я имел в виду конкретную задачу – выцарапать у «опекунов» под этим предлогом нужный мне документ. Я был готов к тому, что в Америке меня посадят за стол и заставят писать, даже парочку тем заготовил таких, чтобы не в ущерб Родине. В молодые годы я немало поездил по самым дальним ее уголкам, бывал в местах, с точки зрения американцев, совершенно экзотических. Почему бы, например, не сочинить эссе под заголовком, в меру вызывающим, в меру завлекательным: «А я люблю Сибирь!..».

Давно излеченный от остатков наивности, я отдавал себе отчет в том, что любую мою строку, о чем бы я ни писал, постараются при «многоступенчатом», по выражению Паницы, редактировании вывернуть наизнанку, окрасить в антисоветские тона. Риск просматривался без Увеличительного стекла, но я считал его оправданным. Пока еще раскачаются, включат рукопись в план, поведут ее по ступенькам редактуры, плюс большой производственный срок… Я успею, я должен успеть!

Так я думал перед поездкой в Америку. Того, что писать не придется вообще, что «Ридерс» ограничится ролью ширмы и перепродаст меня Голдсмиту и Кº на корню, что игра пойдет куда крупнее какой‑то отдельно взятой статьи, – не предвидел.

Но Крозье ведь тоже не видел всей картины целиком! Он не знал, что я не заключал контракта с «Ридерс». Его не уведомили о том, чего не было, и он растерялся.

Это начало замечаться еще весной: по мере усложнения интриги в нее вовлекалось все больше новых лиц, и новички все чаще оказывались посвящены лишь в крошечную часть целого. Как бы ни уверяли руководящие джеймсы бонды меня и себя, что не признают законов, одна закономерность выявлялась все откровеннее. В ней, собственно, нет ничего специфически западного, она свойственна всем громоздким и в особенности военнобюрократическим организациям, и спецслужбы не составляют исключения. Каждый вниз по иерархии информирован все хуже, ему сообщают лишь абсолютный минимум, без которого ему не обойтись, и об истинном размахе и целях операции он частенько знает не больше случайного прохожего.

Крозье, разумеется, не был рядовым исполнителем, но его «подключили» только после моей поездки в Америку. Он не знал, а скорее всего и не интересовался, что было до нее. Ручаюсь, всем накопленным тяжелым опытом ручаюсь, что про Венецию, Брайтон, позолоченную клетку на Редклиф‑сквер и многое другое он впервые услышал не раньше, чем я выступил на пресс‑конференции в Москве.

Экспромт насчет якобы заключенного с «Ридерс дайджест» контракта получился на редкость удачным. И не столь рискованным, как может почудиться на первый взгляд. Крозье был не в силах меня проверить. У кого проверять? У Голдсмита? Тот бы пришел в ярость, что его посмели беспокоить по таким пустякам. У начальства в «Интеллидженс сервис»? А начальство пожало бы плечами: ну решили американцы по каким‑то своим соображениям связать меня контрактом, и что тут страшного?

Раздражать Лэнгли специальным запросом по этому поводу?

Экспромт был непротиворечивым и труднопроверяемым. На самый крайний случай у меня всегда оставалась возможность утверждать, что я просто чего‑то недопонял. Не потребовалось – Крозье принял мои слова за чистую монету.

– Уж не собираетесь ли вы снова лететь в Штаты?

– Нет, зачем же, – отозвался я как мог спокойнее. – Париж гораздо ближе. В главной редакции «Ридерс» я уже побывал, обо всем договорился. Когда закончу работу, сдам ее в европейское бюро журнала в Париже. После этого, – добавил я, – можно будет подумать и о вашем задании. Если вас устраивает отсрочка в две‑три недели…

У него, похоже, отлегло от сердца. Порядка ради он сделал вид, что обдумывает, потом согласился:

– Хорошо. Две‑три недели мы еще подождем. Но вы должны обещать, что в дальнейшем не будете принимать на себя новых обязательств, не посоветовавшись предварительно с нами. Мы не станем ограничивать вашу деятельность, в том числе и литературную, это не в наших интересах. Однако к нашим заданиям следует впредь относиться как к приоритетным. А чтобы это условие не показалось вам обременительным, сэр Джеймс поручил мне предложить вам жалованье в размере двух тысяч фунтов в месяц…

Надо же, подумал я. Видно, приперло вас: цены растут, как на аукционе. Вслух я произнес другое и помедлив:

– Сэр Джеймс называл мне более впечатляющие цифры…

– Они также остаются в силе. Сэр Джеймс говорил о разовых суммах, о премиях за каждое убедительно выполненное задание, а я предлагаю вам регулярное жалованье. Начиная прямо с сегодняшнего дня.

– Вы что, хотите, чтобы я ходил сюда, как на работу?

Я догадывался, каков будет ответ, если не в деталях, то в принципе. Вопрос преследовал двоякую цель: как бы поторговаться еще чуток, косвенным образом, и окончательно успокоить Крозье, внушить ему самодовольную уверенность, что вот сейчас он меня «дожмет». Он клюнул на приманку, не мог не клюнуть: весь опыт служения голдсмитам, весь опыт собственной жизни убеждали его в том, что продается и покупается всё, была бы цена подходящей.

– Что вы! – воскликнул он. – Никаких присутственных часов, никаких, повторяю, ограничений в чем бы то ни было. Сочиняйте романы, отдыхайте на курортах, развлекайтесь как и когда вам угодно. При единственном условии тщательного и своевременного выполнения наших заданий. Больше того. Если дело пойдет на лад, если вы оправдаете наши надежды, то после первого же большого успеха сэр Джеймс согласен оплатить вам отдых в любой точке земного шара.

– Сэр Джеймс очень великодушен, – отозвался я.

Ничего не скажешь, лицемерить меня научили: учителя попались хорошие.

Добавлю, что чистоплюйству в условиях, в какие я был поставлен, не должно бы вообще оставаться места. И, наверное, если бы понадобилось, я должен был бы пойти в своей игре еще дальше, составить какой‑нибудь подложный, скрытно уязвимый «анализ», принять «заслуженное» вознаграждение, а затем натянуть Крозье и Голдсмиту нос за их же деньги. А все‑таки сознание, что обошлось без этого, что я сумел разорвать кольцо плена и уйти, не передав им ни строки и не запятнав себе рук ни единым подписанным ими чеком, приносит мне удовлетворение.

Зато на следующий же день после визита в «Институт грязного белья» мне отдали ключи от машины!

Почему это было так важно? Потому что я давно задумал, а в Америке решил окончательно: рассказ о «кинофестивале», с самых первых его дней, надо не только восстановить в памяти, но и надиктовать на магнитофонную пленку. Передать на Родину пленку – тоже задачка не из простых, но все же, надо думать, полегче, чем вырваться самому. Чтобы передать пленку, довольно увидеть Сабова хоть мельком, хоть на две‑три минуты. А дальше, в конце концов, даже если не суждено мне вернуться самому, если разгадают мою игру, остановят, а то и прибьют, – это уже будет не так важно, потому что в Москве узнают правду.

Решить‑то я решил, а вот как свое намерение осуществить? Ведь не десять минут диктовать и не час, в квартире все прослушивается, под одеялом долго не выдержишь… Тут‑то и пригодилась эта самая «тойота‑терсел». И из навязанного мне имущества буквально в два дня превратилась в лучшего друга и доверенного помощника.

Что из того, что где‑то в переплетении проводов под капотом или в недрах приборной панели запрятан электронный доносчик, рапортующий, где я нахожусь и куда направляюсь? В том‑то и суть, что рапорт неточен – не где я сам, а где «тойота». Я отгонял машину за город, миль за пятьдесят – сто, пристраивал где‑нибудь на лесной опушке или на морском берегу, а сам с магнитофоном в сумке устраивался чуть поодаль. И пусть себе передатчик, куда бы его ни упрятали, исправно несет свою службу, зуммерит в чьих‑то динамиках или шлет зайчики на локационный экран. Местонахождение мое тревоги не вызывает, значит, не помешают…

Между прочим, найти в Англии, не слишком далеко от Лондона, укромное местечко – задача хитрая сама по себе: либо народу прорва (а для меня и один человек – толпа), либо вывеска «Private» в смысле – «частное владение, вход воспрещен». В конце концов я остановил свой выбор на заповеднике Нью‑Форест к западу – юго‑западу от Саутгемптона. Сосняк, белый мох, ляжешь на спину – того и гляди сам поверишь, что это не в графстве Гэмпшир, а на Карельском перешейке, где‑нибудь возле Вуоксы. Или на архангельском Севере, на Пинеге: сохранились там еще настоящие сосны, из каких когда‑то по указу Петра тесали корабельные мачты.

Одно отличие, притом поразительное: вроде по всем приметам расти бы здесь, в заповеднике, боровикам, крепеньким, как орешки, а нет их. Может, рано? Но маслята, и молодые и перезрелые, попадаются, а боровиков ни единого. И грибников нет. Не доверяют англичане лесным грибам, признают только парниковые шампиньоны да что‑то маринованное до горечи наподобие синюшек. А белых не собирают, опасаясь отравы, хотя в любой приличной книжной лавке продаются толстые альбомы‑определители, где все изображено в натуральных красках и с кулинарными рецептами в приложении.

После третьей или четвертой поездки в Нью‑Форест старичок Уилмонт осведомился как бы невзначай, стараясь прикрыть недосужее любопытство старомодной вежливостью, чего это ради я катаюсь изо дня в день по одному маршруту. Мне, очевидно, предоставлялась возможность вспылить: когда же, мол, кончится слежка? Или разыграть удивление: откуда вы взяли, что маршрут не меняется… Обеими возможностями я пренебрег. Соревнуясь со старичком в вежливости, объяснил про корабельные сосны и про грибы. Не забыл и про величавый собор в Уинчестере, где делал неизменную остановку.

Объяснение, судя по всему, было признано удовлетворительным. Еще я добавил, что сознательно «накатываю» один маршрут, прямой и несложный, чтобы привыкнуть к левостороннему движению. Тоже почти правда, хотя ездить по левой стороне оказалось гораздо проще, чем я предполагал, а переключать скорости левой рукой удалось приноровиться с первого раза.

Уилмонт пошлепал губами и спросил, доволен ли я машиной. Тут уж можно было вовсе не кривить душой: машина была прекрасная, послушная, удобная. Несерийная блошка, засунутая ей в нутро, на потребительские ее качества не влияла.

Три недели, обусловленные с Крозье, пролетели как один миг. Чуть не впервые с самого начала «фестиваля», не считая отдельных яростных вспышек и разрозненных, фрагментарных удач, я не ждал, как повернутся события, не приспосабливался к ним, а последовательно направлял их. По крайней мере, мне так казалось. Я работал. Считалось, что над статьями для «Ридерс», на самом деле – над дневниками. Кассеты множились, их стало две, потом три, потом пять…

Возникал, конечно, вопрос, как их хранить, но и тут на помощь пришла «тойота». Я перекладывал их в красочные коробочки из‑под записей фабричного производства и сваливал с нарочитой небрежностью в так называемое отделение для перчаток. Говорят, лучший способ спрятать что‑либо – держать на виду. Поскольку машина была «с музыкой», наличие в ней большого числа кассет подозрений не вызывало.

А через три недели я, как и надеялся, попал в Париж.

 

ПАРИЖ. ЛИЛОВЫЕ СУМЕРКИ

 

Я‑то попал в Париж, а вот планы, какие я длительно связывал с французской столицей, рассыпались, как карточный домик. Сабова в Париже не оказалось. Взял он отпуск и уехал домой, в Москву, на месяц раньше, чем уезжал в предыдущие годы. Вот тебе, бабушка, и юрьев день…

Обида была адской, по‑детски горькой и, как большинство острых обид, несправедливой. Ну каким чудом мог Сабов угадать, что я окажусь в Париже именно 8 июля? Предупреждать его я, памятуя февральский урок, воздержался, а он ведь не телепат…

Да больше того: никто и не пустил бы меня сюда, если б не его отпуск. Зря я рассчитывал, что после «Института грязного белья» стану себе хозяином и сумею вырваться на свободу, когда и как захочу. Спецслужбы с удовольствием поиграли со мной, как кошка с мышкой. Рвешься в Париж – изволь, но о Сабове и думать забудь. Моими же стараниями этот вариант был скомпрометирован, и психологи из «Интеллидженс сервис» сочли момент подходящим, чтобы окончательно его перечеркнуть.

Вновь напрашивается вопрос: к чему столько усилий? Можно же было, дешевле и, казалось бы, легче, никуда меня не пускать, а знай себе давить да выкручивать руки. Но нет, с выкрученными руками, как и с вывихнутыми мозгами, я им не подходил. От меня добивались сотрудничества непритворного, заинтересованного. Меня «приручали», не стесняясь в расходах, но и не забывая напоминать, что я по‑прежнему зависим и подневолен…

Впрочем, надувательство со статьями, якобы написанными для «Ридерс дайджест», так и не вскрылось.

Номер Сабова не отвечал ни поздним вечером, ни ранним утром. А если бы ответил? Только позже, в Москве, я додумался до очевидного: если бы ответил, было бы много хуже. Меня «заклинило» на идее уходить через Париж, с помощью Сабова, но даже если мы связались бы по телефону, кто дал бы нам встретиться? Январский разговор удался только потому, что явился для «профессионалов» полной неожиданностью. Но тем самым всякая возможность повторить удачу, развить ее в прежнем направлении снималась с повестки дня. Ежели, конечно, не брать за образец экранные представления о цельности интриги. С жизнью они опять – в который раз! – не совпали.

Бог весть, как я пережил бы крушение затаенных своих надежд, если бы это произошло не в Париже. Сабов уехал, «опекуны» поглумились, интуиция подвела – Париж выручил. В особенности одно место в Париже. Кафе «Клозери де лила» на бульваре Монпарнас.

«Тут я подошел к «Клозери де лила»: свет падал на моего старого друга – статую маршала Нея, и тень деревьев ложилась на бронзу его обнаженной сабли, – стоит совсем один, и за ним никого… И я подумал, что все поколения в какой‑то степени потерянные, так было и так будет, – и зашел в «Лила», чтобы ему было не так одиноко…»

«…Мы сидели на открытой террасе «Лила» и наблюдали, как сгущаются сумерки, как идут по тротуару люди, как меняется серое вечернее освещение…»

«Я сел в углу – так, чтобы через мое плечо падали лучи вечернего солнца, и стал писать в блокноте. Официант принес мне кофе с молоком, я подождал, пока он остыл, выпил полчашки и, отодвинув чашку, продолжал писать…»

Знакомо?

Все так, как описано. Почти так. Маршал Ней со своей сабелькой стоит как стоял. Обтекает его толпа, колышутся тени, и наступает минута, когда вслед за последним косым солнечным лучом в город приходят серо‑лиловые сумерки. Удивительная эта лиловость длится недолго и исчезает, как только зажгут фонари, но без этих лиловых минут Париж не был бы Парижем.

А на террасе «Лила», несмотря на теплый вечер, нынче не сидят. Толпятся внутри, где тесно и душно, и еще норовят протолкаться в самый дальний, самый душный угол. К тому столику, за которым было так удобно писать в блокноте, поскольку толкотни тут тогда не было и на пишущего мало кто обращал внимание. Зато теперь поди не обрати внимания на бронзовую табличку, прикрепленную к знаменитому столику намертво: «Хемингуэй».

Смысл паломничества? Да такой же, как у всякого туристского паломничества, – «отметиться». Мягко говоря, не уверен, что каждый из посетителей любит или хотя бы читал Хемингуэя, как не каждый, кто проносится галопом по залам Лувра, способен отличить Гогена от Тициана. Но – включено в путеводители, надлежит приобщиться. Типичное иноземное любопытство в Лувре: «Сколько это стоит?» И у экскурсоводов заготовлены точные ответы, куда денешься! А в «Клозери де лила» я собственными ушами слышал, как голенастая дама без возраста обратилась к своему мясистому клетчатому спутнику за справкой: «Сколько же этот, – тычок в сторону углового столика, – заработал?..»

В том‑то и штука, дорогая дамочка, что Хемингуэй не зарабатывал, он работал. Работал в комнатке над лесопилкой на соседней улице Нотр‑Дам‑дю‑Шан, когда не визжала под полом пила и спал ребенок. Работал здесь, в кафе, когда и потому что больше было негде. Нелепо и горестно утратил все свои ранние рукописи – и снова работал. И записал весело и гордо в адрес разных преуспевающих: «Будь я проклят, если напишу роман только ради того, чтобы обедать каждый день!» Запись опубликована посмертно, в путеводители не попала.

В сумеречном, смятенном настроении пришел я в «Клозери де лила». Пришел не один. В Париже я, по существу, не бывал один: надзор, смешанный англо‑американский, установили плотный до непристойности. Кое‑что, воздам надзирателям должное, они мне показали: и на Эйфелеву башню я поднимался, и на Триумфальную арку, и на Монмартре побывал, и в Лувре, и в Версале. И кормили вкусно, и развлекали по вечерам. Но от себя не отпускали ни на шаг.

Зачем такие почести, если Сабов в отъезде? На всякий случай. Уж очень откровенно я рвался в Париж – а вдруг у меня, кроме Сабова, есть и другие парижские варианты? Считалось, вероятно, что меня сломали – почти, купили – почти, приручили – почти, своеволия осталось, мол, на последний дюйм, но потому‑то и надо подстраховаться, что дюйм – последний…

Надзирателей было несколько, и они сменяли друг друга. Этот, на бульваре Монпарнас, представился Робертом. Исключительно колоритный был фрукт, офранцузившийся англичанин. Отказавшийся от галстука в пользу рубашки поло. Усвоивший вместе с языком живость жестикуляции и внешнюю беззаботность. Согласный позубоскалить над соотечественниками, их чопорностью и скованностью во имя «хороших манер». Мечтающий остаться в Париже до конца дней своих или, на крайний случай, до старости. «При условии, – разъяснял он, пародируя официальный слог, – что казна ее величества не оставит меня своими милостями и будет по‑прежнему оплачивать мои скромные досуги».

Он был по‑своему занятен, космополит, сбросивший с себя путы британского воспитания, циник, эпикуреец. Вернее, он был бы занятен, если бы не был приставлен ко мне сторожем. Ведь циник – вовсе не значит глупец, и небрежность в манерах – не синоним беспечности.

– Вам не надоело? – спросил он меня на бульваре подле маршала Нея.

– Вы о чем?

– Сабову своему дозваниваться не надоело? Вы звонили ему четыре раза – дважды из гостиницы, из вестибюля ресторана и из метро. Или мы что‑нибудь проглядели?

Нет, они ничего не проглядели.

– Послушайте доброго совета, поберегите нервы. Я не обязан вам это говорить, наверное, не должен бы говорить, но за многие годы работы на фирму я только дважды сталкивался с такими бешеными мерами предосторожности. Вот и сейчас, сию минуту, за вами наблюдаю не я один, вы меня поняли? Вам не то что не сбежать, если у вас есть подобные намерения, вам пальцем не пошевелить, чтобы этого не заметили…

– Делать вам больше нечего, – буркнул я.

Если англо‑француз хотел меня поразить, ему это не удалось. Я был настолько подавлен неудачей, в душе сгущались такие лиловые сумерки, что каплей мрака больше, каплей меньше – не составляло разницы.

– Я не знаю, почему вы представляете собой такую ценность, – продолжал он. – Не знаю, при чем тут дядя Сэм. Но могу догадаться, что дело нешуточное. И могу дать совет: торгуйтесь. Не тратьте себя на бесполезные выходки, а торгуйтесь. Если складывается – редко, но бывает, – что благополучие фирмы зависит от одного человека, этот человек может выторговать себе все что угодно. Какая у вас машина? «Тойота»? Просите спортивный «мерседес» – дадут. Просите виллу, личный самолет, отдых на Таити. Сейчас просите, не откладывая, – как только надобность в вас минует, а это неизбежно, вы не выпросите у них и сантима…

– Не люблю просить, – сказал я, просто чтобы что‑нибудь сказать.

Он взглянул на меня с ироническим интересом.

– И я не люблю, и никто не любит. Но все просят, хотя мало кто получает. А вы можете получить. И пожить в свое удовольствие…

– А дальше? Вы знаете, что дальше?

– Нет, не знаю. И знать не хочу, – отстранился он. – И не вздумайте посвящать меня в то, что меня не касается. Вы хотели посидеть в «Клозери де лила» – мы пришли…

«Посидеть», как выяснилось, было негде. Кое‑как, и то не вдруг, удалось присесть. Не за угловой, это полностью исключалось, а за столик через один от углового, втиснувшись между каким‑то волосатиком и упомянутой выше дамой в шортах и перстнях. Англо‑француз, не дожидаясь официанта, протолкался к стойке, принес по методу самообслуживания две кружки пива, якобы того самого, какое предпочитал Хемингуэй. Пиво показалось водянистым, свет в кафе – слишком резким, и вообще весь этот содом был так далек от того, что описывалось и ожидалось…

Лиловые сумерки за окнами, по контрасту с яркими лампами в кафе, сгустились до черноты. Лиловые сумерки в душе тоже. Я просчитался. Я опять не видел выхода, никакого выхода. Тупик.

В Лондоне такой же трагический вечер мог бы привести, чуть не привел, к самоубийству. К малодушно непоправимому решению, тусклому и бесцельному. По счастью, Париж – не Лондон.

Не засиделись мы в «Клозери». На прощание я все‑таки подобрался к угловому столику и коснулся его вскользь рукой. И через час, к собственному своему удивлению, обнаружил, что только это движение и было осмысленным, а чувство безысходности приходит и уходит. А этот Роберт – шестерка, шут гороховый. А раздражение от пустопорожнего туристского ажиотажа – и вовсе вздор, ерунда, помарка на празднике.

Праздник – неожиданное в моем положении слово. Оно всплыло из подсознания в тот же вечер, лишь чуть‑чуть припоздало. Праздником назвал Хемингуэй неунывающий город Париж. И как же это я забыл? Как позволил себе забыть?

Лиловость парижского предвечерья никуда не делась, она притаилась в улочках и двориках Латинского квартала, в листве каштанов, под коньками крыш. Она осталась оттенком, настроением – импрессионизм мог и должен был родиться только в Париже, – и это настроение не было траурным, грустинка в нем ощущалась, но и отзвук далекой музыки, легкий смех, а еще обещание, что такой же вечер будет завтра, и послезавтра, и через год. Прав был Генрих Наваррский: Париж стоит мессы. Хемингуэй тоже был прав. И тем более прав был Маяковский:

 

Я хотел бы

жить

и умереть в Париже,

Если б не было

такой земли –

Москва.

 

Поскольку «кинофестивалю» скоро конец, пора объясниться. Думаю, вы давно обратили внимание на высокое насыщение едва ли не каждой главы литературными параллелями, сопоставлениями и прямыми цитатами. Кому‑то это понравилось – надеюсь, не все цитаты затасканы, – а кого‑то, возможно, и покоробило. Пожалуй, я и сам предпочел бы заимствовать поменьше, цитировать пореже, да не могу: параллели эти не надуманы после, они принимали в «фестивале» невидимое, но важное участие. Без них я не продержался бы. В магнитофонном дневнике, о котором я рассказывал в предыдущей главе, их не меньше, а больше.

Так и должно было быть, если я хотел выиграть и вернуться. Пока я тщился «воевать» заемными приемами, подсмотренными в посредственных кинолентах, у меня ничего не выходило и выйти не могло. Но когда я вернул себе память и стал опираться на нее эмоционально и нравственно, когда противопоставил «профессионализму» «опекунов» знания и опыт своей профессии, когда в состязание вступили два профессионализма, тогда и только тогда у меня появились шансы на успех.

Где‑то прежде я сетовал – кажется, и не раз, – что не у кого было спросить совета, санкции, заготовленных на столь необычный случай. Глупости, как это не у кого? У всей мудрости человечества, накопленной в литературе. Вот я спросил у Эрнеста Хемингуэя, притронувшись к краю его любимого столика: что скажешь, хороший писатель? И он ответил устами Джейкоба Барнса, героя «Фиесты»:

 

«Не огорчайтесь. Все страны похожи на кинофильм».

 

И устами старого Сантьяго, ведущего неравный бой с исполинской рыбиной в одиночку, в открытом море:

 

«…Человек не для того создан, чтобы терпеть поражения. Человека можно уничтожить, но его нельзя победить».

 

И еще он добавил, характерно прищурясь, выставив торчком короткую бороду:

 

«Мужество – как деньги. Тратишь и тратишь, а однажды ночью вывернешь карманы и увидишь, что они пусты. Именно тогда и начинается настоящее мужество».

 

Не спешите, поклонники и знатоки, восклицать негодующе: это не он! Да, не он – но некоторым образом и он тоже. Влияние его на всю последующую англоязычную литературу таково, что он незримо присутствует едва ли не в каждой звонкой, сочно написанной фразе.

Приведенные слова – из романа Джона Лe Карре «Маленькая барабанщица». Прочтите роман сами – он переводится. И сами решите, вправе ли я считать, что автор «Фиесты» и «Колокола» остался бы им доволен.

Читайте книжки, господа современные тюремщики! Нет, не похождения Джеймса Бонда и не сочинения Баррона, а настоящие книжки. Тогда, быть может, и поймете в конце концов, что голубая ваша мечта смирить человечество как была недостижимой от века, так и осталась. Не помогали ни костры инквизиции, ни лагеря смерти – не помогут ни электроника, ни атомный шантаж, ни психотропные снадобья. «Человека можно уничтожить, но его нельзя победить».

Всего я провел в Париже сто двадцать два часа, пять суток с небольшим. Пяти суток, по мнению спецслужб, было довольно, чтобы я убедился в тщетности попыток снова связаться с Сабовым и вообще увильнуть с уготованной мне дорожки. Пяти суток оказалось довольно, чтобы я понял: несмотря ни на что, час близится, скоро уйду. Возвращаясь из Парижа в Лондон – а как было не вернуться, если довели не до контроля даже, а до салона самолета, – я уже точно знал как и почти точно когда.

 


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 199; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!